Великий раскол (Мордовцев)/Часть 1/XVIII. Морозова вступает в борьбу
← XVII. Казнь Стеньки Разина | Великий раскол — Часть первая, XVIII. Морозова вступает в борьбу | XIX. Аввакум в Пустозерске → |
Источник: Lib.ru |
XVIII. Морозова вступает в борьбу
Возвращаясь домой от Лобного места, Морозова, казалось, ничего не помнила, ничего не видела, кроме этих больших, добрых глаз, которые глянули на нее с эшафота и так и залили, казалось, всю ее теплом и радостной, благодарной лаской… И этих глаз уж нет! Они закрылись навеки под тенью пасмурных бровей и спадавших на мертвый лоб клочков волос, оставшихся необритыми… Она видела на колу эту голову с выражением глубокой думы на лице, какое всегда покоится на лице мертвеца, словно бы он вдумывается в то, что совершилось, и созерцает глубокую тайну смерти; но глаз его она уже не видала… О! Зачем они закрыли эти глаза, в которых уже начинали теплиться искры добра и веры? Зачем они убили его? Зачем сделали ту же ошибку, какие и он делал в своей жизни? Разве Христос велел убивать?..
— Вон она туда полетела… Ох! — бормотала она бессвязно, идя рядом с Акинфеюшкою.
— Кто полетел, сестрица?
— Ворона.
— Ох! Чтой-то ты!
— Она полетела его клевать… И глаза те выклюет… Ох!
— Полно-ка, сестрица!
— И мое тело клевать будет… да, склюет…
— Ох, и что с тобой! Спаси бог, что вёрзится тебе!
— А не все ли равно, черви сгложут.
И то, что она сейчас с содроганием созерцала на Красной площади, вместо ужаса стало возбуждать в ней как бы соревнование… «Вон Аввакумушко радуется, в земляной темнице сидя, узами железными, словно бы гривною золотою, на шее позвякивает… А я-то! На лебяжьем пуху тело свое все холила…»
И в душе ее, как мрачной туче, память молнией прорезала прошлое и нарисовала светлую картину девичества. Лебеди на пруду в рязанской вотчине… Она их кормит, а над головой кукует кукушка, и солнце, боже мой, какое яркое да ласковое… А за лесом слышится охотничий рог и звонкое отбивание косарями притупившихся о высокую рожь кос… Федосьюшка идет на охотничий рог, думая, что это батюшка с поля возвращается, и вдруг на опушке не батюшка!.. Зарделась вся Федосьюшка… Это не батюшка, а тот колодой княжич… Ах, срам какой! Увидал ее… Срам! А на душе так светло… Не стало этого княжича: где-то в далекой Литве сложил свою буйную головушку… И его вороны склевали… А там замужество и терем, терем без конца…
— А вон Ванюшка змия пущает.
— Что ты, Акинфеюшка! Каково змия?
— А вон погляди-тко: высоко реет.
Морозова опомнилась. Оглядевшись кругом, она увидала, что она с Акинфеюшкой уже у ворот дома Морозовых. На одном из переходов, вверху, держась за балясины, стоял белокурый кудрявый мальчик в шелковой палевой рубашке с косым воротом и пускал большого бумажного змея на тонкой, длинной бечевке. Около него, задрав к небу лохматую голову, стоял Федя юродивый и веселыми глазами следил за полетом змея.
— Ах, мама! — закричал сверху мальчик, узнав Морозову, несмотря на ее одеяние чернички.— Мы Никона пущаем, гляди, как высоко.
— Какова Никона, дитятко? — удивилась Морозова.
— А змия-патриарха…
— Что ты мелешь, сынок?
— Правда, мама… Федя написал на змие Никона с тремя перстами, и мы его пущаем.
Морозова горько улыбнулась… Она снова увидела глаза с большими белками, глянувшие на нее с эшафота… и вздрогнула: ей виделось, как ворона выклевывает эти глаза, сидит на темени, нагибается ко лбу и клюет, клюет… И это были уже не его глаза, не Разина, а Аввакумовы… или это глаза княжича, что лежит на литовской земле и глядит на чужое небо мертвыми глазами, а ворона их долбит кровавым клювом…
— Ба-ба-ба, Прокопьевна! Али су ноне святки? — раздался вдруг чей-то веселый голос.
Морозова снова вздрогнула и оглянулась: на двор въезжала богатая каптана, везомая прекрасными серыми конями, и из-за полога каптаны, отдернутого в сторону, выглядывало розовое полное лицо, опушенное белою бородою косицами и оживляемое маленькими карими глазами.
— Вот и черничкой обрядилась, а я тебя спознал,— продолжал улыбаться старик.
