Александр Манцони (Соколов)/РМ 1884 (ДО)

Александръ Манцони : Историко-литературный этюдъ
авторъ Николай Степанович Соколов
Опубл.: 1884. Источникъ: az.lib.ru со ссылкой на журналъ «Русская мысль», 1884, книга VIII, с. 255—289 и книга IX, с. 109—138.

АЛЕКСАНДРЪ МАНЦОНИ.

править
(Историко-литературный этюдъ).

Итальянскіе писатели не пользуются популярностью въ Россіи. Уго Фосколо, Сильвіо Пеллико, Леопарди, Гверацци — знакомы русскимъ только по имени или по короткимъ отрывкамъ изъ ихъ произведеній. Многіе даже изъ числа нашей интеллигенціи имѣютъ очень смутное представленіе объ этихъ корифеяхъ новѣйшей итальянской поэзіи. Немногимъ болѣе другихъ посчастливилось въ этомъ отношеніи и Александру Манцони, одному изъ наиболѣе видныхъ представителей итальянской литературы настоящаго столѣтія. Правда, его пріобрѣтшій всемірную извѣстность романъ «I promessi sposi» былъ когда-то и кѣмъ-то плохо переведенъ на русскій языкъ, но не обратилъ на себя, кажется, ничьего вниманія и скоро былъ забытъ читающей публикой. Въ одномъ изъ новѣйшихъ справочныхъ изданій, именно въ Энциклопедическомъ словарѣ г. Березина о Манцони говорится буквально слѣдующее: "Манцони, Александро, итальянской поэтъ (1784—1873), сынъ графа, съ 1860 года итальянскій сенаторъ; извѣстны его трагедіи: «Inni sacri» (1810), «Il conte de Carmagnola» (Миланъ, 1820); главный его трудъ. «I promessi sposi» (Миланъ, 1827) положилъ начало итальянскому роману. На русскомъ: «Обрученные» (Москва, 1854). Его «Opere» изданы Н. Томмазео (Флоренція, 1828—1829)[1]. Ни, на многосложность, на на точность сообщаемыхъ г. Березинымъ свѣдѣній пожаловаться нельзя!… Въ нашихъ журналахъ до самаго послѣдняго времени мы не нашли ни одной болѣе или менѣе серьезной, обстоятельной статьи, въ которой обрисовалась бы надлежащимъ образомъ историческая личность и литературная дѣятельность этого, во всякомъ случаѣ, замѣчательнаго человѣка. Между тѣмъ, и -его личныя качества, и его литературные труды, и самая та эпоха итальянской исторіи, въ которой онъ жилъ и дѣйствовалъ, даютъ ему полное право на вниманіе. Желаніе пополнить существующій, такимъ образомъ, пробѣлъ въ нашей литературѣ, вызвать изъ мрака забвенія величавую тѣнь этого крупнаго литературнаго дѣятеля и представить, хотя бы въ общемъ очеркѣ, картину политическаго положенія Италіи въ началѣ XIX вѣка, — вотъ мотивы, дающіе намъ смѣлость предложить вниманію читателя нижеслѣдующія страницы. Мы сказали — смѣлость, потому что хорошо сознаемъ трудности, съ которыми придется встрѣтиться: въ хаосѣ событій итальянской исторіи первой половины настоящаго столѣтія легко заблудиться. Многіе факты и до сихъ поръ еще совершенно неизвѣстны или темны. Историческихъ источниковъ довольно, но пользоваться ими можно только съ большой осторожностью: даже оффиціально опубликованные документы часто не заслуживаютъ никакого довѣрія.

Политическое единство Италіи и тѣмъ болѣе ея національная независимость были предметомъ самыхъ горячихъ желаній всѣхъ великихъ людей этой страны, начиная съ Данта, Петрарки и Маккіавели. По только со времени первой французской революціи сознаніе національности, усвоенное, благодаря новымъ учрежденіямъ, культурными классами, стало мало-по-малу проникать въ народныя массы. Вслѣдствіе этого почти тотчасъ же за реставраціей 1815 года патріоты различныхъ частей полуострова боязливо на первый разъ начали дѣлать попытки къ освобожденію Италіи, которыя и закончились въ 1870 году завоеваніемъ Рима, предназначеннаго всей предъидущей исторіей быть столицей независимой и объединенной страны.

Въ 1789 году Италія дѣлилась на большое число государствъ, изъ которыхъ нѣкоторыя соединились подъ эгидой одного и того же властителя. На югѣ Сицилія и Неаполь принадлежали одному изъ испанскихъ Бурбоновъ, который владѣлъ также частью острова Эльбы и пользовался правами сюзерена надъ Пьомбино. Въ срединѣ лежала Папская область, разрѣзывавшая полуостровъ на двѣ почти равныя части. Герцогство Тосканское и республика Луккская тянулись отъ папскихъ владѣній къ Средиземному морю; республика Венеціанская — къ востоку и Генуезская къ западу нанимали морскія окраины. Между сѣверной частью Аппенинъ и рѣкой По было расположено герцогства Пармское, Пьяченца и Гвастала, находившіяся подъ властью другаго Бурбона, а также Модена, Реджіо и Мирандоль, которыя наслѣдникъ дома д' Эстё долженъ былъ передать въ руки эрцгерцога австрійскаго вмѣстѣ «уѣ герцогствомъ Масса и княжествомъ Каррара. Австріи принадлежали Мантуя и Миланъ, за исключеніемъ тѣхъ частей этихъ герцогствъ, которыя составляли собственность Венеціи. Наконецъ, король сардинскій владѣлъ Пьемонтомъ и другими провинціями къ западу отъ Тессино; кромѣ того, на французскомъ склонѣ Альпъ ему принадлежали графство Ницца и герцогство Савойя, колыбель его дома. Два маленькія государства: республика СанМарино и франко-итальянское княжество Монако, вмѣстѣ съ многими чрезполосными владѣніями, дополняли общую картину политической раздробленности полуострова къ этому времени.

Французская революція произвела крупную перемѣну въ политическихъ и территоріальныхъ условіяхъ Италіи. Король сардинскій Викторъ-Амедей III, слишкомъ поторопившійся вступить въ союзъ противъ Франціи, немедленно былъ наказанъ отнятіемъ Савойи и Ниццы (1792). Его сынъ и преемникъ, Карлъ-Эммануилъ IV увидѣлъ себя вынужденнымъ уступить Французской республикѣ всѣ свои владѣнія на материкѣ и удалиться на островъ Сардинію (1798). Впрочемъ, присоединеніе Пьемонта къ французской территоріи окончательно совершилось не раньше 1802 года. Другія провинціи верхней Италіи должны были перенести на себѣ результаты военныхъ нуждъ Австріи, противъ воли втянувшей ихъ въ борьбу, и постепенно исчезли, чтобы дать мѣсто новымъ государствамъ, организованнымъ по образцу, французской конституціи. Въ 1796 году Модена, Реджіо и отнятыя у папы легатства Болонья и Феррара были превращены генераломъ Бонапарте въ Циспаданскую республику. Годъ спустя, эта первая республика, увеличенная, съ одной стороны, Романьей, съ другой — Миланомъ, Мантуей и венеціанскими провинціями на правомъ берегу Адижа, изъ которыхъ побѣдитель сначала хотѣлъ сдѣлать республику Транспаданскую, превратились въ республику Цизальпинскую. Генуезская республика, не завоеванная, но реформированная ічогучимъ властителемъ, превратилась въ республику Лигурійскую. Занятыя французскими войсками, венеціанскія владѣнія также предполагалось перестроить на демократическихъ началахъ, какъ вдругъ Бонапарте, не повинуясь прямому распоряженію Директоріи, по кампо-формійскому миру (1797), уступилъ Австріи Венецію со всѣми ея землями до Адижа. Республика Римская, созданная вмѣсто Папской области (1798), существовала не долго; еще меньше жила республика Партенопейская, замѣнившая собой на время королевство Неаполитанское (1799), и паденіе ея сопровождалось страшной реакціей. Республиканскій режимъ во Флоренціи носилъ совершенно фиктивный характеръ. По договору между Испаніей и Бонапарте, бывшимъ въ это время первымъ консуломъ, великое герцогство Тоскана превратилось въ королевство Этрурію (1801) и было передано наслѣдному принцу Пармскому въ замѣну его отцовскихъ владѣній, занятыхъ Франціей въ 1802 году и окончательно присоединенныхъ къ ней въ 1805 году.

Новымъ итальянскимъ государствамъ, связавшимъ свою судьбу съ судьбой Франціи, пришлось испытать не мало перемѣнъ. Республики, основанныя Директоріей, должны были измѣнить свою конституцію при консульствѣ. Бонапарте наименовалъ, себя президентомъ Итальянской, бывшей Цизальпинской, республики (1802). По своему выбору онъ назначилъ дожа республикѣ Лигурійской. Сдѣлавшись императоромъ, онъ превратилъ Итальянскую республику въ королевство, возложивъ въ Миланѣ, 26 мая 1805 года, желѣзную корону древнихъ ломбардскихъ королей на свою голову, и оставилъ вице-королемъ своего пасынка Евгенія Богарне. Въ скоромъ времени, именно въ 1806 году, итальянское королевство увеличилось отнятой у австрійцевъ Венеціей. Лигурійская республика, уступая внушеніямъ императора, передалась Франціи и образовала 3 департамента (1805); республика Луккская готова была сдѣлать то же, но Наполеонъ отдалъ ее въ удѣлъ своей сестрѣ Элизѣ, бывшей замужемъ за Феличе Бачіоки, которую еще раньше сдѣлалъ принцессой Пьомбинсной. Въ слѣдующемъ году ей же онъ отдалъ Массу и Каррару, а другой своей сестрѣ, Полинѣ, женѣ принца Боргезе, передалъ Гвасталу. На другой день по заключеніи пресбургскаго мира (27 дек. 1805 г.) Наполеонъ подписалъ въ Шенбрунѣ извѣстный по своему лаконизму декретъ: „династія Бурбоновъ въ Неаполѣ перестала царствовать“ и тотчасъ же далъ предписаніе генералу Массенѣ занять неаполитанскія владѣнія съ 35-ти тысячнымъ корпусомъ. Такое предписаніе было выполнено безъ всякихъ затрудненій: Фердинандъ бѣжалъ въ Сицилію еще до появленія непріятеля и, спустя 7 дней, императоръ провозгласилъ королемъ неаполитанскимъ своего брата Іосифа, котораго два года спустя замѣнилъ Іоахимомъ Мюратомъ, мужемъ другой своей сестры, Каролины. Тоскану онъ отнялъ у молодаго короля Этруріи (1807), чтобы включить ее въ составъ французской имперіи подъ управленіемъ Элизы Бачіоки, получившей въ 1809 году титулъ великой герцогини. Часть папскихъ владѣній онъ прирѣзалъ для округленія границъ къ итальянскому королевству, а другую, вмѣстѣ съ Римомъ, декретомъ 17 мая 1809 года, присоединилъ къ Франціи.

Въ своихъ мемуарахъ Наполеонъ говоритъ, что его постоянной мыслью было стремленіе сдѣлать свободнымъ и независимымъ итальянскій народъ и что временное присоединеніе къ имперіи различныхъ частей полуострова имѣло единственной цѣлью ускорить перевоспитаніе этого народа, самымъ короткимъ путемъ привести его къ сознанію національнаго единства. У насъ нѣтъ основаній довѣрять искренности этихъ указаній падшаго деспота. Къ 1809 году, когда общественныя отношенія Европы нѣсколько установились, совершенно во власти Наполеона было возстановить единство Италіи и упрочить ея независимость и благоденствіе. Этотъ шагъ, конечно, повліялъ бы самымъ благопріятнымъ образомъ на общее теченіе дѣлъ, но онъ не сдѣлалъ его: вмѣсто распространенія системы либеральныхъ конституцій, онъ постепенно отмѣнялъ всѣ республики на полуостровѣ и заботился, кажется, только объ одномъ — о безусловномъ подчиненіи страны своей власти. „Не кроткимъ правленіемъ пріобрѣтешь ты любовь своихъ поданныхъ, — писалъ Наполеонъ Іосифу, — прежде внуши имъ благотворный страхъ“. Во время своего могущества онъ не выносилъ словъ „независимость“ и „свобода“ и, не стѣсняясь, отдавалъ народъ, какъ стадо барановъ, въ подданство своимъ роднымъ и генераламъ, возведеннымъ въ княжеское достоинство. Представленныхъ немного выше примѣровъ вполнѣ достаточно для подтвержденія этой мысли. Правда, почти все то же дѣлалось и прежде въ тѣхъ фамильныхъ и секретнымъ трактатахъ, въ силу которыхъ Бурбоны занимали престолы Испаніи и Неаполя, а Габсбурги занимали мѣста вымирающихъ мелкихъ итальянскихъ династій, но никогда еще безграничный произволъ не практиковался въ такихъ огромныхъ размѣрахъ, съ такимъ явнымъ пренебреженіемъ къ народу, законамъ и справедливости. Съ непостижимымъ легкомысліемъ Наполеонъ строилъ и перестраивалъ политическую карту Италіи, — занятіе легкое для него самого, но совсѣмъ не легкое для ощущавшихъ на себѣ его результаты итальянцевъ: за честь побыть въ подданствѣ, — всегда короткомъ, иногда продолжавшемся лишь нѣсколько недѣль, — у этихъ новыхъ правителей они потомъ должны были выплачивать имъ огромныя пожизненныя ренты.

