Былое (Хвощинская)/ОЗ 1878 (ДО)

Былое
авторъ Надежда Дмитриевна Хвощинская
Опубл.: 1878. Источникъ: az.lib.ru • Часть первая.

БЫЛОЕ.

править
РОМАНЪ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

править

Вечеръ былъ ужь довольно поздній; темное небо бѣлѣло отблескомъ фонарей; вѣтеръ шумѣлъ, но громче его шумѣли улицы. Были святки 1865 года; Петербургъ веселился.

Въ окнахъ третьяго этажа одного изъ высочайшихъ домовъ свѣтилъ огонь, рисуя на замороженныхъ стеклахъ тѣни горшковъ съ цвѣтами. Комбата была просторная, уютная, что рѣдко случается въ мёблированныхъ квартирахъ. Она была убрана даже щеголевато, съ мягкими креслами, ковриками, съ большимъ зеркаломъ, съ бездѣлушками на письменномъ столѣ. Въ углу, между цвѣтами, стояло маленькое, но дорогое піанино. За поднятою драпировкой виднѣлась полуотворенная дверь; очевидно, квартира состояла не изъ одной комнаты.

Но она освѣщалась только однимъ огаркомъ свѣчи на мѣдномъ пятакѣ, ловко уложенномъ сверхъ пустого, низенькаго подсвѣчника. Другой огарокъ, ожидая своей очереди, лежалъ рядомъ на столикѣ, предъ красивой кушеткой.

На кушеткѣ сидѣла молодая особа и чинила бѣлье. Она, должно быть, занималась этимъ давно. Кругомъ было тихо. Маленькіе бронзовые часы на этажеркѣ пробили девять; звукъ раздался какой-то острый, особенно рѣзкій въ пустотѣ. За окномъ порывно звенѣла мятель.

Дѣвушка встала съ мѣста.

Она постояла съ минуту; вдругъ, схвативъ въ комокъ свою работу, отнесла и бросила ее за дверь темной комнаты, воротилась и опять постояла, выпрямившись, опустивъ руки, глядя крупомъ. Она странно улыбалась.

Ей казалось лѣтъ восемнадцать. Она была очень стройна, хотя невысока и немного худощава, какъ дитя, которое еще ростетъ. Ея темные волосы были обрѣзаны до плечъ и слегка вились. Движеніе, которымъ она откидывала ихъ, когда они падали ей на глаза, кроткій и ясный взглядъ этихъ темныхъ глазъ, дѣлали ее еще болѣе похожей на ребенка. Только странная улыбка придавала ея милому, нѣжно-розовому лицу какое то горькое выраженіе — не то недоумѣнія, не то упрека.

Она была совсѣмъ одна. Дальше, чрезъ корридоръ, въ квартирахъ другихъ жильцовъ, слышалось, приходили и уходили.

Она стала ходить по комнатѣ, прошла и въ темную, останавливалась, принималась ходить опять. Она скучала.

Вдругъ, такъ же порывно, какъ бросила шитье, она схватила съ этажерки книгу, воротилась къ кушеткѣ, укрѣпила другой огарокъ на мѣсто догорѣвшаго и сѣла читать. Вѣрнѣе, она не читала, а учила, потому что, пробѣжавъ страницу, закрывала ее рукою и, поднявъ глаза, шептала про себя наизусть.

Это продолжалось не долго. Она оглядывалась. Остановки дѣлались все чаще и длиннѣе. Мысль улетала все дальше. Не разсѣянность, а раздумье становилось между нею и тѣмъ, что она читала… Дѣвушка вспоминала…

Казалось-бы, откуда воспоминанія у такого молодого существа? что могло невозвратно пройти для едва начатой жизни, что могло сжечь ее тѣмъ зловѣщимъ огнемъ, который вспыхивалъ минутами въ ея чистыхъ, дѣтскихъ глазахъ? Ея чувство, казалось, удивлялось само себѣ; оно чаще всего выражалось недоумѣніемъ.

Вдругъ, будто недостало силы или терпѣнія, она вскочила, вспрыгнула на окно, отворяла форточку и высунулась, глядя внизъ. Испуганная птица слетѣла съ подоконника. На противоположной сторонѣ — два-три кривыя, обнаженныя дерева, на маленькомъ пространствѣ, у цѣлѣе темъ между постройками. За ними все ряды и выступы стѣнъ, кое-гдѣ мерцающія окошки, кое-гдѣ бѣлѣющія крыши, будто горы, ушедшія вдаль. Все — темное, застывшее. Мракъ и неподвижность какъ-то; ощутительнѣе когда по тусклой, обледенѣлой дорогѣ скользнутъ сани и ихъ косая тѣнь пробѣжитъ отъ одного фонаря до другого; когда тѣнь прохожаго то вдругъ вытянется до пестрой вывѣски, то упадетъ на земь. Это тьма живая. Она полна смутнаго гула. Тяжелый, медленный стукъ полозьевъ обоза, грохотъ экипажныхъ колесъ, звонокъ омнибуса, свистокъ съ желѣзной дороги, шумъ проходящей, невидимой толпы — должно быть, идутъ подъ самыми окнами — кашель, голосё, отрывки рѣчей, торопливое щелканье легкихъ каблуковъ по плитамъ, раскатъ смѣха, ругательство, визгъ шарманки, отрывокъ пѣсни…

Дѣвушка слушала… Между тѣмъ, въ ея дверь давно стучались; наконецъ, раздалось громко:

— Развѣ нельзя войти?

— Кто тамъ?

— Я, Петровъ.

— Сейчасъ, отвѣчала она, соскакивая съ окошка.

Но прежде она зажгла двѣ большія свѣчи, задула огарокъ бросила и его въ темную комнату, спустила портьеру, спрятала книгу и тогда уже отперла дверь. Вошелъ высокій, бѣлокурый молодой человѣкъ.

— Долотовъ дома? спросилъ онъ.

— Нѣтъ, у Ганевича. Я думаю, еще не скоро возвратится.

— Я самъ сейчасъ отъ Ганевича; его тамъ нѣтъ.

Гость бросился на кушетку и рядомъ съ собою бросилъ свою фуражку, мокрую отъ снѣга. Онъ усталъ, запыхался и, закрывая рукою глаза отъ свѣта:

— Вы это для меня иллюминацію зажгли? сказалъ онъ сквозь зубы. — Примите, пожалуйста.

Дѣвушка переставила свѣчи на письменный столъ и, молча, сѣла.

— Вы говорите, что онъ скоро воротится? спросилъ гость: — куда же онъ дѣвался?

— Сказалъ, что идетъ къ Ганевичу, повторила дѣвушка нетерпѣливо. — Вы же сами третьяго дна толковали, что тамъ сегодня сбираются; вы же его звали. Не бѣда, я думаю, разъ какой-нибудь и не быть. У васъ, что ни день, то сборища.

Петровъ поднялъ на нее свои усталые глаза.

— Легко изволите разсуждать, Татьяна Дмитріевна, сказалъ онъ, всталъ и прошелся. Проходя мимо письменнаго стола, онъ взялъ распечатанную коробку дорогихъ сигаръ, повертѣлъ, посмотрѣлъ на ярлычекъ магазина и поставилъ на мѣсто.

— Хотите закурить? сказала дѣвушка.

— Благодарствуйте; не хочу. Вы не обращайте на меня вниманія. Вы, вѣрно, что-нибудь дѣлали, продолжайте. Я покуда почитаю.

Онъ выбиралъ себѣ книгу, откидывая одну за другой.

— Я ничего не дѣлала, отвѣчала дѣвушка.

— Какъ же такъ?.. Однако, у любезнѣйшаго Павла Сергѣевича ничего нѣтъ, кромѣ пустяковъ… Какъ же такъ ничего не дѣлали?

— Такъ же.

— Весь вечеръ? продолжалъ Петровъ, все роясь въ книгахъ,

— И день-деньской. Что-жь мнѣ дѣлать Похаживаю, въ окошко посматриваю, пѣсенки попѣваю.

Въ ея голосѣ было что-то такое, что заинтересовало гостя больше, нежели напрасное отыскиваніе книги. Онъ отошелъ отъ этажерки и сѣлъ напротивъ дѣвушки.

— Вы, помнится, хотѣли учиться.

— Помнится! повторила она. — Да, четыре мѣсяца назадъ, плановъ было много.

— Ну, что-жь?

— Много мнѣ помогли? спросила дѣвушка, ужь больше не сдерживая своего раздраженія. — Учиться — очень хорошо; но учиться одной — нельзя. Ну, можетъ быть, и можно, да не намъ, глупымъ. Вонъ они, учебники; вы бы ужь и ихъ пересмотрѣли.

Петровъ пристально смотрѣлъ на нее и молчалъ. Она какъ будто смутилась, потупилась и чертила пальцемъ по столу.

— Что вы все сидите дома? спросилъ онъ, наконецъ.

— Куда-жь я пойду? возразила она. — Я никого не знаю. Право! прибавила она, вдругъ засмѣявшись. — Ну, вотъ, вы бываете у Павла Сергѣевича, другіе бываютъ; въ театръ мы ходимъ, знакома я съ женой Ганевича…

— Чего жь вамъ больше? Жена Ганевича — умница; съ ней не разстанешься.

— Не знаю, отвѣчала она.

— Какъ, не знаете?

— Не знаю. Вотъ, вы говорите, что съ ней не разстанешься, а я даже и не сблизилась… Послушайте! заговорила она поспѣшно: — послушайте… пожалуйста, вы не начинайте меня бранить съ перваго слова; будьте, что называется, милостивы. Меня всѣ бранятъ. Ну, я глупая, не понимаю ничего. Ганевичъ, вы сказали — умница. Что мнѣ въ ея умѣ… Ну, знаю, знаю — Господи, знаю! она образована, читаетъ на четырехъ языкахъ, слушаетъ физіологію, опыты дѣлаетъ, пишетъ — знаю, все знаю! все передъ ней! И талантлива, и хороша собой, и голосъ у нея прелестный… Вотъ, только это и человѣческое!.. Ахъ, Иванъ Васильевичъ! третьяго дня, зашла она ко мнѣ; рояль былъ открытъ, она присѣла, пробуетъ. Я… ну, вѣдь говорить я съ ней не умѣю!.. я сказала: спойте. Она засмѣялась. — «Что нибудь вамъ чувствительное?» И запѣла, знаете: «Въ хижину бѣдную…» Знаете?

Я закричала-бъ имъ, пусть не пугаются…

Матушка, дочь твоя съ горемъ не знается…

Она захватила лицо руками и вскочила съ мѣста. Петровъ удержалъ ее.

— Вы такую штуку выкинули и при Ганевичъ? спросилъ онъ спокойно.

Она опустила руки; на ея сверкающихъ глазахъ были слезы.

— Это вы называете «штуки выкидывать?» вскричала она: — нѣтъ-съ, я ужь выучена!.. Я только подошла и обняла эту госпожу… Ну, вздумалось мнѣ ее обнять! развѣ не можетъ придти фантазія — обнять, сказать спасибо?

— И она засмѣялась нать вами?

— Ужь это было-бы лучше! это было бы по человѣчески. Скажи мнѣ, что я дура, но просто, добромъ скажи!.. Она — ничего! Такая порядочная!.. Вотъ, она-то ужь аристократка, а ей" небось, выговоровъ за это не дѣлаютъ!.. Ниже словечка. Просидѣла пять минутъ, все молча, вдругъ взяла свою шапочку, надѣла, «прощайте» — и въ дверь. И слышу: звонить, чтобъ за ней заперли…

— Ну, что-же?

— Не по-человѣчески.

— А вы чего хотѣли?

Она отвернулась и стала ходить по комнатѣ.

— Татьяна Дмитріевна, вы чего же хотѣли? повторилъ Петровъ.

— Что, Иванъ Васильевичъ, у этой госпожи была когда-нибудь мать? спросила она, останавливаясь передъ нимъ.

— Смѣшная вы!

— Хорошо, смѣшная. У меня мать есть.

— И Ганевичъ знаетъ, что вы ее оставили.

— Да. А легко это?

— Вы ее оставили.

— Что жь, до завтра, что-ли, твердить: легко это? Что это — квартиру перемѣнить — бѣжать изъ родного дома?

— Конечно, вамъ въ родномъ домѣ было удобнѣе, но и здѣсь, кажется…

— Иванъ Васильевичъ, не говорите подлостей! вскричала она внѣ себя. — Я не шучу — не смѣйте шутить! Вы — честный человѣкъ, вы одинъ…

Она задыхалась, рванула пуговицу своего воротничка и, больше не удерживаясь, зарыдала, толкнувшись головой въ стѣну.

Петровъ подошелъ къ ней.

— Будетъ, голубушка, сказалъ онъ тихо, ласково взявъ ее, какъ ребенка, за плечи и подводя къ кушеткѣ. — Будетъ, выпейте воды. Нѣтъ-ли тутъ чего-нибудь…

На письменномъ столѣ что-то блестѣло; онъ схватилъ; оказался флаконъ съ духами.

— Лейбъ-медикъ, вы никакъ спиртовъ ищете? вскричала дѣвушка, нервно засмѣявшись. — Подите лучше сюда.

Онъ подошедъ. Она лежала лицомъ въ подушку, минутами тяжело охая.

— Часто вы такъ-то? спросилъ онъ.

— Прошло, отвѣчала она. — Ну, скажите что-нибудь; разсмѣшите.

Онъ молчалъ.

— Скажите что-нибудь, повторила она.

— Вотъ что я думалъ, сказалъ онъ: — все смѣяться, да какъ-нибудь замазывать вотъ такія штуки — толку никакого не будетъ. Больно вамъ — дѣлать нечего, а поговорить надо… Я вамъ не набиваюсь въ совѣтники, замѣтьте, это во-первыхъ; къ слову пришлось; вы начали… Я повторю: чего вы хотѣли отъ Ганевичъ? Какого сочувствія? Вѣдь если вы, дочь благородныхъ и не бѣдныхъ родителей, оставили папашу и мамашу, братцевъ и сестрицъ… Есть они у васъ?

— Братъ и сестра.

— Если вы ушли отъ нихъ — стало быть, были причины. Вы не пожалѣли ни о какихъ выгодахъ вашего положенія, ушли въ одномъ платьѣ…

— Вамъ Павелъ Сергѣевичъ разсказалъ? спросила она въ подушку.

— Да. Отъ чего нибудь и для чего-нибудь вы это сдѣлали. Вы рѣшили, что будете жить новой жизнью. Вотъ она. Въ ней есть и невзгоды, и обязанности; берите ихъ всѣ, какія есть; пошли впередъ — ужь назадъ не оглядывайтесь. Сансибельность ни къ чему… Умная женщина вамъ это показала; конечно, несовсѣмъ такъ она сдѣлала; ей бы не уходить молча…

— Не презирать меня, прервала она, приподнявшись: — не презирать за то, что я не дерево и помню мою мать. Умна ваша Ганевичъ, а чувства въ ней вотъ на столько нѣтъ. Это значитъ: она человѣкъ неполный. Я читала, Пьеръ Леру сказалъ: «Кто признаетъ одни ощущенія, безъ мысли и чувства, тотъ — очень боленъ…»

— Это несовсѣмъ такъ, Татьяна Дмитріевна.

— Все равно! Она получеловѣкъ, она больная, ваша Ганевичъ. — «Не думай, не оглядывайся» — нечего сказать, легко! Я перешла на другой берегъ, но тамъ то, тамъ-то я что-нибудь оставила? Имъ-то легко?

— Кому? спросилъ онъ.

— Моей матери, моей сестрѣ Варѣ! вскричала она. — Я ихъ бросила, не захотѣла съ ними горе дѣлить. Я отъ чего ушла? Отъ деспотизма, отъ стыда… Взяточникъ… Боже, да есть-ли что ужаснѣе, есть-ли имя этому — презирать родного отца! Есть-ли мука страшнѣе? Пить, ѣсть — краденое! Нарядятъ тебя… позоръ!.. выставятъ какъ продажную: возьми ее кто нибудь, за ней много добра награбленнаго… И не бралъ никто: ужь слишкомъ ославлено, слишкомъ скверно. Совались, правда… Ну, вообразите, какіе же люди совались, когда даже мой братъ, мой отецъ — ихъ знать не хотѣли! Или ужь бѣдняки, скрѣпя сердце. А такихъ у насъ презирали за бѣдность!