— Ах, дядюшка, добро пожаловать!— зарделась Морозова.
— Пожалую, пожалую… Ишь, зарделась… А что хари не надела, по святочному-то? А то без хари всякий тебя спознает.
Это был старик Ртищев. Он вышел из каптаны, когда она остановилась у крыльца, и высадил из громоздкого экипажа свою дочь Аннушку. Челядь Морозовой запружала уже весь двор и крыльцо. Чернички, приживалки и разные божьи паразиты бросились целовать руки «свет боярыньки благодетельницы», как ни старалась эта последняя увернуться от божьих коровок и их лобзаний. Ртищеву, тоже своему «милостивцу», божьи козявки отвешивали не менее низкие поклоны, хотя не без некоего «сумленьица», боясь его издевочек.
— Что, бесприданницы Христовы, гораздо ли за нас, грешных, свово жениха-света молите? — шутил старик.
— Молимся, батюшка боярин,— бормотали чернички.
— А протопопу Аввакуму онучки вяжете?
— Где нам, батюшка боярин!
— А! И ты здесь, Акинфеюшка! — ласково заговорил старик, увидав приятельницу Морозовой.— А я чаю, ты уж в Ерусалим успела кукушечкой слетать.
— И то правда, батюшка Михайло Алексеевич, как есть сичас с Голгофы,— загадочно отвечала Акинфеюшка.
— Ой ли су! — удивился Ртищев.
— С самого Лобного места…
— А! Так видели злодея?
— Видели… Только злодей ноне уж не он живет! — снова был загадочный ответ.
Аннушка Ртищева ласково поздоровалась и расцеловалась и с Морозовой, и с Акинфеюшкой. Хозяйка ввела гостей в хоромы. Прибежал и юный Морозов, Ванюшка, в своей новенькой палевой рубашке и малиновых остроконечных сапожках золот-сафьян.
— Ах, дедушка! Как мой Никон высоко летает,— бросился он к старику Ртищеву, который очень баловал мальчика, единственного наследника богатого дома Морозовой.
— Никон? Какой Никон, колокольчик? — удивился старик.
— А патриарх, что трюмя перстами молится,— прозвенел мальчик.
— Что ты, какую безлепицу звонишь, колокольчик? Где Никон патриарх летает? — еще более дивился старик.
— А на змие… Федюшка юродивый написал ево на змие, и мы его пущаем… Так и гудит, у-у-у!
Ртищев сделал серьезное лицо и взглянул на Морозову. Та вспыхнула и поспешила уйти, пробормотав: «Не осудите, гости дорогие, побегу переоденусь…»
Ртищев немножко отстранил от себя мальчика, который смело гладил его серебряную бороду, и старался нахмурить свое улыбающееся лицо.
— Ну, колокольчик, тебе бы за Никона-то надо уши надрать, да добро, я с матушкою поговорю,— сказал старик.
Мальчик с улыбкой недоверия посмотрел на него. В лучистых глазах так и светилась избалованность.
— За уши, дедушка? Ну нет, я не дамся… Морозова все еще не выходила, и Ртищев, погрозив мальчику пальцем, обратился к Акинфее.
— Так вы точно ходили смотреть, как злодея Стеньку сказнили?
— Смотрели, батюшка Михайло Алексеевич,— был ответ.
— И вы не испужались?
— Чего пужаться? Ноне такие времена настали, что загодя научиться надо, как помирать… Мы и ходили учиться.
Старик посмотрел на нее недоумевающе и покачал головой. Молодая Ртищева, Аннушка, к которой подошел юный Морозов, играя волосами мальчика, обратилась к Акинфее.
— А какой он собой, этот Стенька, милая, страховит?
— Может, и был страховит, да не теперь,— отвечала. Акинфея задумчиво.— Ноне не такие люди страшны… нет, не эти страшны.
— А какие же, по-твоему?— спросил старый Ртищев.
— А новые…
— Какие ж это такие новые, мать моя?
— А те, что новым богам молятся да на старую крепкую веру новые заплаты кладут… Эти, точно, страховиты: новые-те заплаты сдерутся скоро, да и старую крепкую веру, что поняву ветхую, продерут… Попомните мое слово!
— Охо-хо-хо! Да ты из горяченьких!— улыбнулся старик.— Вы все Аввакумами стали…
Вошла Морозова, по-прежнему смущенная и бледная. Сынишка бросился к ней и повис на шее.
— А мне дедушка хотел уши надрать,— говорил он, ласкаясь.
— За дело, чаю? — улыбнулась она нехотя, бросив мимолетный взгляд на старика.
