Великий раскол (Мордовцев)/Часть 1/VIII. Сватовство гетмана
← VII. Въезд Брюховецкого в Москву | Великий раскол — Часть первая, VIII. Сватовство гетмана | IX. Смута в Соловках → |
Источник: Lib.ru |
VIII. Сватовство гетмана
Через день после приезда гетмана с старшиною в Москву был назначен прием их у великого государя. Прием был большой, почетный — посольский: это — небывалая честь для подданных.
Когда украинцы шли от благовещенской паперти к Грановитой палате, то перед сенями Грановитой, по красному крыльцу, уступами по обе стороны, стояли жильцы в терликах бархатных и объеринных, человек с шестьдесят. А когда они подошли к самым сеням Грановитой палаты, под шатер, то в сенных дверях их встретили наряженные к тому стольник и дьяк.
Государь принимал своих чубатых гостей в Грановитой палате, сидя на своем «царском большом месте», на возвышении. Алексей Михайлович был в царском венце, в диадеме и со скипетром в руке. По бокам его стояли рынды, юные, свежие лица которых, не затемненные даже юношеским пушком на подбородках и над верхними губами, представляли что-то смягчающее, приветливое среди собрания седобородых и просто бородатых бояр, окольничих и думных людей, сидевших на длинных скамьях неподвижно, угрюмо, словно истуканы, в своих золотых ферезях.
Гости были спрошены про здоровье с теми же церемониями, как и при встрече, но еще с большею торжественностью.
— Здорово ли есте живете? — прогремело после царского титула, так, что некоторые из украинцев вздрогнули, а веселый и жартливый Забела, если б его лично спросили, здоров ли он в этот момент, едва ли бы не сказал, что он нездоров — так что-то стало ему не по себе от этой пышной, подавляющей обстановки.
Затем повели их к целованию руки. Неровно, неуверенно двигались по ковру, словно бы ступали по горячим угольям, казацкие ноги в красных, голубых и желтых «сапьянцах», подходя к «большому месту»; одна за другой, припадая на колено, нагибались бритые, отливавшие синевой и сивизной, головы с хохлами и робко, пересохшими губами, прикладывались к лежавшей на бархатной подушке белой, мягкой и пухлой руке, на которой незаметно было даже жил. Забела, прикладываясь и боясь уколоть эту нежную руку своими щетинистыми усами, которыми он когда-то безжалостно колол розовые губки своей Гали, одно заметил на этой нежной руке — чернильное пятнышко сбоку первого сустава среднего пальца… «Это следы нового закона либо смертного приговора»,— промелькнуло в бритой голове генерального судьи.
Потом являли гетманские поминки — представляли привезенные царю подарки: пушку полковую медную, отбитую у изменников казаков, булаву серебряную изменника наказного гетмана Яненка, жеребца арабского и сорок волов чабанских и лентах.
А потом откланивались, проходили по рядам новых бородачей, спускались с лестниц среди каких-то живых статуй, и только тогда опомнились, когда на площади ярко блеснуло солнце, и показалась синяя даль, тянувшаяся на юг, туда, где цветет красная Украина…
В это время мимо них проезжала богатая карета, запряженная шестеркою цугом. Окна кареты были завешаны пунцовою тафтою. Когда карета поравнялась с гетманом, тафта немножко отодвинулась с краю, и из-за нее выглянуло женское личико с розовыми щеками и вздернутым носиком. Черные глаза гетмана встретились с глазами — не то серыми, не то черными, смотревшими из-за тафты, но такими глазами, что гетман невольно попятился…
— Ах, матыньки! — ахнуло это что-то за тафтой — и спряталось.
Гетману весь день потом мерещились эти глаза и слышалось это «ах, матыньки». Мерещилось и на другой день, и на третий, несмотря на то, что дела у него было по горло, так что, наконец, Желябужский, состоявший в приставах при украинских гостях, заметил задумчивость гетмана и спросил о ее причинах. Они были наедине.
— Надумал я бить челом великому государю,— только б кто мое челобитье государю донес? — нерешительно отвечал Брюховецкий, не глядя в глаза своему собеседнику.
— А о чем твое челобитье? — спросил Желябужский.
— Пожаловал бы меня великий государь — велел жениться на московской девке… пожаловал бы государь — не отпускал меня не женя,— отвечал гетман потупясь.
У Желябужского дрогнули углы губ, и голубые глаза его прищурились, чтобы скрыть ненужный и излишний блеск.
— А есть ли у тебя на примете невеста? — спросил он.
Гетман вскинул на него глазами, хотел было отвечать, но как бы не решался, потому что в это время у него так и пропело в ушах: «Ах, матыньки!»
— Так нет на примете? — переспросил пристав.