Она болѣзненно захохотала.

— О, важности было много у насъ!.. Посмотрѣлъ-бы теперь мой батюшка, какъ я всякій день пыль обметаю, ворочаю тюфяки, кладу заплатки, собираю огарки, чищу подсвѣчники…

— Васъ это тяготитъ? спросилъ Петровъ.

— Что вы такимъ инквизиторскимъ тономъ? Да, тяготитъ, потому что въ этомъ нѣтъ ни удовольствія, ни пользы. Это не трудъ: это ненужная возня.

— Нѣтъ, нужная. Десятки тысячъ людей это дѣлаютъ.

— Еслибъ за это взялась Ганевичъ, вы бы не то сказали возразила она.

— Конечно, отвѣчалъ онъ спокойно. — Ганевичъ потратила бы время, которое можетъ употребить полезнѣе и выгоднѣе. Полстраницы перевода, то есть меньше часа занятія — вотъ и дневное содержаніе горничной, которая все сдѣлаетъ, что нужно въ домѣ.

— То есть содержаніе рабы?

— Напротивъ — доставленіе свободному человѣку работы по его способностямъ.

— Стало бытъ, мои способности только на это годятся… выговорила дѣвушка будто про себя, пряча опять голову въ подушку.

Оба замолчали. Часы пробили одинадцать и остановились. Этого никто не замѣтилъ. Петровъ всталъ и ходилъ, замѣтно усталый, часто выпрямляясь и потирая лобъ и глаза. Онъ подошелъ къ печкѣ, прислонился и грѣлся. Печка почти остыла. Свѣчи горѣли высокія; ихъ пламя не колебалось; перекрещенныя тѣни мёбели лежали неподвижно на паркетѣ и пестрыхъ коврикахъ. Черная фигура Петрова вырѣзалась на бѣлыхъ кафеляхъ. Тишина становилась все глубже; въ ней начинался тотъ странный трепетъ, шелестъ, будто далекій звонъ, какой чудится въ пустотѣ, поздней ночью…

— Иванъ Васильевичъ, вы здѣсь? вскрикнула дѣвушка.

— Здѣсь.

— Охъ, я думала, вы ушли. Подите сюда. Что вы тамъ дѣлаете?

— Я думалъ, вы заснули, сказалъ онъ, подходя. — Вамъ опять нехорошо?

— Садитесь вотъ тутъ. Какія у васъ руки холодныя… А я то умна! Давно-бы самоварчикъ. Постойте, я сейчасъ спрошу. У хозяйки гости, недолго…

— Не бѣгайте, ничего не надо, возразилъ онъ. — Лучше подите, ложитесь въ постель.

— Нѣтъ, я дождусь Павла Сергѣевича: надо отворить ему.

— Я за васъ отворю.

— Онъ, можетъ быть, придетъ еще не скоро.

— Я прожду хоть до утра; у меня дѣло. А вы отдохните.

Она было пошла и остановилась.

— Нѣтъ, сказала она: — все равно, не засну; только хуже.

— Что хуже?

— Раздумаюсь въ потьмахъ. Мнѣ въ потьмахъ всегда нехорошо: мерещится, мерещится…

— Призраки, что-ли? спросилъ онъ, ласково смѣясь.

— Призраки! повторила она, захватывая свои колѣна и наклоняя къ нимъ голову. — Я часто думаю… Да вотъ сейчасъ, вы посылали меня отдохнуть — я думаю: какъ это люди отдыхаютъ? Какъ это, говорятъ, молодежь спокойно спитъ? Повѣрите ли, я, какъ себя помню, дѣвочкой, ребенкомъ, я не знаю, что такое — покойно заснуть. Все страхъ, все горе, тревога, бѣды всякія…

— Уроковъ не знали, платьице запачкали?

— Какой вздоръ! И какъ-бы я это смѣла? Платье пачкать, уроковъ не знать! Я и важнѣе этого никогда не бывала виновата, ни въ чемъ! прибавила она горько. — Жить я начала, о! какъ рано. Все знала, все понимала. Мы всѣ бывали безъ вины виноваты, весь домъ. Спишь, да выспишь, какъ говорится; не той ногой вошли, не такъ посмотрѣли — всѣ, мать, сестра, я, люди, и поднимется брань, крикъ… Ну, вотъ вамъ одна моя вина. Мнѣ четырнадцать лѣтъ было; объявляли волю. Какъ сейчасъ это передо мной: холодный день, седьмое марта; снѣгъ перепархивалъ. Наканунѣ пришелъ племянникъ моей матери; славный такой; я его ужасно любила. Говорю ему: приходи завтра, Николай, пойдемъ волю слушать. И тихонько убѣжала съ нимъ на площадь. Народу, мужиковъ! а никогда не видала такой толпы. Николай меня взялъ за руку; идемъ съ нимъ все впередъ. Меня одинъ мужикъ спросилъ: — «Ты, знать, дворовая, весела ужь очень». — Я говорю: дворовая… И точно, весело было, хорошо. Лица какія кругомъ — старики особенно. Меня какой-то хорошій страхъ взялъ, знаете? заговорила она, вдругъ быстро приподнимаясь. — Сила кругомъ, честная сила, правда, достоинство. Чувствуешь, что самъ — ничто, а между тѣмъ — хорошо! плакать хочется, а дышется такъ полно!.. не знаю… Я взглянула на Николая. У него лицо точно переродилось, глаза свѣтятся; машетъ шапкой, да какъ у меня надъ ухомъ: — «Ура!» — И я за нимъ.

— Закричали?

— Вѣдь какъ орала, даже охрипла. Развѣ я не человѣкъ? Понимаю, что передо мною совершается, ну, и участвую!.. Пришла домой, отецъ меня прибилъ… Всѣ наши люди разбѣжались, спокойно договорила она, ложась опять и закидывая руки за голову.

— А что же вашъ Николай?

— Его больше не пускали въ домъ, отвѣчала она также спокойно. Мать въ ногахъ у отца просила милости, позволь съѣздить, проститься. — «Нѣтъ!»… Вотъ, съ этого дня, съ этого часа, я съ собой и рѣшила: сказала, что такой рабой я не буду. Я тогда же хотѣла бѣжать; я такъ и сказала матери. Она — въ ноги… мнѣ!.. Милая, сокровище, мученица! А я вѣдь все-таки бѣжала, все-таки тебя бросила…

Молодой человѣкъ взялъ ее за руку.

— Полноте, сказалъ онъ: — не волнуйтесь; не обвиняйте себя напрасно. Вотъ изъ всего, что вы сейчасъ разсказали… Вы были обязаны уйти, ради собственнаго достоинства… Не изъ того-жь только вы ушли къ Долотову, что онъ красивъ собой? Это была не прихоть, а законное, должное чувство… Вы выбрали себѣ любовь, товарища, опору для первыхъ шаговъ…

Она глядѣла неподвижно, будто не понимая.

— У васъ, конечно, была цѣль… Была-ли?

— Была.

— Какая?

— Учиться, отвѣчала она, странно улыбнувшись.

— Прекрасно. У васъ, я знаю, начала хорошія; иностраннымъ языкамъ вы, пожалуй, нашего брата поучите. Это у васъ, вы говорите, не пошло. Отчего? Вольно же вамъ сидѣть сложа руки! Заботы у васъ нѣтъ, обстановка роскошная; Долотовъ богатъ; вы можете, сколько хотите, свободно развивать ваши способности…

— Жить на счетъ Долотова? рѣзко прервала она.

— Вздоръ! спокойно возразилъ онъ. — Къ тому же, вы это могли заранѣе предвидѣть, когда шли къ Долотову… Тотъ не на чужой счетъ живетъ, кто ежедневно нравственно расплачивается… И полѣно, сгорѣвшее въ печи, приноситъ свою пользу, свою долю тепла; а женщина, которая, любя, заботится о человѣкѣ… Да помилуйте, будь это даже великій человѣкъ — безъ этихъ заботъ, безъ этой бережи, ему было бы некогда возвеличиваться!.. Глупо, другъ мой, Татьяна Дмитріевна, всю человѣческую жизнь цѣнить на гроши. Грошъ — средство только, имъ люди обязаны дѣлиться, а другіе не хотятъ брать! Въ концѣ концовъ, выйдетъ, что одни зажадничаютъ, а другіе возненавидятъ — вотъ вамъ и братство!.. Это мое мнѣніе; я говорю его громко. Я только у негодяя не возьму, но мнѣ и такого случая не представится.

— Почему? спросила она какъ-то странно, не то вызывая, не то разсѣянно.

— Вы спать хотите?

— Нѣтъ, не хочу. Продолжайте.

— Я началъ о васъ…

— Нѣтъ, говорите о себѣ. Почему вамъ не представится случая.

— Обязаться негодяю? Потому что я съ такими незнаюсь — во-первыхъ. А во вторыхъ — я самъ могу заработать.

— Вотъ и поймите: я тоже хочу работать. Я -вѣкъ мой на чужомъ. Стыдно. Трудиться, хотя бы въ крайности, въ нищетѣ…

— Не говорите лишняго. Нужда не сладка. И въ ней еще одна страшная сторона: она отупляетъ. Тутъ выдерживаетъ только сила да сила. Покуда человѣкъ пріучится работать…

— Онъ окрѣпнетъ! Способности развиваются въ трудѣ.

— Да не въ голодѣ, милая. Иллюзій не надо. Я разумѣю большинство. Выходятъ люди — что говорить! еще какіе выходили! — но и тѣхъ, спросить каждаго по совѣсти: каково имъ бывало? сколько они себя растратили? сколько хорошаго въ нихъ запропало, завяло? чего имъ не удавалась сдѣлать? сколько времени не хватало?..

— «Слава святому труду!» прервала она.

— Ну, что вы цитируете? вскричалъ онъ съ досадой. — Синій чулокъ вы, что ли? То волосы на себѣ рветъ, то пѣсенки… И вѣдь сама знаетъ пѣсню: какой-такой «святой трудъ?» Сытый стихотворецъ сантиментальничаетъ: «les gueux, les gens heureux» — а переводчикъ, ради либеральной моды, приплелъ «святой трудъ»… Съ вами говорить нельзя!

— Ну, не сердитесь. Смѣшной какой!

— «Святой трудъ!»… повторилъ онъ, вставъ и расхаживая. Да, трудъ святъ, да отъ него кости болятъ… Нечего отрицать это: глупо, фразы. Своего рода идеальвичанье: «шалашъ и милый другъ» — вотъ все равно тоже… Какъ не понять, что и достоинства, и заслуги больше… чортъ знаетъ, и самолюбіе даже больше польщено!.. когда просто, прямо скажемъ: знаемъ мы, идя на трудъ, что обдеремся мы въ немъ, какъ въ терновникѣ, что изъ десятка насъ — половина не выдержитъ; знаемъ, что лѣземъ въ петлю… знаемъ; и все-таки идемъ! Не изъ злости — чтобъ никому не отзываться! Не изъ тщеславія, что мы — бойцы какіе-то!.. Вонъ бойцы: сотни лѣтъ землю пашутъ, ни о какомъ «святомъ трудѣ» не кричатъ!.. Идемъ, потому что должны, должны, обязаны. Общечеловѣческая обязанность: выдержимъ — на что-нибудь, кому-нибудь пригодимся. Вотъ и цѣль. Другой нѣтъ и быть не должно…

Расхаживая, онъ говорилъ будто самъ для себя.

— Вотъ, и я хочу трудиться, сказала дѣвушка, послѣ минутнаго молчанія.

— Опредѣлите это какъ-нибудь, отозвался онъ съ конца комнаты.

— Что?

— Какъ вы хотите трудиться. Безъ фразъ, безъ лишковъ.

— Не знаю… Чтобъ только когда-нибудь на что-нибудь пригодиться.

— Такъ готовьтесь, повторяю вамъ, развивайте ваши способности, благо вамъ досугъ и возможность.

Онъ оглянулся на нее и продолжалъ ласковѣе.

— Вы не очень честолюбивы? не сразу всего желаете? въ геніальныя, то есть?

— Что вы надо мной смѣетесь, сказала она тихо.

— Ничего не смѣюсь, возразилъ онъ, подойдя. — Не теряйте времени, читайте, учитесь. Загребайте побольше, побольше познаній; всѣ пойдутъ въ дѣло, пригодятся. Не робѣйте. Поучитесь сами, будете другихъ учить: и полезный трудъ, и заработокъ… Да что вы, для первоначальной практики, и теперь не попробуете? Вотъ, у вашей хозяйки ребята въ школу ходятъ; вы бы повторяли съ ними уроки, диктовали-бы имъ. Вы ласковая, съ вами дѣти сейчасъ подружатся. Позовите ихъ къ себѣ…

— Сюда?

— Что жь? у васъ просторно, продолжалъ онъ, оглядываясь. — А для чего вы рояль нанимаете? для красы, что-ли? Павелъ Сергѣевичъ только «Il Вассіо» разыгрываетъ.

— Я играю.

— Будто? я не зналъ. Хорошо играете?

— Говорили — хорошо, отвѣчала она тихо и прибавила, засмѣявшись съ печальной злостью: — на прошлыхъ святкахъ, тамъ — дома, я въ концертѣ играла. Вотъ какіе подвиги!

— Это славно, сказалъ онъ серьёзно. — Почему же вы не участвовали, вотъ недавно былъ нашъ концертъ?

— Я-то?

— Сказали бы слово Ганевичъ; она этимъ распоряжалась и какъ была бы довольна. А то она и не подозрѣваетъ, да и никто изъ нашихъ, что за вами таланты. Скромничаете, сударыня. Погодите: первый же разъ у Ганевичъ или при ней я васъ усажу…

— Нѣтъ, прервала она: — этого никогда не будетъ.

— Почему?

— Нѣтъ, повторила она нетерпѣливо.

— Ну, нѣтъ — такъ нѣтъ, сказалъ онъ, посмотрѣвъ, какъ она опять пряталась въ подушку.

— Я никогда, никуда не покажусь, прибавила она, замѣтивъ его взглядъ.

— Но вы бываете же въ театрѣ.

— Тамъ я одна… Тамъ на меня никто не обращаетъ вниманія, досказала она: — а тутъ… Туалетъ нуженъ.

— Вотъ тебѣ разъ! сказалъ онъ и засмѣялся. — Будто вы лукавить умѣете? Не трудитесь напрасно, другъ мой, меня не обманете. Что-нибудь другое, а не туалетъ. Но я ужь вамъ сказалъ: я не набиваюсь на откровенность. Есть у васъ причины — какъ знаете! Я только толкую свое. У васъ талантъ; это капиталъ, которымъ слѣдуетъ пользоваться. Хотите, я вамъ достану музыкальные уроки? трехъ ученицъ, хоть завтра? Къ вамъ будутъ ходить?

— Сюда? нѣтъ.

— Ну, вы къ нимъ?

— Нѣтъ.

Онъ прислушался, какъ дрогнулъ ея голосъ, еще пристально посмотрѣлъ на нее и отошелъ. Она будто сконфузилась его молчанія, приподнялась и робко смотрѣла ему вслѣдъ. Онъ смотрѣлъ на часы.

— Стоять? сказала она.

Онъ кивнулъ головой, молча. Она бросилась къ часамъ, сняла колпакъ, вертѣла ключомъ; напрасно: часы не двигались.

— Что-нибудь сломалось, замѣтилъ Петровъ равнодушно.

— Весь день шли, сказала она въ смущеніи. — Я завела въ восемь. Я не умѣю съ ними справляться.

Онъ ничего не сказалъ и все ходилъ. Она постояла еще у этажерки, оглядывая свою бѣду, и подошла къ гостю.

— Послушайте… Не думайте, пожалуйста, что я говорю изъ-за каприза. Нѣтъ…

— Что такое?

— Что я отказываюсь отъ уроковъ. Я сама, два мѣсяца слишкомъ, не открывала рояля.

— Это ваше дѣло.

— Право, не изъ каприза…

— Что вы оправдываетесь? Развѣ это самостоятельность — вотъ такъ объяснять всякій свой поступокъ? Это ужь нетолько подчиненность, а совсѣмъ рабство. Я у васъ ничего не спрашиваю. Капризницей а васъ не считаю; но хоть бы и счелъ — что вамъ мое мнѣніе?