Но при всѣхъ тягостяхъ, связанныхъ съ иноземнымъ господствомъ, французское владычество внесло въ общественную жизнь Италіи много благодѣтельныхъ началъ, выработанныхъ переворотомъ 1789 года, и послужило исходнымъ пунктомъ позднѣйшаго возрожденія этой страны. Отъ Альпъ до Мессинскаго залива теперь дѣйствовали одни и тѣ же законы уголовные и гражданскіе, торговые и административные. Мѣсто прежняго произвола замѣнила власть закона; тайные, особенно ненавистные духовные суды инквизиціи замѣнило гласное судопроизводство, а въ дѣлахъ уголовныхъ — присяжные; вмѣсто монаховъ, стали засѣдать въ судахъ свѣтскіе люди, чуждые фанатизма и сословныхъ пред убѣжденій. Уничтоженіе остатковъ феодализма, право отчужденія и дѣлимость собственности, независимость магистратуры, свобода богослуженія, покровительство искусству, наукѣ и торговлѣ, — все это было богатымъ наслѣдствомъ французской цивилизаціи. Сословныя преимущества и предразсудки, въ силу которыхъ прежде всѣ почетныя и выгодныя должности отдавали въ исключительную собственность дворянству и духовенству, исчезли передъ началомъ гражданскаго равенства — равенства передъ закономъ. Такое же равенство введено было и въ распредѣленіи государственныхъ налоговъ: крестьянству теперь не приходилось уже платить для освобожденія отъ податей тѣхъ именно сословій, которыя доселѣ одни только пользовались выгодами отъ государственныхъ учрежденій. Французы организовали народное просвѣщеніе, подняли военный духъ, дали итальянскому народу возможность принять участіе въ славѣ французскаго оружія; мало того, они воскресили самое имя Италіи болѣе чѣмъ для цѣлой ⅓ населенія полуострова, словомъ, французское владычество оставило неизгладимые слѣды, создало множество потребностей, о которыхъ страна не имѣла понятія въ прежнее время, и для нея теперь должна была начаться новая жизнь. „До французской революціи, — говоритъ одно донесеніе австрійской тайной полиціи отъ 1826 г., найденное венеціанскими инсургентами въ 1848 г. въ архивѣ дѣлъ австрійскихъ блюстителей порядка, — народъ, подчиняясь равнымъ итальянскимъ правителямъ, или вовсе не сознавалъ недостатковъ политическаго и соціальнаго устройства, или не обращалъ на нихъ, вниманія. Всѣ счастливой апатіи спокойно подчинялись порядку вещей, существовавшему при отцахъ и дѣдахъ; никто не надѣялся на преобразованія, никто и не желалъ ихъ“. Но отношенія французовъ къ итальянцамъ, все-таки, были отношеніями побѣдителей къ побѣжденному и угнетенному народу, а это зло было слишкомъ велико и итальянцы не замѣчали перемѣнъ къ лучшему. Дѣйствительно, наглость солдатчины, тяжесть конскрипцій и обременительность налоговъ заставляли много терпѣть. Чиновники слишкомъ уже строго, слишкомъ деспотически исполняли свои обязанности; мнѣнія уважались, а человѣкъ продолжалъ быть рабомъ человѣка; мысль была свободна, а тѣло — въ неволѣ; чувство патріотизма унижалось всѣми возможными способами. Стараясь заглушить политическую свободу и національную независимость итальянцевъ, французы тѣмъ самымъ совершенно утратили въ ихъ глазахъ право на благодарность за всѣ свои заслуги. Франція дала Италіи сознаніе ея національности; пробужденная этимъ сознаніемъ Италія впослѣдствіи повернулась противъ покорившей ее Франціи.

Когда имперія рухнула столько же подъ тяжестью своихъ ошибокъ, сколько подъ ударами европейской коалиціи, зданіе, которое Наполеонъ воздвигъ въ Италіи, легко и быстро разрушено было союзниками. Италія, 28 апрѣля 1814 года, 4 недѣли спустя послѣ паденія Парижа, добровольно и охотно приняла въ свои города австрійскіе гарнизоны, съ тѣмъ, чтобы принцъ изъ дома Маріи-Терезіи управлялъ ею, какъ независимымъ государствомъ. Этотъ шагъ былъ ошибкой: не свободу, а рядъ вѣроломныхъ притѣсненій и насилій дало австрійское владычество Италіи. Австрія вовсе не разсчитывала создать на полуостровѣ единое и сильное государство, — она ввела въ итальянскіе города подъ охраной своихъ гарнизоновъ прежнія правительства, изгнанныя оттуда французами. Изъ числа французскихъ владѣтелей Италіи дольше другихъ уцѣлѣлъ одинъ только Мюратъ, прежде всѣхъ измѣнившій шурину. Но въ 1815 году, когда Наполеонъ оставилъ островъ Эльбу, Мюратъ захотѣлъ воспользоваться возвращеніемъ императора, чтобы сдѣлаться королемъ всей Италіи. Онъ поднялъ знамя національной независимости, но не встрѣтилъ сочувствія, и разбитый 2—3 мая при Толентино, вынужденъ былъ отказаться даже отъ Неаполя, которымъ не замедлилъ завладѣть Фердинандъ IV.

Представивъ въ общихъ чертахъ ходъ дѣла на Аппенинскомъ полуостровѣ до времени реставраціи, перейдемъ теперь къ послѣдней. Со времени вѣнскаго конгресса и до самаго учрежденія независимаго итальянскаго королевства, исторія Италіи представляетъ развитіе двухъ принциповъ: одинъ изъ нихъ созданъ былъ революціей и имперіей, другой — трактатами 1815 г., возстановившими въ Италіи прежнихъ правителей. Реставрація сама собою рождала вопросъ: въ какія отношенія вступятъ эти правители къ новымъ потребностямъ, явившимся въ странѣ, возвратятся ли они къ прежнимъ учрежденіямъ, или, сообразуясь съ общественнымъ мнѣніемъ, пойдутъ путемъ постепеннаго и вѣрнаго прогресса? Они избрали первый путь. Тогда, естественно, приходилось отвѣтить на другой вопросъ и дѣйствовать сообразно съ этимъ отвѣтомъ: что дѣлать Италіи? Улучшить ли правительства для сохраненія націй, или уничтожить націю для сохраненія насильственно навязанныхъ правительствъ? Таковъ общій смыслъ итальянскаго вопроса, проходящаго чрезъ всю политическую исторію этой страны въ нашемъ столѣтіи. Ошибка, допущенная Италіей въ дѣлѣ принятія австрійскихъ гарнизоновъ, вполнѣ естественна и понятна: какъ мы указали выше, вражда къ Франціи зрѣла въ ней цѣлый рядъ, годовъ и она въ значительной мѣрѣ побудила ее сдѣлать этотъ фальшивый шагъ. Кромѣ того, съ паденіемъ имперіи Наполеона, связавшаго судьбу свою съ судьбой этого полуострова, какъ дымъ, разлетѣлись всѣ надежды ея на свободу, во имя которой Италія посылала своихъ дѣтей на поля битвъ въ Испанію, Австрію, Германію, Россію; ихъ кровь, потоками лившаяся подъ чужими знаменами за чужое право и славу, не доставила ей ни чести, ни спасенія. Она разомъ осталась одинокой, такъ какъ у ней не было ни друзей, ни оружія, ни золота противъ союза народовъ, гордыхъ своими недавними побѣдами, успѣвшихъ поправить свои разстроенные финансы и съ надеждой глядѣвшихъ впередъ. Австрійцы, съ которыми она вела такую отчаянную борьбу, изъ ненависти къ которымъ почти съ радостью приняла такъ дорого стоившій ей союзъ съ Франціей, теперь еще прочнѣе, чѣмъ когда-либо, утвердились въ ней и. казалось, хотѣли отомстить за нѣсколько лѣтъ ея независимости! Они и другіе сосѣди стремились „исправить“ на ея счетъ свои границы: дипломаты копались въ архивахъ, перерывали самые ветхіе, запыленные документы, надѣясь найти въ нихъ указанія на какія-нибудь „права“ или поводъ къ притязаніямъ. Естественныя пограничныя линіи — Альпы и море — были забыты этими трудолюбивыми изслѣдователями; исторіи страны, называемой Италіей, на этотъ разъ, повидимому, не нашлось ни въ одной библіотекѣ политическихъ кабинетовъ Европы. „Вѣнскій конгрессъ, — говоритъ Кошутъ, — въ своей безцеремомности, не заботился ни объ интересахъ, ни о симпатіяхъ народа; онъ думалъ только о династіяхъ и о раздѣлѣ власти“[2]. Причины такого отношенія къ дѣлу понятны: иные, какъ Меттернихъ, мечтали только о пріобрѣтеніи преобладающаго вліянія въ Италіи, другіе, какъ Талейранъ, заботились только о болѣе выгодной продажѣ своего голоса. Неаполитанскій дворъ истратилъ около 2 1/2 милліоновъ рублей „на пріобрѣтеніе содѣйствія иностранныхъ дипломатовъ“ на этомъ конгрессѣ; больше милліона изъ этой суммы „заработалъ“ одинъ Талейранъ.

Фактъ раздѣла Италіи становится тѣмъ чудовищнѣе, что онъ совершался не во имя права силы, но во имя тѣхъ высшихъ правъ, которымъ, будто въ насмѣшку, дали названіе божескихъ, — во имя интересовъ справедливости и политическаго равновѣсія. Какъ будто изъ желанія еще больше обезопасить интересы сильныхъ державъ того времени, эти права, это равновѣсіе были поставлены подъ защиту „священнаго союза“. Практическіе люди того времени съумѣли воспользоваться выгодами пріобрѣтенія, но и не подумали взять на себя его тягости. Послѣ 1815 года Италія пала такъ низко, что ей, повидимому, уже некуда было идти дальше по тернистому пути несчастій и позора. Она до дна выпила чашу униженія; вчерашніе друзья обошлись съ ней ни чуть не лучше исконныхъ враговъ. Она, какъ добыча охоты, была брошена въ жертву иноземному хищничеству и, казалось, самое имя ея хотѣли вычеркнуть изъ списка народовъ.

Но трактатъ 1815 года не умиротворилъ, не успокоилъ Италіи, а скорѣе, наоборотъ, сдѣлалъ изъ нея вѣчно дымящійся политическій вулканъ. Народъ, утомленный цѣлымъ рядомъ войнъ, первоначально обрадовался реставраціи, видя въ ней благодѣяніе и залогъ лучшаго будущаго. Австрія изъ всѣхъ силъ поддерживала эти обманчивыя надежды. Такъ, эрцгерцогъ Іоаннъ въ своемъ адресѣ къ итальянскому народу говорилъ: „Если Всевышній поддержитъ священное предпріятіе императора, то Италія будетъ имѣть конституцію, и ея границы будутъ внѣ опасности отъ иноземнаго вторженія. Европа знаетъ очень хорошо, что обѣщаніе императора такъ же чисто, какъ и непреложно, небо говорить его устами. Возстаньте же, народы Италіи! Мы идемъ только помочь вамъ и возвратить свободу“. Это же говорилъ и англійскій генералъ Ньюджентъ, надѣлавшій, много шума своей прокламаціей „къ независимому итальянскому королевству“, гдѣ, между прочимъ, выражается такъ: „Долго вы были стѣснены; мы хотимъ освободить васъ. Вся Италія сдѣлается независимой націей“. Въ такомъ же вкусѣ составлялись многочисленныя прокламаціи и манифесты мелкихъ итальянскихъ владѣтелей, мечтавшихъ въ глубинѣ души только объ ѣдномъ: о возстановленіи въ прежнемъ видѣ всѣхъ порядковъ и учрежденій, осужденныхъ прогрессомъ общественной жизни, и объ упроченіи своего абсолютизма. Очень скоро оказалось, что возстановившая миръ реставрація совсѣмъ не соотвѣтствуетъ справедливымъ желаніямъ общества, требовавшаго свободы и реформы: обѣщанія свободы замѣнились перемѣной ига, слово — независимость переведено было словомъ — законность. Возвративъ себѣ Ломбардію, австрійскій императоръ рѣшился замѣнить власть Наполеона въ Италіи своей собственной и, утвердившись въ Миланѣ, господствовать надъ всѣмъ полуостровомъ. Переходъ отъ французскаго господства къ владычеству старинныхъ феодальныхъ династій былъ слишкомъ крутъ и рѣзокъ, чтобы остаться незамѣтнымъ. Обѣщанія автономіи для Ломбардіи и Венеціи не могли продолжаться безъ конца, тѣмъ болѣе, что населеніе видѣло, какъ подъ шумокъ этихъ обѣщаній нѣмецкіе чиновники министерства трехъ[3] работали совершенно въ другомъ направленіи. Цѣди австрійской дипломатіи постепенно разоблачались все болѣе и болѣе, и, наконецъ, выступили во всей своей страшной для Италіи наготѣ. Императоръ Францъ, наконецъ, открыто сказалъ: „Жители Ломбардіи должны забыть, что они — итальянцы; мои итальянскія провинціи могутъ быть связаны съ своимъ императоромъ только одними узами, именно — узами покорности“. Еще яснѣе говорилъ Меттернихъ французскому посланнику, маркизу Санъ-Марсану: „Императоръ хочетъ уничтожить всякую идею итальянской независимости и конституціи; вотъ почему онъ не принимаетъ титула итальянскаго короля, вотъ почему старается уничтожить итальянскую армію и* всѣ учрежденія, которыя могли бы поддерживать мысль о національности; онъ хочетъ истребить итальянское якобинство и тѣмъ упрочить спокойствіе Италіи“.

Безразсвѣтное отчаяніе наполнило сердца патріотовъ. Внезапность катастрофы такъ поразила умы, что бѣду сочли непоправимой, при полномъ отсутствіи всякой внѣшней помощи, всякой внутренней силы; реставрированные волей Меттерниха правители, казалось, хотѣли превзойти другъ друга въ жестокости, скудоуміи и безнравственности.