— На примете у меня невесты нет,— отвечал, наконец, застенчивый жених, глядя в окно.
— А какую невесту тебе надобно: девку или вдову?
— На вдове у меня мысли нет жениться… Пожаловал бы меня великий государь — указал, где жениться на девке.
Гетман замолчал. Ему, по-видимому, хотелось что-то высказать, но не хватило решительности, а Желябужский упорно молчал.
— Видел я одну — не знаю девка, не знаю мужняя жена — когда выходил намедни из дворца,— начал наконец Брюховецкий.— Из кареты глядела…
— А! Занавесь лазоревая тафта? — спросил пристав.
— Лазоревая.
— Знаю. То ехала сенная царицына девка, князя Димитрия Алексеича Долгорукова дочка… Глазаста гораздо?
— Точно, глазаста.
— Так она. Что ж! Девка хорошая и роду честного. Али приглянулась?— улыбнулся хитрый москаль.
— Приглянулась… лицом бела и румяна,— говорил гетман застенчиво.
— Что ж, доложусь великому государю: попытка не пытка, а спрос не кнут.
«Эка! — подумал гетман.— И пословицы-то у них, москалей, страшные какие — кнут да пытка».
— А женясь,— продолжал он вслух,— стану я бить челом великому государю, чтоб пожаловал меня на прокормление вечными вотчинами поближе к московскому государству, чтоб тут жене моей жить, и по смерти бы моей эти вотчины жене и детям моим были прочны.
Желябужский обещал доложить.
— А ты почем знаешь, что то была Долгорукова дочка? — спросил гетман.
— А наверху у царицы сказывали: испужалась, говорит.
— А чего нас пужаться? (Брюховецкий старался подлаживаться под московскую речь.)
— Уж такое ихнее девичье дело: коли девка испужалась добра молодца, ахнула — это знак, что он ей приглянулся: вот схватит-де да унесет,— улыбался пристав.
Гетману, видимо, нравились эти слова, и он с удовольствием крутил свой черный ус, сожалея только, что в нем пробивалась проклятая седина.
Но у Желябужского в уме было еще и другое. Он не знал только, как приступить к тому, зачем пришел и о чем хотел выпытать у Брюховецкого. Дело в том, что сегодня утром в малороссийский приказ привели одного человека, взятого караульными стрельцами в то самое время, когда он старался тайком уйти из посольского двора, где помещался гетман с своею огромною свитою. В то время в Москве из политической предосторожности наистрожайше было соблюдаемо, чтобы в бытность послов или других иноземных гостей на Москве никто из москвичей не ходил на посольский двор, кроме приставленных к тому приставов. Это делалось, конечно, из ложного страха, что эти посетители могут выболтать иноземцам какие-нибудь государственные тайны или же, скорее, нагородить всякого вздору, или, в свою очередь, могут наслушаться от иноземцев какого-нибудь «дурна», а то и будут подкуплены ими для каких-либо интриг и всякой «неподобной вещи». Для этого в наказах приставам весьма пространно объяснялось, как они должны были вести себя с иноземцами, что делать, что отвечать на все их вопросы. И Желябужскому вменено было, между прочим, в обязанность:
"А буде гетман и старшина учнут тебя, Ивана, спрашивать: как-де ноне великий государь с цесарем римским и с турским салтаном, и с шахом персицким, и с крымским ханом, и с аглицким, и со францовским, и с дацким, и со свейским короли, и с галанскими владетели? И тебе, Ивану, говорити: цесарь-де римской, и турецкой салтан, и персицкой шах с царским величеством в ссылке, послы-де и посланники меж ими великими государи ходят. А с крымским-де ханом ныне царское величество в миру жив ссылке; только бусурмане-де николи в своей правде не стоят.
«А буде спросят: есть ли-де у царского величества ссылка с папою римским? И тебе, Ивану, говорить: с папою-де римским у царского величества ссылки не бывало и ссылаться-де с ним не о чем».
«А буде учнут спрашивать о иных каких делах, чего в наказе не написано, и тебе, Ивану, ответ держати, смотря по делу, и говорить остерегательно, чтоб государеву имени было к чести и к повышенью, а в большие речи с ними не входить».
О всех приходящих на посольский двор Желябужскому было наказано: «А того беречь тебе, Ивану, накрепко, с большим остереганием: буде которые боярские люди или чьи-нибудь, русские или полоненники, или немцы, или кто из русских людей придут к посольскому двору и похотят итти на посольской двор, или кто с гетманом или его людьми тайно учнет о чем говорить, и тебе, тех людей пождав, как от двора пойдут, велеть поймать тайно и присылать в малороссийской приказ».
