Великий раскол (Мордовцев)/Часть 2/XIII. Мазепа практикуется

XIII. Мазепа практикуется

Если бы Соковнин, которому не спалось в эту чудную украинскую ночь, сидя у окна, мог своим взором проникнуть на противоположную сторону улицы, где из-за темной зелени сирени, бузиновых кустов, из-за пышных лип и серебристых и стройных пирамидальных тополей выглядывал гетманский палац, то он увидел бы, что и там, за одним окном, полузакрытым зеленью, обрисовывается женская головка с распущенною косою. В этой простоволосой головке он узнал бы свою землячку, боярыню и панию Брюховецкую, которой эта душная ночь не давала спать… Да и не одна духота гнала от нее сон: улица с неумолкаемой песнью, эти думы и воспоминания о Москве, воспоминания, которые особенно разбередили в ее душе рассказы Соковнина, и еще что-то жаркое, охватывающее ее, словно объятиями, волнующее кровь до краски в лице, что-то такое, в чем она сама себе не могла бы признаться,— все это заставляло ее метаться в душной постели, разметать косу, которая давила ей голову своею тяжестью, и наконец привело ее к открытому окну, у которого хоть дышать можно было чем-нибудь, дышать этим дыханием ночи и зелени, запахом свежей травы, ароматом цветущей липы…

Вон какие-то звездочки мигают ей в окно с темного неба… Как много их, и не перечесть, словно песок морской…

А какой этот песок морской? Она никогда его не видала, да и моря не видала никогда… Говорят, и конца-краю нет морю, а Киян-море и того больше… И стоит вся земля на этом Киян-море, а не тонет она потому-де, что ее, землю-ту, держат на спине три кита… Вот велики, поди, киты-те! На что велика московская земля, а все еще не до край света раскинулась! Вон тут черкасская земля и тоже велика гораздо, у, велика! А то еще Польша, а там Литва, а там турская земля, и цесарская земля, и земля галанская, и земля аглицкая, и земля францовская, да еще Китай-земля, да Персида, да Ерусалим с святою землею… Эх, сколько земель! А Ерусалим-град, сказывают, на самом пупе земли стоит… Чудно! Аж стыдно подумать… И все это киты держат на себе, страшно и подумать! А все бог… А как киты эти, сказывают, маленько ворохнутся, и от того их вороху трус и потоп на земле бывает.

А звездочки все мигают, все мигают… Одна больше, другая поменьше, а то и в маковку росинку есть звездочки, и не перечесть их… А все божьи очи это — все ими бог видит, что на земле делается: и ее, вдову горемычную, видит господь у окошечка, простоволосу, да ему что! Простоволоса ли, покрыта ли, все едино: он на душеньку смотрит, на помыслы… И Гришутку он видит, как спит Гриша в своей постельке, убегался с хохлятами да девчатами, в «кострубоньки» играючи… Чудной такой! «Дурна,— говорит,— мамо, московка!»

А на Москву, поди, другие звездочки глядят, где этим! Далеко больно Москва-матушка живет… А что царевна Софьюшка теперь? Спит, поди, и все Наверху, во дворце спят… Спала и она там когда-то, давно, когда в сенных девушках была…

Эк их заливаются полунощницы девчаты! Что им? Молоды, горюшка мало… Вон поют:


Йшли коровы из дибровы, а овечки з поля,
Заплакала дивчинонька, край козака стоя:
Ой, куды ж ты одъизжаешь, сизокрылый орле,
Ой, хто ж мою головоньку без тебя пригорне?..


Так и Ивась ее, гетман, отъезжал с войском, и она, провожаючи его в далекий путь, плакала… Недаром плакала… Так и не вернулся… Вернулся, только не он, а его тело, да и тела нельзя было узнать за кровавыми ранами…


Ой, хто ж мою головоньку без тебе пригорне?..