Фердинандъ Неаполитанскій при своемъ вступленіи на престолъ далъ Австріи обязательство не дѣлать никакихъ нововведеній, которыя могли бы обострить политическія надежды другихъ частей полуострова. Человѣкъ, недалекій отъ природы и лишенный всякаго образованія, онъ зависѣлъ отъ своихъ приближенныхъ, нерѣдко состоявшихъ на жалованіи у Австріи, и довѣрялъ болѣе всего людямъ, которые льстили ему и поддерживали его абсолютизмъ. Онъ поспѣшилъ принять конкордатъ, по которому возвратилъ духовенству секвестрованныя имущества, передалъ въ его руки цензуру и отдалъ школы въ вѣдѣніе іезуитовъ; его ни мало не смущала мысль, что послѣдняя изъ этихъ мѣръ отодвигаетъ народное образованіе на цѣлое столѣтіе назадъ, — онъ занятъ былъ приготовленіемъ новой Варѳоломѣевской ночи карбонарамъ. Правленіе этого „законнаго“ короля было по вкусу однимъ только бандитамъ, промыселъ которыхъ достигъ въ короткое время такой степени процвѣтанія, что въ 1817 году насчитывалось около 30 т. человѣкъ, занимавшихся имъ. Безсильное для борьбы съ такимъ врагомъ, правительство старалось помочь горю тѣмъ, что заключало формальные договоры съ начальниками бандъ и, такимъ образомъ, обезоруживало грабителей съ помощью ихъ же вождей. Взрывъ народнаго негодованія заставилъ было Фердинанда, повидимому, пойти на уступки: 13 іюня 1820 года онъ присягнулъ при многочисленномъ собраніи на вѣрность конституціи, составленной по образцу испанской, и даже произнесъ при этомъ слѣдующія слова: „Всемогущій Боже! Ты, который, своимъ всепроникающимъ окомъ видишь душу человѣка и читаешь грядущее! Если я лгу или хочу нарушить клятву, то порази меня въ это мгновеніе громомъ праведнаго гнѣва Твоего!..“ Ближайшія событія показали, что все это была только ловко съигранная комедія: въ январѣ 1821 года, на лайбахскомъ конгрессѣ, онъ нарушилъ свою клятву, замѣнивъ ее обѣтомъ принести церкви богатые дары (изъ государственныхъ суммъ, конечно). Въ маѣ этого года онъ съ австрійскимъ войскомъ вступилъ въ Неаполь и публично объявилъ о своемъ нежеланіи признавать какую бы то ни было конституцію. „Конституція была утверждена присягой Фердинанда IV Сицилійскаго, — говорилъ онъ, играя словами, — но Фердинандъ I, король обѣихъ Сицилій, не клялся ни въ чемъ“. Затѣмъ для королевства обѣихъ Сицилій наступило страшное время: до 16 т. карбонаровъ были заключены въ тюрьмы, до 800 изъ нихъ казнены; армія раскассирована, строгость цензуры доведена до крайности, — запретили даже катехизисъ, употреблявшійся для преподаванія въ школахъ, потому что онъ въ числѣ обязанностей человѣка считалъ любовь къ отечеству. Директоромъ полиціи назначенъ былъ кавалеръ Медичи, который ввелъ въ употребленіе систему развращенія гражданъ, вмѣсто убійства ихъ; шпіонство, доносы, продажа мѣстъ, покровительство и поощреніе разврата были его любимыми средствами. Издано было множество драконовскихъ „временныхъ“ законовъ, которые въ теченіе болѣе 20 лѣтъ продолжали дѣйствовать и до самаго 1848 года оставались страшнымъ орудіемъ въ рукахъ враждебной народу администраціи. Положеніе не измѣнилось къ лучшему и со вступленіемъ 4 января 1825 года на неаполитанскій престолъ Франциска I. Слабый, бездушный деспотъ, онъ все свое вниманіе обращалъ на роскошные обѣды и неприличные балы. При немъ законы сдѣлались настоящей паутиной, въ которой запутывались мелкія мухи и пролетали большія. Суды приговаривали къ тюремному заключенію или ссылкѣ на галеры несчастныхъ, съ голода воровавшихъ курицу или кусокъ хлѣба, и не смѣли коснуться разныхъ привилегированныхъ хищниковъ. Продажа мѣстъ вошла въ обычай; чрезъ придворныхъ лакеевъ можно было сдѣлаться министромъ: Баронрезо заплатилъ камердинеру короля 10 т. рублей и былъ назначенъ на постъ министра финансовъ. По словамъ Ля-Фарины, король самъ поощрялъ своего камердинера, говоря: „не теряй времени. обдѣлывай дѣлишки!“ Окруживъ себя 6,000 преторіанцевъ, Францискъ беззаботно предавался безобразнымъ оргіямъ.

Въ королевствѣ Сардинскомъ Викторъ-Эммануилъ I возстановилъ худшія эпохи деспотизма: съ его возвращеніемъ снова явились феодальные порядки, особые суды, пытки, преобладаніе духовенства и неразрывно связанное съ нимъ религіозное ханжество, нетерпимость въ дѣлахъ вѣры и ненависть ко всякому движенію мысли. Благороднымъ должникамъ дана была на нѣсколько лѣтъ отсрочка уплаты долговъ, позволялось даже не платить процентовъ. Перемѣны коснулись и платья: введены были остроконечныя шляпы, короткія пальто, напудренные парики съ длинными косичками. Не щадили даже словъ; они также были гонимы: уничтожили возможность просить милости у короля, чтобы въ документахъ не существовало французскаго слова „pétition“. Одинъ чиновникъ былъ изгнанъ за то, что назвалъ себя гражданиномъ; ему сказали: „здѣсь нѣтъ гражданъ; есть король — властитель, есть дворяне, которые управляютъ, и плебеи, которые повинуются“. Въ своей ненависти въ новымъ порядкамъ, введеннымъ французами, правительство доходило иногда до смѣтнаго. Оно проектировало разрушить великолѣпный мостъ черезъ По, потому что онъ построенъ былъ Наполеономъ, и не выдавало подорожныхъ лицамъ, желавшимъ ѣхать по дорогѣ чрезъ Монъ-Сенисъ, такъ какъ хотѣло, чтобы это созданіе того же Наполеона пришло въ упадокъ. Правительству, разумѣется, старались подражать и его вѣрноподданные: придворный садовникъ, напримѣръ, не желая отстать отъ вѣка, оказался такимъ хорошимъ роялистомъ, что въ ботаническомъ саду выкопалъ и уничтожилъ всѣ экземпляры растеній, посаженныхъ французами; однимъ словомъ, реставрація не щадила ничего — ни живаго, ни мертваго. Подавленіе революціи 1821 года и вступленіе на престолъ короля Карла открыли эпоху новыхъ ужасовъ. Той же политики необузданнаго деспотизма держался и преемникъ его, Карлъ-Альбертъ. Разница состояла только въ томъ, что послѣдній любилъ прикрываться маской либерализма: кричалъ о прогрессѣ и сочувствіи къ радикальной партіи — и, въ тоже время, желѣзной рукой сдавливалъ и душилъ всякое проявленіе личной свободы; основывалъ сохранныя кассы, дѣтскіе пріюты, домы призрѣнія нищихъ — и десятками вѣшалъ своихъ подданныхъ.

Благодѣянія реставраціи не миновали и Церковной области. Папа Пій VII представлялъ собой оригинальную натуру, выработанную римскимъ дворомъ. Во всемъ, какъ въ духовномъ, такъ и свѣтскомъ, древность и преданіе считалъ онъ высшими, неоспоримыми правами. Напрасно было бы стараться возбудить въ немъ благодарность — благодѣяніями, испугъ — силой, смягченіе — лаской, забвеніе — временемъ; напрасно было бы думать, что можно когда-либо вымолить его прощеніе. Буллой 7 августа 1814 года Пій VII возстановилъ орденъ іезуитовъ, уничтоженный Климентомъ XIV; затѣмъ послѣдовало такое же возстановленіе священной инквизиціи и осужденіе библейскихъ обществъ. Свѣтская власть папы была такъ же неподвижна, какъ и духовная; она не могла идти вслѣдъ за вѣкомъ и потому вѣкъ просвѣщенія долженъ былъ превратиться въ вѣкъ варварства. Тотчасъ же по реставраціи за одинъ разъ открыто было въ Церковной области до 2,436 монастырей, содержаніе которыхъ легло тяжелымъ бременемъ на плечи народа. Пій VII замѣнилъ кодексъ Наполеона сборникомъ законовъ, дѣйствовавшихъ раньше, передалъ высшее судопроизводство прелатамъ и возвратилъ баронамъ всѣ прежнія преимущества. Наступило „духовное“ царство. Аббаты и монахи управляли теперь всѣмъ: они исполняли въ своихъ приходахъ обязанности мэровъ, мировыхъ судей, полицейскихъ коммиссаровъ, факторовъ, посредниковъ между мужьями и женами и любовниками. Преемники Пія VII, Левъ XII и Григорій XVII, заботились объ упроченіи такого неестественнаго порядка вещей. Первый изъ нихъ, ярый фанатикъ, покровительствовалъ монашескимъ орденамъ, возстановилъ старинныя конгрегаціи кардиналовъ, даровалъ монахамъ и священникамъ множество льготъ и привилегій, словомъ, хотѣлъ возстановить для духовенства средніе вѣка. Не останавливаясь на этомъ, ненависть къ прогрессу шла далѣе: кардиналъ Пакка такъ энергично дѣйствовалъ противъ французскихъ законовъ и учрежденій, что не пощадилъ даже введеннаго французами освѣщенія улицъ и предохранительнаго оспопрививанія. Евреи были лишены всѣхъ правъ предъ закономъ; въ Римѣ имъ отвели для жительства тѣсное, грязное пространство, въ которомъ и забирали ихъ съ заходомъ солнца. Употребленіе итальянскаго языка въ школахъ и присутственныхъ мѣстахъ было воспрещено. Безумная жестокость папы Григорія XVII заставила, наконецъ, европейскія правительства обратиться съ нотами по этому поводу, но онъ мало обратилъ вниманія на сдѣланныя ему представленія и продолжалъ съ невозмутимымъ спокойствіемъ смотрѣть на ввѣренный его попеченіямъ „челнокъ св. Петра“, предоставляя ему по произволу носиться по бурнымъ волнамъ житейскаго моря, а самъ беззаботно проводилъ дни въ роскошныхъ палатахъ Ватикана и волшебныхъ садахъ Квиринала, наслаждаясь жизнью, ухаживая совсѣмъ не безгрѣшно за женой своего камердинера и продолжая начатую его предшественникомъ травлю карбонаризма. Стремленіемъ раздавить „гидру свободы“ особенно отличался кардиналъ Бернетти и преемникъ его по должности государственнаго секретаря, Ламбрускини. И тотъ, и другой со всей широтой ничѣмъ не ограниченной власти, въ дикомъ опьяненіи силы, не задумываясь, пускали въ ходъ всѣ мѣры для полнаго подавленія протестующихъ элементовъ общества. Правительство, ослѣпленное вѣрой въ то, что для его блага необходимо истребить всѣхъ враговъ, давало полную свободу всевозможнымъ ужасамъ или даже больше: умышленно поощряло ихъ; такой именно смыслъ имѣетъ изданіе въ правленіе Льва XII знаменитаго закона „о подозрѣніи“. Государственный строй, поддерживаемый австрійскими штыками и висѣлицами, не могъ, конечно, возбуждать довѣрія къ своей прочности, и умные люди того времени со дня на день ждали его окончательнаго распаденія. „Если поживу еще, — говоритъ статсъ-секретарь Льва XII, кардиналъ Бернети, — то увижу, быть можетъ, паденіе свѣтской власти папы“.

Странная игра случая сдѣлала такъ, что итальянскія правительства быстро катились по наклонной плоскости и сами собой готовили торжество новому порядку, главнымъ образомъ, по волѣ князя Меттерниха, который ничего такъ не болся, какъ этого торжества, которому мила и дорога была реакція: итальянская жизнь этого періода опредѣлялась предписаніями изъ Вѣны. Занявъ Ломбардію, Австрія пріобрѣла преобладающее вліяніе въ дѣлахъ полуострова: его правители были ея вассалами. Даже папа подпалъ этому вліянію, какъ можно видѣть изъ одного письма къ Григорію XVI членовъ умѣренной партіи: „Все это больно, до горечи больно, — отзывались они относительно господствовавшихъ въ Церковной области Экономическихъ безпорядковъ, бывшихъ причиной повсемѣстной гнетущей нужды, — но больнѣе всего намъ то, что папа Сдѣлался рабомъ чужестранцевъ“. Обидное сознаніе подчиненія иноземцамъ, тяжесть ихъ ярма, — австрійскія провинціи въ Италіи платили налоговъ больше всѣхъ остальныхъ владѣній Австріи (28:16), — и пониманіе опасныхъ послѣдствій его для будущаго родной страны возбудили въ средѣ итальянскихъ патріотовъ оппозицію правительству, но ей не доставало законной, публичной арены для борьбы съ нимъ. Пришлось прибѣгнуть къ незаконнымъ и опаснымъ средствамъ — подпольной агитаціи и тайнымъ союзамъ. Правительства вынуждены были опираться на солдатъ и полицію; но не вѣрили и своей полиціи и, однако, держали ее. Для недовѣрія были весьма основательныя причины: полиція не только обманывала и вводила въ заблужденіе правительство, но иногда просто потѣшалась надъ нимъ. Она поглощала громадныя суммы, возбуждала массу неудовольствія и лишала правительство страны послѣднихъ крохъ уваженія, пользы же никакой не приносила: рѣдко удавалось ей предупредить какой-либо политическій заговоръ или помѣшать готовящемуся преступленію. Несмотря на свои огромныя права и широкую сферу дѣятельности, она занималась мелочами: правительственные чиновники шпіонили другъ за другомъ, доносили одинъ на другаго; являлись по начальству съ ничтожными донесеніями о положеніи и симпатіяхъ лицъ, посѣщавшихъ купанья, о князьяхъ, ѣхавшихъ incognito, вродѣ Людовика Баварскаго. Въ провинціяхъ они составляли списки всѣхъ подозрѣваемыхъ въ безпокойномъ характерѣ или бывшихъ когда-либо въ подозрѣніи, всѣхъ массоновъ и приверженцевъ вице-короля.

Цѣлый рядъ постоянныхъ преслѣдованій, стѣсненій и придирокъ нагналъ ужасъ на всю Италію, деморализовалъ либеральную партію и произвелъ невообразимый сумбуръ въ понятіяхъ. Какъ всегда бываетъ въ мрачныя эпохи народной жизни, высшіе слои населенія предавались наслажденіямъ и удовольствіямъ, потопляя въ нихъ сознаніе своего униженія и цинично гордясь своей безнравственностью и индифферентизмомъ, если только не полнымъ отсутствіемъ всякаго религіознаго и національнаго чувства. Алтарь давно уже потерялъ въ Италіи свое обаяніе, быть можетъ, потому, что его видѣли здѣсь слишкомъ вблизи, но теперь, когда католическое духовенство, изъ желанія удержать за собой прежнюю свѣтскую власть, отдалось душой и тѣломъ новымъ полуиностраннымъ владыкамъ, забывъ свое высшее назначеніе, узы крови и всѣ самыя святыя обязанности человѣка, авторитетъ его долженъ былъ пасть и дѣйствительно палъ еще ниже. Народъ погрязъ въ тяжелой нуждѣ и житейскихъ дрязгахъ, отличался грубостью нравовъ и суевѣріемъ, умышленно держался въ невѣжествѣ своими руководителями.

Оппозиція не имѣла никакой внутренней цѣлости и единства: одна ненависть въ иностранцамъ не могла служить основаніемъ новаго политическаго порядка; насчетъ же всего остальнаго не было, кажется, и двухъ человѣкъ на всемъ полуостровѣ, которые сходились бы между собой въ основныхъ убѣжденіяхъ. Карбонары, федераты, санфедисты, консисторіалы, равно какъ и члены другихъ тайныхъ обществъ, густой сѣтью покрывавшихъ весь полуостровъ, ни въ одномъ пунктѣ не сходились другъ съ другомъ. Въ самомъ дѣлѣ, что общаго могло быть у карбобаровъ, выходившихъ изъ раціонализма и стремившихся къ политическому и нравственному освобожденію народа, съ консисторіалами, желавшими господства священной инквизиціи и верховнаго главенства папъ надъ королями? Черезъ эту бездну перекидывался одинъ узенькій мостикъ — ненависть къ „cani tedeschi“ (собакамънѣмцамъ), — мостикъ непрочный, ненадежный, неудобный для практическихъ цѣлей. При такой разрозненности силъ, при отсутствіи единства интересовъ, нечего было и думать объ единствѣ плана дѣйствій, имѣющихъ цѣлью освобожденіе страны; народъ долженъ былъ пройти тяжелую школу испытаній и собственнымъ опытомъ придти къ мысли, что единственное средство спасенія заключается въ свободѣ отъ господства иноземцевъ, которую можно достичь только лишь при помощи единодушія и силы оружія.

