Великий раскол (Мордовцев)/Часть 2/I. Никон в Ферапонтове
← Часть первая, XX. Бесноватый стрелец | Великий раскол — Часть вторая, I. Никон в Ферапонтове | II. У Никона гости → |
Источник: Lib.ru |
Часть вторая
I. Никон в Ферапонтове
Северное необыкновенно прозрачное летнее утро только что начинается. Розовая заря давно уже залила бледным пурпуром весь восточный и северо-восточный край неба, и из-за продолговатого, всего окрашенного зарею облачка вот-вот брызнут первые лучи солнца. На зеркальной поверхности Белого озера отразилась и эта розовая заря, и это окрашенное ею продолговатое облачко.
В одном из окон патриарших келий Ферапонтова монастыря виднеется большая голова с седою бородою и, по-видимому, задумчиво созерцает расстилающуюся перед ее глазами картину, розовый восток с бледно-пурпуровым облачком, гладкую, тоже розоватую поверхность Белого озера, кое-где как бы дымящуюся утренним паром, больше-крылую и белогрудую птицу, летающую над озером и ударяющую иногда красными ножками об ее зеркальную поверхность… Там, где птица касается воды, поверхность озера искрится, словно бы на нее рассыпали жемчуг… Ласточки, точно черненькие мушки, со своими игольчатыми крылышками, и юркие, пискливые стрижи, словно пули, режут утренний воздух по всем направлениям. Голуби, проголодавшиеся за ночь, усердно снуют от надоконных наличников и карнизов монастырских зданий то к воде, то к сеновальням и конюшням, около которых всегда имеется зерно и всякая бросовая снедь. Неугомонные воробьи взапуски, точно на заказ, стараются перетрещать один другого, гоняясь за мухой и за всякой живой мелочью. У правого, приглубого, берега над остроконечными темными елями носятся вороны, оглашая воздух неистовым карканьем из-за выеденного яйца, брошенного на навоз монастырским поварком Ларкою.
Голова с седою бородою смотрит из окна на все это и трясется на плечах, как бы говоря: «Нет, нет, не надо, не надо этого… из-за чего они мечутся!.. Нет, не надо…»
На востоке из-за розового облачка брызжут золотые лучи, отражаясь и на летающей птице, и на седой бороде стоящего у окна и трясением головы как бы отрицающего все, что он видит и слышит. «Нет, нет, не надо, не надо…»
Из-за угла патриарших келий показывается согбенная фигура высокого чернеца, который, поравнявшись с стоявшим у окна, низко кланяется, а стоящий у окна грозит ему суковатой палкой и судорожно шепчет: «Кирилловский лодыжник…»
Свет все ярче и ярче заливает картину, открывающуюся глазам стоящего у окна; а он, по-видимому, все больше и больше сердится и все упрямее трясет головой…
— Забыли, все забыли патриарха Никона — патриарха божиею милостию,— шепчет он угрюмо, отворачиваясь от окошка.— Так я же вас!..
И он с сердцем стучит клюкой об пол…
В просторной келье, уставленной в переднем углу иконами и обнесенной по стенам широкими лавками, на деревянном, со скатертью, столе две горящие свечи как-то странно мигают, бледнея перед льющимся в окна утренним светом…
— Я вас, темники и бакаки! — еще шибче стучит старик клюкой, подходя к столу.
Дверь тихо отворяется, и на пороге кельи показывается испуганное, заспанное лицо молодого служки с голым подбородком. Вошедший низко кланяется…
— Тебе чево? — озадачивает его старик.
— Звать изволил, святейший патриарх? — робко вопрошает вошедший.
— Кто тебя звал? Пошел вон!— сердится старик, стуча клюкой.
Служка лукаво улыбается глазами и исчезает за дверью.
— Ишь темники! Чертей напустили, спать не дают… Вот я царю обо всем повествую, увидите у меня! — ворчит старик и, подойдя к столу, берет исписанный лист бумаги.— Вот тут написано…
Он надевает очки и, подставив бумагу под свет, сначала про себя шевелит губами и бородой, а потом сердито читает вслух:
— «Иже жив сый привмененный с нисходящими в ров, седяй во тьме и сети смертней,— он покосился на окна и на врывавшийся в них свет утра,— окован нищетою паче желез, богомолец твой, великого государя, худой и смиренный нищей Никонишко, милостию божией коростовый патриаршишко. Не вели, государь, кирилловскому архимандриту с братьев в мою кельишку чертей напускать. Дворецкий Кириллова монастыря говорил про меня: „Что он с Кирилловым монастырем заедается? Кому он хоромы строну? Чертям, что ли, в них жить?“. И вот вечор же, государь, птица, неведомо откуда взявшись, яко вран черна, пролетела сквозь кельи во все двери и исчезла неведомо куда, и во всю ночь демоны не дали мне уснуть, одеялишко с меня двожды сволочили долой и беды всякие неподобные многие творили, да и по многие дни великие беды бесы творили, являясь овогда служками кирилловскими, овогда старцами, грозяся всякими злобами, и в окна теперь пакостят, овогда зверьми страшными являются, грозяся овогда птицами нечистыми…»
Он остановился и сердито посмотрел на окна.