Да, некому «пригорнуть», некому приголубить…

И молоденькая вдова сама чувствовала, что она вспыхнула… жаром опалило ее…

Этот молодой козак, запорожец, что приехал от гетмана с вестями, тоже зовут Иваном, Ивасем, Иван Степанович Мазепа, какой хороший из себя, ласковый… Только несчастненький такой: все утешал молодую вдовицу, говорит: «Хорош-де человек гетман был Иван Мартынович Брюховецкий, так злые люди его погубили…» Таково ласково утешал ее, вдовицу Оленушку: «Сам-де я, говорит, не изведал доли-счастья в жизни, никто-де меня не любил, и я-де никого еще посейчас не любил, а уж третий-де десяток изжил, на свете маючись…» Таково жалко его стало, так бы она и положила его бедную голову на свою сиротскую грудь и поплакала бы вдоволь горючими слезами… А какие у него глаза добрые, и Москву-то он таково любит! «Нигде бы,— говорит,— и жить не хотел, окроме Москвы белокаменной…» И руки у нее так целовал… стыд какой! Она так вся и сгорела, так и пополовела со стыдобушки… И что это с ней сталось? Так вот в душу-то самое, в сердечушко в ретивое так и заполз лаской да печалию своею этот Мазепа… И Гришутка полюбил его, козака этого, все с ним играл…


Нехай тоби зозуленька, мени соловейко,
Нехай тоби там легенько, де мое серденько:
Мени буде соловейко рано щебетати,
Тоби буде зоауленька раненько кувати…


Это голосок Явдошки… Счастливая!

А на Москве-ту, на Москве что, и не приведи бог! И крест стал не крест, и молиться люди не ведают как… За крест в срубы сажают да огнем жгут… А Федосьюшка-ту Морозова, а Урусова Овдотьюшка, господи! Мученицами стали за крест святой… И что с Москвой поделалось? С чего все это? Знамо, нечистый насеял зла в Московском государстве… И Аввакума протопопа заслали, куда ворон костей не заносит, языки попам да монахам режут… Ах, горькая, горькая родимая сторонушка!.. Люди, сказывает Соковннн Федор, в лесах, что звери, прячутся, за рубеж бегут… Ах, Москва, Москва бедная!

А тут, ишь заливается:


Ой вийду я над ярочок, пущу голосочок:
Дзвонн, дзвони, голосочку, по всему ярочку,
Нехай мене то зачуе, що в поли ночуе…


Что она это машет, липовая веточка? Куда манит? Некуда… На родимую сторону запала дороженька, заросла горьким осинничком да разрыв-травой…

А там, за Тясмином, соловушки поют… И у них «улица» своя: и Явдошка такая ж там, и Петрусь… А может, есть меж ними и такая ж горькая сиротинка, как она, Оле-нушка Брюховецкая… Как не быть?! Может, коршун заклевал ее соловушка…

Добрый, добрый, ласковый Мазепа… Имя-то какое, Мазепа… Иванушка, Ивась Мазепинька… Кажись, и теперь руке жарко от его губ, и всей жарко, стыдно! Стыдно и хорошо таково…

Никто-то не любил его, бедненького, и он никого не любил также… Бедный Мазепинька!..

А может, и на Москве теперь поют, «просо сеют» девушки:


Уж я просо сеяла — сеяла…


Где петь! Не до пенья ноне на Москве… плачут люди да молются отай, чтобы не увидали злые приставы…

Покатилась, покатилась по небу звездочка и сгасла… Которая это? Куда покатилась? Где сгасла? Точно она, горькая сиротинка, покатилась с московского неба и сгасла тут, в черкасской земле… Не светить ей больше с московского небушка…

А отсюдова Мазепа, сказывал, поедет с универсалами да с листами от гетмана Дорошенка к тогобочным козакам, и в Полтаве, сказывал, будет, и в Гадяче, и могилке, сказывал, покойного гетмана Брюховецкого поклонится… Добрый он, Мазепинька, добрый…

Просил в сумерки выйти в садочек побеседовать… Тоскует он, бедный, по матушке по своей. «Так,— говорит,— хоть об матушке, об родителях побеседуем…» Нет, стыдно… как можно в сумерки! Еще кто увидит да осудит… А жаль его, такой добрый…

Она встала и тихонько пошла в глубину комнаты: там в своей постельке что-то возился Гриць и шептал что-то… Она прислушалась; мальчик во сне бормотал:


А в нашего «Шума»
Зеленая шуба.
«Шум» ходит по диброви…


— Ах, дитятко! Все «Шумом» бредит… наигрался, кажись, так нет — мало: и во сне играет…

Она перекрестила его и, нагнувшись к постельке, тихонько поцеловала горячую головку мальчика…

— Мама!