На этом основании утром и взят был один человек, который приходил зачем-то на посольский двор, и отведен в малороссийский приказ для допроса. В приказе он, по-видимому, показал не все, а говорил, что просился у гетмана, чтоб гетман взял его с собою в Малороссию, что оттуда он хочет пройти к святым местам, но что гетман без царского указа взять его с собой не решается. Задержанный тем более показался подозрительною личностью, что называл себя патриаршим человеком и, в качестве родственника Никона, жил у него в монастыре в числе других детей боярских. Вообще дело это казалось слишком серьезным — делом большой государственной важности, чтоб не обратить на него внимания.
Вот это-то обстоятельство и нужно было выяснить Желябужскому. Своим полицейским нюхом он угадывал, что тут крылся подвох, тайна, что тут была подсылка со стороны страшного Никона, а для чего — этого от задержанного человека не могли добиться. В руки властей попалась ниточка от какого-то большого клубка, и все убеждены были, что клубок этот — там, за стенами Воскресенского монастыря, и прикрыт патриаршим клобуком; но ниточка обрывалась в самом начале и до клубка по ней никак нельзя было добраться: обрывалась эта ниточка на посольском дворе, в палате самого гетмана.
И вот Желябужский пришел ловить у гетмана кончик проклятой нитки.
— А не докучают ли тебе, Иван Мартынович, московские люди? — заговорил он издалека.
— Чем они мне докучать могут? — с удивлением посмотрел гетман.
— А вон все глазеют на вас, черкаских людей.
— А нехай их глазеют,— равнодушно отвечал Брюховецкий, глядя в окно на улицу, на которой действительно толкались москвичи, и несмотря на то, что стрельцы колотили их то кулаками, то прямо алебардами, пялили глаза на посольские окна.
— А то и к вам на двор лезут,— дальше закидывал пристав.
— Нехай лезут.
— А коли что своруют?
— Нет, мои хлопцы не дадут.
— Где не дать! Вон ноне взяли одного: сказывает, патриарший человек… к тебе-де, гетману, приходил… А кто его ведает, с чем он приходил.
— Это точно — приходил один: сказывал, что у святейшего патриарха живет, и просился со мной, а я ему сказал, что без указу великого государя того мне сделать немочно.
— И то ты, гетман, Иван Мартынович, учинил хорошо, остерегательно, и за то тебя великий государь похвалит,— сказал Желябужский одобрительно.— А за каким делом он просился с тобой?
— Сказывал — на Афон гору похотел идти молиться да в Царьград, да к гробу Господню.
— А не сказывал, что от патриарха?
— Не сказывал.
— Воровское он затеял дело,— сказал, помолчав, Желябужский.— Не своей он волей пришел, а патриарх его подослал под тебя.
— А для чего? На что я ему?
— Бог его ведает: у великого государя с патриархом остуда учинилась, патриарх с Москвы сшел самовольно, и того делать ему не довелось.
Гетман задумался. Он тоже сообразил, что Никон подсылал к нему своего родственника не даром; но с какою целью — он решительно не мог понять. Желябужский понимал более: он видел, что не в гетмане нуждался Никон, что главная цель патриархова посланца — выбраться под покровом гетмана из Москвы; следовательно, у патриарха составился какой-то план, осуществление которого возможно было вне пределов московского государства. Желябужский, таким образом, нападал на след, и по этому следу он надеялся, рано ли, поздно ли, найти то, чего он искал: это-то и должно было совершиться посредством разматывания клубка, который всех беспокоил.
— Так испужал девку? — улыбаясь спросил он, докончив нить своих размышлений.
— Испужалась, точно, так и ахнула,— отвечал гетман, тоже улыбаясь.
В тот же вечер во дворце, на царицыной половине, говорили, что гетман сватается за Оленушку, княжну Долгорукую, дочь князя Дмитрия Алексеича. Сватовство это произвело необыкновенный переполох на женской половине. Видано ли, чтобы московская боярышня выходила замуж за черкашенина! Да этого не бывало, как и свет стоит. Между тем слышно, что сам царь был сватом и что отец невесты дал свое согласие.
— А что она, голубушка? — спрашивала Морозова, ученица и поклонница Аввакума, находившаяся в то время в своей мастерской палате вместе с неразлучною своею сестрою, княгинею Урусовою.— Что Оленушка? — волновалась хорошенькая боярыня, обращаясь к уткоподобнои Авдевне, мамушке царевны Софьи.
— Поплакала маленько, родная,— нельзя же,— отвечала мамушка.
В это время вошла в палату, где работала Морозова с сестрой, та самая хорошенькая рожица, что во время шествия гетмана с старшиною из дворца выглядывала в окно кареты из-за пунцовой тафты. Рожица казалась заплаканною. Большие, светлые, не то совсем черные, не то серые глаза несколько поприпухли. Морозова бросилась к ней и обняла ее.