— Я вам докажу, темники! — бормотал он.— А то на! Чернил и бумаги не давать Никону… то-то!
И он снова глянул в свою бумагу.
— «…Да они же, государь, кирилловские монахи, говорили моим ферапонтовским старцам: „Кушает-де ваш батька нас“. И я, государь, благодатию божиею не человеко-ядец…»
При последнем слове он, казалось, что-то вспомнил и, потушив свечи, подошел к стоявшему в правом углу аналою, взял лежавшие на нем четки, надел клобук и пошел к дверям, шурша ногами, обутыми в плисовые, на меху из белки, сапоги, подбитые мягкою кожею.
В сенцах повстречался тот же, с голым подбородком, служка и подошел под благословение. Старик мотнул в воздухе ладонью и как-то сердито ткнул в губы служке.
На крыльце он остановился и прищурился. На дворе начиналась дневная суета. То там, то здесь показывалась черная скуфья или клобук и, увидев старика, торопливо проходили, потупив головы или низко кланяясь. С коровьего двора слышалось, как там усердно доили коров, и часто слышались возгласы: «Стой, стой, буренка!» или мычанье коров и голодных телят. На дровянике стучал топор. В соседней избе, сквозь открытые окна, сердито гудела струна монастырского шерстобита. Два стрельца шли с берега и расчесывали мокрые волосы роговыми гребенками. На заднем дворе ржал скучающий по матери жеребенок, и в ответ ему слышалось: «Тпрусеньки-тпруси…»
Все это, казалось, еще более сердило старика… Да и неудивительно: то ли это, что на Москве когда-то бывало, когда загудут, бывало, разом все сорок сороков, провозвещая славу господу вседержителю да святейшему патриарху Никону! Эко времечко-то было… И все прахом пошло…
На решетчатых переходах, ведущих в старые кельи, показался средних лет мужчина в мирской одежде, в голубом легком камзоле, сафьянных сапогах со скрипом и в пуховой шляпе. Небольшая бородка на полном скуластом лице, черные с узким разрезом глаза и стоячие уши отдавали татарковатостью. Пришедший издали снял шляпу и почтительно подошел под благословение к старику. Старик и у этого мотнул ладонью перед носом и ткнул в губы тылью правой руки.
— Буди здрав, святой отец,— сказал пришедший.
— Спасибо, князь Самойло,— брюзгливо отвечал старик.
— Хорошо ли есте почивал, святой отец?
— Како почивал! Всеё ночь не спал! — сердился старик.
— Ну, годы-то твои, святой отец, не маленькие: сон-ат и нейдет.
— Каки еще мои годы-ста! — пуще прежнего рассердился старик.— Аще в силах, осьмдесят… а мне и семидесяти-ту нет! А то на! Годы-ста!
Князь Самойло Шайсупов, он приставлен был смотреть за Никоном, незаметно улыбнулся своими узкими татарко-ватыми глазами и потупился.
— Черти мне спать не давали, вот кто!— продолжал сердиться старик.
Пристав поднял на него удивленные глаза.
— Кирилловский архимандритишко с своими иночишками ко мне в келью чертей напустил!
— Как чертей напустил, святой отец? — изумился Шайсупов.
— А так! Дворецкий их говорил про меня: «Кому он хоромы строит? Чертям, что ли, в них жить!». Вот что, слышишь? Чертям жить!
— Так что ж из того, что дурень мелет?
— То-то мелет… А вечор, в ночь, не ведаю, какая птицы, яко вран черна, пролетела сквозь все кельи и исчезла неведомо куда…
— Да то, может, и была ворона.
— Толкуй, дурачок! Ворона в келью не залетит.
— Так, надоть думать, ластушка.
— Ласточки все спали давно.
— А я тебе скажу, святой отец, кто это летал: нетопырь, мышь летуча…
Старик окончательно рассердился.