— Я имъ дорожу, возразила она.

— Это дѣло другое, продолжалъ онъ спокойно. — Въ такомъ случаѣ, надо меня слушать; я говорю не для собственнаго удовольствія. Признаться, съ перваго раза, какъ я васъ увидѣлъ, и до сегодня, вы всегда казались мнѣ какой-то странной, не на мѣстѣ. Положимъ, дѣвушкѣ изъ вашего общества, вашего склада, должно быть сначала неловко въ новомъ, настоящемъ положеніи. Но это бы обошлось. Это ужь и обошлось: вы хорошо держитесь: прилично, просто. Но вы все-таки какая-то потерянная. Сейчасъ, вы сказали ваше горе: жаль матери. Это законно. Но всему есть мѣра. Семья можетъ быть дорога, но люди живутъ не одной семьей. Занятая жизнь лучше семейнаго прозябанія. Прозябаніе — нечестно…

— Знаю! прервала она нетерпѣливо. — Азбука!

— Я и самъ полагаю, что вы знаете. Но, видите-ли, азбука собственно — ужь очень избитая штука, а безъ нея, пожалуй, недалеко бы люди ушли. Такъ и то, что я сейчасъ сказалъ, избито, а безъ этихъ основаній не обойдетесь.

— Да. Но…

— Но… я вамъ, пожалуй, подскажу: вы не на этихъ основаніяхъ выросли. Вы о нихъ со стороны услыхали и — заслуга большая! — вы ихъ приняли. Но привычка къ старому потягиваетъ васъ назадъ. Эта привычка принимаетъ разные, такъ сказать, искусительные образы: то скучно вамъ въ новомъ обществѣ, то складъ! Жизни кажется грубоватъ, то матери вамъ жаль…

— Отъ привычки? вскрикнула она;

— Вдумайтесь, разберите…

— Разбирайте сами, что вы то говорите! Какъ вы осмѣлились… мать! Да я отдала-бы жизнь… А на что она, кому она нужна, моя жизнь!

Она бросилась въ темную комнату.

— Постойте, Татьяна Дмитріевна, сказалъ онъ, удержавъ ее.

— Что вамъ еще? пустите, я сумасшедшая! я ждала, что хоть вы… вы, честный человѣкъ… Пустите, что со мной толковать…

— Нѣтъ, теперь потолкуемъ, возразилъ онъ, насильно усаживая ее на кушетку. — «Кому нужна моя жизнь»… Нѣтъ, теперь я ужь заговариваю прямо. Вы тоскуете по семьѣ, но любимый человѣкъ — та же семья; онъ — замѣна всему. Бракъ — обрядъ, вы это широко понимаете и ваша мать, конечно, также. Вѣдь все равно вы бы разстались съ ней, еслибы съ кѣмъ-нибудь повѣнчались. Васъ не это мучитъ. Вы ошиблись въ выборѣ; вы неудовлетворены. Долотовъ вамъ не товарищъ? Вы его не любите? Отвѣчайте, теперь я спрашиваю!

Она выпрямилась и смотрѣла на него, не сводя глазъ. Нѣсколько секундъ оба молчали.

— Вы не любите Долотова? повторилъ Петровъ.

— Люблю, отвѣчала она.

Онъ, въ свою очередь, посмотрѣлъ на нее, и опять оба молчали.

— Замѣтно, что вы прошли хорошую семейную дрессировку, продолжалъ онъ: — владѣете собой мастерски. Будетъ, не ломайтесь.

— Вы, кажется, бредите, сказала она презрительно. — Вотъ вамъ диванъ, подушка; почивайте съ Богомъ.

Она поднялась, чтобъ уйти.

— Браво, барышня, даже и негодованіе! Великолѣпно! Постойте: изъ чего?

Онъ захватилъ ея руки.

— Постойте… Вы сейчасъ вѣрно сознавали, что вы одиноки. Зачѣмъ же, вотъ этакими фигурами отталкивать единственнаго человѣка, который; къ вамъ приступился? Это ужь нетолько не разсчетъ, это — напрасная злость. Я вѣдь не имѣю намѣренія предлагать вамъ любовь. Любовь для нашего брата — роскошь. Вамъ не хорошо живется; вы не знаете что дѣлать? Совсѣмъ напрасно: ошиблись, такъ ошиблись.

Она то взглядывала на него сверкающими глазами, то потуплялась, блѣднѣя и закусывая губы.

— Только будьте осторожны, продолжалъ онъ. — Не выказывайте никому ни вашего недовольства, ни вашихъ колебаній. Когда рѣшитесь покончить съ своимъ настоящимъ положеніемъ — кончайте разомъ. Отъ папеньки ушли безъ сакъ-вояжа и безъ сценъ, такъ и тутъ…

— Иванъ Васильевичъ…

— Охъ, милая, только ужь такъ горько не плачьте! сказалъ онъ съ жалостью, оставляя ея руки и отворачиваясь.

Нѣсколько минутъ слышались только ея слезы, неудержимыя, какъ у ребенка, тихія, какія-то степенныя, будто слезы старухи, вспоминающей невозвратное.

Петровъ не прерывалъ ея, наклонивъ голову и глядя въ полъ.

— Иванъ Васильевичъ…

— Что?

— Я его въ самомъ дѣлѣ люблю.

— Тѣмъ лучше, отвѣчалъ онъ задумчиво. — Значитъ, еще не все пропало для васъ и для него.

— А вы… не презираете меня?

— Какой вы вздоръ говорите!

— Вы не думайте: это не ложный стыдъ…

— Не думаю, подтвердилъ онъ, все глядя въ полъ. — Да я и не уважаю геройства, которому ни-по-чемъ плюнуть на то, передъ чѣмъ вчера оно становилось на колѣни. Чего-нибудь стоило колѣнопреклоненіе. Не съ дуру же, не изъ чувственности женщина отдаетъ свою жизнь… Если въ васъ еще жива любовь, стало быть, есть за что! Остается надежда. Вы признаете въ этомъ человѣкѣ что-нибудь порядочное — ну, хоть здравый смыслъ. Обратитесь къ здравому смыслу. Можно сговориться, понять другъ друга, исправить разладъ…

У нея вырвалось отчаянное движеніе.

— Потолкуйте-ка съ нимъ. Онъ, напримѣръ… ну, вотъ его порокъ: онъ любитъ красивую обстановку, а отъ этого всякое удовольствіе достается вамъ въ три-дорога; слѣдовательно, вы имѣете ихъ рѣдко… вы даже и вовсе ихъ не имѣете, вы бережете всякій его грошъ. Но самъ онъ ничего не бережетъ. Вы скажете — это пустяки? отъ пустяковъ все начинается. Онъ ни въ чемъ себѣ не отказываетъ и забаловывается. Потребуйте, настойте, чтобъ этого не было. Онъ ничего не дѣлаетъ. Отъ праздности вы скучаете оба. Прежде онъ онъ по утрамъ сидѣлъ въ департаментѣ и все жаловался, что служба мѣшаетъ заниматься. Ну, вотъ онъ и въ отставкѣ, свободенъ, и все одно: только рыскаетъ. Вотъ, хоть бы сейчасъ: навѣрно, часъ второй ночи… Да! вы видѣли, какъ онъ уходилъ — въ чемъ онъ одѣтъ?

— Во фракѣ, отвѣчала она машинально.

— Во фракѣ! А сказалъ, что къ Ганевичу!.. Нѣтъ, извольте видѣть, Татьяна Дмитріевна, продолжалъ онъ, вдругъ вставая и съ нетерпѣливой злостью: — если вы точно любите этого барина, отучите его, во-первыхъ, фанфаронить, а во-вторыхъ — лгать. Это вы должны сдѣлать; прямая ваша обязанность. Вотъ на что вы можете пригодиться, если желаете быть полезны для человѣчества — высокимъ слогомъ. Это будетъ заслуга не маленькая: образумить человѣка. Вы — равные… А то вы, кажется, забыли эту простую истину? Забыли? Да? Вы его боитесь? Да?.. Такъ — стыдно!

Она опустила голову, не возражая.

— Стыдно! повторилъ онъ. — Это называется — унижаться. Вѣдь, небось, въ старину, читали, учили: «не сотвори себѣ кумира». Это — какъ разъ тоже. Трепещетъ передъ тѣмъ, кого уважать не можетъ! Логика у женщинъ! Добиваются правъ, а сами руками ихъ выдаютъ! На словахъ давай имъ знамя, на баррикаду лѣзутъ, а на дѣлѣ… Вонъ, часы сломала, нѣтъ-нѣтъ — оглянется…

Въ дверь раздались, одинъ за другимъ, два сильные удара. Дѣвушка вскочила.

— Хозяинъ! сказалъ Петровъ: — даже рояль охнулъ!..

Дѣвушка бросилась со свѣчей въ корридоръ; тамъ газъ уже былъ погашенъ. Послышалось, какъ упала на полъ шуба и разлетѣлись въ стороны тяжелыя калоши. Въ комнату вошелъ молодой человѣкъ въ бальномъ фракѣ, со шляпой на головѣ.

— Кто у тебя? спрашивалъ онъ, не дожидаясь отвѣта. — А Петровъ…

Дальше не было ни вопросовъ, ни привѣтствій. Петровъ заложилъ руки за спину и прислонился къ холодной печкѣ. Долотовъ сорвалъ перчатки, бросилъ ихъ со шляпой на рояль и сѣлъ на кушетку, вытягивая ноги.

— Thémire! закричалъ онъ.

Она возилась въ корридорѣ, вѣшая шубу, что было ей не по силамъ и не по росту, но, наконецъ, удалось.

— Дай чаю, сказалъ ей Долотовъ, когда она воротилась.

— Всѣ спять, замѣтила она.

— Не схватить же мнѣ воспаленія, потому что всѣ спятъ! возразилъ онъ. — Согрѣй воды на канфоркѣ.

Она, не отвѣчая, пошла въ другую комнату.

— Развѣ нѣтъ тамъ хоть огарка? вскричалъ Долотовъ, когда она захватила одну изъ свѣчей. — Ты меня въ потьмахъ оставляешь.

Не то покорно, не то насмѣшливо, дѣвушка поставила передъ нимъ обѣ свѣчи и ушла. Слышалось, какъ она шаркала спичкой. Петровъ, не шевелясь, оставался на своемъ мѣстѣ. Долотовъ подвинулъ себѣ подушку.

— Thémire!

Она воротилась.

— Сигару.

Молча, она поднесла ему коробку съ письменнаго стола. Долотовъ сдѣлалъ маленькій жестъ пальцемъ. Она догадалась подать перочинный ножикъ и пепельницу и затѣмъ опять вышла.

Молчаніе въ комнатѣ было полнѣйшее и грозило продолжаться долго; Петровъ чего то выжидалъ, а Долотовъ игнорировалъ его присутствіе. Случайно ихъ взгляды встрѣтились.

— Страшно усталъ… выговорилъ Долотовъ, чего-то сконфузясь. — А вы давно здѣсь?

— Вы обѣщали, что сегодня вечеромъ, у Ганевичъ. вы доставите мнѣ деньги; я пошелъ къ Ганевичу. Васъ тамъ не было, я пришелъ сюда.

— Денегъ нѣтъ, отвѣчалъ Долотовъ.

— Вы не получили отъ матери?

— Нѣтъ.

— Вы ждали сегодня утромъ.

— И не получилъ.

Петровъ подошелъ и смотрѣлъ на него пристально.

— Что жь вы не пришли сказать мнѣ это къ Ганевичу?

— Не пришелъ, потому что… У меня явилась мысль. Вы говорили, что тотъ баринъ въ крайности… Я, какъ вамъ извѣстно, не знаю, что онъ за человѣкъ; можетъ быть, эта крайность — и вовсе не крайность, а такъ что-нибудь шальное, какъ сплошь и рядомъ у нихъ… По чести вамъ говорю, Петровъ, меня все это одолѣло. Съ вашими затѣями останешься безъ рубашки.

— Къ вамъ обратились всего въ другой разъ, возразилъ хладнокровно Петровъ: — Крылицына вы знаете, и первые двадцать рублей, взятые у васъ, вамъ возвращены. До «безъ рубашки» еще далеко. — Ну-съ, какая же вамъ мысль явилась?

Долотовъ взглянулъ на него презрительно.

— Я надѣялся найти денегъ у моей знакомой, княжны Анны Чевальской, отвѣчалъ онъ, медленно выпуская дымъ своей сигары: — и натурально не нашелъ.

— Все-таки, напрасно не пришли сказать мнѣ это къ Ганевичу, повторилъ Петровъ.

— Я предпочелъ провести вечеръ полезнѣе, возразилъ Долотовъ. — У княжны я узналъ такія вещи, касающіяся васъ, такое мнѣніе общества…

— Извѣстно! Одно слово: разбойники! прервалъ равнодушно Петровъ, отыскивая свою фуражку.

Таня внесла въ эту минуту тяжелый подносъ съ чайнымъ приборомъ.

— Погрѣйтесь, Иванъ Васильевичъ; я вамъ налью.

— Благодарю; нѣтъ. И вамъ пить не совѣтую: вы нездоровы и устали; ложитесь и засните.

— Скоро увидимся? торопливо спросила она, пожавъ его руку.

— Скоро. Прощайте.

— Прощайте, повторилъ Долотовъ, которому руки онъ не подалъ.

Очень странный видъ имѣла эта гостиная, гдѣ хозяева оставались молча и безъ всякаго дѣла въ такой поздній часъ ночи, когда, казалось бы, ничто не мѣшало имъ идти спать. Таня бродила, оглядывась кругомъ, не то въ волненіи, не то переламывая сонъ. По знаку Долотова, она подошла налить ему стаканъ чаю.

Долотовъ снялъ фракъ.

— Дайте плэдъ, сказалъ онъ.

Она принесла плэдъ изъ темной комнаты. Долотовъ закутался, знаками указывая, гдѣ нужно было поправить. Таня повиновалась. Кончивъ, она прошлась еще, сѣла далеко и неуютно и, склонивъ голову, смотрѣла передъ собою.

У нея залегли въ памяти два слова: «Стыдно унижаться…»

Да, это — униженіе. Тамъ, гдѣ она — равная, подруга, жена, исполнять эти ненужныя заботы — униженіе. Будь онъ боленъ — дѣло другое… Странно, что до сихъ поръ ей еще никогда не подумалось, что это — униженіе. Она считала, что это просто горе, что она его не заслужила; но вѣдь горе бываетъ…

Она понимала, что росла рабой. Сейчасъ, въ первый разъ въ жизни, она разсказала это чужому человѣку. Но въ семьѣ рабство было общее, облегчалось любовью тѣхъ, съ кѣмъ выносилось за-одно, случалось, даже забывалось среди этой любви; въ страданіи за милыхъ была какая-то горькая, восторженная отрада… Заступить мѣсто такой любви, заставить рѣшиться на разлуку, заставить не думать объ ихъ слезахъ могло только сильное, новое чувство…

Таня смотрѣла на Долотова.

Всего полгода назадъ… Онъ пріѣхалъ туда… Она не помнила подробностей первой встрѣчи. У какихъ-то знакомыхъ. Сестра Варя замѣтила, что онъ хорошъ собою. Потомъ вдругъ совсѣмъ неожиданно, онъ пришелъ вечеромъ. Тамъ непринято дѣлать первый визитъ вечеромъ. Отецъ, какъ всегда, былъ не въ духѣ и почти съ перваго слова сказалъ, что нынѣшніе молодые люди безнравственны, безбожники. Онъ не обратилъ на это вниманія. Говорили о новыхъ судахъ. Онъ сказалъ, что авось-либо этимъ искоренятъ старыхъ грабителей. Отецъ спорилъ до брани, до крика. Братъ пошло подсмѣивался. Съ матерью и съ обѣими дѣвушками онъ не сказалъ ни слова. Таня вспомнила, что, ложась спать, сказала: «Долотовъ больше никогда не придетъ…» Варя сказала: «Ахъ, тѣмъ лучше!..»