— Что, сынку? Спи, дитятко.

— Дядя Ивашечко прийде завтра?

— Какой дядя Ивашечек?

— Дядя Мазепа.

Молодая мать опять зарделась, опять ей жарко стало… Она натянула на плечи спустившуюся сорочку..,

— Прийде, мамцю?

— Должно, придет… А тебе на что?

— Вин казав, що на свого коня мене посадить.

— Добро, добро, сынок, спи, господь с тобой.

— Я пойду на конику…

— Добро, добро, баинькай… А-а-а-а…


У кота-кота-кота
Колыбелька золота…


— Не хочу, мамо, московськои… не треба…

— Ну-ну, добро…

— Спивай нашои, мамо, про котика… про нашого, а не про московського котика…

— Добро, добро… спи только…


А-а — котино;
Засни, мала детино.
Ой на кота воркота,
На детину дремота…


Хоть она и знала уже украинские колыбельные песни, наслушалась их вдоволь, но выговором русила их…

— Ни, мамо, спивай другой, як сон ходить.

— Спою, спою… Спи тихохонько…


Ходит сон по долине
В червоненькой жупанине.
Кличет мати до детины:
Ходи, соньку, в колисоньку,
Приспи мою детиноньку…


Гриць, как в воду канул, спал уже: тихое, ровное дыхание обнаруживало, что он заснул безмятежным детским сном.

Мать перекрестила его и снова отошла к окну; сон все не шел к ней… Она снова задумалась о Мазепе, о Москве, о тамошней смуте…

«А ко мне нейдет сон и в „червоненькой жупанине“,— думала она, опять глядя на звездное небо и невольно прислушиваясь к неугомонной „улице“.— Сон нейдет, так Мазепа хотел приттить… ах, срам какой! Ко вдовушке-ту… А вот и Гришутка полюбил его, добрый он, хороший человек, а все ж стыднехонько мне… хоть, кажись, так бы и кинулась ему на шею, срамница… Что-то он завтра скажет? Говорит, что будет просить за меня гетмана Петра Дорофеича, чтоб на Москву меня отпустил. „Хоть и больно,— говорит,— будет оттого моему сердцу. Точно вы,— говорит,— родная мне, так по душе пришлись, словно бы я вас, как сестру родную, полюбил, жалеючи вас…“ Да, добрый он, хороший братец мой родненький, Иванушка-светик… Приди он теперь, так бы, кажись, закрывши глаза со стыда, и повисла у него на шее, слезами бы вся изошла на радости… Такой он добрый! Нет, полно-ка! Не стану о нем думать; буду думать о Москве: что там ноне деется, как людей за крест мучат, как Федосьюшка страждет за веру…

Нет, горька эта думушка… горемычная моя родная сторонушка, вот и ты ноне, как в песне поется, горем горожена, а слезами поливана…

Ах и не томите же вы мое сердечушко вашими песнями! И без того мне горько-тошно, а они, как нарочито, про меня поют, как из „вишневово садочку зозуленька вылетала“ да как она на сине море поглядала, как на том море козаченько потопал да своей горькой женушке-вдовушке отповедь сказал:


Да нехай моя женушка меня не ждет,
Да нехай она замуж идет,
Нехай копает яму глыбоку
Да садовит калину червону…


А! Шутка сказать: пущай не ждет, пущай замуж идет…

А! Бог с тобой, родная сторонушка московская, за горами ты высокими, за реками за глыбокими… Уж бы скорее утречко наставало, может он, Ивашечко, Мазепа, придет, душу мою словом отогреет».

Что-то зашуршало под окном, словно шаги чьи-то… да, шаги, точно шаги, только никого не видать…

Еще шаги за вишнею… Ходит кто-то…

— Хто се тут? — слышится за кустом чей-то едва уловимый шепот.

— Се я, ясочко моя, зоре моя вечерняя,— шепчут в отч вет.