Старик встал, подошел к молодой боярыне и ласково взял ее за подбородок. Он пристально посмотрел ей в смущенные, но от того еще более прекрасные глаза.
— Послушай, Прокопьевна,— сказал он серьезно, но ласково.— Мы к тебе не в гости, а по делу… Сядем рядком да поговорим ладком.
Он сел. Молодая хозяйка тоже села, но молчала, как бы обдумывая что-то… Нет, ей в ушах отдавалась какая-то печальная мелодия, звучал голос, который она слышала ныне ночью под окнами земской тюрьмы.
Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка...
Этот голос не умолк для нее, слова доселе не замерли те, что она слышала. «Душу прободоша словеса оныя»,— ныло у нее в мозгу…
— Вот что, мой друг,— сказал Ртищев медленно,— об тебе наверху речь была недавно…
Морозова вскинула на него свои глаза и тотчас же опустила, как бы испугавшись, что они слишком многое скажут.
— Царю ведома твоя жизнь,— продолжал старик.
Морозова молчала, нервно теребя рукою тонкую шитую ширинку…
«Что им до меня! — думалось ей.— Что им душа моя и мои помыслы?» И ей вспомнились те дни из ее девичества, когда из Литвы пришли вести, что чернокудрый княжич, которого она встретила за лебединым прудом, не найден на ратном поле и что только конь его прибежал в стан, весь покрытый кровью и гремя порожним седлом и стременами, ржал всю ночь… И тогда ее спрашивали: «Что с тобой?»,— как и теперь нудят над ее душою… «Прободоша душу, прободоша»,— что-то говорило внутри ее…
Молча Ртищев взял ее за руку.
— Ты слушаешь меня? — спросил он.
Она встрепенулась, силясь отогнать от себя грезы наяву.
— Слушаю, дядюшка,— прошептала молодая женщина.
— Царь гневен на тебя… Дай токмо господь здравия царице Марье Ильишне: она твоя заступница.
Окно на галерею было открыто, и в него видно было, как юродивый силился намотать на рогульку бечевку, на которой взвивался бумажный змей, и несвязно бормотал: «Ишь Никонишко еретик! Не любо тебе на привязи-те быть… То-то! А нас с Аввакумушкой на цепи гноил!»
Юный Морозов через окно тоже вылез на галерею и присоединился к своему другу. Аннушка Ртищева, с улыбкой качая голочой, шептала:
— Вот дети!
— Их же есть царствие божие,— так же тихо подсказала ей Акинфеюшка, стоя у окна.
— А я тебе, Прокопьевна, по душе скажу, любя тебя, как родную,— продолжал Ртищев,— не упрямствуй, не буди жестоковыйна, отстань от прелести Аввакумовой и последуй тому, что насадил в церкви нашей Никон… Хотя он и обнажен сана, токмо дело его осталося: Никоновы новые книги всею землею русскою приняты… Никон великий и премудрый учитель, так-ту, Прокопьевна!
Старик снова взял ее за руку. Молодая боярыня, не поднимая головы, тихо качала ею.
— Поистине, дядюшка, вы прельщены, а не я,— задумчиво ответила она наконец,— хвалите такого врага божия, отступника и ублажаете книги его, насеянные римскими и всякими другими ересями. Нам, православным, следует отвращаться его книг и всех его нововведенных богомерзских преданий.
На галерее между тем к юному Морозову присоединился еще такой же мальчик, почти его ровесник, княжич Урусов. Ветерком на небо, дотоле ясное, нанесло облачко, и солнце спряталось за ним, согнав золотистые переливы с соседних кленовых и липовых кустов. С галереи уже доносились звонкие детские голоса:
Солнушко-солнушко!
Выглянь-ка в оконушко.
Твои детки плачут.
Пить-есть хочут...
Рядом с детскими голосами, совсем не в лад, дребезжал голос юродивого:
— Твои детки плачут…
— Выглянуло! Выглянуло! — снова зазвенели колокольчиками детские голоса.
— Ах, колокольчики! Колокольчики! — не вытерпел старик Ртищев.
А Морозовой не то слышалось. Из-за детских голосов до нее, казалось, доносилось что-то протяжное, душу надрывающее.
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати...
А дети не унимались — звенели:
Первенчики-другенчики,
Тринцы-волынцы,
Пята-мята,
Родивон — поди вон!
— Родивон! Родивон! — и они цеплялись за юродивого.