А онъ пришелъ, и на другой же вечеръ! ни отца, ни брата не было дома. Чего чего не переговорили! И какъ скоро разговоръ завязался!.. Какъ онъ прелестно говорилъ! какъ сладко и легко дѣлалось на душѣ! Такой широкій, широкій свѣтъ разливался передъ глазами: миръ, правда, занятыя руки, достоинство и любовь… любовь безъ жертвъ, безъ обмана и безъ конца! Дышалось вольно и все хотѣлось больше захватить въ грудь и воздуха, и простора. Сейчасъ бы въ путь, сейчасъ бы въ дѣло; сейчасъ бы въ работницы къ тому, кто работаетъ, къ ногамъ учителя — слушать и въ сердцѣ складывать его слова! сойти сестрой, сидѣлкой, лучемъ свѣта къ одинокому, къ страдальцу, къ заключенному… всѣмъ радость!..

Онъ ушелъ. Мать плакала. Таня бросилась ей на шею и плакала…

Онъ приходилъ не разъ; говорили, читали…

Бѣдная мать! она знала, что дочь его полюбила. Она знала, хотя ей не сказали ни слова… Господи, что же было съ нею въ то утро, когда дочери не оказалось дома, когда на оставленное письмо отецъ отвѣчалъ проклятіемъ?..

Говорятъ, такъ должно было сдѣлать, чтобъ не прозябать, не оставаться рабою, чтобъ жить для своего достоинства и для пользы другихъ… И вдругъ, вмѣсто всего — униженіе…

— Вы еще долго намѣрены молчать? спросилъ Долотовъ.

Ока вздрогнула и машинально встала.

— Что тебѣ угодно?

— Мнѣ угодно, чтобы со мною держались по-человѣчески. Можно потерять терпѣніе. То господинъ Петровъ является послѣ полуночи, словно за душою, то вы налагаете на уста печать безмолвія… Или, быть можетъ, я вамъ помѣшалъ? Извините!..

— Ты съ ума сошелъ, сказала она тихо, презрительно, равнодушно, въ раздумьи — все вмѣстѣ — и отошла опять.

— Что такое? Что ты сказала? Вамъ угодно начать со мною новыя отношенія, что ли?.. Поди сюда! вскрикнулъ онъ, стукнувъ по столу. — Что ты сказала?

— Что ты съ ума сошелъ, повторила она спокойно. — Не кричи; тутъ сосѣди есть.

Долотовъ вскочилъ; плэдъ, сигара, стаканъ полетѣли на полъ. Онъ кинулся къ дѣвушкѣ; она глядѣла ему въ глаза и засмѣялась.

— Что это такое, чортъ возьми! закричалъ онъ, хватая ее за плечи и бросая на диванъ. — Чему ты хохочешь? Что тутъ безъ меня было? Я тебя… Чему ты хохочешь?

— Надъ собой, надъ собой, отвѣчала она, отворачиваясь: — пожалуйста, не пробуй силы, не унижайся.

— Что тутъ у васъ было?

— У кого?

— Зачѣмъ Петровъ здѣсь былъ?

— Тебя ждалъ… Однако, позволь мнѣ руки, Павелъ Сергѣевичъ; я не желаю, чтобъ ихъ ломали.

— Таня!

— Что?

— Ты мнѣ невѣрна?

— Тьфу, какая подлость! вскричала она, вскакивая: — только и заботы!.. Успокойся, батюшка, никого не люблю, никого не могу любить! Никто не можетъ меня любить! Безхарактерныхъ, безтолковыхъ, униженныхъ нельзя любить! Меня могутъ только презирать… я и сама себя презираю! Я — раба, меня бить хотятъ… Мама!..

Она бросилась къ двери и упала.

— Ну, этого недоставало, сказалъ Долотовъ. — Образумьтесь, тутъ сосѣди.

У нея вырвался такой болѣзненный стонъ, что онъ испугался. Это не могло быть притворно.

— Таня, что съ тобой? Милая, что съ тобой?

Онъ поднялъ ее. Маленькое, граціозное тѣло безжизненно согнулось у него на рукахъ; полуоткрытый, помертвѣлый ротъ не могъ передохнуть. Долотовъ посадилъ ее къ себѣ на колѣни, положилъ ея голову къ себѣ на плечо. Она вся дрожала. Онъ тихо бралъ то одну, то другую ея руку и цѣловалъ ихъ.

— Таня, голубчикъ!..

— О, Богъ съ тобой… выговорила она.

— Ты больна, Таня?

— Пусти. Все равно.

— Нѣтъ, не все равно, потому что я тебя люблю, я не могу жить безъ тебя, вскричалъ онъ страстно. — Что-жь будетъ со мною?..

Онъ упалъ головой на ея грудь и нервно зарыдалъ.

Измученная, она сидѣла прямо, не шевелясь и ничего но понимая. Время отъ времени, она чувствовала поцѣлуи Долотова, а за ними — его усиленныя рыданія.

— Охъ… выговорилъ онъ, наконецъ, приподнимая свое раскраснѣвшееся лицо. — Дорого мнѣ это обходится…

Онъ схватился за грудь и закашлялъ. Таня встала. Долотовъ поискалъ рукой на столѣ: стаканъ съ чаемъ, разбитый, откатился далеко. Долотовъ засмѣялся.

— Все равно. Не хлопочи. Поди сюда. Глупая! я по тебѣ съ ума схожу. Ты изъ меня дѣлаешь что хочешь. Едва вотъ этакая минута — подозрѣніе — я ни за что не отвѣчаю. Поди сюда… Вы меня бранили тутъ съ твоимъ Петровымъ? Чувствую!.. Дурно мнѣ, однако; прикрой меня… вотъ плэдъ, на полу; или слѣпа, не видишь?.. Господа эти воображаютъ, что міръ перевернутъ. Вся исторія, знаешь, изъ-за чего? Крылицыну надо внести за лекціи — такъ вноси я. Срокъ ему дали до новаго года. Нынче которое?.. А? Ну, что же? которое ныньче число?

— Двадцать седьмое, отвѣчала она машинально.

— Ничего не успѣешь! вскричалъ онъ нетерпѣливо.

— Какъ не успѣешь? завтра ужь день не табельный.

— Что?

— Отдай Крылицыну деньги пораньше; онъ успѣетъ завтра внести.

— Какія деньги?

— Но вѣдь ты получилъ сегодня отъ матери.

— Э, ничего ты не понимаешь!.. — «Получилъ отъ матери!» Ну, получилъ-съ. А сколько — знаете?

— Нѣтъ, не знаю.

— Всего-на-все двѣсти. Я, какъ видишь, отъ тебя не скрываю. А много ли ихъ въ наличности — знаешь?

— Нѣтъ, не знаю.

— То-то же. — «Отдай!» Какъ проворно! Мы не банкиры, другъ мой, Татьяна Дмитріевна.

— Но Крылицына исключать.

— На все власть Господня.

— Но это…

— Что такое «это»?

Она удержалась.

— Это нехорошо, когда мы можемъ и… Крылицынъ на послѣднемъ курсѣ, изъ первыхъ. Родныхъ — ни души. Чего онъ не вынесъ, какъ онъ бился, какъ живетъ… Вотъ — уголъ…

Она показала рукой.

— Безъ печи. За перегородкой — прачки; вонь, руготня; спитъ на полу, на сырости…

— А ты почему знаешь?

— Я у него была.

— Bravo, mademoiselle Thémire! вы развиваетесь, посѣщаете студентовъ, bravo!.. Это когда же было? темной ночкой?

— Среди бѣла дня.

— Давно?

— Недавно.

— Какъ же вамъ вздумалось?

— Вздумалось…

— Когда же?.. Да позвольте! Не тогда ли, какъ у меня собрались утромъ мои знакомые? вы пошли купить къ завтраку, пропадали два часа, а, воротясь, объявили, что забыли зачѣмъ ходили, и мы остались голодные? Тогда?

— Именно.

— А, хорошо!.. Ну, ужь признавайся во всемъ: много ли ты тамъ посѣяла?

— Посѣяла?

— Ну, много ли васъ обобрали?

— Не смѣй ты этого мнѣ говорить! вскричала она. — Я тебѣ принесла назадъ все, что ты далъ. «Обобрали»! Да еслибъ я передъ нимъ въ землю поклонилась, онъ бы отъ меня не взялъ!

— Почему?

— Потому!

— Ну, почему же-съ?

— О, ради Бога, полно! вскричала она.

— По крайней мѣрѣ, почему этотъ визитъ помѣшалъ вамъ купить что вамъ было приказано?

— Потому что мнѣ было скверно! Честный человѣкъ голодаетъ, а я бѣгаю за пастетами для твоихъ Чевальскихъ, Мурачевыхъ…

— Ну?

— Ну, ничего. Не хочешь понимать…

— Ты-то вотъ не хочешь понять, что порядочному человѣку, со всей кликой твоихъ Петровыхъ, Крылицыныхъ е tutti quanti — тошно приходится, просто физически подъ ложечкой тошно… Да поди сюда ближе. Я тебя поцѣловать хочу. Я спать хочу, Танечка, баиньки.

— Ложись.

— Сейчасъ-таки и уйду, не прося разрѣшенія… Ну, не дуйся. А вѣдь хитрая! Любопытна; вотъ такъ и горитъ, а гордость велика — ни за что не спросить: что ты тамъ у Чевальскихъ дѣлалъ… А? Сказать? У ненавистныхъ моихъ Чевальскихъ? У старой княжны Анны? Сказать?

— Ступай, спи.

— Пожалуйста, не такъ презрительно. Для меня даже нужно, чтобъ вы это знали. Неравно кто нибудь изъ вашихъ друзей опять подъѣдетъ вамъ разсказывать про меня чортъ знаетъ что… А я забочусь о нихъ же. У Чевальскихъ четвертаго января спектакль въ пользу этихъ господъ — «не платящихъ податей и долговъ»… Мурачевъ померъ со смѣху, когда я это сказалъ; хотѣлъ такъ и выставить на афишѣ… Ну, въ пользу вашихъ пустокарманныхъ и пустоголовыхъ строителей вселенной. Играемъ «Горе отъ ума». Ныньче была репетиція. Я — Чацкій… А ты, дурочка, и не догадывалась, зачѣмъ я всѣ эти дни декламировалъ: «Къ свободной жизни ихъ вражда непримирима…»? Это у меня хорошо выходитъ. Хочешь посмотрѣть? Я тебѣ подарю билетъ… Потому-то я и боюсь — сегодня двадцать седьмое — что не успѣютъ съ декораціями. А ты что думаешь? А?

— Ничего.

— А, какая тоска… Ну!..

Онъ взялъ свѣчу и пошелъ, волоча плэдъ; осколки стакана затрещали подъ каблуками.

— Нельзя ли убрать? Тутъ ногу испортишь.

Онъ захлопнулъ за собой дверь другой комнаты и пріотворилъ ее опять.

— Ты скоро придешь?

— Не приду, отвѣчала она.

Дверь захлопнулась еще громче.

Таня задула свѣчу и остановилась среди темноты. Бѣлыя окна вытянулись вдругъ, громадныя.

— Господи, Владыко, Творецъ мой… возьми меня!

На дворѣ было ужь совсѣмъ свѣтло; красный лучъ ударилъ въ глаза Тани, освѣтивъ кушетку, на которой она лежала; голубыя тѣни дыма бились въ мерзлыя стекла.

— Поздно, подумала она въ просонкахъ: — солнце ужь вышло изъ-за дома. Десятый часъ. Надо встать…

— Зачѣмъ надо? пробѣжало вдругъ въ ея головѣ, будто отголосокъ всего, что передумалось. за ночь до той. минуты, покуда вдругъ, мгновенно, дѣвушка заснула, какъ убитая. — Зачѣмъ вставать? что убирать? для чего? кому что готовить?.. Рабство! Вѣдь ужь рѣшилась все это кончить, бросить. Объявлю ему, какъ онъ встанетъ… Пойду, скажу Петрову… Все равно. Петровъ найдетъ работу; все сладится…

Она приподнялась; у нея болѣло все тѣло, не отдохнувшее, а только больше изломанное на узкой кушеткѣ. Встать не было силы.

— А, все равно! успѣю, рѣшила она, пряча опять лицо въ подушку и подбирая подъ платье свои застывшія ноги. — Успѣю, успѣю, все успѣю. Вѣдь сбирать мнѣ нечего… О, хоть бы уснуть еще на часокъ, на полчасика!.. Славно; улеглась. Соображать больше нечего, раздумывать нечего, думала она, разгоняя сонъ, на который себя настроивала, и перебирая опять все, что сообразила за ночь. — Домой, въ семью — нельзя… Мама, сокровище мое!.. Ну, какъ устроюсь немножко, уроки будутъ… Гдѣ мнѣ рояль взять?.. Какъ только первыя деньги (всего надо тридцать рублей: туда доѣхать и назадъ), поѣду къ ней. Въ слободѣ остановлюсь. Я ей скажу: мама, пойдемъ жить вмѣстѣ… Господи, Господи, вмѣстѣ! Да что это будетъ! Мамочка моя, красавица, солнышко мое, для тебя буду работать! всякій ку сокъ хлѣба вмѣстѣ, изъ твоихъ ручекъ… Ноги твои, слѣды твои буду цѣловать, гадкая я, грѣшная, проклятая!.. Охъ, но вѣдь ты меня не кляла! вѣдь я — твоя, твоя любимая…

— А Варя? вдругъ почти выговорила она и встрепенулась среди своихъ отчаянно-радостныхъ слезъ. — Варя моя кроткая, безотвѣтная… вѣкъ свой никакой радости не знала, ни полюбила, ни посмѣялась… сна веселаго не видала: бывало, рыдаетъ, покуда ее не разбудишь… Нѣтъ, мы Варю съ собой увеземъ!.. О, всѣ вмѣстѣ, въ одной комнатѣ! Я теперь знаю, какъ люди живутъ. Чтобъ двѣ молодыя, здоровыя женщины не нашли себѣ дѣла? вздоръ какой! А мамочка будетъ у насъ царицей жить: ничего, ничего не дѣлать! Посадимъ ее… ну, подожди насъ, чайкомъ насъ напой, когда мы прибѣжимъ къ тебѣ съ работы. Зажжемъ лампочку, застучитъ машина… Мы купимъ молчунью, такую, какъ у Ганевичъ… Какъ это протяжно, важно Ганевичъ выговариваетъ «Silencieuse…» Хорошо этой госпожѣ: свободна. Ее уважаютъ. Полюбила — не ошиблась…

— Ошиблась!..

Она удержалась, закрывая губы.

— Раба — плакать громко не смѣетъ!.. Да говорятъ, и не надо плакать; и собственное достоинство, говорятъ, слѣдуетъ сохранять… Достоинство! Бросила его подъ ноги человѣку — подбирай теперь… А онъ все еще милъ!

Солнце все ярче освѣщало комнату; сквозь слезы свѣтъ еще больнѣе рѣзалъ глаза; всякій предметъ, всякая знакомая мелочь будто приставали и мучили, какъ живье…

Въ дверь сильно застучали. Таня вскочила.

— Кто тамъ?

— Да я же, отвѣчалъ сердитый голосъ хозяйки. — Часъ цѣлый вамъ кричу. Отдушники закрыты ли у васъ? Затапливаютъ. Дыму напустите, обоевъ-то вы мнѣ новыхъ не поставите.

Таня влѣзла на стулъ и закрыла отдушники.

— То-то, настежь были! продолжала за дверью хозяйка: — да давайте денегъ: Розалія въ булочную идетъ. Чего вамъ взять къ кофею, чтобъ, какъ тотъ разъ, сожитель вашъ не гнѣвался?

Таня не отвѣчала, стоя посреди комнаты и прикладывая ко лбу свои холодныя руки.

— Чего же брать? Вы его спросите, ужь потрудитесь. Иль еще почиваетъ? Ну, и разбудить, не бѣда; десятый часъ… Что-съ?.. Не двадцать разъ для васъ прислугѣ лѣстницу мѣрять…

— Я схожу сама, выговорила, наконецъ, Таня.

— На здоровье! отозвалась хозяйка, удаляясь по. корридору. Тамъ поднимался шумъ и говоръ; грохнули объ полъ вязанку дровъ, скрипѣла кофейная мельница, визжала собака, которую били, гнали; жильцы уходили, крича свои приказанія, хлопая дверью, звеня звонкомъ. Таня слушала, будто въ первый разъ. Она даже это подумала.