И такъ, вотъ условія, при которыхъ должно было начаться дѣло національнаго освобожденія: на одной сторонѣ стоялъ народъ, идеалы котораго, хотя и въ разрозненномъ видѣ, лежали въ будущемъ, на другой-правительства, употреблявшія всѣ усилія для возстановленія далекаго прошлаго. Согласія, равновѣсія здѣсь не было; напротивъ, шла непрерывная борьба, въ которой одни опирались на армію и полицію, другіе — на заговоры и возмущенія, а тѣ и другіе вмѣстѣ — на грубую силу въ соединеніи съ обманомъ и коварствомъ. Кто долженъ былъ взять верхъ въ этой мучительной, отчаянной борьбѣ, — ясно для насъ, послѣ совершившихся съ того времени событій, но совсѣмъ не ясно было для людей той эпохи, съ завязанными глазами и связанными руками бродившихъ безпомощно въ темномъ лѣсу всесильной реакціи. Конецъ этой долгой борьбы за народную свободу и независимость ея участники могли только предчувствовать сердцемъ, предугадывать душой, но имъ нельзя было холодно и безпристрастно разсчитать его: всякая попытка вооруженнаго возстанія представлялась мертворожденной, такъ какъ противъ нея были и австрійскіе штыки, и недостатокъ средствъ, и тягость административнаго и полицейскаго ярма. Маккіавели, хорошо изучившій характеръ своихъ соотечественниковъ, упрекалъ ихъ въ недостаткѣ дисциплины: „Умные люди не любятъ повиноваться, ибо каждый думаетъ, что онъ и самъ уменъ“. Но почти полвѣка непрерывной борьбы во имя національной независимости и самыхъ элементарныхъ правъ исцѣлили итальянцевъ и отъ этого недостатка, и они, въ концѣ-концовъ, научились даже дисциплинѣ. Тридцать лѣтъ собиралась въ Италіи крупная гроза, пока, наконецъ, въ 1848 году не разразилась миланской революціей. Этой грозы ждали европейскіе дипломаты, но они не понимали ни ея историческаго смысла, ни размѣровъ. Такъ, Англія не задолго до начала революціи усиленно совѣтовала итальянскимъ правительствамъ предотвратить ее разными уступками, реформами и амнистіями. Кажется, одинъ только Меттернихъ видѣлъ истинное положеніе дѣлъ; за 8 мѣсяцевъ до взрыва возстанія онъ отвѣчалъ на совѣты Англіи: „Здѣсь дѣло идетъ не о реформахъ. Итальянцы хотятъ быть націей; они хотятъ, чтобы Италія была географическимъ терминомъ: имъ желательно превратить ее въ итальянское государство; Австрія же, напротивъ, хочетъ сохранить свои итальянскія владѣнія. Въ этомъ все дѣло; рѣшить его путемъ уступокъ и реформъ нельзя“.

Характеристику политическаго положенія Италіи настоящаго столѣтія лучше всего закончить поэтическимъ отрывкомъ извѣстной оды Леопарди Къ Италіи, писанной въ 1818 году:

„……………..Какъ унылъ

Твой блѣдный, истомленный ликъ,

Съ какою скорбію поникъ

Твой взоръ страдальческій! Вокругъ

Къ груди прижатыхъ блѣдныхъ рукъ

Обвиты цѣпи и чело Обнажено…

…………Нынѣ стала ты рабой,

Забытой міромъ и судьбой…

Гдѣ прежній блескъ, гдѣ красота?

Гдѣ доблесть? Кто въ тебѣ убилъ

Порывъ твоихъ могучихъ силъ?

Кто дерзкою рукой совлечь

Посмѣлъ порфиру съ пышныхъ плечъ

Царицы міра“?!… *)

  • ) Пользуемся переводомъ г. Буренина, помѣщеннымъ въ II кн. „Вѣсти. Евр.“ за 1871 годъ.

Если Италія, эта „страна мертвыхъ“, раздробленная въ политическомъ отношеніи, разбитая въ своихъ наиболѣе благородныхъ стремленіяхъ, оскорбляемая на каждомъ шагу Австріей, сдѣлавшей ея правителей своими вассалами, несмотря на всѣ свои несчастія, не оправдала дерзкой остроты князя Меттерниха, сказавшаго, что она — „географическій терминъ и больше ничего“, такъ это въ значительной степени благодаря вмѣшательству итальянской литературы, которая взяла на себя нравственное перерожденіе народа. Здѣсь, въ литературѣ, сказалась необыкновенная живучесть національнаго сознанія, которое задыхалось въ узкихъ рамкахъ великодушно отмежованнаго ему австрійскимъ правительствомъ поля дѣятельности и страстно рвалось къ свѣту правды. То направленіе итальянской литературы, которое энергично взяло въ свои руки духовную борьбу противъ всѣхъ видовъ насилія, неправды, привилегій и произвола иноземцевъ, получило, въ противуположность господствовавшему дотолѣ классицизму, названіе романтизма.

Извѣстно, что въ различное время и при различныхъ историческихъ условіяхъ романтизмъ можетъ принимать различныя формы. Для Италіи онъ явился символомъ борьбы съ духовнымъ рабствомъ, стремленіемъ разбить всѣ оковы въ области политики, религіи и поэзіи, а въ другихъ случаяхъ романтизмъ былъ символомъ слабости, упадка нравственныхъ силъ народовъ; здѣсь романтики сѣяли здоровое сѣмя національной свободы, а тамъ — боролись за средневѣковый мистицизмъ, старались снова втиснуть общество въ узкія рамки старой вѣры и убивали духовную энергію пареніемъ мысли лишь въ туманныхъ дебряхъ мечтательности и безцѣльнаго фантазированія; словомъ, тамъ онъ принималъ, дѣйствительно, католическое, близкое къ средневѣковому, направленіе, а здѣсь онъ имѣлъ характеръ, родственный съ духомъ новаго времени.

Причины такого различія ясны сами собою, такъ какъ объясняются обстоятельствами политическаго положенія Италіи, съ которыми мы уже знакомы: исторія народной мысли, исторія литературы, неотдѣлима отъ исторіи государства: такъ сильно, необходимо, фатально ихъ обоюдное вліяніе. Для итальянцевъ первой половины настоящаго столѣтія ненависть къ иноземному владычеству сдѣлалась религіей, возвышающейся, надъ всѣми другими чувствами; патріотизмъ для нихъ по необходимости составлялъ основаніе, сущность и конечную цѣль всѣхъ помышленій и дѣйствій; всякое новое явленіе, всякое новое движеніе въ области мысли и политики могло имѣть для нихъ значеніе лишь настолько, насколько оно было примѣнимо къ ихъ національному дѣлу. Поэтому и дѣятели новаго литературнаго направленія, если они имѣли серьезное желаніе стать во главDigitized by Google

Александръ Манцони. массъ, сдѣлаться ихъ духовными вождями, необходимо должны были поднять высоко знамя патріотизма; тогда только они могл смѣло идти къ своей цѣли — научить народъ, сдѣлать его единымъ и независимымъ.

Человѣкъ, помимо своей воли или, лучше, противъ во» вызвавшій къ жизни въ Италіи романтизмъ, былъ Винченцо Монти. Самъ по себѣ — чистое отрицаніе, система — полная внутреннихъ противорѣчій, онъ является, однако, для итальянской литературы этого періода однимъ изъ важнѣйшихъ дѣятелей. Онъ самъ же поощрялъ все то, съ чѣмъ отчаянно боролся, противорѣчилъ на практикѣ своимъ теоріямъ и слишкомъ усердной защитой свелъ въ могилу академическій классицизмъ. Своей риторикой, своей страстью къ формамъ, своими безцеремонными нападками на зарождающійся романтизмъ онъ вызвалъ защитниковъ его на борьбу, самъ же содѣйствовалъ, такимъ образомъ, ихъ популярности въ обществѣ и давалъ имъ возможность въ спорахъ уяснять свои идеалы, пропагандировать свои взгляды. Эти взгляды нѣкоторыми изъ представителей итальянскаго романтизма коротко выражались въ слѣдующей формулѣ: «полная свобода отъ условій формы; основательное изученіе среднихъ вѣковъ, представляющихъ колыбель новѣйшей цивилизаціи; отрицаніе произвольно созданныхъ законовъ искусства и признаніе только тѣхъ изъ нихъ, которые имѣютъ свое основаніе въ природѣ прекраснаго; изученіе, но не подражаніе древнимъ; уваженіе въ традиціямъ, но, вмѣстѣ съ тѣмъ, стремленіе мыслить съ народомъ и для народа; необходимость видѣть въ поэзіи не цѣль саму по себѣ, а только средство воспитанія и развитія народа».

Для насъ теперь странно какъ-то слышать, что школа, посвятившая себя на служеніе подобнымъ идеямъ, встрѣтили со всѣхъ сторонъ вражду, противудѣйствія и даже преслѣдованія. Что противъ нея могли возстать итальянскія правительства это, понятно, такъ какъ романтизмъ, поднимая, въ существѣ дѣла, знамя національной независимости, старался поколебать ихъ права, подорвать ихъ власть; но что противъ нихъ возвышали свой голосъ и враги правительства, это уже совсѣмъ непонятная шутка судьбы. Быть можетъ, во всей исторіи литературы не найдется другаго примѣра такой продолжительной и ожесточенной борьбы, какая возникла въ Италіи у романтиковъ съ классиками. Академія и, такъ сказать, оффиціальная литература, цѣпко державшаяся за традиціи, — люди, такъ или иначе пріобрѣтшіе право голоса въ сферѣ науки, — единодушно пришли въ мысли, что необходимо подрѣзать крылья смѣлымъ новаторамъ. Надъ вопросомъ — какъ это сдѣлать, какимъ оружіемъ вести борьбу? — они не задумывались: все было къ ихъ услугамъ, начиная съ благородной, честной критики и оканчивая недостойной, позорной руганью, инсинуаціями и доносами. Тяжелую картину представляетъ намъ итальянская литература этого времени. Австрійское правительство въ Ломбардіи и Венеціи, а за нимъ и другія итальянскія правительства болѣе или мѣнѣе открыто стали на сторону академиковъ, угадывая въ начинающейся борьбѣ нѣчто болѣе серьезное и опасное для ихъ власти, чѣмъ простой фактъ изъ исторіи литературы. И вотъ оффиціальныя и оффиціозныя газеты стали изливать безъ зазрѣнія совѣсти свою желчь и массу клеветы на провозвѣстниковъ новыхъ доктринъ. Страна, если положиться на ихъ свидѣтельства, была довольна своимъ новымъ жребіемъ, вѣрила въ милосердіе новыхъ владыкъ, наслаждаясь безмятежнымъ счастіемъ на плодородныхъ нивахъ и въ виноградникахъ, подъ вѣчно голубымъ небомъ, и совершенно забыла о прошедшемъ и ничего не думала о будущемъ.

Но это еще не все: въ то самое время, какъ одна сторона считала новаторовъ опасными врагами чужеземнаго владычества, другая называла ихъ также опасными, но только въ иномъ отношеніи, — они-де презираютъ національную славу и національное чувство, бросаютъ великія традиціи итальянской литературы и подражаютъ иностранцамъ, особенно нѣмцамъ. Такимъ образомъ, романтики представляли собой довольно рѣдкій феноменъ: съ одной стороны, они стремились къ свободѣ Италіи, съ другой — хотѣли еще больше поработить ее; ненавидѣли нѣмцевъ и, въ то же время, намѣревались совсѣмъ онѣмечить свой народъ; одновременно выковывали заговоръ противъ властей и цѣпи для народа. Это непониманіе дѣла со стороны общества ставило сторонниковъ романтизма въ невозможное положеніе: кругомъ ихъ были только враги и много времени понадобилось, чтобы нашлись, наконецъ, и друзья. Въ начавшейся борьбѣ силы были слишкомъ неравны и, во вредъ представителямъ и борцамъ за національную идею, побѣда склонялась въ началѣ на сторону ихъ противниковъ.

Страстная борьба, искренняя и глубокая, несмотря на свой нерѣдко театрально-риторичный костюмъ, скорбь о гибнущей родинѣ, отчаяніе и сомнѣніе въ высшихъ идеалахъ человѣчества, — все это, взятое вмѣстѣ, наложило печать внутренняго разлада даже на лучшія произведенія описываемаго нами періода и никогда не позволяетъ читателю спокойно наслаждаться ими. Самымъ яснымъ образомъ эту мысль подтверждаютъ сочинія Уго Фое коло, Леопарди и въ новѣйшее время романы Гверацци.

Новая школа должна создать и новую форму въ сферѣ искусства, проложить новую дорогу. Этой новой формой явился историческій романъ. Прошедшее тысячами путей связано съ настоящимъ; не даромъ же люди, благодаря врожденному здравому смыслу, чувствуютъ, что прошедшее и настоящее носятъ въ себѣ тайны будущаго. Отсюда тотъ ореолъ таинственности, которымъ окружаются обыкновенно главы умершихъ поколѣній, и то усиленное стремленіе человѣчества изучить дѣла прошедшаго и заставить ихъ говорить съ нами, какъ будто ихъ замогильный голосъ можетъ приподнять для насъ завѣсу будущаго. Историческій романъ заимствовалъ отъ исторіи любовь къ истинѣ, знаніе людей и обстоятельствъ, живость описаній и умѣнье сдѣлать правильные выводы; отъ эпопеи — богатство фантазіи, изящную отдѣлку эпизодовъ, сложность характеровъ и преобладаніе чувства. Въ немъ примирилось ученое тяжеловѣсіе первой съ артистической гордостью второй, такъ какъ нужно было говорить не съ одними только философами и вельможами, но и съ народомъ. Пришлось отказаться отъ воспѣванія однихъ королей и героевъ, съ ихъ завоеваніями или неудачами, пред стояло заняться всѣмъ народомъ, съ его пороками и добродѣтелями, горемъ и радостями. Въ самомъ дѣлѣ, народъ нельзя побудить къ чему-либо, нельзя учить его иначе, какъ подставивъ зеркало, гдѣ онъ могъ бы увидѣть самого себя. Этимъ зеркаломъ и могъ служить для него историческій романъ, въ которомъ талантливый художникъ съумѣегь нарисовать своимъ современникамъ ихъ собственную исторію, указать ихъ ошибки и заблужденія, напомнить о героизмѣ предковъ и разбудить патріотизмъ.