— Ох! Як же я ждала тебе, мий голубе…

— Сердце мое, рыбко моя! Иди ж, иди до мене… на рученьки…

— Ох, любимый мий, о-ох!

«Кто бы это был? Петрусь разве с Явдохою? Так нет: вон слышно Петрусев голос, вон как заливается».


Ой, сон, мати, ой сон, мати, сон головоньку клонить.
Ой тож тоби, мий сыночку, тая улиця робить…


«Кому ж бы тут быть в садочку?»

Она прислушивается… что-то стукает: тук-тук-тук, тук-тук-тук… Это ее сердце стучит, так, кажется, и подымает горячую сорочку…

— Так ты мене любишь, моя зоренько?

— Коли б не любила, не выйшла б… Чуешь, як мое серденько стукотить?

— Чую-чую, мое золото червоне…

— Ох, о-ох! Полегше, соколику, задушишь мене…

Слышно, как целуются… Молодая вдовушка огнем горит… Вот так бы и она целовала и обнимала Мазепиньку, если б не постыдилась, вышла к нему… Да какой в этом грех? Вот любит же она и целует Гриця своего, отчего б и его, Мазепиньку, не любить?..

— Гетьман другого хотив з листами послать, так я сам напросився, щоб тилько тебе, моя ясочко, повидати…

— Ой, мий соколоньку… А вин же ж не дознается, що мы с тобою любимося?

— Де дознатись? У меня на губах не остануться слиды от твоих губонькив, серденько.

— Ох! А мени сдаеться, що на моих губах так и остануться твои устоньки жаркий…

— А мои вусы остануться?

— О! Який бо ты жартливый..,

А там, на улице, «гукают» да выводят голосно:


Ой, зийди ты, зийди, зирочко ти вечирняя,
Ой, выйди, выйди, дивчинонько моя вирная.


— А я вже думала була, що ты не мене любишь…

— А кого ж, сердце?

— Та нашу ж московочку.

— Ох, лишечко!

— Та вона ж така гарнесенька, русявенька, кирпатенька…

— А ты краща над ней…

«Московочка», опершись на подоконник, так и зарделась от этих слов, как маков цвет… это про нее говорят…

Кто ж бы это? Она, что там целуется с ним, кажется, сама пани гетманова, Дорошенкова жена; а кто он?.. Уж не Мазепа ли? Ох! Так сердечушко и упало у Оленушки… Нет, не он, не он! Мазепа сам сказывал, что еще никого не любил и его, бедненького, никто не любит… Это не он… Вот если б Мазепа ее, Оленушку, у гетмана вымолил, да на Москву ее отпустили бы, да с нею бы и сам он, Мазепинька, на Москву съехал, вот бы хорошо было… Пущай там за крест люди страждут, бог с ними!.. А каким крестом сам Мазепа крестится? Она что-то не заприметила: должно быть, «пучкой» крестится, как все черкасы… Да что ж из того, что «пучкой»? Черкасы такие ж христиане, да и угодников у них в Киеве сколько! И на Москве стольких нету…


Грицю, Грицю, до роботы!
В Грици порваны чоботы!
Грицю, Грицю, до телят!
В Гриця виженьки болят…


Это кто-то веселую отхватывает на улице… Гриць, маленький Гриць, так любит эту песню…

— Я понесу тебе на ручках, ягидко моя…

— Ох, куды, куды?..

— Та туды ж… на скошену травку… як на постильку…

— Ох, Ивасю… я боюсь… боюсь…

— Яка ты легенька…

— О, який бо ты… любый… ох!..

Оленушка так и перевесилась за окно… Из-за куста мелькнуло что-то белое и красное… Брызнули подковья… сабля…

Он, обхватив ее поперек, как малого ребенка, несет через садик, а она обвилась руками вокруг его шеи…

Она, это ясно, пани гетманова, Дорошенчиха… А он. ах, господи! Это Мазепа… Мазепа!..

Сдавив себе горло рукой, Оленушка с глухим стоном упала на свою вдовью постель… А с улицы доносилось:


Постиль била, стина нима, ни с кем размевляти…


Выплакавшись до последней слезннкп, молодая вдова уснула только к утру.

Примечания

  1. Впервые — в журнале «Русская мысль», 1880, книга VII, с. 45—53.