— Ах, Прокопьевна! Миленькая моя!— с чувством продолжал Ртищев, показывая на детей.— Посмотри на виноград сей! Только бы нам радоваться, глядючи на них, да ликовать с тобою… Ан нет! Отлучилась ты от нас: рассечение между нами стало… раскол… раскололось надвое… Молю тебя: послушай меня, старого… Через мою старую голову, чу, их сколько мыслей прокатилося! Все перемешала и перемерила она в душе моей и в сердце и избрала истинное. Молю тебя, остави распрю: перекрестись тремя персты и не прекословь ни в чем великому государю и всем архиереям…
Морозова молчала, перебирая ширинку, Ртищеву казалось, что убеждения его действуют на непокорную.
Аннушка, видимо, находилась в страшном волнении; лицо ее горело пунцовыми пятнами, и она нетерпеливо переносила свои готовые заплакать глаза то на Морозову, то на мелькавшие за окном детские головки, то на неподвижно сидевшую Акинфею.
— Что ж ты, миленькая, молчишь? Прокопьевна? А? — не отставал старик.— Знаю-су, прельстил и погубил тебя злейший враг, Аввакумишко… Ох уж мне имячко это! Гнушаюсь ноне и вспомнить его, так оно теперь ненавистно мне стало…
— Не так, дядюшка, не так! — горько улыбнулась Морозова.
— Как-су не так? — вскипятился старик.
— Не право твое увещание,— отвечала упрямица, обдав собеседника лучистым светом прекрасных глаз,— сладкое называешь горьким, а горькое сладким. Отец Аввакум есть истинный ученик Христа: не продал свою веру за блага мира сего. Тяжкими муками мучат его, а он ни на волос не уступил ничего из души своей. Тот токмо истинно верит, кто умирает за веру!.. О! Сподоби мя, господи, умереть за мою веру!
Последние слова она произнесла страстно, почти выкрикнула их, так что дети на галерее захлопали в ладоши от радости, а юродивый, словно кошка, вскочил в окно, упал на пол и поцеловал подол сарафана молодой боярыни…
— Ай да Федосегошка! Слышишь, ангелы плещут тебе руками,— бормотал он.
И Ртищев, и дочь его вскочили со своих мест.
— Как! Опомнись, безумная! — воскликнул старик, покраснев до корней волос.— Ты умереть хочешь? И за чье ученье-то! Аввакумки неуча, проклятого архиереями!
Дочь ласково остановила отца за руку…
— Батюшка, погоди мало, дай мне…
И она нежно обняла Морозову. Та не противилась, а, напротив, стала задумчиво гладить ее волосы.
— А! Шутка сказать, умереть! Да было бы из-за чего, а то на, тьфу! — горячился старик.— Ево же, старого пса, Аввакумку, прокляли, анафемствовали и ево, пса, и ево сорочий хвост с двуперстием, и за него же хотят умирать! И кто же! Именитая боярыня, красавица на всю Москву, царева сродница… Да это все едино, что у самово сатаны-те на гнюсном хвосте повеситься…
— Погоди, погоди, батюшка! — продолжала Аннушка, ласкаясь к Морозовой и глядя на отца.— Не брани Аввакума, не гнюсный он… Вы, мужчины-те, совсем нашего женского естества не знаете; коли вы браните и хулите того, кто нам по мысли, тем мы паче прилепляемся к нему… Ей-ей так, батюшка!.. Ты вот с сердцов мещешь в Аввакума камением словесным, а она, голубушка,— и Аннушка еще жарче обняла Морозову,— сердцем своим закрывает своего учителя: мещи-де камение в мое сердце, а не в него… Так ли я говорю, сестрица?
Морозова не отвечала, а только продолжала как бы машинально гладить голову своей другини. Ртищев с досадой барабанил пальцами в стекло, не глядя ни на кого, а юродивый, сидя на полу, плакал. Акинфеюшка, опершись на стол, тревожно следила за лицом молодой боярыни.
В это время в комнату с шумом вбежал Ванюшка, а за ним сверстник его, княжич Дюрдя Урусов, татарковатый мальчик с бледным личиком и узкими черными глазами. Первый держал в руках молодого галчонка, пойманного на переходах. В окна с переходов доносились тревожные галичьи крики.
— Мама! Смотри, какой галич… Я его буду кормить; ах, какой! — радостно говорил юный Морозов, показывая свою добычу матери.
Та тихо улыбнулась и задумчиво погладила курчавые волосы сына. Ей, по-видимому, было не до него… Из-за светлых глаз сына она видела другие глаза, те, что глянули на нее с эшафота.
— А у нас скворец какой! Он Никона проклинает! — радовался Дюрдя Урусов, тоже обращаясь к Морозовой.
— А я, мама, Галича научу проклинать его! Вот хорошо будет! У Стрешневых собака, так та передними лапками по-никониански благословляет,— пояснил Ванюшка.