— А это — въ послѣдній разъ… прошептала она, все стоя и оглядываясь. — Это все кончено…

То, что она называла конченнымъ, заметалось въ ея памяти, въ сердцѣ, въ ощущеніи, быстро, какъ кружки свѣта въ закрытыхъ глазахъ. Какъ отыскивали квартиру; устали до смерти. Онъ сердился. Нашли эту. Онъ такъ свысока говорилъ съ хозяйкой; все ему не нравилось. Таня замѣтила, по-французски, что квартира удобна; онъ закричалъ по-русски, что она ничего не понимаетъ, что ей все дешево. Это былъ первый окрикъ…

Потомъ привыкла… раба!

Неблагодарная, вѣдь и хорошо бывало! Все убралось, устроилось, всякій житейскій вздоръ. Бывало вечеромъ, вдвоемъ… А онъ скоро сталъ скучать по вечерамъ. Приходилъ Петровъ, студенты.. Крылицынъ всего былъ раза два… И все спорили; это его раздражало… Но какъ же было съ нимъ не спорить? Онъ… Богъ его знаетъ! онъ совсѣмъ измѣнился, судилъ такъ холодно, точно забывалъ все, что самъ говорилъ прежде… «Фантазіи!» говорилъ онъ. Даже подсмѣивался. Откуда это взялось?.. Но что-жь мудренаго? всякій день у разныхъ князей, да богачей — тамъ наслушался!

Во время оглянулась!..

Франтъ, хвастунъ… Неудивительно, если порядочные люди его бросятъ!

— Такъ и я его брошу?..

— Да, брошу. Иначе нельзя. И ему самому будетъ лучше… Лучше, милый! что себя обманывать? Другая будетъ веселѣе меня. Вѣдь будетъ другая! Съумѣетъ тебя развлечь, принять твоихъ свѣтскихъ друзей, нарядится изящно, не считая, дорого ли это стоитъ, не совѣстясь… не будетъ ничего вспоминать: воспоминанія — тѣ же упреки! Я тебѣ надоѣла… О, стыдъ какой!..

Въ корридорѣ что-то упало.

— Разбудятъ его… проговорила она въ испугѣ, машинально, привычно бросилась къ двери другой комнаты, пріотворила и заглянула.

Спитъ… Спящій человѣкъ — какой-то беззащитный. Богъ знаетъ, что ему видится во снѣ; можетъ быть, горе… Охъ, не хуже жь того, что у другого на яву! И какое у new горе?.. Но вотъ проснется, горе будетъ. Все таки не. легко разставаться. Любилъ полгода…

— Такъ разстанемся же добромъ! Въ послѣдній разъ услужу тебѣ, твоя хозяюшка, какъ говорилъ, бывало, въ хорошіе часы, тогда… помнишь, однажды, ты былъ нездоровъ, ты сказалъ, что я тебя «отходила…» Все уберу, приготовлю, какъ онъ любилъ… все! въ послѣдній разъ…

Она поспѣшно принялась убирать комнату, письменный столъ, книги; смахнула пыль, заглянула въ коробку — есть ли папироски. Она забывалась въ ходьбѣ и вознѣ. У одного коврика отпоролась бахрома; Таня присѣла на земь и зашила. Подметя полъ и подобравъ въ горсть осколки разбитаго стакана, она задумалась, куда ихъ выбросить и оглянулась на форточку. Открывая и закрывая ее, она оглянулась на цвѣты.

— Моя была охота… подумала она и остановилась передъ ними, обрывая сухіе листья, окапывая землю кругомъ корней. — Яруны, можетъ быть, не будетъ любить цвѣтовъ или такъ, изъ моды… Отдадутъ ихъ Розаліи; они погибнуть, ихъ выбросятъ… Это было что-то живое, жившее съ нею заодно, въ долгіе часы, когда она оставалась одна. Мать любила цвѣты. Крошечный бутончикъ бенгальской розы дрожалъ на своей тоненькой вѣткѣ; по тугому зеленому шарику алой ниточкой ужь обозначился цвѣтъ… Таня заглядѣлась, ничего не видя; въ ея груди что-то колыхалось и вдругъ пропадало. Должно быть, такъ умираютъ…

Вдругъ она вздрогнула отъ мгновенной боли, которая пробѣжала по всему ея тѣлу; кто-то положилъ ей руку на плечо. Легкаго прикосновенія было довольно, чтобы разбудить эту отупѣвшую боль.

— Таня, что ты, милая?

Она обернулась — Долотовъ. Ничего не помня, она къ нему припала.

— Что ты, милая? повторилъ онъ, цѣлуя ее въ голову. — Здравствуй. Какова ты сегодня? Вчера вѣдь ты прихворнула, признайся.

Она не отвѣчала.

— Ну, да. Оттого мы и блажимъ, продолжалъ онъ, гладя ея волосы. — Непричесана. Я вотъ серьёзно за тебя примусь, позову доктора. Вообще замѣчено: необыкновенно какъ много женщинъ, больныхъ нервами, за послѣднее время. Такія времена!.. Тебѣ нужно посидѣть въ теплѣ, въ покоѣ, чѣмъ-нибудь заняться; ты у меня и будешь по прежнему легкокрылой пташечкой. А то, какъ вчера, эта пташка — и клювомъ, и крылышками… И что-жь! сама только избилась. Что?

— Послушай, сказала она, отклоняясь: — я хотѣла тебѣ сказать.

— Слушаю-съ. А долго ты будешь говорить?

— Какъ «долго»?

— Такъ. Какія-нибудь соображенія, распоряженія?

— Все въ двухъ словахъ, отвѣчала она, удержавшись на ногахъ только потому, что онъ обнималъ ее. — Но, не знаю, какъ ты…

— Не знаешь, такъ я знаю: я, душка моя, озябъ; мнѣ чаю хочется и ужасно-ужасно хочется часокъ пробыть съ тобой, пріютно, вотъ такъ вотъ; знаешь, по сердцу, «какъ прежде когда-то бывало» — помнишь пѣсенку? Танечка ты моя, синичка моя… Я былъ вчера дуракъ дуракомъ; обидѣлъ тебя. Ты простила?

Послѣднія слова онъ шепталъ ей на ухо.

— Господи Боже! вскричала она.

— О, какъ сладко, вотъ такъ-то! да какъ хорошо — лучше не надо! вскричалъ онъ, приподнявъ ее. — Видишь что… Распоряжайся тамъ какъ хочешь, какъ знаешь, но ни объ чемъ существенномъ мнѣ не говори. Не могу, Танечка. Видишь ли… Я это ужь вымолвилъ: я подурачился. Я это почувствовалъ… Ты думаешь: я — ужь такое дерево, что не чувствую? Я еще когда проснулся-то! все лежалъ и размышлялъ. И ты тоже размышляла?

— Да.

— Придумывала?

— Да.

— И что же придумала?

Она помолчала.

— Ну, говори же!

— Я никогда не обманывала, сказала она твердо. — Я страшное придумала.

— Даже страшное?

— Да. Намъ нужно разстаться.

— Вона! вскричалъ онъ, захохотавъ. — Точно страшное! только за ночь, только въ нервномъ припадкѣ такія вещи придумываются… Ахъ, ты, бѣшеная… Да какъ же ты смѣла?

— Не шути.

Онъ взглянулъ на нее, почти испуганный. Она стояла блѣдная и спокойная. Машинально она взяла на столѣ обрѣзокъ бумаги и складывала его въ складки. Долотовъ. машинально внимательно посмотрѣлъ, какъ она это дѣлала.

— Тана, что-жь это такое?

— Такъ нужно, выговорила она.

— Извини, если я спрошу: ты полюбила другого?

— Я тебѣ вчера сказала, что это невозможно.

— Почему же невозможно?

— Ты не помнишь?

Она улыбнулась.

— Все равно, если не помнишь. Запомни вотъ что, пожалуйста: женщинамъ не такъ легко переходить отъ одного къ другому, какъ вы это полагаете.

Долотовъ молчалъ. Она произнесла всю свою фразу, не шевелясь, отчетливо, твердо, только ея голосъ дрожалъ, будто отъ холода. Она раздражалась, подкрѣплялась рѣзкостями, которыя говорила.

— Я ужь не о себѣ хлопочу, а о другихъ женщинахъ. Моя пѣсенка спѣта.

Она махнула рукой и отошла.

— Вотъ, разсуди самъ, прибавила она, пріостановясь у двери. — Я покуда подамъ чай. Ты озябъ.

Долотовъ сидѣлъ, потупясь въ столъ и разглядывая струйки на политурѣ. Въ корридорѣ Розалія отказывалась идти за булками, шумя на весь домъ.

— Ступайте сами, крикнула она Танѣ.

Долотовъ распахнулъ дверь, бросилъ деньги служанкѣ и повернулъ ее спиной.

— Молчать, и чтобъ сейчасъ все было!

Онъ протянулъ руку, чтобъ также рѣзко увести Таню, но удержался и возвратился одинъ. Молча, онъ сѣлъ къ письменному столу, пошарилъ конверты, бумагу, будто сбираясь писать, озабоченный. Онъ не оглядывался, но видѣлъ все, что кругомъ дѣлалось. Таня неслышно накрыла столъ. Розалія, топая, внесла самоваръ и булки.

— Тише, строго замѣтилъ Долотовъ, не поворачивая головы.

— Готово, черезъ нѣсколько минуть сказала Таня.

Онъ перешелъ къ дивану, спокойно сѣлъ, спокойно ѣлъ и пилъ, но молча и глядя на все кругомъ какими-то потерянно-неподвижными глазами, будто не узнавая предметовъ, не сознавая, что дѣлалъ, занятый единственно своей думой. Онъ не могъ бы сказать, зачѣмъ старается устроить на своемъ лицѣ и сохранить это выраженіе. Ему казалось необходимо поддержать свое достоинство. Онъ былъ огорченъ, но больше озадаченъ, обиженъ: не онъ «возвращалъ себѣ свою свободу», а отъ него уходили. Его бросали, какъ виноватаго.

Онъ зналъ, что виноватъ, и зналъ въ чемъ. Ни за что въ мірѣ онъ не назвалъ бы своей вины нетолько кому-нибудь, но даже самому себѣ. Зная эту вину, онъ искалъ другой, искалъ рядомъ, обходя эту, искалъ такой, которую можно бы сейчасъ перевернуть въ необходимость, въ несчастье, въ заслугу, сейчасъ обрушить всей тяжестью на эту дѣвчонку, которая осмѣливается разсуждать…

— Бѣжать хочетъ!..

— Добро бы бѣжала къ кому-нибудь. Тогда — на ней весь стыдъ и вся огласка. А свое положеніе, пожалуй, можно бы представить трогательнымъ, трагичнымъ: любилъ; для нея жертвовалъ и свѣтскими, и семейными отношеніями, а она измѣнила, «коварная, какъ волна…» А теперь что скажутъ порядочные люди? дѣвушка изъ богатой семьи, образованная, не то, что всякія нечесанныя… это было прилично; и вдругъ — бросила… Да и тѣ господа, «передовой народъ», на смѣхъ поднимутъ: стало быть хорошъ, если бросила!.."

Онъ украдкой взглянулъ на нее. Она облокотилась, потупивъ голову и поднявъ глаза, смотря въ окно. Одну секунду онъ подумалъ, что она тоже выбрала себѣ позу и выраженіе. Нѣтъ. Слишкомъ блѣдна и слишкомъ замучена. Она прехорошенькая. Похожа на какую-то картинку новой школы — Миньона, что ли… Надо велѣть ей носить шиньонъ… Да вѣдь она уходить…

— Таня, сказалъ онъ, заставивъ ее встрепенуться.

— Что?

— Вотъ что, мой другъ. Такъ-какъ ты, я вижу, ужь рѣшила… Ты вѣдь рѣшила?

— Да.

— Ты рѣшила меня оставить, но ты знаешь и должна помнить, что я люблю тебя, что для меня твое спокойствіе, твое положеніе и толки всякіе, и отношенія другихъ къ тебѣ… до мелочи, до всякаго стола въ домѣ, гдѣ ты поселишься…

— Ну, что же?

— Все это важно для меня. Я имѣю право, я обязанъ знать, какъ ты намѣрена себя устроить. Да, Таня, я обязанъ. Какъ честный человѣкъ, я считаю себя болѣе обязаннымъ предъ тобой, нежели какой-нибудь отецъ, братъ, мужъ. Вѣдь ты — моя! Мнѣ ты отдала всю чистоту твоего перваго чувства…

У него ужь дрожалъ голосъ. Она заломила руки и отвернулась.

— О, какъ хорошо было! продолжалъ онъ. — Было!.. Ну, моя прелесть, милый товарищъ мой, сестричка моя, скажи-же мнѣ, какъ ты хочешь жить? Таня, Таня, я вѣдь не чужой! Неужели я этого не стою? Вѣдь ты скажешь… ты Петрову скажешь все, а мнѣ…

Она отошла, прислонилась головой къ косяку окна и не отвѣчала.

— Ты скажешь другимъ, ты поищешь людей, покинувъ меня! Ты права, ты свободна… Но, Таня, изъ состраданія, не бросай меня безъ добраго, откровеннаго слова! Ну, хоть разбрани меня! выскажи, чѣмъ я виноватъ?

— Такъ жить нельзя, выговорила она.

Она удерживала слезы. Долотовъ это видѣлъ.

— Жизнь моя, почему-же до вчерашняго дня было можно? сказалъ онъ, подходя къ ней. — Я все тотъ-же. Не знаю, въ чемъ я могу быть виноватъ, но въ одномъ, я увѣренъ, я святъ: я люблю тебя, я помысломъ не погрѣшилъ противъ нашей любви! Изъ всѣхъ этихъ… эманципированныхъ женщинъ, изъ всѣхъ свѣтскихъ куколъ, которыхъ я вижу поневолѣ, нѣтъ, не было… да и не будетъ, не можетъ, быть милѣе, вотъ… этой мучительницы, этой преданной, друга, няньки, этого ангела-хранителя. Одна ты… о, чувствую, знаю!.. одна ты можешь образумливать меня, внушать мнѣ то немногое добро, которымъ я живъ, которымъ я человѣкъ!.. О, теперь я понялъ — я тебя не стою! Уйди, уйдя, ты права! Уйди, но только скажи, чѣмъ я тебя отвратилъ? чѣмъ я тебя оскорбилъ? Вѣдь не вчерашней же глупостью, минутнымъ движеніемъ ревности? Ты слишкомъ высока, чтобъ этимъ оскорбиться… Этимъ, оскорбляются, вонъ… падшія женщины!

Онъ махнулъ куда-то въ сторону.

— Прости: грязное слово!.. Свѣтлая моя, непорочная! О, лучше убей меня, уходя: безъ тебя я погибъ!

Онъ бросился въ кресло и закрылъ лицо. Таня обернулась и смотрѣла.

— Перестань… начала она и остановилась.

У нея мелькнула ужасная мысль… Новенькая, новенькая! Такая еще никогда не приходила!.. Что, если онъ играетъ комедію? Наловчился въ. любительскихъ спектакляхъ; роль проходитъ… Комедія?.. Да, что жъ это такое…

— Слушай! вскричала она нервно. — Перестань! Ты плачешь, что ли?

Онъ оглянулся. Ея волосы разметались, щеки горѣли; она задыхалась; она была прелестна.

— Въ послѣдній разъ! вскричалъ онъ, обхвативъ ее страстно. — Ты любила первой любовью, но вѣдь и я не могу больше такъ любить! Ты начинаешь новую жизнь, а моя — кончена! Не отводи себѣ глазъ, не утѣшай себя, не оправдывайся, знай: для меня все кончено! Но и ты… Ты, все-таки — моя! Этого забыть ты не можешь!

— Любишь-ли ты меня? вскричала она, внѣ себя, вырываясь.

— Ты видишь!

— Отвѣчай, отвѣчай одно слово! По совѣсти!

Онъ отступилъ.

— Развѣ когда-нибудь, Таня, ты замѣтила, что я говорю или поступаю не по совѣсти? спросилъ онъ вдругъ очень серьёзно и холодно.

Она помертвѣла; онъ будто поймалъ ее на дурномъ дѣлѣ.