— Да что ты меня учишь! Учен гораздо!.. А ты б попробовал сам уснуть в моей келье: ноне ночью демоны двожды с меня одеяло сволочили долой…
— Ай-ай? С нами крест! — притворно изумлялся пристав.
— Зверьми страшными скакали, старцы кирилловские, языки на меня извеся, что псы, лаяли…
— Ай-ай-ай! Эки страхи!
— Я ноне о сем великому государю отписал… И Аввакумку протопопа в тонце сне видел: у нево на двух перстах бесик, бес махонький сидел и на сопели играл…
— Те-те-те… вон они дела-те, н-ну!
Из дровяника вышел молодой служка в фартуке и с вязанкою дров. Никон издали остановил его, замахав клюкою. Сложив дрова наземь, служка торопливо подошел к старику, тщательно вытирая руки о фартук и поправляя свою белокурую туго заплетенную косичку. Подойдя под благословение, он добродушно глядел своими большими серыми глазами и ожидал приказаний.
— Что поздно печь затопляешь? — по-прежнему сердито спросил старик.
— Затопил,— был короткий ответ.
— А что ноне стряпать мне будешь?
— Что позволишь.
— Ушицы мне свари из стерлядок, да окуньков туда прикинь, да ершиков, да налимью печеночку приметни. Да чтоб лучку и перчику впору, поболе вкинь, да сольцы не забудь… А?
— Добро-ста,— снова был короткий ответ.
Ответ этот так и вскипятил старика. Голова его затряслась еще более, губы и борода задвигались, щеки покраснели, и клюка так и заходила в руке.
— Ты опять меня идолом зовешь! А!— закричал он со старческой запальчивостью.— Я тебе приказывал не называть меня идолом, а!
Служка — это был Никонов поварок Ларка, большой искусник стряпать, отряженный к особе бывшего патриарха из Кирилловского монастыря; поварок безмолвно переминался на месте и добродушно глядел то на сердящегося старика, то на недоумевающего пристава. Князь Шайсупов действительно даже рот разинул от изумления… «Какой идол? Кто его называл идолом?»
— А! Приказывал я тебе? Приказывал? А? — горячился старик.— Говори, приказывал?
— Приказывал-ста.
— Так напредки не смей обзывать меня идолом… я христианин…
Поварок молчит, а пристав, уставившись в землю, улыбается себе татарковатыми глазами. Старик начинает понемногу успокаиваться.
— Ну, так уху свари мне, да поядренее, слышишь? А?
— Слышу-ста.
— Да биточек из щучки сколоти, с лучком же, да чтоб без костей… да масла доброго орехового, да подрумянь, да не пересуши… понял? А?
— Понял-ста.
— Да на сковородке-те и подай, чтоб шипело… Слышишь?
— Слышу-ста, не впервой.
— Да тёши межукосной… нет, теши не надоть… Осетринки доброй изжарь, да посочнее, чтобы мягко было, что пух, и лимонцу ломтиками нарежь ровненько… Да огурчиков в уксусе да рыжиков подашь, клюковки там моченой, яблочков в патоке, а?
— Добро-ста.
И опять этот ответ, это несчастное «добро-ста» взбеленило старика. Он даже отшатнулся назад.
В это время по двору проходил тот высокий согбенный монах, который кланялся в окно Никону и которому этот последний погрозил клюкой.
— Отец строитель, отец Исайя, подь сюда! — закричал ему Никон.
Длинный, сухой монах, с строгими глазами и с тонкою бородою развилками приблизился и подошел под благословение. Никон повертел у него перед глазами рукою с четками и еще более насупился.
— Кто у вас научил его называть меня идолом сидонским? — ткнул он на Ларку.
— Идолом сидонским?— изумился длинный монах.
— Да, Астартом, его же невегласи за бога почитали.
— Не вем, святой отец,— пожал плечами длинный монах.
— Как не ведаешь-ста! Ноне ночью ко мне в келью чертей напустили, а этот меня Астартом, идолом сидонским, сейчас дважды назвал. А!
Длинный монах не знал, что отвечать. Серые моргающие глаза его быстро скользнули по глазам Шайсупова, и по лицу обоих пробежала мимолетная лукавая улыбка.
— Ты слыхал, князь Самойло, как он называл меня Астартом?— обратился старик к Шайсупову.— А? Слыхал?
— Не знаю…
— Как не знаешь! Ты тут стоял…
— Стоять стоял, святой отец, да, кажись, не слыхал такова мудреного слова… Да я его, признаться, и не выговорю.