Начало историческаго романа въ Италіи принято обыкновенно относить во времени появленія въ свѣтъ Обрученныхъ (1827), но это не вполнѣ справедливо: если Манцони первый романистъ Италіи по достоинству, то во всякомъ случаѣ не первый по времени. Еще до Обрученныхъ въ Италіи были историческіе романы и новеллы; въ ихъ ряду заслуживаютъ особеннаго упоминанія разсказы Равида Бертолетти и новеллы графини Роэро, автора Замка Бинаско. Но подобныя произведенія до 1827 года имѣли очень ограниченный кругъ читателей. Журналъ, выходившій въ Миланѣ подъ именемъ «Biblioleca italiana», писалъ въ сентябрѣ 1827 года: «Оцна вѣсть, что авторъ Лделъки и Священныхъ гимновъ пишетъ романъ, разомъ облагородила эту область литературы и побудила многихъ даровитыхъ людей вступить въ нее». Изъ числа ихъ можно назвать Гвальтіери, автора романа «L’innominato», который служитъ продолженіемъ Обрученныхъ, Гверацци («Battaglia di Benevcoto»,

«Assedio di Firenze», «Isabella Orsini»), Массимо д’Азеліо («Kttore Fieramosca»), 4: Канту («Margherita Pusterla»), Бельмонте («Il primo vicere di Napoli»), Раніери («L’orlano di Napoli»), Томассео («Il duca d’Atene») и мн. др. Что касается современнаго Манцони романиста Беттисто Баццони, то о немъ можно сказать лишь одно, что онъ ограничился только внѣшнимъ подражаніемъ пріемамъ Вальтеръ-Скотта и самъ лично не создалъ ровно ничего оригинальнаго. Только первое изъ его произведеній «Il castello di Trezzo», темная исторія изъ средневѣковой жизни, имѣло довольно значительный успѣхъ: публику заинтересовалъ выступающій въ этомъ романѣ длинный рядъ людей, закованныхъ въ желѣзо, сцены изъ оригинальныхъ нравовъ отдаленныхъ временъ и разные театральные эффекты, щедро разсыпанные авторомъ. Интересъ публики скоро, однако, исчезъ и позднѣйшее его произведеніе «Falco della rupe», очень посредственное, но, все-таки, стоящее несравненно выше перваго, было принято очень холодно, не встрѣтивъ сочувствія ни въ одномъ классѣ общества.

Графъ Францискъ-Антоній-Томасъ-Александръ Манцони родился въ Миланѣ 7 марта 1785 года. Отецъ его, графъ Петръ Манцони, не отличался ни образованіемъ, ни утонченностью вкуса, но, къ счастью для поэта, составлялъ въ этомъ случаѣ полнѣйшую противуположностъ своей женѣ. Дочь знаменитаго юриста, маркиза Беккарія, автора сочиненія о преступленіяхъ и наказаніяхъ («Dei delitti е delle pene»), она наслѣдовала отъ своего отца высокія качества ума и сердца и, въ свою очередь, передала ихъ сыну. Это была одна изъ тѣхъ женщинъ, которыя «по образу и подобію своему» рождаютъ и воспитываютъ великахъ людей. На Манцони, какъ на Гёте, Байронѣ, Гейне и многихъ другихъ, мы видимъ примѣръ того, какое вліяніе имѣютъ матери на развитіе поэтовъ. Родители Манцони по рожденію принадлежали къ числу богатыхъ и знатныхъ дворянскихъ фамилій и въ ряду своихъ предковъ имѣли нѣсколько писателей. Еще въ XVII столѣтіи несомнѣнно талантливыя произведенія одной женщины изъ ихъ фамиліи сдѣлали извѣстнымъ имя Манцони, — мы говоримъ о Франческѣ Манцони, поэтессѣ, членѣ многихъ академій, авторѣ нѣсколькихъ трагедій и неизданной исторіи ученыхъ женщинъ всѣхъ временъ и народовъ. Изъ своего графскаго титула Александръ Манцони не сдѣлалъ никакого употребленія, такъ какъ счелъ совершено излишнимъ и несогласнымъ съ своимъ достоинствомъ повиноваться распоряженію австрійскаго императора, подъ угрозой лишенія потомственныхъ титуловъ и правъ потребовавшаго послѣ реставраціи, чтобы ломбардское дворянство, въ знакъ своихъ вѣрноподданническихъ чувствъ и въ удостовѣреніе того, что оно не предприметъ ничего противнаго интересамъ имперіи, внесло въ теченіе извѣстнаго срока свои имена на страницы такъ называемой «Синей книги».

Манцони мало помнилъ своего дѣда, умершаго отъ апоплексіи въ 1793 году, когда будущему поэту шелъ всего девятый годъ, но никогда и нигдѣ не отзывался онъ о немъ иначе, какъ съ чувствомъ глубокаго уваженія. Трудно понять, откуда явилась у него, горячаго и послѣдовательнаго католика, такая симпатія къ дѣду, который былъ виверомъ, полнымъ философской ненависти XVIII вѣка къ христіанству. Несмотря на противорѣчіе и даже прямую противуположность воззрѣній, Манцони доводилъ культъ дѣда до того, что унаслѣдовалъ даже его личныя и литературныя антипатіи: такъ какъ Парини не любилъ ни Беккарія, ни Берри, которыхъ онъ называлъ писаками-варварами (scrittoracci barbari), то Манцони, въ свою очередь, не признавалъ никакого значенія за Парини. Его стиль онъ называлъ пестрой мозаикой натянутыхъ подражаній и неудобоваримой эрудиціи. Здѣсь кстати будетъ замѣтить, что Верри и Беккарія въ высшемъ миланскомъ обществѣ считались безбожниками и сумасшедшими.

Часть дѣтства Манцони провелъ на берегахъ Комо, которые впослѣдствіи описалъ въ своемъ романѣ. Онѣ мало путешествовалъ и мало зналъ другія мѣстности Италіи, такъ что, понимая необходимость придать болѣе мѣстный колоритъ своему роману, онъ въ 1827 году вынужденъ былъ сдѣлать маленькое путешествіе пѣшкомъ по равнинамъ Бергамо, но скоро утомился и заболѣлъ. Первоначальное воспитаніе онъ получилъ въ пансіонѣ и затѣмъ въ университетахъ Миланскомъ и Павійскомъ.

Въ школѣ Манцони усердно занимался изученіемъ латинскихъ классиковъ; его сочиненія свидѣтельствуютъ объ этомъ. Болѣе другихъ пришелся ему по сердцу Виргилій; Горація онъ не понималъ, Овидія — и того меньше, но за то любилъ Тидулла и часто перечитывалъ его. Энній казался ему наиболѣе оригинальнымъ представителемъ римской поэзіи. Рано почувствовалъ онъ въ себѣ поэтическія наклонности. Кажется, Монти первый вызвалъ въ немъ въ жизни искру таланта, первый пробудилъ въ немъ сознаніе поэтическаго призванія.

Изъ итальянскихъ лириковъ онъ особенно внимательно изучалъ писателей XVI вѣка, кардинала Бембо, Де-ла-Каза, Аламанни, которые въ свое время старались возстановить классическій сонетъ и канцоны во вкусѣ Петрарки. Первыя, неизданныя стихотворенія Манцони свидѣтельствуютъ объ этихъ юношескихъ симпатіяхъ; они меланхоличны по содержанію j правильны и элегантны по формѣ, проникнуты какимъ-то особеннымъ оттѣнкомъ благородства чувствъ. Въ это же время онъ былъ безъ ума отъ Альфіери, который произвелъ на него такое сильное впечатлѣніе, что только спустя долгое время онъ могъ отказаться отъ этого обожанія. Впослѣдствіи, смѣясь, онъ самъ разсказывалъ о своей дѣтской любви къ Альфіери: одна только вещь представлялась ему затруднительной для пониманія, — это имеано то обстоятельство, что отецъ долженъ убивать своихъ дѣтей, чтобы спасти ихъ отъ рабства. «Но потомъ, — улыбался онъ, — я переварилъ и это».

По окончаніи курса въ Павіи, онъ посѣтилъ часть Ломбардіи и венеціанской области; въ Мантуѣ видѣлся съ іезуитомъ Беттинелли. Впослѣдствіи не разъ вспоминалъ онъ, съ какой барской важностью принималъ его этотъ знаменитый критикъ своего времени, такъ глумившійся надъ Дантомъ. Ему очень хотѣлось познакомиться съ Чезаротти, который былъ тогда царемъ итальянской критики, но онъ не рѣшился явиться къ нему съ визитомъ, такъ какъ хорошо помнилъ пріемъ Беттинелли.

Этими скудными свѣдѣніями исчерпывается все, что знаемъ мы относительно молодости нашего поэта. Впрочемъ, иначе не могло и. быть: жизнь его вообще представляетъ мало яркихъ событій, эффектныхъ приключеній; въ ней нѣтъ ничего романическаго, какъ въ жизни хотя бы Альфіери; вся она протекла въ тѣсномъ кружкѣ семьи и друзей, посреди литературныхъ занятій. Онъ былъ поэтомъ домашняго очага и о немъ съ полнымъ правомъ можно сказать то, что такъ часто совсѣмъ несправедливо говорятъ о другихъ: «его жизнь — въ его сочиненіяхъ». Впечатлительная, любящая душа дѣлала его рѣшительно неспособнымъ къ той общественной дѣятельности, гдѣ главную роль играетъ матеріальная сила, и онъ не принималъ прямаго, дѣятельнаго участія въ тѣхъ великихъ событіяхъ, которыя вели Италію къ освобожденію отъ иноземнаго ига, но всегда былъ другомъ и совѣтникомъ патріотовъ-борцовъ и съ презрѣніемъ отказывался отъ всякихъ выгодныхъ предложеній австрійскаго правительства. Когда въ январѣ 1848 года австрійская полиція сдѣлала обыскъ у Банту, послѣ его возвращенія съ венеціанскаго конгресса, и заставила историка бѣжать въ Пьемонтъ, Манцони не задумался вслѣдъ за нимъ перейти границу, единственно затѣмъ только, чтобы пожать руку своему другу. Равнымъ образомъ, спустя нѣсколько времени, въ знаменитые миланскіе дни, онъ не побоялся подписать адресъ, посланный наиболѣе видными гражданами героическаго города Барлу-Альберту Сардинскому, съ просьбой о помощи. Для австрійскаго подданнаго и, притомъ, народнаго писателя, въ силу уже одного послѣдняго обстоятельства подозрительнаго для Австріи, это значило ставить жизнь на карту. Если въ то время, какъ «молодая Италія» стремилась въ возрожденію отечества въ области литературы и политики, мы видимъ Манцони стоящимъ вдали отъ борьбы партій, то не въ постыдномъ малодушіи, не въ недостаткѣ сочувствія къ страданіямъ; онъ просто не искалъ случая выставиться, играть видную роль, такъ какъ не считалъ себя ни человѣкомъ дѣйствія, ни полезнымъ политикомъ. Никогда не раздѣлялъ онъ девиза своего современника Гверацци: «чѣмъ хуже — тѣмъ лучше». Манцони, весь проникнутый примирительнымъ духомъ, питалъ непреодолимое отвращеніе къ пролитію крови, хотя бы это была кровь враговъ; тѣмъ не менѣе, страстно преданный интересамъ Италіи, онъ не могъ отречься отъ нея и потому избралъ для служенія ей сферу, болѣе другихъ отвѣчающую его силанъ и наклонностямъ: онъ рѣшился поднять своихъ соотечественниковъ другимъ путемъ, единственнымъ путемъ, которымъ, по его мнѣнію, можно было спасти утопающій народъ, именно путемъ кореннаго, внутренняго перевоспитанія его. «Preparare la regenerazione della patria cod la luce della fede, con la riforma del cuore — ecco lassunto di Alessandro Manzoni»[4], — говоритъ Пабло Тедески. Нація, которую цѣлыя столѣтія держали въ положеніи духовнаго и политическаго несовершеннолѣтія, не можетъ разомъ перешагнуть къ свободѣ и самоуправленію; въ жизни народовъ, какъ и въ природѣ, нѣтъ скачковъ, а бываютъ только переходы. Такой переходъ къ лучшему Манцони и хотѣлъ создать тѣмъ, что въ своемъ романѣ и драмахъ подносилъ націи зеркало и при этомъ старался разбудить и укрѣпить въ ней вѣру. Какъ видятъ читатели, Манцони взялъ на себя тяжелую задачу — руководить Италіей на пути ея къ нравственному усовершенствованію, въ которомъ видѣлъ вѣрнѣйшій способъ избавить ее отъ чужеземнаго ига. Художникъ отъ природы, Манцони, въ то же время, моралистъ по убѣжденіямъ: онъ пользуется всякимъ удобнымъ случаемъ, всякимъ подходящимъ средствомъ, чтобы провести въ сознаніе читателей ту или другую нравственную идею, которая можетъ облагородить общество или улучшить его бытъ. Пусть такая проповѣдь возрожденія, эмансипаціи, нравственнаго улучшенія народа не шла дальше отдѣльныхъ личностей, но она служитъ выраженіемъ искренности и прочности религіозно-нравственныхъ воззрѣній и опредѣленности стремленій, которыя давали ему твердую точку опоры, возможность всегда сознательно идти къ цѣли; а эта сознательность, такъ сказать, концентрировала его талантъ и придавала его произведеніямъ ту отчетливость концепціи, ту рельефность и типичность образовъ, которыя невольно поражаютъ читателя. Затѣмъ, уходя въ себя, онъ страдалъ нравственно не меньше тѣхъ, которые обрекали себя на гибель въ открытой борьбѣ съ гнетущими условіями жизни. Оправдывая Манцони отъ ходячихъ обвиненій въ индифферентизмѣ, Джусти указывалъ на живость его сердца, свидѣтельствовалъ объ его мучительномъ безпокойствѣ по поводу печальныхъ событій въ Романьѣ, ссылался на его чуткость ко всѣмъ перипетіямъ итальянской политики. Съ другой стороны, если уже непремѣнно обвинять Манцони въ политической апатіи, на нее, быть можетъ, должно смотрѣть, какъ на результатъ его безпредѣльной преданности искусству, которое, подобно страстно-любимой женщинѣ, заглушало въ немъ всѣ другія стремленія и симпатіи. Евангельскія слова: «и оставитъ человѣкъ отца своего и мать свою, и прилѣпится къ женѣ своей» вполнѣ удовлетворительно уясняютъ его обожаніе искусства, его безграничную и безусловную преданность душой и тѣломъ своему призванію; поэзія была для него евангельской женой. Какъ бы ни говорили о Манцони, но несомнѣнно, что его голосъ могуче и страстно возвышался надъ поклоненіемъ силѣ и надъ клеветой; онъ внушалъ собой уваженіе къ фанатикамъ мысли, служа примѣромъ искренности и честности убѣжденій, талантливости и тактичности.