— Скажи откровенно; ты — свободна, прибавилъ онъ еще строже и увѣреннѣе, мелькомъ взглянулъ ей въ глаза, заложилъ руки въ карманы пальто и началъ прохаживаться.

Онъ былъ доволенъ собою, сознавая, что превосходно выдержалъ характеръ и провелъ сцену. Теперь не уйдетъ: сама попалась. Она стояла, неподвижная, пораженная, какъ-то странно отчетливо чувствуя, что устала, озябла и голодна, и не понимая больше ничего, что происходило кругомъ. Долотовъ улыбнулся, проходя мимо, и ждалъ, что она догонитъ его и обниметъ; онъ даже пріостановился.

— Ну-съ? сказалъ онъ, качая головою, съ насмѣшливо-печальнымъ упрекомъ. — Такъ какъ же? Я безсовѣстно притворяюсь, и съ меня надо требовать присяги… съ колокольнымъ звономъ, что-ли!.. присяги, дорого-ли мнѣ то, за что я жизнь отдаю?.. А!..

Онъ сжалъ руки, такъ, что онѣ хрустнули, откинулъ кресло, сѣлъ къ письменному столу и взялъ книгу.

Таня подошла къ нему.

— Прощай, сказалъ онъ, не оборачиваясь.

— Прости меня, выговорила она: — я тебя обидѣла.

— «Прости»? повторилъ онъ.

— Да. Я точно не хорошо подумала. Въ этомъ точно я виновата.

Она упала ему на плечо и не могла продолжать.

— Только въ этомъ? сказалъ онъ съ упрекомъ.

— Только въ этомъ, повторила она. — Я тебя люблю… какъ — сказать не умѣю!.. Милый, счастье мое… О, для чего ты такой!

— Какой?

— Охъ, ты самъ знаешь!

— Надо это объяснить какъ-нибудь; а не понимаю.

— Нѣтъ, понимаешь!..

— Опять?

— Прости… Нѣтъ, вспомни, что ты говорилъ прежде, что насъ связало… Оглянись. Куда дѣвалось все это прежнее? Откуда у тебя взялась эта холодность къ серьёзному дѣлу, привязанность къ пустякамъ! Ты тратишь время, ты мельчаешь…

— А! Вчерашняя проповѣдь господина Петрова! прервалъ Долотовъ.

— Я не того ждала, я не за тѣмъ шла къ тебѣ жить, продолжала она: — вспомни, за что я тебя полюбила! Мы хотѣли… вспоминай свои слова!.. Мы обѣщались подать примѣръ, какъ должны жить люди, трудиться, помогать другимъ, уважать другъ друга… Забыть прихоти, когда тамъ, на улицѣ, нѣтъ хлѣба! Учиться, учить! втолковать притѣсненному, что у него есть права, потому что онъ — человѣкъ, образъ и подобіе Бога!.. Я вѣдь вѣрую въ Бога! Иначе, Господи, да что жъ бы у меня осталось, когда вотъ оно, мое самое дорогое… О, кто тебя подмѣнилъ? Стыдно! Развѣ мы — честные люди? Ты — свѣтскій фатъ, я — твоя содержанка… И все, что изъ этого слѣдуетъ!

— Этакая прелесть! вскричалъ Долотовъ, не сводя съ нея глазъ. — Вотъ такую, такую я люблю — не слезливую, не нервную… О, злая, славная дѣвочка!

— Ты меня не уважаешь, вскричала она.

— Я? Тебя? Стыдно, Таня! Попреки къ тебѣ нейдутъ. Ты меня не уважаешь — вотъ это правда… Что? Не можешь возразить? Да. Ты слушаешь людей, которые, изъ-за грязи, изъ-за цѣлковыхъ, клевещутъ тебѣ на меня, объясняютъ тебѣ вкривь и вкось мои поступки, мои мнѣнія… Они еще не доросли, чтобъ понять-то эти мнѣнія; они во снѣ не видывали общества, отношеній… всего… Сплетники, вотъ они! Да!.. Вѣдь все изъ-за взноса генія этого, Крылицына, а Крылицынъ — горящая головня… А если я скажу тебѣ, что я принялъ твердое намѣреніе совсѣмъ разорвать съ этой компаніей — ты что на это скажешь?

Таня отшатнулась.

— Да, подтвердилъ Долотовъ, цѣлуя ее, будто мимоходомъ. — Разорвать именно потому, что я человѣкъ искренній, а не фатъ. Вотъ кто фаты — они. Вотъ кто рисуется и убѣжденіями, и страданіями, чортъ — что, семьсотъ тысячъ фразъ. Все — фальшь, все натяжка. Видите: преступленіе пойти обѣдать въ домъ, гдѣ подаютъ чистыя салфетки! А то подвигъ — ѣсть на подписки, на подаянія, на подачки?.. Мѣры нѣтъ негодованію, отвращенію! И они смѣютъ называть себя людьми прогресса, честными людьми! Это ничтожество, эти полу граматные, которые сами не понимаютъ о чемъ кричать… Не могу я брататься съ ними, будь они наидобродѣтельнѣйшіе! Умный мошенникъ меньше надѣлаетъ зла, чѣмъ добродѣтельный дуракъ. Связываться съ ними — пропадешь ни изъ-за какого блага… Да не такіе ужь они и добродѣтельные, не такъ они и радѣютъ объ общемъ благѣ… договорилъ онъ будто про себя, съ серьёзной горечью.

Онъ всталъ, подошелъ къ чайному столу, отхлебнулъ изъ стакана. Все ужь простыло.

— Сейчасъ… сказала Таня, вышла и, воротясь, принесла угольевъ на самоварной крышкѣ.

— Добрая ты моя, сказалъ Долотовъ, взявъ ее на колѣни. — Родная моя, милая хлопотунья!.. Полно. Я вижу, что тебя смутило: ты не поняла меня. Для женщины, это, пожалуй, и трудно; нужно большое знаніе всѣхъ тонкостей соціальнаго дѣла, или особенная чуткость… Спасибо, Таня, что напоминаешь мнѣ о лучшемъ значеніи человѣка; спасибо за тебя: я радуюсь, что ты не отстала, что ты способна развиваться… Но въ этихъ господахъ ты ошибаешься, ангелъ мой. Я самъ въ нихъ ошибся. Я — все тотъ-же, какимъ ты меня полюбила; но люди, между которыми я думалъ найти помощниковъ, товарищей… Страшно, Таня, горько открывать на нихъ твои прелестные глазки!.. Позволь-же мнѣ цѣловать ихъ; не отворачивайся… Вмѣсто дружбы у нихъ эксплуатація; вмѣсто труда — одни слова. Ты сама не разъ замѣчала и негодовала! Вглядись: только тотъ и кричитъ, у кого сапоговъ нѣтъ; дай ему сапоги — всѣмъ премного доволенъ. Узость понятій, необразованность изумительныя. Не воображай ты ихъ, милая, великими людьми. Не такіе бываютъ великіе!… Недостаетъ имъ такъ немногаго: знанія, да самоотверженія, да твердости… а подчасъ и простой находчивости; простого куражу нѣтъ. Вотъ они что. Воробьи: чикъ-чикъ, да въ кустъ… Недавно, къ твоему любезному Квиритову будочникъ зашелъ; просто лѣстницей ошибся — такъ что было съ Квиритовымъ? Слышала?

— Слышала, отвѣчала она машинально.

— «Слышала»… передразнилъ онъ и прижалъ ее крѣпче. Не судите по наружности, Танечка, говорю тебѣ серьёзно. Неужели ты думаешь, мнѣ весело, какъ ты говоришь, «тратиться», переливать изъ пустого въ порожнее съ набѣленной княжной?

— Ты тамъ, однако, всякій день.

— Ахъ, ты, ревнивая!… Но повѣрь-же ты мнѣ… Но вѣдь и я могу ревновать, что ты вѣришь Петрову, бѣгаешь навѣщать Крылицына, а? какъ думаешь?… Нѣтъ, серьёзно, другъ мой: нужно, необходимо бывать въ этихъ кружкахъ, которыхъ наши воители ругаютъ и проклинаютъ. Сила — тамъ, вотъ въ чемъ штука! Тамъ; я убѣдился, потому что знаю это общество, какъ равный, а не изъ-за притолки лакейской… А наши — ну, что они могутъ сдѣлать, когда денегъ нѣтъ, вліянія нѣтъ, связей нѣтъ? Правду я говорю?

— Нѣтъ.

— Спорщица!

— Нѣтъ, потому что важны не деньги, не связи, а люди… Но довольно, сдѣлай милость! Я это все уже знаю; слышала.

— А тамъ, въ обществѣ, нѣтъ людей?

— Нѣтъ. Но довольно, я сказала. Ты меня не собьешь. Тебѣ лично, я могу вѣрить… потому что хочу вѣрить… а твои пріятели — Богъ съ ними!

Она отошла, прошлась еще разъ, остановились у окна, прислонясь къ косяку головой и по дѣтски прикрывая ротъ своей маленькой рукой, сжатой въ кулакъ, между тѣмъ какъ неподвижно устремленные глаза сверкали холодно и отчаянно. Было замѣтно, какъ бились ея виски.

— Я отъ тебя не уйду, заговорила она съ трудомъ; у нея пересохло въ горлѣ. — Потому не уйду, что вѣрю, будто ты меня любишь. Любишь — такъ не можешь обманывать, особенно въ самомъ-то святомъ. Если ты такой же, какъ былъ, и такъ же тебѣ дорого все честное… ну, и я твоя, какъ была… Твоя раба… Охъ, еслибъ ты только чувствовалъ, что я тебѣ другой разъ отдаю!..

Она убѣжала въ другую комнату и заперлась.

Долотовъ закурилъ, нѣсколько минутъ сидѣлъ задумавшись, будто что припоминая, потомъ быстро поднялся, перешелъ къ письменному столу и, не отрываясь, написалъ три записки. Торопясь и разбрасываясь, онъ не находилъ, что ему было нужно.

— Есть городскія марки? спросилъ онъ, стукнувъ въ дверь.

— Сейчасъ, отвѣчала, отпирая, Таня.

Марки лежали въ коробкѣ передъ глазами Делотова.

— Убери; зайдетъ кто-нибудь, сказалъ онъ, указывая на чайный столъ. — Ни ты, ни я не одѣты. Готово тамъ одѣться? Мнѣ надо выѣхать.

Онъ прошелъ въ другую комнату.

Таня осталась, осмотрѣлась, встрѣтила себя въ зеркалѣ и отвернулась. Ей было стыдно…

Да, прежде всего, ей было стыдно. Ее мучила совѣсть. Она невозвратно погубила что-то ужь такое дорогое, святое, что не умѣла и назвать. Погубила… Богъ знаетъ изъ-за чего, безъ убѣжденія… даже безъ увлеченія. А, кажется, все ужь было рѣшено иначе.

Она злобно засмѣялась, глядя на свое отупѣлое лицо. Она обезумѣла и сознавала это съ какой-то дикой радостью. Вспомнилось вдругъ… Разсказывала работница, давно, тамъ, въ дѣтствѣ, въ темнотѣ; говорили — быль. Баба назвала чернымъ словомъ свою крошечную дочку; та пропала подъ полъ и стонетъ тамъ, воетъ. Святили избу; все воетъ. Тогда говорятъ матери: докляни ее ужь до конца, чтобъ совсѣмъ провалилась… Мать докляла…

— Ну, вотъ, и совсѣмъ провалилась… выговорила вслухъ Таня, все глядя на себя.

Долотовъ шумно распахнулъ дверь и портьеру. Онъ былъ одѣтъ. Бѣгло оглянувъ все еще неубранный столъ, онъ нахмурилъ брови, но не сказалъ ни слова, даже какъ будто не замѣтилъ ни состоянія Тани, ни ея самой. Онъ взялъ свою шляпу съ рояля.

— Перчатокъ нѣтъ у меня другихъ? спросилъ онъ, не оглядываясь.

— Нѣтъ, отвѣчала Таня.

— Эти свѣтлыя. Все равно; заѣду, возьму. А тебѣ нужны перчатки?

— Мнѣ?

— Да, въ спектакль, четвертаго. Позаботься себѣ о платьѣ. Кстати: устрой себѣ какую-нибудь прическу; такъ показаться нельзя. До свиданія. Я обѣдаю дома.

Таня едва затворила за нимъ дверь, какъ въ корридорѣ раздался звонокъ и восклицаніе Долотова.

— А, милости просимъ!

— Вы уходите? спрашивалъ женскій голосъ.

— Остаюсь, чтобъ васъ видѣть.

— Я на минуту.

— Хоть одну минуту.

— По дѣлу.

— Все, что вамъ угодно.

Онъ пріотворилъ дверь и сказалъ тихо:

— Madame Ганевичъ.

«Приказываетъ, чтобъ я ушла»… подумала Таня и осталась. Долотовъ вошелъ вслѣдъ за гостьей.

— Извините, сказала она Танѣ: — я по домашнему, какъ встала съ постели.

На Ганевичъ была соболья шапочка, черное шелковое платье и какая-то коротенькая синяя бархатная штучка, тоже опушенная соболями, по которой моталась и блестѣла длинная золотая цѣпочка часовъ. Таня опустила глаза на свои засученные рукава и усмѣхнулась, молча. Долотовъ вспыхнулъ.

— Посылаю ее завтра на Выборскую консультироваться, сказалъ онъ шутливо. — Все хвораетъ.

— Ну, вы мнѣ дадите погрѣться, сказала Ганевичъ, садясь. — Морозъ сегодня!.. Чашечку чаю.

— Или кофе? спросилъ Долотовъ.

— А это еще лучше. Но вамъ хлопотать надо, замѣтила она Танѣ.

— Ничего, похлопочетъ; это ей полезно, возразилъ Долотовъ.

Таня, молча, приходила и уходила.

— Рояль все ненастроенъ? спросила Ганевичъ.

Долотовъ махнулъ рукой.

— Да-съ, вѣдь я къ вамъ по дѣлу… Почему вы вчера не пришли?

— Репетировали.

— Все репетировали? Кажется, ужь въ десятый разъ? Ну, какъ же идетъ?

— Такъ-себѣ. Барышня плоха.

— Такъ и ожидать было должно, сказала Ганевичъ. — И я вамъ, не видавъ, скажу, что плохо и почему плохо: она играетъ, а ей слѣдовало бы оставаться только самой собою, то-есть непосредственно показаться публикѣ во всей своей несостоятельности — и была бы Софья Павловна Фамусова живая!.. Ахъ, да. Недавно мнѣ одинъ старый господинъ объяснялъ… Это любопытно, и я должна была повѣрить на слово, потому что нашему поколѣнію не на чемъ изслѣдовать и убѣдиться… Но очень правдоподобно: Софья Павловна — лицо изъ самой глубины крѣпостныхъ временъ, когда барыни награждали любовью своихъ дворовыхъ, а между тѣмъ не позволяли имъ при себѣ садиться" и, прогнѣвавшись, какъ ни въ чемъ не бывало, съ ними «распоряжались»… Ну, Софья Павловна до этого еще не дошла («Въ глушь, въ Саратовѣ», можетъ быть, и дошла бы!), а покуда… ну, молода она еще!.. покуда это крѣпостное понятіе только проступаетъ у нея въ отношеніяхъ съ Молчаливымъ, но уже сильно проступаетъ. Это — вѣрно. Такъ вѣрно, что я не понимаю, какъ ея не разглядитъ, какъ ее можетъ любить этотъ Чацкій, котораго намъ навязываютъ героемъ…

— Ахъ, не сбивайте меня, прервалъ Долотовъ: — я только-что справился съ своей ролью.

— Вотъ прекрасно! Новый, трезвый взглядъ — и прочь его, потому что онъ тревожитъ рутину. Да мнѣ какое дѣло, что я васъ собью? Ужь вы, въ самомъ дѣлѣ, не воображаете ли себя артистомъ? Еслибъ еще по профессія, а то вѣдь нѣтъ?

— Какъ? Пойти въ актёры?.. Конечно, нѣтъ!

Ганевичъ засмѣялась.

— Чего-жь вы испугались? Да, я только вчера узнала, что вы тайну дѣлаете изъ вашего спектакля для нашихъ общихъ знакомыхъ. Это почему?