Всем было неловко. Несчастный поварок только хлопал своими невинными глазами.
— А Ларке такое слово как выговорить, не вем,— изумлялся инок Исайя.
— То-то не вем! А он так и сказал: «Добр Астарт…» А в древнем писании идол был некий, сидонский, Астарт, и которые его за бога почитали, приглашали: «Добр Астарт»,— пояснял Никон все с той же горячностью.— А я не идол, не Астарт, а христианин.
Исайя только пожимал плечами, а Шайсупов кусал губы, чтоб не засмеяться.
— А ну-кось, Ларивон, скажи-тко оное слово,— обратился он к несчастному Ларке.
Тот молчал.
— Сказывай, говорят тебе!
— Како слово? — спросил Ларка.
— Да что отец-ать святой сказывал.
— Не знаю такова слова.
Шайсупов вскинул на Никона своими лукавыми глазами, которые казались совсем добрыми, простодушно-наивными.
— Прости его, бога для, святой отец,— заговорил он ласково,— прости на сей раз ради завтрева, ради праздничка божия… Може, что он и сказал своею дуростью, так прости для бога.
— Не вмени ему во грех, святой отец,— просил и Исайя,— может, бес попутал.
— А, поди, сам бес-ат и словцо оное шепнул, а не Ларка,— пояснил Шайсупов.
— Я ему питимью за это наложу нарочитую,— прибавил Исайя.
— Ну, ин быть по сему! — смягчился наконец старый упрямец.— Только смотри у меня, осетринку не перепарь… да чтоб лучку, и перчику, и сольцы в меру…
— Добро-ста,— обрадовался Ларка и даже мотнул головой.
Но не тут-то было! Никон даже привскочил своими больными ногами, его опять чем-то ошпарили, и голова ходенем заходила…
— Слышите, слышите! Опять Астарт! — кричал он и стучал клюкой.— Что ж это будет? Я ноне же великому государю напишу. Я буду бить челом, чтобы великий государь велел розыск учинить над Кирилловым и Ферапонтовым монастырем, откуда оное повелось, чтоб в святые обители бесов напущать да православных христиан сидонскими идолами именовать… Великий государь велит сыскать…
«Розыск» — это было странное в то время слово: тогда «искали» не глазами, не расспросами, а «пыткой», плетьми, кнутом, дыбой да огнем… «Допрос», «испытание», «пытка» — это одного корня слова: кнут да жаровня чинили допрос…
И инок Исайя, и пристав князь Шайсупов испугались угроз Никона… Он накличет на них неминуемую беду: все без вины будут виноваты. Надо чем-нибудь умилостивить рассвирепевшего старика…
— Отец святой! Смилуйся! Вели смирить парня! — взмолился Исайя.
— Смири его, как поволишь, и я стрельцов дам,— предлагал свои услуги пристав, желая защититься чужою спиною.
— Накажи его, отец святой, поучи.
— Поучи бога для… он перестанет дуровать.
А тот, кого советовали «поучить», «смирить», по-прежнему смотрел недоумевающе… «Блажь-де нашла на старика… не впервой его клюке гулять по моей спине, что ж!»
— Так велишь смирить, святой отец? — умолял Исайя.
— Что мне смирять! Я старец смиренный… смиряйте вы, а я великому государю отпишу,— не унимался упрямец.
Пристав и Исайя переглянулись.
— Что ж, князь Самойло, вели давать плетей,— сказал последний.
Шайсупов свистнул, как Соловей-разбойник. На свист из-за угла стрелецкой избы вышли два стрельца.
— Плетей давай! — крикнул Шайсупов.
Бедный поварок упал на колени и тянулся к ногам Никона, чтобы хоть ухватить и поцеловать полу его подрясника.
— Прости… не буду…
— Не трошь, не трогай ног! У меня ноги больные! — кричал упрямый старик, отстраняясь.
— Не буду идолом звать, о-о!
Подошли четыре стрельца и молча глядели на эту сцену. У двоих из них в руках было по плети, узловатые московские чудовища, младшие сестрички кнута-батюшки: «Плеть не кнут, даст вздохнуть; а батюшка-кнут не даст и икнуть…»
— Ну-ну, сымай рубаху, не нежься, сымай! — поощрял пристав.— Сымай-ка рубашечку.
— И порки,— пояснил Никон.