Морозова все молчала.
— Голубушка сестрица! — с жаром заговорила молодая Ртищева.— Я не виню Аввакума, он терпел многие гонения. А я виню стариц этих, дармоедок: старицы съели тебя, проглотили твою душу, отлучили тебя, что этого птенца, от нас… вон как кричат они там, и мы кричим: отдайте нам нашу галочку!
А галки, точно понимая, что об них идет речь, еще отчаяннее кричали и метались по переходам, как бы жалуясь: кому-то на жестоких людей.
— Голубушка! — продолжала молодая Ртищева.— Опамятуйся! Ты не токмо что нас презрела, но и об единородном своем сыночке не радишь.— И она указала на детей, которые сели около юродивого и показывали ему свою добычу…— Одно у тебя чадо милое, и от того твое сердце отстудили. Да еще чадо-то какое! Кто не дивится красоте его? Когда он спит, следовало бы тебе поставить над ним свечу чистейшего воску али зажечь невем каковою лампаду и зреть на доброту лица его и веселиться, что даровал тебе бог такое дорогое чадо. А ты во что его полагаешь… Ах, сестрица, сестрица! Пойми, великому государю ты не повинуешься, экое страшное дело! Вить если как-нибудь придет на тебя за твое прекословие огнепальная ярость царева и повелит он разграбить дом твой, тогда и сама испытаешь многие скорби, и сына своего сделаешь нищим по своему немилосердию… Погляди на него.
Дети вскрикнули в один голос: молодой галчонок, которого юный Морозов показывал юродивому, вырвался из его рук, взлетел на окно и исчез на переходах. Дети и юродивый все втроем бросились за окно.
— Ну что ж, Прокопьевна, что ты на ее слова молвишь? — спросил старый Ртищев, когда дочь его кончила.— Любишь ты сыночка?
Морозова выпрямилась. Ласковые, отчасти робкие и застенчивые глаза ее сверкнули. Сверкнули и глаза Акинфеи.
— Ах, дядюшка! — как бы с досадой воскликнула первая.— Люблю ли я сына? Видит бог, люблю и радею о том, что полезно телу и душе его. А чтобы мне из любви к сыну повредить душу свою или, сына своего жалеючи, отступить благочестия, сохрани меня сын божий от такова напрасного милования!
И она истово, широко перекрестилась.
— Безумная! — пробормотал старый Ртищев.
— Не безумная, дядюшка!— страстно возразила молодая барыня.— Не хочу, щадя сына своего, погубить себя. Если вы замышляете сыном отвлечь меня от Христова пути, то я скажу вам: слушайте, выведите, коли хотите, сына моего Ивана на позор, отдайте его, дабы устрашить меня, псам на растерзание… О! Коли даже увижу красоту его, терзаемую псами, и тогда не помыслю отступить от веры и благочестия. До конца пребуду в вере Христовой, и если сподоблюсь вкусить за нее смерть, то никто не может исхитить сына из рук моих!
Говоря это, Морозова преобразилась: ее никто не узнавал… Куда девались ее кроткость, мягкость, застенчивость! Грудь ее высоко поднималась из-под фаты, голос звучал силой, страстностью… Аннушка Ртищева стояла бледная, с дрожащими губами…
— Взбесилась, чисто взбесилась,— бормотал старик,— это сущий Стенька Разин…
— Дядюшка!— как бы опомнившись, сказала тихо Морозова.— Стенька правды искал… Он бедных не обижал… Никон хуже Стеньки…
Ртищева точно что ударило: он даже отшатнулся от этих слов…
— Светы мои!..
В дверях показалась рыжая, метлой, борода и испуганное веснушчатое лицо…
— Ты что, Иванушко? — встрепенулась Морозова.
— Волки идут, боярыня,— торопливо отвечала рыжая борода,— охте нам!
— Али посылка?
— Посылка, боярыня… Сичас Степанида Гневная прибежала от царицыных сенных девушек: отай, наказывала царица, посылка-де к тебе будет…
— А кто в посылке? — спокойно и даже гордо спросила боярыня.
— Акимко, архимандритко чудовской, да Петрушка ключарь…
— Вот тебе и дождалась! О, господи,— отчаянно взмахнул руками Ртищев, хватаясь за свою седую голову.— Дождалась!
Молодая боярыня выпрямилась… Все стихло: только слышно было, как за галереею ветер шумел в верхушках лип, и Морозовой чудились в шелесте листьев слова, слышанные ночью:
Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка...
На крыльце послышались шаги и сморканье, по правилам «Домостроя», то шли «волки»…