— Здравствуй, моя глазунья дорогая! — нежно сказала она.— Чтой-то они у тебя, камни-то самоцветы, кажись, заплаканы?— спрашивала она, целуя в глаза пришедшую.— Асиньки?
Пришедшая снова заплакала, уткнувшись носом в плечо Морозовой.
— Ну, полно же, полно, светик! — утешала она.— Мы слыхали судьбу твою… Что ж — суженой! А ты только, Оленушка, Богу молись…
— Стерпится — слюбится… На то хмель, чтоб по дубу виться,— философствовала мамушка,— на то дуб, чтоб хмелинушку держать.
Заплаканная девушка, утерев рукавом белой сорочки слезы, улыбнулась.
— Да ты-то его, Оленушка, видела? — спросила Урусова, подходя к ней.
— Видела, сестрица,— отвечала та.
— Ой ли! где? когда?
— Онамедни… ехала я от батюшки сюда,— начала было девушка и остановилась, потому что на глазах ее опять показались слезы.
— Ну, ехала?— подсказывала ей Морозова.
— Ехала это я… а они идут… от великого государя шли… руку целовали… А я ехала.
Оленушка опять остановилась.
— Да сказывай же, глазунья! — настаивала Морозова.— Ехала да ехала!
— Ехала я, а они идут…
— Слыхали уж это!
— А я выглянула… а он на меня…
— Ох, батюшки! — испуганно шептала Урусова.
— Ну-ну! Не мешай ты, Дуня,— волновалась Морозова.
— Он и увидал меня.
— А ты его?
— И я его.
— Ну, какой же он из себя?
— Я со страху и не разглядела… черный… бритый… глаза…
— А сказывают, он своей земле, у черкас, все одно что царь,— заметила Урусова.
— И батюшка сказывал,— потвердила Оленушка.
— А каким крестом он крестится, милая?— спросила серьезно Морозова.
— Батюшка сказывал, что по-нашему,— отвечала невеста.
— Ой ли, светик! — усомнилась Морозова.— Вон протопоп Аввакум сказывал, что они, черкасы-то, щепотью крестятся.
— А как же у них, в Кеиве, угодники-то печерские почивают?— усомнилась с своей стороны Урусова.— Коли бы они были не нашей веры, у них бы угоднички не почивали.
— Так и батюшка сказывал,— подтвердила Оленушка.
Видно, что «батюшка» для нее был авторитет неоспоримый: что сказал отец — то свято и верно. Притом же и само сердце подсказывало ей, что не в щепоти дело. Оно билось и страхом чего-то неведомого, и какою-то тайною радостью. Да и то сказать: гетман был и не страшен, как сразу ей показалось; она ахнула от нечаянности и стыда: шутка ли, мужчина, да еще черкашенин, увидал девку на улице! и девка глазела на него — срам да и только! А она успела заметить, что этот черкашенин молодцом смотрит — такие усы, да бороды нет; а то все бояре, которых она видела,— все бородатые, и все на батюшку похожи… Только одно страшно — сторона далекая, незнакомая…
И в голове Оленушки сама собой заныла горькая мелодия свадебного причитанья по русой косе:
Уж вставайте-ко, мои подруженьки,
Уж вставайте-ко, мои лебедушки,
Заплетите-ко мне русу косыньку,
Русу косыньку, мелку-трубчату,
Не во сто мне прядей и не в тысячу,
Заплетите мелку-трубчату,
Уж впервые ли и в остаточки…
И Оленушка снова заплакала, закрыв лицо белым рукавом.
В комнату вбежала маленькая царевна и бросилась к Морозовой.
— А я все уроки выучила, и больше выучила, как Симеон Ситианович мне задал,— радостно говорила она.— Завтрее он меня похвалит.
— Вот и хорошо, государыня царевна,— отвечала Морозова, лаская бойкую девочку.
— Ну, так теперь и пастилы можно дать?
— Можно, можно.
Увидав заплаканные глаза у Оленушки, царевна бросилась к ней.
— Ты об чем, Оленушка, плакала? — спросила девочка.
Оленушка не отвечала, а только смущенно опустила голову. Маленькая царевна вопросительно посмотрела на свою мамушку.
— Это ты ее? — спросила она.
— Чтой-то, царевнушка! все я, да я! — защищалась толстуха.— Оленушку замуж отдают.
— Замуж! за кого?
— Вон за того гетмана, что онамедни у батюшки царя ручку целовал.
— A! я его видала с переходов — точно лях. И девочка с участием подошла к Оленушке…
— Не плачь, Оленушка,— сказала она,— вон Симеон Ситианович сказывает: у них, у черкасов, говорит, лучше жить — веселее…
В это время кто-то торопливо говорил у дверей:
— Государыня-царица, государыня-царица идет…