Въ 1805 году мы видимъ Манцони въ Парижѣ, куда онъ отправился для свиданія съ матерью. Знакомства послѣдней и его личныя качества помогли ему войти въ знаменитое «société d’Auteuil», родъ литературнаго и философскаго кружка, на блестящихъ вечернихъ собраніяхъ котораго встрѣчались послѣдніе, быть можетъ, немного блѣдные представители XVIII вѣка, обмѣнивались мыслями и протежировали лицамъ изъ молодежи, казавшимся имъ надеждой XIX столѣтія. Нельзя не замѣтить, что одна изъ наиболѣе свѣтлыхъ звѣздъ будущей чисто-христіанской литературы появилась, такимъ образомъ, на горизонтѣ подъ покровительствомъ умовъ острыхъ, но, въ то же время, легкомысленныхъ, скептическихъ и отчасти пессимистически настроенныхъ, представителями которыхъ были Вольней, Кабанисъ, де-Трасси и др.; всѣ они любили группировать около себя адептовъ и учениковъ и, въ свою очередь, сами группировались около красивой и ученой маркизы Кондорсэ, бывшей тогда вмѣстѣ съ m-me Сталь царицей парижскаго свѣта. Юноша Манцони не могъ не подпасть вліянію этой среды. Не доходя до открытаго, торжествующаго и смѣющагося атеизма, онъ не могъ, однако, удержаться отъ искушенія конкуррировать съ другими своимъ умомъ, съ раннихъ лѣтъ проницательнымъ и ѣдкимъ, легко и весело отражая тонкія, изящныя шутки и пикантныя насмѣшки во вкусѣ Вольтера. Изъ членовъ этого кружка онъ особенно сблизился съ m-rue Кондорсэ, которая даже подарила его матери томъ сочиненій Вольтера съ его автографическими поправками. Эта книга дана была самимъ Вольтеромъ Тюрго, отъ котораго и перешла потомъ къ Кондорсе. Здѣсь онъ встрѣтился съ знаменитымъ критикомъ, Шарлемъ Форіэлемъ, и эта встрѣча была началомъ тѣсной дружбы, продолжавшейся до самой смерти послѣдняго. Дружба Форіэля съ Манцони тѣмъ болѣе замѣчательна, что продолжалась, несмотря на все различіе ихъ убѣжденій и таланта, которое начало обнаруживаться уже въ это время, хотя вполнѣ выяснилось только впослѣдствіи. Манцони чувствовалъ къ Форіэлю болѣе нѣжную и теплую любовь, чѣмъ къ кому-либо1 изъ своихъ друзей, и выказывалъ ему самое искреннее и почтительное уваженіе. Ему-то молодой поэтъ и посвятилъ первый изъ своихъ появившихся въ печати трудовъ — оду на смерть лучшаго друга своей матери, графа Карла Имбонати.

Не съ сентиментальной любовной пѣсенкой выступилъ Манцони передъ публикой, но съ серьезной и глубоко продуманной вещью, написанной въ жанрѣ «Morue» («Sepoieri») Фосколо. Содержаніе ея вкратцѣ таково: поэту является во снѣ умершій другъ, утѣшаетъ его съ матерью, указываетъ на Гомера, какъ на образецъ для подражанія, рисуетъ пустоту и безсодержательность людскихъ стремленій и совѣтуетъ хранить себя отъ разлагающаго духа времени. Эта ода «In morte di Carlo Imbonati» заслуживаетъ тѣмъ болѣе вниманія, что появленіе ея относится какъ разъ къ тому времени, когда въ Парижѣ развернулся весь блескъ первой имперіи: этотъ блескъ не ослѣпилъ даровитаго юношу и не заставилъ произнесть ошибочное сужденіе относительно міра и людей. Пусть въ этомъ первомъ литературномъ опытѣ нашего поэта мало фантазіи и оригинальности; пусть на каждомъ шагу видна рука молодаго, неопытнаго автора; пусть форма отзывается академичностью; пусть явленіе умершаго и неизбѣжный разговоръ его съ поэтомъ, составляющій остовъ пьесы, представляютъ собой довольно избитый пріемъ, для насъ эта ода важна съ другой стороны. По общему отзыву, въ ней съ достаточной ясностью обрисовались идеалы Манцони, которымъ онъ оставался вѣренъ до конца своей жизни. Здѣсь тѣнь покойнаго Имбонати рѣзко и опредѣленно начертила ему, или даже и не ему одному, но и каждому писателю, его жизненный лозунгъ: мыслить и чувствовать, быть довольнымъ немногимъ; никогда не опускать изъ виду цѣли; хранить въ чистотѣ руки и сердце; никогда не измѣнять святой истинѣ; никогда не хвалить порока и не глумиться надъ добродѣтелью. Таковъ взглядъ Манцони на поэзію и жизнь. Онъ хотѣлъ чувствовать и мыслить; его чувства были благородны и онъ всегда вносилъ мысль въ свои чувства. Оглядываясь ближе, мы найдемъ въ этой одѣ зародышъ не только его таланта, но даже и его философіи. Въ ней дышетъ сознаніе горечи жизни, побуждающее мягкихъ, мечтательныхъ людей обращать взоръ къ небу; сквозитъ тяжелая мизантропія, обыкновенно бывающая предшественницей самоубійства у однихъ и религіознаго настроенія у другихъ. Особая, ѣдкая энергія видна здѣсь; напрасно стали бы мы искать ее въ позднѣйшихъ произведеніяхъ его: послѣдующее благочестіе смягчило въ немъ сатирическую жилку. Форіэль, стоявшій тогда въ зенитѣ своей славы и дѣйствительно компетентный въ вопросахъ итальянской литературы не менѣе самого Монти, остался очень доволенъ этимъ произведеніемъ и съ живымъ участіемъ въ молодому поэту, съ глубокой симпатіей и видимой радостью привѣтствовалъ въ немъ «достойнаго ученика Парини, но ученика, который скоро разобьетъ цѣпи подражанія и достигнетъ большей славы, чѣмъ его учитель».

Вслѣдъ за этой одой явилась маленькая поэма, подъ заглавіемъ Уранія, замѣчательная собственно въ томъ отношеніи, что можетъ служить примѣромъ того, какъ вдохновеніе уносило мысль Манцони въ небесныя сферы, заставляя его забыть о землѣ. Это холодная миѳологическая аллегорія во вкусѣ подражателей Гезіода, написанная, къ тому же, въ ложномъ стилѣ, манерная и неспособная выдержать сравненія даже съ наиболѣе слабыми греческими пасторалями Андре Шепье. Любопытнѣе всего то, что въ этой поэмѣ молодой авторъ высказываетъ горячее желаніе славы и выражаетъ надежду, что «когда-нибудь Италія поставитъ его въ священные ряды своихъ поэтовъ».

Не имѣя еще и 25 лѣтъ отъ роду, Манцони въ 1810 году женился въ Парижѣ на Луизѣ Генріэттѣ Блондель, дочери французскаго собственника, а вовсе не женевскаго банкира, какъ утверждаетъ большинство біографовъ поэта. Протестантка по рожденію и воспитанію, Луиза скоро послѣ брака перешла въ католицизмъ и, со всѣмъ рвеніемъ ренегата, постаралась перетянуть на свою сторону мужа, сдѣлавъ изъ него ревностнаго защитника папства. Въ Миланѣ разсказывали въ свое время, что нѣсколько благочестивыхъ словъ, сказанныхъ какой-то сестрой милосердія его женѣ или матери, были первымъ толчкомъ къ радикальной перемѣнѣ убѣжденій всей этой семьи: мать его почти одновременно съ нимъ возвратилась въ лоно католицизма. Въ пользу такого объясненія нѣтъ никакихъ вѣскихъ данныхъ и мы лично положительно не считаемъ возможнымъ принять его для Манцони оно слишкомъ уже наивно. Но необходимо отмѣтить фактъ, что въ 1811 году эта маленькая домашняя драма почти уладилась и появившіеся въ 1815 году гимны представляютъ намъ Манцони совсѣмъ уже не въ томъ свѣтѣ, въ какомъ мы видѣли его до сихъ поръ: они написаны перомъ человѣка вѣры. Священные гимны это лирическая эпопея христіанства.

Несравненно сильнѣе, чѣмъ вліяніе жены, отразилось въ фактѣ появленія Священныхъ гимновъ, какъ и вообще въ фактѣ радикальной перемѣны убѣжденій Манцони, вліяніе общаго хода политической жизни того времени. Манцони не помнилъ лично всѣхъ ужасовъ первой французской революціи, — слишкомъ юнъ еще былъ онъ въ то время, когда кровавыя волны ея бушевали на просторѣ, — но преданія о ней были очень свѣжи и не могли не оказать вліянія на его впечатлительную душу. Въ то же время, на его глазахъ уже, взошла звѣзда Наполеона, страшнымъ путемъ разрушенія цѣлыхъ государствъ и гибели тысячъ народа поднявшагося на недосягаемую высоту и окружившаго себя таинственнымъ ореоломъ; видѣлъ онъ, какъ закатилась, опять блеснула на мгновенье и, наконецъ, окончательно померкла эта звѣзда. Гибель Наполеона не была гибелью простаго человѣка и не могла пройти безслѣдно для такого пытливаго и увлекающагося ума, какъ Манцони. Все это, вмѣстѣ взятое, заставило Манцони, на ряду съ Монти и многими другими, вернуться съ повинной головой въ лоно церкви и отъ нея одной ждать возможной полноты земныхъ благъ. Вотъ соображенія, которыя можно принять для объясненія радикальной перемѣны въ убѣжденіяхъ нашего поэта. Мягкой, деликатной натурѣ мечтателя чужды были сарказмы надъ религіей, бывшія въ ходу въ томъ кружкѣ, куда онъ попалъ юношей; мало того, такое отношеніе къ религіи казалось ему опаснымъ для блага общества, подрывающимъ въ корнѣ его нравственныя силы^ему необходимъ былъ авторитетъ болѣе осязаемый, внѣшній, нежели авторитетъ разума. Этотъ авторитетъ онъ и нашелъ £ь католицизмѣ съ его видимымъ намѣстничествомъ папы.

Почти одновременно съ изданіемъ Священныхъ гимновъ Манцони принялся за изученіе нѣмецкой литературы и на первый разъ остановился на корифеяхъ тогдашняго нѣмецкаго литературнаго міра — Гёте, Шиллерѣ и Шлегелѣ, вліяніе которыхъ замѣтно отразилось на его произведеніяхъ. Большую часть года онъ проводилъ въ Брусано, на скромной и веселой виллѣ, въ 5—6 миляхъ отъ Милана. Здѣсь потекли лучшіе дни его жизни въ занятіяхъ наукой и литературой. Обладая замѣчательной памятью, онъ пріобрѣлъ въ теченіе многихъ лѣтъ богатый запасъ самыхъ разнообразныхъ свѣдѣній по исторіи, политической экономіи, ботаникѣ и даже сельскому хозяйству. Около 1820 года онъ на короткое время ѣздилъ во Францію; въ Парижѣ видѣлся съ Вильменомъ, де-Трасси и Ламартиномъ и сблизился съ Кузеномъ. По возвращеніи на родину и по полученіи извѣстія о смерти Наполеона, имъ была написана ода Пятое мая (II cinque maggio), наиболѣе совершенная изъ всѣхъ его лирическихъ пьесъ. Сходство ея съ подобной же пьесой Ламартина само собой возбуждаетъ вопросъ о томъ, кто у кого заимствовалъ, кто кому подражалъ? Въ настоящее время вопросъ этотъ вполнѣ удовлетворительно рѣшается свидѣтельствомъ Брольо, который въ теченіе 13 лѣтъ былъ въ самыхъ дружескихъ отношеніяхъ съ авторомъ Обрученныхъ. «При первомъ извѣстіи о такомъ крупномъ событіи (о смерти Наполеона), Манцони почувствовалъ въ себѣ приливъ вдохновенія. Въ два дня написалъ онъ свою оду и на третій окончательно исправилъ ее… Заранѣе зная, что она не будетъ пропущена цензурой, такъ какъ въ то время одно имя Наполеона внушало ужасъ властямъ австрійской Италіи, трудно было найти хотя одинъ портретъ павшаго императора и прекрасная статуя его, работы Бановы, была, погребена гдѣ-то въ подземелья, — онъ представилъ въ цензурное вѣдомство двѣ копіи своего труда, изъ которыхъ одна предназначалась для полицейскихъ архивовъ. Позже онъ самъ съ улыбкой разсказывалъ, что разсчитывалъ на нескромность кого-либо изъ многочисленныхъ полицейскихъ чиновниковъ, который уступитъ искушенію и украдетъ незамѣтно второй экземпляръ рукописи, такъ какъ, въ силу установившагося обычая и въ нарушеніе закона, можно было представлять цензурѣ и одинъ экземпляръ… Онъ не ошибся: цензура отказала въ разрѣшеніи печатать, но на другой же день осужденная ода ходила въ городѣ по рукамъ, благодаря самой полиціи»[5]. Счастливая выдумка спасла Манцони отъ риска уголовной отвѣтственности. Россари, другъ и врачъ Манцони, говоритъ, что поэтъ въ теченіе всѣхъ трехъ дней, употребленныхъ имъ на сочиненіе оды, находился въ состояніи нервной лихорадки. Вотъ два достаточно убѣдительныя свидѣтельства; но даже и помимо ніъ стоитъ только прочитать внимательно оба стихотворенія, чтобы узнать въ Пятомъ мая произведеніе вполнѣ оригинальное. Можно съ удобствомъ предположить, что Ламартинъ, тогда еще молодой и мало извѣстный за-границей, подражалъ своему болѣе извѣстному собрату. Это тѣмъ болѣе вѣроятно, что сами французы отдаютъ Манцони пальму первенства за эту оду передъ своими поэтами. Французскій критикъ Шарль Дидье такъ отзывается объ этомъ произведеніи нашего поэта: «Никогда языкъ не былъ столь послушенъ мысли. Ни одного безполезнаго эффекта, ни одного излишняго образа, ни одного натянутаго эпитета; нѣтъ ни преувеличеній, ни темноты; напротивъ, все прозрачно, ясно и свѣтло. Можно прямо сказать, что въ данномъ случаѣ стихъ — кристализація мысли… Это особенное, выходящее изъ ряда произведеніе, написанное подъ вліяніемъ непосредственнаго вдохновенія»[6].