— Но… Такъ! отвѣчалъ Долотовъ.

— Однако?

— Неловко… Это въ ихъ пользу дѣлается, сказалъ онъ тихо.

— Пожалуйста, оставьте чувствительности. Вы просто боитесь, что васъ упрекнутъ въ нетвердости вашихъ принциповъ, въ сношеніяхъ съ свѣтскимъ людомъ. Такъ ли?.. Такъ вы бы спросили меня, а я бы вамъ сказала, что на это смотрѣть нечего.

— Это несносно! прошепталъ Долотовъ, оглянувшись на проходившую Таню.

Ганевичъ прослѣдила за его взглядомъ.

— Какъ? И эта?..

Долотовъ кивнулъ головой.

— Вотъ какъ! я не ожидала! выговорила она протяжно и засмѣялась. — Крайняя?

— Какъ всѣ новообращенныя, отвѣчалъ онъ, нахмурясь.

— Ну, что-жь дѣлать. Крайность все-таки лучше равнодушія, безличности, спячки какой-нибудь.

— Да, но когда, при крайности, еще совершенное непониманіе вещей…

— Диссонансы неизбѣжные въ механизмѣ домашней жизни! Ваше дѣло…

Она зашептала, повертывая своей хорошенькой шейкой, утонувшей въ темномъ мѣхѣ, и потряхивая бѣлокурыми завитками, которые высыпались изъ-подъ накладного шиньона.

— Ваше дѣло — вложить ей правильныя понятія. Энергіи побольше; вы, право, слабы. Мужчины — удивительные! Говорятъ, систематизируютъ — заслушаться ихъ. А какъ только ихъ существованіе войдетъ въ рамки, какъ только сложится у нихъ что-нибудь въ родѣ домашняго очага, какъ только почувствуютъ они кругомъ себя размягченіе атмосферы…

— Въ чемъ же? прервалъ Долотовъ.

— Ахъ, въ чемъ? Во всемъ! Ну, съ кухаркой вы не бесѣдуете, пуговицы ваши пришиты… Тотчасъ всякой энергіи — конецъ, и именно тамъ, гдѣ ей мѣсто: въ дѣлѣ развитія женщины, которая ваша. Вѣдь она ваша! А вы? вы ее только любите! Между тѣмъ, интересы ваши разны, міровоззрѣніе ваше разно. Женщина ваша, а вы оставляете ей всю ея дикую своеобразность, вы не позаботитесь спокойно, съ полнымъ самообладаніемъ втолковать ей…

Долотовъ кокетливо засмѣялся, схватившись за голову.

— Что за комиссія, Создатель, быть развивателемъ…

— Жены? подсказала Ганевичъ.

— О, я не связанъ! возразилъ онъ поспѣшно, порывисто, тихо, но очень серьёзно.

— И прекрасно, отвѣчала также тихо и серьёзно Ганевичъ и обратилась къ Танѣ, которая внесла кофе. — Благодѣтельница!!.. Скажите, пожалуйста… ну, понятно: движеніе, затрата силъ и такъ далѣе возбуждаютъ аппетитъ; но жадность-то откуда является? Вотъ посмаковать, выбрать кусочекъ красивѣе… именно красивѣе. Вашъ булочникъ — художникъ, договорила она, разламывая крендель.

Таня хотѣла уйти, что Долотовъ даже ей приказывалъ взглядомъ. Ганевичъ это замѣтила.

— Посидите съ нами, вскричала она, удержавъ ее. — У меня дѣло. Павелъ Сергѣевичъ, жаль, что вы не пришли къ намъ вчера, я бы васъ обобрала; но все равно — оберу сегодня. Давайте на благое дѣло.

— Для Крылицына? выговорила Таня.

Ганевичъ оглянулась на нее мелькомъ.

— На благое дѣло, на супружеское счастіе, продолжала она, захохотавъ. — Конечно, никогда не догадаетесь, что это такое. Я, батюшка, женю, сватаю; я мать посаженая, а покуда нужны деньги. Давайте.

— Извольте, отвѣчалъ Долотовъ, подавая ей открытый бумажникъ.

— Все? спросила она, хохоча. — Успокойтесь; по глазамъ вижу, что всего нельзя. Двадцать-пять мнѣ довольно.

Она взяла ассигнацію и аккуратно уложила ее въ свой нарядный портмонэ.

— Серьёзно, начала она: — я сбираю на свадьбу. Ндчего дѣлать. Вы знаете, какъ я вообще къ этому отношусь, но иногда приходится и поступаться своими убѣжденіями. Вы видали у меня Качалову? обратилась она къ Танѣ.

— Не знаю… не помню, отвѣчала Таня.

Она могла бы сказать, что всего раза три была у самой Ганевичъ. Вѣрнѣе, она не помнила и не понимала ничего, что дѣлалось кругомъ нея въ эту минуту.

— Она такъ разсѣяна… сказалъ нетерпѣливо Долотовъ. — Качалова изъ Вытегры — неужели не помнишь? Умная, талантливая дѣвушка…

— Хорошенькая собою, прервала Ганевичъ: — а «умную» и «талантливую» вы спрячьте въ карманъ. Въ томъ я бѣда, что это кретинъ. Мнѣ писалъ о ней изъ Вытегры Власьевъ…

Она обращалась къ Танѣ.

— Помните, когда онъ былъ туда посланъ? Вы знаете?

Таня ничего не знала.

— Это… Ну, все равно… Она жаловалась на свое скверное положеніе. Собственно въ семьѣ ей бы ничего, но Власьевъ бывалъ у нихъ, говорили… Однимъ словомъ, она постигла, что такъ жить недостойно. Трутень какой-то, непроизводительный членъ общества. Самой себѣ въ тягость; несамостоятельная единица, а нѣчто, что папенька и маменька имѣютъ право приткнуть, куда хотятъ. Штопала, стряпала… Власьевъ ей объяснилъ; писалъ мнѣ. Я ей писала. Наконецъ, удалось намъ вытребовать ей отъ папеньки паспортъ. Она выказала, въ самомъ дѣлѣ, хорошіе задатки силы характера. Она пріѣхала сюда съ Власьевымъ. Ея цѣль была — научиться шить перчатки, чтобъ потомъ открыть въ Вытегрѣ свою мастерскую. И знаете…

Она обратилась къ Долотову.

— Такъ она сначала говорила дѣльно, умно. Энергичная такая. Она меня закупила. Такъ практически разсчитывала прибыль, понимала основанія правильной ассоціаціи… Оставалось научиться!

Долотовъ засмѣялся.

— Вы знаете дальнѣйшее? сказала она, смѣясь тоже. — Тахъ я васъ избавлю отъ подробностей. Словомъ, все перепробовала: перчатки, башмаки, переводы… ахъ, что это было!.. переплетное дѣло… Я, наконецъ, говорю ей: вы дома пекли пироги? Да? Ну, займитесь кулинарнымъ искусствомъ, изучите его разумно. Это вѣдь тоже необходимо! вѣдь насъ отравляютъ въ кухмистерскихъ или чухонки эти, которыхъ мы нанимаемъ; работайте хоть надъ этимъ… Благословила ее; дала ей «Химію кухни»… Вы знаете?

— Нѣтъ, сказала Таня.

Ганевичъ секунду помолчала.

— Я увѣрена, что книга осталась неразрѣзанная, продолжала она: — да и вообще всѣ книги… я ихъ немало раздавала… Ну-съ, между тѣмъ, барышня продолжаетъ плакаться о дѣятельности, бѣгаетъ по всему городу, болтаетъ всякій вздоръ. Такъ что недавно одинъ полицейскій другъ предупреждаетъ меня, чтобъ я ее уняла…

— Полицейскій другъ? спросилъ Долотовъ.

— Надо имѣть друзей вездѣ, возразила Ганевичъ, очень серьёзно. — И вотъ вчера она мнѣ объявляетъ, что въ клубѣ приказчиковъ… Какъ она туда попала, кто ее знаетъ!.. Покаялась мнѣ, что всю зиму тамъ пляшетъ. Ей тамъ сдѣлалъ предложеніе тоже полицейскій дѣятель, и она въ восторгѣ! Домъ будетъ, собственность, все на свѣтѣ… А, Богъ съ нею! я очень рада. Надо только свертѣть какое-нибудь приданое. Вообразите, какъ безкорыстно влюбленъ: «довольно мнѣ, говоритъ, одного платьица!» За красоту беретъ. Ея папаша будетъ радёхонекъ; какъ же: зять изъ столичной администраціи!

— А главное — дочка на мѣстѣ, сказалъ Долотовъ.

— Да, но превращеніе-то каково — рѣдкій феноменъ: супруга квартальнаго, изучавшая Фейербаха! Власьевъ злится, а я его дразню, какъ пошли впрокъ его уроки…

— Чудесно! Надо Власьева отрядить къ ней шаферомъ.

— Ахъ, непремѣнно, богатая мысль! Но знаете, кто еще недоволенъ этимъ бракомъ? Петровъ.

— Этому что? Влюбленъ въ нее, что ли?

— Влюбленъ? Петровъ? что вы!

Она расхохоталась.

— Что вы? совсѣмъ не то… Да! вчера онъ былъ невыразимо разстроенъ.

— Знаю.

— Я, чтобъ его разсмѣшить, представила ему жениха и невѣсту…

— Какъ? Женихъ былъ у насъ?

— Что жь дѣлать; надо было покориться необходимости. Но какіе мы всѣ были скромные — прелесть! Музыка, романсы — и ничего больше!.. Но вы знаете Петрова: онъ такъ заботливъ, разборчивъ въ его людяхъ, въ средствахъ… осториность — это манія… Ахъ, я люблю его — славный онъ господинъ. Испытали вы при немъ одно чувство? дѣлается страшно — такъ онъ честенъ и прямъ! Кажется не знаешь за собой вины, а что-то тяготитъ; точно будто не то дѣлаешь, что должно, точно будто недовольно близко все принимаешь къ сердцу… Точно будто онъ всѣ помыслы насквозь видитъ… Испытали вы?

— Признаюсь, отъ бесѣды господина Петрова ничего, кромѣ скуки, не испытываю, отвѣчалъ Долотовъ. — Петровъ воплощенная фраза.

— Петровъ? вскричала Ганевичъ.

— Вы точно такъ думаете о немъ, какъ сейчасъ сказали? вмѣшалась Таня.

— Вы его знаете? спросила Ганевичъ.

— Оракулъ mademoiselle Mhérnire, отвѣчать Долотовъ. — Съ этой минуты — я за нее объясняюсь — вы имѣете въ ней самую преданную поклонницу.

Ганевичъ будто затруднилась и ничего не сказала.

— Этотъ баринъ… продолжалъ Долотовъ: — этотъ баринъ слишкомъ сильно размахивается, причемъ, какъ извѣстно, никогда не попадаютъ въ цѣль, а только смѣшатъ зрителей… да и прожектиль можетъ отскочить и хватить самого бросающаго въ лобъ.

— Вотъ что особенно страшно! замѣтила насмѣшливо Ганевичъ.

— Если и не особенно, то все-таки. Самосохраненіемъ не пренебрегаютъ и передовые люди, отвѣчалъ онъ равнодушно и будто нечаянно посмотрѣлъ, какъ она покраснѣла. — Чувство законное… А если не самого хватитъ, то можетъ хватить другихъ, рядомъ. За что же?.. Подвергать другихъ ужь и не честно.

— Вы такъ думаете? спросила Ганевичъ, какъ-то передохнувъ и глядя на него пристально. — Это, въ самомъ дѣлѣ, ваше мнѣніе?

— Очень опредѣленное, рѣзко отвѣчалъ Долотовъ. — Я не осмѣлюсь рисковать собою, не убѣдясь положительно, что въ то же время не рискую никѣмъ… Жертвы, Александра Михайловна, должны быть только добровольныя.

Онъ произнесъ послѣднія слова тихо, настоятельно и спокойно, какъ простой человѣкъ, который не задумается принести себя въ жертву. Чуть замѣтная усмѣшка дрогнула въ его красивыхъ усахъ. Онъ выждалъ, когда гостья успокоилась, и протянулъ ей свою красивую руку.

— Славная вы, сказалъ онъ тихо и съ чувствомъ.

Ганевичъ тоже съ чувствомъ пожала его руку, но нѣсколько сконфуженная; она будто что обдумывала. Долотовъ встрѣтилъ сверкнувшіе глаза Тани и поцѣловалъ руку гостьи.

— Не люблю я стулья ломать… выговорилъ онъ все такъ же тихо, но съ такой презрительной досадой, что при всей своей порядочности, будто не могъ удержаться и слегка ударилъ по столу.

— Мнѣ надо кое-что поразсказать вамъ… сказала Ганевичъ, все въ раздумья, и встала. — Не теперь, послѣ; еще успѣется: Куда вы шли?

— Въ разныя мѣста. На Невскій.

— Мнѣ тоже нужно, вотъ за тряпками невѣстѣ; проводите меня до гостиннаго двора… Прощайте, прибавила она, оглянувшись на Таню.

— Мой порт-сигаръ тамъ, сказалъ ей Долотовъ.

Таня пошла.

— Ревнива? шепнула Ганевичъ, надѣвая свою шапочку.

Долотовъ, улыбаясь, кивнулъ головой.

— О! потакать не надо! замѣтила она строго и обратилась къ входящей Танѣ. — Чѣмъ вы займетесь безъ насъ, mademoiselle Thémire?

— Я думаю, заснетъ; она ночь не спала; отвѣчалъ за нее Долотовъ.

Ему какъ-то вдругъ стало ее жалко.

— Все равно. Спать среди дня всячески нездорово. У кого и нѣтъ сплина, тотъ его не гонитъ дневнымъ сномъ: голова тяжелѣетъ, тупѣетъ. Возьмите лучше книжечку, mademoiselle Thémire. Вотъ тамъ, у васъ есть хорошія.

— Поиграй, сказалъ Долотовъ уже въ дверяхъ, и положилъ ей руку на плечо.

Таня отклонялась.

— Развѣ она играетъ? спросила Ганевичъ, въ корридорѣ, надѣвая калоши.

Сѣнная дверь захлопнулась за ними. Хозяйка пробѣжала, бранясь, и увидѣла Таню.

— Вы дома? Могли-бы двери-то запереть; дѣло за вами бросаешь. Да! вашъ тотъ, что по черной лѣстницѣ ходитъ… Письмо вамъ на-те… Пустить его, что-ли? онъ въ кухнѣ.

Таня схватила письмо,, которое ей подавали, и разорвала конвертъ.

— Господа ушли; идите, никого нѣтъ, кричала кому-то хозяйка. — Ужь и хорошъ гость — отъ людей прячется…

Въ комнату вошолъ молодой человѣкъ, маленькій, худенькій, въ старенькомъ, довольно грязномъ пальто и осторожно притворилъ дверь за собою.

Таня читала, стоя и не обращая вниманія на своего гостя. Письмо было недлинно, написано широко и полуграматно. Оно было отъ ея горничной, оттуда изъ дома.

Смѣшно! у нея тогда была горничная; она была барышня!

Ей и теперь писали: «милая барышня»…

Какое это чувство испытывается, когда вдругъ, среди настоящаго, которое обступило, Сжало, сдавило будто въ когтяхъ, вдругъ появится что-то изъ той, покинутой дали?… Тогда, прежде, она казалась такъ темна, а теперь такъ сіяетъ!… И эти образы, приходящіе оттуда… они — не призраки, они существуютъ, они не измѣнились и не измѣнили, они плачутъ о покинувшихъ и утѣшиться не могутъ… Бѣдная Катерина!…

— «Не могу я, милая барышня, войти въ вашу комнату; войду, сшибу руки и слезами зальюсь. Нѣтъ васъ, утѣшительница наша. Бывало, хоть вы въ домѣ разсмѣетесь; теперь ничьего голоса не слышно. Какъ я васъ просила, молила, когда вы уѣзжали…»

Да, она руки Долотова цѣловала въ ту ночь… Она была больна, наканунѣ пролежала и тѣмъ оправдалась, что ничего не знала; иначе-бы ее прогнали… Это все она написала Танѣ потомъ, много спустя потомъ, когда Таня извѣстила, что можно переписываться черезъ Квиритова.