Стрельцы стали раздевать поварка, развязали и сняли фартук, расстегнули и сняли подрясничек, рубаху…
— Ишь ты, почет какой, ризы сымают,— шутил пристав,— кубыть патриарха.
Никон сердито глянул на шутника.
— Мотри, Самойло… и в дыры муха падает,— проворчал он.
Поварок стоял совсем голый и ежился. Только нижняя часть худого, белого, как у женщины, тела не была обнажена.
— Порки долой! — не унимался развоевавшийся старик.
Поварок с досадой, торопливо спустил нижнее белье и повернулся спиной к своему мучителю.
— Чево ж ты смотришь, чернец?!— накинулся этот последний на Исайю.
Исайя стоял, ничего не понимая, и молчал.
— Твое дело, вели класть,— командовал старик.— Да одежду под голову.
Поварок не сопротивлялся, уже он знал Никона. Да и сечение в то время было делом обыденным: «хлеб насущный», «каша», только «березовая», «баня», «горяченькая», «припарочка» — вот синонимы сеченья…
Положили поварка. Один стрелец сел верхом на голову, другой на ноги. Поварок только сопел да как-то старался втянуть в себя то, что особенно выдавалось, как будто можно было сделать это…
Стрелец, сидевший на голове, казалось, никак не мог усесться ловко и ерзал.
— Не души,— протестовал чуть слышно оседланный.
— Чево разиня рот стоишь! — напоминал старик Исайи его обязанности.
— Валяй, ребята! — распорядился Шайсупов.
Удары посыпались на обнаженные части белого тела, которое сразу стало багроветь полосами. Несчастный поварок то глухо кричал, то грыз зубами свою одежду и задыхался…
Никон смотрел, тряся головою и шевеля губами, и считал удары на четках, как он считал на них «метания», земные поклоны…
— Не зови меня идолом сидонским, не зови Астартом… я благодатию божиею христианин…
А белое тело все багровее и багровее… Несчастный, забив себе рот рубахою, уж и не кричит… Четки перебраны уже до половины.
— Стой! Будет!— удовлетворяется наконец бывший божиею милостию великий патриарх.
Поварок встал и дрожащими руками облачается… Руки не попадают куда следует… Волосы повыдергались из косенки и падают на лицо… Одевшись кое-как, он кланяется до земли своему мучителю…
— Добро… поучили… не будешь больше меня идолить,— поучает этот последний.
Шайсупов и Исайя переглядываются, поводя руками.
— Ну, подь теперь, стряпай… Да помнишь, что я тебе заказывал ноне? — говорит старик как ни в чем не бывало.— Не забыл? А?
— Не забыл-ста,— пробормотал несчастный дрожащими губами.
— Да осетринку-то не засуши, да лучку, да сольцы в меру…
— Добро-ста…
И опять трясущаяся голова заходила ходенем и застучала клюка об рундук…
— Опять за свое! Опять добр Астарт!..
Шайсупов не вытерпел и покатился со смеху, держась обеими руками за живот…
— Ой, батюшки! Ой, Ларка! Ха-ха-ха! Умру! Ох, святой отец, ой, ой, ой! — заливался он.
— Что ты! Что ты! Обезумел!
— Ха-ха-ха! Ох, батюшки, родители мои! За что вспороли малого.
Все смотрели на хохочущего пристава с удивлением. Даже высеченный поварок улыбался сквозь слезы.
— Ха-ха-ха! Да он вить, поварок, говорит «добро-ста», ето у его привычина такая: «добро-ста» да «добро-ста», а никакого идола тут нету… А его пороть!.. Ну, дали же мы маху!
Никон еще более рассердился на такое произвольное толкование.
— Что ты меня учишь, стрелец! — накинулся он на пристава.— Вон их учи, а я учен… Ты об идоле Астарте не слыхал, а может, и про Перуна, что у нас в Новегороде палкой дрался, не слыхивал: тебе, невеголосу, что! А я в древнем писании хаживал, зубы приел гораздо…
Старик бы, вероятно, долго не перестал брюзжать, если бы в вто время не показались в воротах возы, нагруженные припасами, которые поставлял для его обиходу Кириллов монастырь.
Старик замахал клюкой.
— Подавай сюда, к крыльцу вези!
Инок Исайя поспешил к возам. Поварок, сделав поясной поклон, побрел за дровами. Никон, кряхтя и морщась, уселся на крыльце и ждал, Стрельцы ушли на берег купаться. Пристав стоял у крыльца и продолжал улыбаться своими узкими глазами. «Уж и чадушко же, н-ну!» — говорили лукавые глаза.