Содержаніе оды такъ не сложно, что его можно передать въ нѣсколькихъ словахъ. «Моя муза, — говоритъ поэтъ, — равно чуждая лести или позорнаго глумленія надъ павшимъ, пробудилась при вѣсти объ его смерти и надъ его гробницей пропоетъ пѣснь, которая, быть можетъ, никогда не умретъ (ehe forse non morrà)». Поэтъ не судитъ погибшаго завоевателя. Это дѣло потомства:

«…. al posteri

Larduа seuteuza; noi

Chiniain la fronte ai

Massimo Fattor, che volle iu lui

Del creator suo spirito

Pia vasta orma stamper…» *)

  • ) «Потомство — строгій приговоръ. Мы же склоняемъ чело предъ великимъ Творцомъ, который пожелалъ на немъ напечатлѣть болѣе ясный слѣдъ своего творческаго духа».

Самъ поэтъ можетъ говорить только о кипучей дѣятельности этого великаго игрока, который, однимъ ударомъ рѣшая судьбы Европы и милліоновъ людей, какъ будто поставилъ себя третейскимъ судьей между двумя ратовавшими столѣтіями:

«….due secoli

L un contro l’altro armato,

Loinmessi а lui si volsero

Corne aspettando il fato:

Ei fe silenzio, ed arbitro

S’assise in mezzo а lor…» *).

  • ) «Два столѣтія, вооружившись другъ противъ друга, покорно обратились къ нему, какъ бы ожидая приговора. Онъ водворилъ тишину и, какъ судья, занялъ мѣсто между ними».

Но наиболѣе поучительнымъ представляется для Манцони послѣдній періодъ изъ жизни Наполеона, когда мысль этого великаго честолюбца погружалась въ раздумья въ тайники его души и могла повторить только безотрадныя слова умирающаго Севера: «omnia fui et nihil expedil». Поэтому во второй половинѣ стихотворенія поэтъ въ нѣсколькихъ строкахъ резюмируетъ томленіе и бредъ длинной агоніи плѣнника на островѣ св. Елены. На пустынномъ берегу, вдали отъ родины, умеръ Наполеонъ и на его тревожную грудь легло, наконецъ, успокоительное распятіе:

«Il Dіо, che atterra е suscita,

Che affansa е che consola,

Sulla deserfa coltrice

Accante а lui poso» *).

  • ) «Богъ, который разрушаетъ и создаетъ, который посылаетъ скорбь и подаетъ утѣшеніе, возлегъ рядомъ съ нимъ на опустѣвшемъ ложѣ».

Другая ода Манцони, «Marzo 1821», замѣчательная не менѣе предъидущей съ литературной стороны, представляетъ гораздо болѣе интереса, какъ произведеніе съ рѣзко выраженной окраской: она — лучшій отвѣтъ тѣмъ, кто обвиняетъ Манцони чуть ли не въ измѣнѣ отечеству. Въ «Cinque maggio» передъ нами единичный взглядъ, краснорѣчивое выраженіе личнаго чувства, переживаемаго честно бьющимся сердцемъ при видѣ военныхъ злополучій, а здѣсь, въ «Marzo 1821», чувства и мысли цѣлаго народа трепещутъ въ живыхъ строфахъ поэта. Это краснорѣчивое воззваніе въ итальянской независимости, въ ниспроверженію иностраннаго ига, посвященное памяти нѣмецкаго барда Теодора Кернера. Ода не могла, конечно, быть опубликована въ австрійскихъ владѣніяхъ и въ теченіе 27 лѣтъ оставалась неизвѣстной: чаянія Италіи, выразителемъ которыхъ явился поэтъ, долго еще долкны были скрываться подъ спудомъ, прежде чѣмъ получить болѣе или менѣе реальныя формы. Авторъ переноситъ вниманіе читателей въ недавнему прошлому, когда, подъ видомъ наружной покорности, въ сердцахъ народа жила непобѣдимая надежда на освобожденіе, вызвавшая, наконецъ, несчастную попытку Неаполя и Турина. Сотни благородныхъ молодыхъ людей, стоя на берегахъ только что перейденнаго ими Тичино, дали общую клятву посвятить себя освобожденію Италіи. Со всѣхъ концовъ порабощенной страны тысячи голосовъ съ восторгомъ отвѣчали имъ.

Авторъ не можетъ удержаться отъ негодованія при одномъ представленіи о существующемъ положеніи вещей и мастерски рисуетъ раздирающую душу картину судьбы ломбардцевъ, вынужденныхъ безмолвно покориться иностранцамъ и терпѣть постоянныя оскорбленія въ своей же землѣ. Онъ заклинаетъ побѣдителей покинуть эту страну, населеніе которой въ моментъ кризиса 1814 года повѣрило ихъ льстивымъ рѣчамъ и было обмануто коварными обѣщаніями свободы. Его радуетъ лишь общее сочувствіе цивилизованнаго міра къ бѣдствіямъ несчастнаго края. «Дорогая Италія, — писалъ поэтъ, — вездѣ, куда доносится крикъ боли твоего народа, этого вѣчнаго раба; вездѣ, гдѣ человѣчество остается достойнымъ самого себя и вѣрящимъ въ будущее; вездѣ, гдѣ цвѣтетъ свобода, гдѣ великія несчастія способны вызвать горячія симпатіи, — ты не найдешь сердца, которое не билось бы за тебя!..» Ода оканчивается обращенной въ Италіи — увы, слишкомъ рано-пѣснью надежды: «Священные дни нашего освобожденія! Какъ несчастенъ тотъ, кто, подобно чужестранцу, услышитъ о нихъ вдали отъ родины; кто, разсказывая о нихъ дѣтямъ, долженъ будетъ прибавить: меня при этомъ не было; кто въ торжественный мигъ не будетъ привѣтствовать священное знамя свободы!…» Заранѣе оговариваемся: въ этой ужасной прозѣ трудно узнать изящныя строфы нашего поэта, но она лучше всякаго переложенія дастъ возможность понять основную тенденцію «Märze 1821»

Перейдемъ къ драматическимъ произведеніямъ Манцони. Классическая трагедія въ продолженіе цѣлаго столѣтія жила въ Италіи искусственной жизнью и готова была пасть подъ нападеніями романтиковъ. Манцони взялъ на себя трудъ нанести рѣшительный ударъ отжившимъ художественнымъ традиціямъ и своими трагедіями «Il conte di Carmagnola» и «l’Adelchi» положилъ конецъ каноническому значенію ложно-классической драмы. За десять лѣтъ до Эрнани онъ открылъ ими романтизму путь на сцену. Это былъ первый крупный шагъ Манцони, первый вкладъ его на пользу національной литературы. Сдѣланъ онъ былъ подъ вліяніемъ идей журнала «Il Conciliatore». Упраздненный въ 1821 году вслѣдствіе причинъ «политическаго» характера, журналъ этотъ, издававшійся группой молодыхъ и честныхъ писателей, веденъ былъ замѣчательно хорошо, и, какъ показываетъ уже самое названіе — Примиритель, въ духѣ умѣреннаго либерализма. Основной задачей его было, какъ выразился Марончелли, «подготовленіе литературной и политической свободы страны». «Благодаря столькимъ великимъ событіямъ, благодаря столькимъ горькимъ испытаніямъ, люди нашего поколѣнія пробудились къ страданію, а какъ скоро возвратилась способность страдать, они научатся и мыслить». Этими словами начиналась первая книжка «Coneiliatore». Ставши на эту точку зрѣнія, мы легко поймемъ, что для сотрудниковъ «Conciliaire» искусство не составляло послѣдней цѣди: его настоящая, высшая цѣль — вести людей, способныхъ мыслить, къ истинѣ и благу путемъ прекраснаго. Воплощеніе этой идеи мы видимъ въ психологическихъ трагедіяхъ и пѣсняхъ — Пеллико, въ священныхъ гимнахъ, историческихъ драмахъ и Обрученныхъ — Манцони, въ Крестоносцахъ — Гросси, равно какъ и въ другихъ лучшихъ произведеніяхъ новѣйшей итальянской литературы. Но осторожность и благоразуміе въ дѣйствіяхъ, особое равновѣсіе таланта, такъ сказать, постоянная эквилибристика между воображеніемъ и здравымъ смысломъ, — все это дѣлало Манцони скорѣе возобновителемъ, чѣмъ нововводителемъ, скорѣе реформаторомъ, чѣмъ революціонеромъ. Вникая ближе въ причины превосходства древнихъ писателей передъ новыми, онъ видитъ ихъ въ томъ, что античная литература была наивнымъ, но сильнымъ отраженіемъ общественной жизни своего времени; для возрожденія современной литературы необходимо обратить вниманіе на истинный источникъ ея, — на идеи, стремленія, страданія и всю вообще внутреннюю жизнь народа.

Отыскивая способъ осуществленія этой задачи, Манцони натолкнулся на мысль о необходимости связать исторію съ трагедіей, оживить передъ глазами читателей разные эпизоды изъ національной жизни, сдѣлать ихъ центромъ, фокусомъ индивидуальныхъ страстей, вмѣстѣ со всѣми воспоминаніями, уроками, тревогами и надеждами патріотизма. Это — одна сторона дѣла; но есть и другая: въ своихъ драмахъ Манцони хотѣлъ, какъ онъ и самъ говоритъ объ этомъ въ предисловіи къ посвященной имъ Форіэлю Карманьолѣ, показать живой примѣръ того, что требованіе безусловнаго единства времени и мѣста есть ни на чемъ не основанное предубѣжденіе и нарушеніе этого условія не только позволительно, но и необходимо вездѣ, гдѣ только требуется болѣе ясное изображеніе объекта драмы и болѣе полное выясненіе поэтическихъ намѣреній автора. Совершая реформу, требуемую здравымъ смысломъ и интересами литературы, онъ мечталъ, вмѣстѣ съ тѣмъ, сдѣлать христіанскій подвигъ, помирить церковь съ театромъ. «Николь, Боссюэтъ, Руссо, — пишетъ Манцони во введеніи къ Карманьолѣ, — принуждены были установить два факта: 1) что всѣ драматическія произведенія, которыя они могли узнать и проанализировать, были безнравственны; 2) что они и должны быть такими, изъ опасенія быть скучными и мало-послѣдовательными съ точки зрѣнія искусства… Раздѣляя мнѣніе этихъ писателей относительно драматической системы, на которую они намекаютъ, я беру на себя смѣлость отбросить слѣдствія, которыя они отсюда выводятъ въ приложеньи къ драматической поэзіи вообще… Можно найти другую систему, столь же достойную интереса и несравненно болѣе высокую, лишенную недостатковъ, свойственныхъ системѣ „трехъ единствъ“, и не только не враждебную морали, по даже основанную на ней». Вмѣстѣ съ этимъ Манцони приблизился къ драмѣ древней, потому что ввелъ древніе хоры, конечно, въ измѣненномъ видѣ: «Они имѣютъ то преимущество предъ хорами античными, что лишены неудобства послѣднихъ, — говоритъ самъ Манцони въ цитированномъ уже нами предисловіи къ Карманьолѣ.-- Помѣщенные въ самую глубь дѣйствія, они не могутъ вызвать упрека, что насильно врываются въ него. Со стороны же искусства они представляютъ ту выгоду, что сохраняютъ поэту въ трагедіи его маленькую трибуну, съ которой онъ можетъ говорить отъ своего имени, и тѣмъ избавляютъ его отъ искушенія вмѣшиваться въ самый ходъ пьесы и навязывать зрителямъ собственныя чувства». Реставрація античнаго хора, допущенная нашимъ авторомъ, вызвала не мало рѣзкихъ нападокъ и сдѣлалась предметомъ ожесточенной критики. Надо, однако, замѣтить, что Манцони самъ заявляетъ, что хоры предназначены не для сцены, а для чтенія (propongo soltanto che sieno destinati alla lettura). Дѣйствительно, для нашего времени немыслимъ хоръ на сценѣ, такъ какъ онъ значительно стѣснялъ бы правильное развитіе дѣйствія, до въ чтеніи онъ не имѣетъ этого неудобства.

Сюжетъ для Карманьолы выбранъ чрезвычайно удачно: солдатчина XV столѣтія и столкновеніе наемнаго героя съ государствомъ, у котораго онъ на жалованьи. Кондотьери Карманьола — одинъ изъ тѣхъ авантюристовъ, подчасъ необъяснимыя перипетіи въ трагической судьбѣ которыхъ представляютъ богатый матеріалъ для фантазіи поэта.

Графъ Карманьола родился въ 1390 году. Изъ пастуха онъ дѣлается воиномъ, быстро возвышается и становится главнымъ начальникомъ войскъ Іоанна Висконти, герцога Миланскаго. Своими побѣдами онъ ставитъ внѣ всякой опасности владѣнія этого государя, который, въ видѣ благодарности, осыпаетъ его почестями и даже женитъ на одной изъ своихъ родственницъ. Но гордость и раздражительность счастливаго выскочки, его жажда дѣятельности скоро поселяютъ между ними раздоръ безъ надежды на примиреніе и вотъ Карманьола въ 1425 году переходитъ на службу къ Венеціи. Военное дѣло было тогда чистой торговлей: всѣ воины смотрѣли на свою службу и на свои услуги, какъ работникъ на свою работу. Другъ въ другѣ они не видѣли враговъ даже тогда, когда стояли въ двухъ враждебныхъ лагеряхъ. Часто они уже были взаимно знакомы, какъ люди, не разъ сражавшіеся товарищами, и всегда ожидали, что снова придется имъ воевать подъ одними знаменами… Поэтому и съ плѣнниками обращались заботливо и каждый военачальникъ выговаривалъ себѣ право отпускать своихъ плѣнниковъ на свободу. Современемъ этотъ порядокъ такъ утвердился, что вожди отдѣльныхъ отрядовъ освобождали своихъ плѣнниковъ безъ всякаго разрѣшенія со стороны своего прямаго начальства, а послѣднее, въ свою очередь, дѣлало тоже, не сносясь съ своимъ государемъ или даже противъ его воли. Затѣмъ каждый кондотьери преслѣдовалъ свою цѣль, независимо отъ цѣли людей, у которыхъ онъ былъ на жалованіи, — накопить денегъ, пріобрѣсти уваженіе и довѣріе, чтобы имѣть возможность впослѣдствіи перемѣнить службу у временнаго, чисто военнаго начальника, на другую, у признаннаго государя, который имѣлъ бы земли, подданныхъ и былъ бы могучъ во время мира, какъ и во время войны. Отсюда недовѣріе, подозрительность, ненависть и постоянная готовность къ ссорѣ между наемникомъ и его властелиномъ. Карманьола — одинъ изъ такихъ наемныхъ героевъ. Онъ стремится быть чѣмъ-нибудь, но у него нѣтъ ничего необходимаго для достиженія этой цѣли: онъ не умѣетъ притворяться, показываться кстати уступчивымъ и снисходительнымъ; ни на минуту не можетъ онъ согнуть свой непокорный, гордый и властолюбивый духъ. Нетрудно предусмотрѣть распрю, которая должна была произойти между такимъ пылкимъ, самовластнымъ характеромъ и такою подозрительною властью, какова была власть венеціанская: тутъ уже съ первыхъ шаговъ все роковое и трагическое смѣшиваются во едино въ томъ положеніи, измѣненія и повороты котораго составляютъ предметъ драмы Манцони.