Странно, почему, въ первую же минуту разлуки совсѣмъ роднымъ, показалось невозможнымъ, чтобъ вѣсти объ этомъ родномъ приходили прямо, на имя человѣка, замѣнившаго всѣхъ? Почему какъ-то невольно подсказалась тайна, и ей покорились и мать, и сестра, и такъ было страшно, что она откроется… И какъ долго ждалось, чтобъ можно было устроить эту переписку: покуда, почти случайно, не встрѣтился Квиритовъ. Квиритовъ — сынъ дьячка ихъ прихода, тамъ…

Таня оглянулась на него. Онъ взялъ со стола какую-то книжку и перелистывалъ ее, стоя у печки, къ которой прислонялъ то одно плечо, то другое. На взглядъ Тани, онъ тоже оглянулся.

— Что? спросилъ онъ: — все благополучно?

— Это отъ Катерины, отвѣчала она. — Ничего не пишетъ ни о мамѣ, ни о комъ.

— Должно быть, все слава Богу. Дурное сейчасъ скажутъ. Мнѣ мой батюшка тоже прислалъ письмо. Я его прошу всегда извѣщать о вашихъ. Онъ ихъ недавно видѣлъ на катаньи — вашу матушку, сестрицу. Должно быть, веселятся. Выборы тамъ.

Она слушала, терзаясь совѣстью. Несомнѣнно, ей хотѣлось знать о матери, о сестрѣ… но говорить о нихъ она не могла, не хотѣла. Въ эти минуты ихъ счастье, ихъ покой были ей необходимы — для своего собственнаго покоя…

— Веселятся! повторила она.

О, еслибъ сказали, что ее забыли, что ея совсѣмъ ненужно, что ея не любятъ! Вотъ бы радость!… Помнить, заботиться, любить — это все мученія. Знать, что всего этого не переносятъ изъ за нея — да это благодать! это прощеніе!… Ну, веселятся. Варя катается. Конечно, шляпка новая, шубка новая, сани новые… Сколько за все это досталось обидь, окриковъ, всякой грязи?… Ну, все равно, было весело; хоть часъ, да весело. Кого-нибудь задѣла; можетъ быть, кто-нибудь есть по сердцу… У Вари-то?.. А мать?…

Она будто отмахнулась.

А вѣдь отгонять чувство, отгонять мысль — паденіе. Страшное нравственное паденіе. Такъ дойдешь до Богъ-знаетъ чего. Одеревенѣешь. Будешь, какъ вонъ та барыня, что сейчасъ ушла: цѣльная, дѣльная… Да ужь и не лучше-ли такъ-то, совсѣмъ, совсѣмъ…

— Голубчикъ, что-жь это я васъ ничѣмъ не погрѣю? сказала она Квиритову, подходя къ неубранному столу: — погодите, а сейчасъ…

— Что вамъ безпокоиться, Татьяна Дмитревна! а не хочу.

— Я ничего не ѣла, возразила она: — сдѣлайте мнѣ компанію.

Она развела канфорку, поставила кофейникъ и принесла изъ другой комнаты кусокъ холоднаго жаркаго.

Маленькое личико студента слегка зарумянилось; онъ замѣтно былъ очень голоденъ.

— У васъ и такъ цѣлый день хлопоты, отговаривался онъ.

— Ничего, для друга-то, лишній разъ! возразила она съ мучительно-удалымъ весельемъ. — Давайте пировать; намъ теперь просторъ.

Она налила ему рюмку вина.

— Вотъ апельсинчикъ, на закусочку.

— Татьяна Дмитревна… сказалъ студентъ.

— Что?

— Я не могу… У меня кусокъ въ горлѣ останавливается… Я вѣдь знаю, что вы меня помните…

— Ну, нѣжности оставьте.

— Нѣтъ, вы — какъ сестра родная… Я не умѣю сказать…

— А не умѣете, такъ и не говорите.

— Я знаю, чего вамъ это стоитъ… Павлу Сергѣевичу непріятно?

— Да что мнѣ Павелъ Сергѣевичъ? прервала она съ досадой… — Вы, миленькій, не завирайтесь. Мнѣ вотъ весело. Moи веселятся — ну, и прекрасно. Что-жь! я сама хочу веселиться. Святки. Достаньте-ка завтра два билетика въ боковыхъ мѣстахъ, а то и на балконѣ: завтра — Рогнѣда.

— Развѣ Павелъ Сергѣевичъ пойдетъ въ боковыя мѣста…

— Э, что вы все съ Павломъ Сергѣевичемъ… ну!.. мы съ вами, съ вами, голубчикъ, съ вами вдвоемъ. Братецъ съ сестрицей, родные…

Онъ взглянулъ на нее украдкой.

— Музыка, говорятъ, хороша, продолжала она. — Ганевичъ сказывала; она все знаетъ. Говоритъ: точно панихида. Вотъ вамъ и полезно послушать; вы манеру пріобрѣтете, а, какъ васъ за неуплату погонятъ изъ университета, вы на крылосѣ славно будете пѣть, съ чувствіемъ.

— Нѣтъ, ужь заплачено, Татьяна Дмитріевна; этотъ годъ не погонятъ, отвѣчалъ онъ, все заглядывая въ ея наклоненное лицо.

— А Крылицына выгонятъ?

— Его — непремѣнно.

— Нигдѣ не нашли?

— Денегъ-то? Гдѣ жъ ихъ найти! За меня тогда, въ сентябрѣ, отецъ самъ выслалъ въ правленіе, а то бы…

— А то-бы вы свои отдали? Молодецъ! Отецъ съ матерью, и съ дядями, и съ тетками, по грошамъ для него набрали, а онъ… Охъ, я не учу, Квиритовъ! простите меня…

Онъ молчалъ, все глядя на нее. Она потупилась въ столъ, потомъ вдругъ подняла голову, встряхнувъ волосами.

— Что жъ онъ будетъ дѣлать?

— Кто? Крылицынъ? говорилъ — уѣдетъ.

— Куда? Вѣдь родныхъ у него нѣтъ?

Квиритовъ помолчалъ еще.

— Да вѣдь ни у кого родныхъ нѣтъ, Татьяна Дмитріевна, сказалъ онъ, наконецъ, закуривая маленькую сломанную папироску, которую обшарилъ у себя въ карманѣ. — То есть, я разумѣю, родныхъ въ смыслѣ помощи. Никто не въ правѣ истощать ихъ средства и даже физическія силы. Вотъ, напримѣръ, мои родные: что могутъ, для меня дѣлаютъ, а я только еще на второмъ курсѣ, занятій мало… Затрата на меня, слѣдовательно, самая непроизводительная…

— Послушайте, голубчикъ, прервала Таня: — не говорите такъ фигурно. Вы всѣ какъ-то фигурно говорите; а не могу привыкнуть… И все это вздоръ. Придетъ время, и вы также вашимъ роднымъ поможете.

— Вотъ Иванъ Васильевичъ такъ говоритъ.

— Такъ что-жь пустяки толковать! Скажите о Крылицынѣ. Петровъ ходилъ вчера къ Ганевичъ?

Квиритовъ былъ сконфуженъ.

— Не знаю какъ сказать, Татьяна Дштріевна, началъ онъ, краснѣя и, для смѣлости, однимъ духомъ сжигая свою папироску. — Начадилъ я тутъ у васъ… Мнѣ кажется, Ганевичъ эти ненадежны… Простите меня, пожалуйста; вы съ ними дружны — но что же я могу судить? Я — человѣкъ неразвитой, просто, невѣжда… но такъ мнѣ кажется. Мягко они стелютъ, а спать жестко.

— А вы просились спать у нихъ? сказала Таня со злостью.

Но она между тѣмъ улыбалась. Это ободрило студента.

— Нѣтъ, меня Богъ миловалъ, отвѣчалъ онъ такъ рѣзко, какъ нельзя было ожидать отъ его жалкой, смятой особы, и опять сконфузился. — Впрочемъ, что-же? я не хожу къ нимъ. Прошлой зимой, вотъ Власьевъ — онъ тогда возвратился — Иванъ Васильевичъ…

— Петровъ?

— Да. Заблуждается онъ въ ней очень; по себѣ судятъ. Ему слово дорого, а ей говорить — что воду лить… Конечно, я не понимаю, не могу рѣшать… Вотъ, прошлой зимой, говорятъ мнѣ онъ и Власьевъ, что госпожа Ганевичъ сбираетъ у себя по пятницамъ; лекціи тамъ кто-то читаетъ, химію. Я подумалъ: я юристъ, мнѣ не надо. Они настаивали; говорили, что она занимается сама съ тѣмъ кто хочетъ, французскимъ, англійскимъ языкомъ; тоже дни назначены. Меня къ ней послали. Барышень тамъ было нѣсколько. Вотъ эта, слышали, Качалова, она потомъ въ переплетной была…

— Она замужъ идетъ, сказала Тана.

— Неужели? За Власьева?

— Нѣтъ. Не знаю… Ну, разсказывайте: что вы у Ганевичъ дѣлали?

— Да ничего не дѣлалъ. Она литературу читаетъ, а мнѣ азбука нужна. Положимъ, я по французски читать умѣю, но вѣдь я ничего не понимаю. Прочелъ, всѣ хохочутъ; такъ это стѣснительно. — «Покажите, говоритъ, учебники, по которымъ вы занимались»? — Я ихъ съ собой принесъ: ну, Шапсаль, разговоры — да захватилъ кстати — я на Садовой купилъ, за пятиалтынный; — толстенькая такая — Martyrs Шатобріана, знаете?

— Нѣтъ!

— Я за имя купилъ; слышалъ: Шатобріанъ… Она, Александра Михайловна, какъ взяла въ руки, такъ даже ужасъ у нея на лицѣ. Подняла книгу кверху, показываетъ: «Вотъ, господа, говоритъ: — чѣмъ отуплялись цѣлыя поколѣнія!» И всѣ передъ ней благоговѣютъ. А тоже вѣдь никто не читалъ… Ивана Васильевича тогда не было; она при немъ остерегается. Ей нравится очень, что онъ обращаетъ на нее вниманіе. Женское кокетство, можетъ быть, что такой человѣкъ, суровый, казалось бы… Не знаю… И тугъ она объ авторитетахъ говорила, говорила, слушали ее, слушали. Тѣмъ урокъ и кончился. А потомъ…

Онъ заглянулъ опять въ лицо Тани. Она опять потупилась, опять машинально что то разглядывая. Квиритову было неловко. Казалось, говори онъ хоть до завтра, она ничего не слышитъ. Но если замолчать — она, можетъ быть, замѣтить, обидится… Какъ нарочно, въ эту минуту, когда онъ остановился, она разсѣянно оглянулась на него какими-то ничего невидящими глазами. Ему стадо почти страшно.

— Такъ вотъ, потомъ… началъ онъ, запинаясь. — Потомъ… Однажды она прислала за мной. Власьевъ ей перенесъ, что и я ищу работы. Я ему, право, ничего не говорилъ, не поручалъ… Ну-съ. — «Вотъ вамъ, говоритъ: — работа; переведите это». Поллиста печати, изъ какой-то книги вырвано, историческое. «Въ складчину, говоритъ: — переводится; это — на вашу долю; съ лексикономъ сдѣлайте». — Два рубля за это. Я посмотрѣлъ… Вѣдь недобросовѣстно! Что-жь я возьмусь, когда я не понимаю? Какой тутъ лексиконъ поможетъ? Отвѣчаю, что не могу… Такъ какъ же это она поняла? вскричалъ онъ, вдругъ оживляясь: — поняла, будто мнѣ показалось дешево! — «Сколько же вы, говоритъ: — хотите? Чего вамъ больше? за весь переводъ — по пятнадцати съ листа, а на мнѣ еще общая редакція, трудъ за всѣхъ! Чего-нибудь стоитъ исправить безграматности!..» Зачѣмъ же, говорю ей: — вы безпокоитесь, раздаете безграматнымъ? И ушелъ отъ нея. Хитровка! Мнѣ только под-листа предложила, потому что, въ самомъ дѣлѣ, пришлось бы ей поправлять, а какъ ей Подымова дѣлала, институтка-шиферница, да Родольскому полтора тома свалила, а Родольскій французскую, нѣмецкую книгу вслухъ прямо по-русски читаетъ… такъ это ей «трудъ», «общая редакція!..» «Обществу служитъ», видите, а попроси у нея для общества-то… Примѣрную ферму заводить хочетъ; хозяйственныя машины, скотъ закупаетъ. У нея, подъ Тверью земля какая-то. Аргунову отправляетъ въ Швейцарію, изучать молочное производство. Школа тамъ будетъ, въ родѣ колоніи, въ родѣ Меттре. Всѣ затѣи. А на такое дѣло, что погибаетъ такой человѣкъ, какъ Крылицынъ…

Послѣднее слово будто разбудило Таню.

— Такъ онъ уѣдетъ? сказала она, будто только и слышала и поняла, и помнила изъ всего, что говорили. — Куда?

— Я же знаю, Татьяна Дмитріевна, отвѣчалъ Квиритовъ. — Если вамъ признаться… я не смѣю ихъ распрашивать, вотъ Крылицына, Ивана Васильевича. Это — не просто товарищи, знакомые, а повыше!… Я-то ужь ихъ хорошо узналъ… Вѣдь, меня когда я разутый, раздѣтый въ Питеръ добрался — меня Иванъ Васильевичъ на улицѣ подобралъ: а ночевалъ у Казанскаго на паперти…

— Квиритовъ!.. вскрикнула она въ ужасѣ.

— Да. Вотъ какая бываетъ нищета, Татьяна Дмитріевна; вы ея не знаете. Вотъ какъ я ему обязанъ; а потомъ онъ пріютилъ, онъ кормилъ, да еще клятвой связалъ — отцу-матери не сказывать. Вамъ первой, одной говорю: сердце не вытерпѣло. Да этого мало. Мнѣ нужно было готовиться держать экзаменъ. Иванъ Васильевичъ — самъ не юристъ, а медикъ; онъ меня повелъ къ Алексѣю Александровичу — къ Крылицыну; а тотъ… Да вы не знаете, что это за люди! какое сердце у нихъ, какія понятія… человѣческія, одно слово — человѣческія! Благородство, задушевность, братство… И геніальные люди! Чего не знаютъ, чего не читали, какъ трудятся! Вы представьте, Алексѣй Александровичъ вѣдь ужь выслушалъ полный курсъ историко-филологическій, кончилъ съ медалью, да опять поступилъ — на юридическій съ третьего курса. — «Одно знаніе права, говоритъ: — ничего безъ общаго образованія — безъ философіи…» Всѣ свободные дни — въ публичной библіотекѣ. Урокъ давалъ только одинъ, и тѣмъ жилъ. Диссертацію готовилъ: «о семейныхъ отношеніяхъ, правахъ и обязанностяхъ». Анализъ, краснорѣчіе… Боже мой, подумать только — двадцать четыре года и человѣкъ уничтоженъ! Иди, пропадай, глохни! А въ государствѣ заводятся новые суды!

Онъ зажалъ руками свое вспыхнувшее маленькое личико и глаза, полные слезъ.

— Да я пойду для него подъ окнами просить! вскрикнулъ онъ, вдругъ вскакивая съ мѣста. — Матушка, милая, Татьяна Дмитріевна, нѣтъ ли у васъ? сколько нибудь, что-нибудь?

— Ничего нѣтъ, отвѣчала она.

— Вы завтра въ театръ хотѣли…

— Въ театръ!

Она захохотала.

— Ахъ, Квиритовъ, въ театръ! Или вы не видите, каково мнѣ? Я цѣлый мѣсяцъ матери не пишу — марки нѣтъ… Вотъ вамъ крестъ съ шеи, купите ему калачъ на дорогу…

Квиритовъ оторопѣлъ, хотѣлъ сказать — и не могъ. Нѣсколько минутъ молчали оба, не глядя другъ на друга.

— О, что-жь это будетъ!.. прошептала Таня, опуская голову на столъ.

— Что бы ни было, сказалъ рѣзко и твердо Квиритовъ: — я знаю только, что для этихъ людей… они мои благодѣтели для нихъ я вынесу все, всякое несчастіе, всякое униженіе, положу голову на плаху… Моя голова — ничто!

В. Крестовскій.
"Отечественныя Записки", № 2, 1878