Несмотря на свои достоинства, драматическая новинка Манцони сначала имѣла гораздо большій успѣхъ за границей, чѣмъ въ Италіи, гдѣ только ори сторонники романтизма съ радостью привѣтствовали появленіе новаго труда молодаго писателя, классики же отнеслись къ нему съ почтительной, но ѣдкой критикой: «Biblioteca Italiana» назвала Карманьолу стихотвореніемъ въ діалогической формѣ, раздѣленнымъ на пать частей и составленнымъ изъ хорошихъ и дурныхъ стиховъ, которое обнимаетъ исторію послѣднихъ 8 лѣтъ жизни Карманьолы[7]. Въ общемъ въ драмѣ видѣли чрезвычайно оригинальное произведеніе, значеніе котораго заключается во всякомъ случаѣ болѣе въ его историческомъ, чѣмъ романтическомъ характерѣ. Въ противовѣсъ ожесточеннымъ нападеніямъ итальянскихъ классиковъ и рѣзкому отзыву «Quarterly Review»[8], Форіэль превозносилъ Карманьолу похвалами во Франціи, а Викторъ Кузенъ, стоявшій далеко отъ Манцони изъ-за розности въ религіозныхъ убѣжденіяхъ, по всей душой преданный ему и, въ существѣ дѣла, бывшій однимъ изъ его наиболѣе горячихъ поклонниковъ, выслушалъ изъ устъ старика Гёте слова глубокаго уваженія и удивленія къ новому итальянскому трагику. Этотъ отзывъ великій нѣмецкій поэтъ подтвердилъ и печатно, помѣстивъ въ своемъ Штутгардскомъ Обозрѣніи — «Ueber Kunst und Alterthum» подробный критическій разборъ Карманьолы.

Въ виду того, что отзывъ Гёте, сцена за сценой передавшаго ходъ пьесы, доселѣ не утратилъ своей цѣнности, мы считаемъ далеко не лишнимъ привести его въ извлеченіи. "Послѣ самаго отчетливаго разбора мы убѣдились, — говоритъ Гёте, — что Манцони мастерски исполнилъ взятый имъ на себя трудъ… Дѣйствіе I, явленіе 1. Венеціанскій дожъ предлагаетъ сенату теченіе дѣлъ. Флорентинцы ищутъ союза съ Венеціей противъ герцога Миланскаго, послы котораго, напротивъ, стараются подержать миръ и для этого живутъ въ Венеціи. Здѣсь находится также и графъ Карманьола, какъ частный человѣкъ, онъ намѣченъ уже на постъ начальника венеціанскихъ войскъ. Въ это время дѣлается покушеніе на его жизнь; оно оказывается слѣдствіемъ происковъ миланскихъ пословъ, такъ что всякое примиреніе между герцогомъ Висконти и Карманьолой становится болѣе невозможнымъ. — Явленіе 2. Карманьола, призванный въ сенатъ, высказываетъ свои чувства, свои правила и характеръ. — Явленіе 3. Онъ удаляется и дожъ спрашиваетъ: слѣдуетъ ли выбирать его главнокомандующимъ? Подозрительный и дальновидный сенаторъ Марино склоняется къ отрицательной мысли, но товарищъ его, Марко, съ жаромъ, открыто беретъ сторону графа. Явленіе оканчивается тѣмъ моментомъ, когда сенатъ хочетъ голосовать этотъ вопросъ. — Явленіе 4. Графъ одинъ у себя. Приходитъ Марко съ извѣстіемъ, что война объявлена и что онъ, графъ, назначенъ главнокомандующимъ. Какъ другъ, онъ проситъ графа сдерживать иногда свой вспыльчивый характеръ, упрямство и надменность, такъ какъ это самые опасные враги его; не сдерживая себя, онъ оскорбитъ множество тщеславныхъ и сильныхъ людей. Начиная отсюда, главное положеніе лицъ ясно обозначено для зрителей.

"Дѣйствіе II, явленіе 1. Насъ переносятъ въ лагерь герцога Миланскаго, гдѣ множество кондотьери собрано подъ начальствомъ Малатесты. Лагерь защищенъ болотами и лѣсомъ; къ нему нѣтъ другой дороги, кромѣ узкой плотины. Опытный въ военномъ дѣлѣ Карманьола понимаетъ неприступность этой позиціи и не думаетъ брать ее приступомъ. Онъ старается раздражить врага и вывести его изъ себя рѣзкими оскорбленіями и частыми стычками. Хитрость удается. Самые молодые изъ начальниковъ герцогскаго войска (Сфорца и Фортибраччіо) настаиваютъ на немедленномъ нападеніи на дерзкаго непріятеля. Пергола, старый и опытный, держится противнаго мнѣнія; остальные въ нерѣшимости. Начинается жаркій споръ, въ которомъ выставляется и настоящій ходъ дѣла, и характеры различныхъ начальниковъ миланскаго войска. Увлеченіе и дерзость берутъ верхъ надъ благоразуміемъ… Все это явленіе превосходно. — Явленіе 2. Изъ шумнаго лагеря переходимъ въ уединенный шатеръ графа. Онъ только что успѣваетъ въ короткомъ монологѣ обрисовать свое душевное настроеніе, какъ вдругъ его извѣщаютъ о приближеніи непріятеля, который наступаетъ, оставя свой сильно укрѣпленный станъ. Быстро собираются подчиненные Карманьолѣ начальники отрядовъ; въ короткихъ словахъ онъ отдаетъ имъ приказанія. Всѣ слушаютъ безъ возраженій, готовые съ радостью исполнить его слова и вполнѣ надѣясь на успѣхъ. Это явленіе, короткое, быстрое и, такъ сказать, переполненное дѣйствіемъ, удивительно хорошо противупоставляется предшествующему, гдѣ все тянется медленно, гдѣ все проходитъ въ спорахъ и несогласіяхъ. Эта часть трагедіи — одна изъ тѣхъ, въ которыхъ обнаруживается вся высота Манцони, какъ поэта.

"Дѣйствіе III, явленіе 1. Графъ въ своемъ шатрѣ съ коммиссарами республики, которые, поздравляя его съ побѣдой, изъявляютъ желаніе, чтобы враги были немедленно преслѣдуемы и чтобы плоды ея не пропали даромъ. Графъ думаетъ иначе. Жосткоеть и надменность его отказа кажется еще рѣзче въ сравненіи съ мягкостью и уступчивостью посланныхъ сенатомъ чиновниковъ. — Явленіе 2. Споръ между ними оживляется, какъ вдругъ приходитъ другой коммиссаръ и явно жалуется на то, что всѣ кондотьери даютъ свободу своимъ плѣнникамъ. Графъ не только одобряетъ этотъ обычай, сдѣлавшійся военнымъ правомъ, но, узнавъ, что его собственные плѣнники еще не освобождены, тотчасъ же велѣлъ позвать ихъ и, въ присутствіи коммиссаровъ, даетъ имъ свободу. Среди плѣнныхъ онъ узнаетъ сына Перголы; онъ обращается съ нимъ самымъ дружескимъ образомъ и поручаетъ передать выраженіе чувствъ уваженія и дружбы отцу. Нужно ли еще что-нибудь, чтобы возбудить недовѣріе и подозрѣніе? — Явленіе 3. Сенатскіе коммиссары, оставшись наединѣ, обсуждаютъ дѣло. Они рѣшаютъ притворяться, дѣлать видъ, будто одобряютъ всѣ распоряженія графа, выказывать передъ нимъ совершенное равнодушіе къ дѣлу, но наблюдать за каждымъ его шагомъ и только доносить обо всемъ сенату.

"Дѣйствіе IV, явленіе 1. Мѣсто дѣйствія переносится въ Венецію, въ залъ совѣта десяти. Марко, другъ графа, является передъ лицомъ Марино, врага его. Ему ставятъ въ вину дружбу въ Карманьолѣ, поведеніе котораго, разобранное самой холодной и строгой политикой, представляется преступнымъ. Марко принимаетъ назначеніе немедленно отправиться въ Ѳессалоники, противъ турокъ; ему даютъ при этомъ замѣтить, что онъ долженъ считать за милость такое легкой наказаніе. Онъ тотчасъ же понимаетъ, что гибель графа рѣшена; никакая хитрость, никакая сила человѣческая не въ состояніи спасти его: малѣйшее слово, самый легкій намекъ, который могъ бы дойти до Карманьолы со стороны Марко, въ ту же минуту погубилъ бы ихъ обоихъ. — Явленіе 2. Монологъ Марко въ этомъ затруднительномъ положеніи составляетъ вполнѣ законченную картину сомнѣній и мученій совѣсти, самыхъ чувствительныхъ, самыхъ глубокихъ. — Явленіе 3. Графъ Карманьола разговариваетъ съ своимъ другомъ, Гонзагой, о своемъ положеніи. Исполненный довѣрія къ себѣ, убѣжденный въ томъ, что онъ необходимъ республикѣ, онъ и не предчувствуетъ того удара, который ему готовится. Онъ опровергаетъ подозрѣнія и безпокойство своего Друга и выражаетъ готовность принять присланное ему сенатомъ письменное приглашеніе явиться въ Венецію.

"Дѣйствіе V, явленіе 1. Графъ является передъ дожемъ и совѣтомъ десяти. Сначала показываютъ видъ, будто совѣщаются съ нимъ относительно условій мира, просимаго герцогомъ Миланскимъ, но скоро обнаруживаются подозрительность и немилость сената. Личина притворства спадаетъ, графа заключаютъ въ темницу. — Явленіе 2. Дѣйствіе происходитъ въ домѣ Карманьолы. Жена и дочь ожидаютъ его. Гонзага приноситъ имъ роковое извѣстіе. — Явленіе 3. Графъ является на сценѣ еще однажды: онъ въ тюрьмѣ. Сюда собираются жена его, дочь и Гонзага. Послѣ короткаго прощанья его ведуть на смерть…

«Поэтъ съумѣлъ быть краткимъ, — заключаетъ Гёте. — Отличительную черту его прекраснаго таланта составляетъ особый взглядъ на міръ нравственный — взглядъ открытый, естественный и широкій… Все впечатлѣніе сочиненія не мгновенное, не мимолетное и, что всего главнѣе, истинное, подобное тѣмъ, какія всегда оставляютъ по себѣ высокія изображенія человѣческой природы… Послѣ самаго строгаго разбора, какого только можно ждать отъ иностранца, мы не нашли въ его произведеніи ни одного мѣста, гдѣ можно было бы желать убавить или прибавить хоть одно слово. Простота, сила и ясность слиты въ его языкѣ въ одно нераздѣльное единство и въ этомъ отношеніи мы не задумываемся назвать его сочиненіе классическимъ. Пусть же продолжаетъ онъ творить и пусть заставляетъ онъ другихъ говорить языкомъ столь обработаннымъ и благозвучнымъ…»

Пріятно польщенный критикой Гёте, Манцони письмомъ отъ 23 января 1821 года поспѣшилъ выразить ему свою признательность. Это письмо, за исключеніемъ нѣсколькихъ комплиментовъ по адресу Гёте, было напечатано послѣднимъ въ томъ же Штудгардскомъ Обозрѣніи[9]. «Ничто не могло въ такой степени поразить и ободрить меня, — писалъ Манцони, — какъ голосъ учителя, какъ вѣсть о томъ, что онъ не счелъ мой трудъ недостойнымъ вниманія, какъ возможность въ его блестящихъ словахъ узнать свою собственную мысль! Этотъ голосъ ободряетъ меня, побуждаетъ не покидать тернистую дорогу и укрѣпляетъ въ убѣжденіи, что лучшимъ-средствомъ создать хорошее произведеніе можно считать живое и спокойное разсмотрѣніе предмета, о которомъ идетъ рѣчь, и невниманіе къ условности формы и по большей части случайнымъ требованіямъ массы читателей». Если бы это письмо Манцони писалъ лѣтъ восемь спустя, то онъ, вѣроятно, съ еще большей жесткостью отозвался бы о вкусахъ публики: въ 1828 году во Флоренціи и въ 1829 г. въ Туринѣ Карманьола и Аделъ съ шумомъ провалились на сценѣ. Причина лежала отчасти въ ожесточенныхъ нападкахъ классиковъ, отчасти — въ посредственности актеровъ. Николлини въ одномъ письмѣ говоритъ, что въ теченіе первыхъ трехъ актовъ публика немного зѣвала и смѣялась, — присутствіе въ театрѣ двора удерживало отъ большаго, — относительный успѣхъ имѣлъ только хоръ и пятое дѣйствіе. Еще хуже туринская публика встрѣтила Аделъки: тамъ это былъ напрасный призывъ не хотѣвшихъ слушать, и Сильвіо Пеллико, оскорбленный и негодующій, громко высказывалъ сожалѣніе, что вздумали поставить на сцену эту прекрасную, но совсѣмъ не веселую пьесу. «Что болѣе всего оскорбило меня, — писалъ онъ, — такъ это позорное невѣжество публики». Эта же трагедія, дана была еще въ Тріестѣ и вызвала свистки зрителей.

Лучшая частъ Карманьолы — это лирическій хоръ, помѣщенный въ концѣ 2-го акта. Онъ начинается живымъ описаніемъ битвы и затѣмъ выражаетъ жалобы патріота на раздробленность Италіи. Эта старая пѣсня, звучащая въ терцинахъ Данта, въ сонетахъ Филикайи, въ трагедіяхъ Николлини, въ одахъ Леопарди и сатирахъ. Джусти, грозно раздается въ октавахъ Манцони. «Они изъ одной и той же страны; они говорятъ однимъ и тѣмъ же языкомъ; иностранцы называютъ ихъ братьями.. Эта земля была ихъ общей кормилицей; теперь она обагрена кровью своихъ дѣтей, которыхъ сама природа отдѣлила отъ сосѣдей и окружила Альпами и моремъ. Кто же изъ нихъ первый извлекъ святотатственный мечъ, чтобъ поразить брата? О ужасъ! они не знаютъ сами, во имя чего сражаются! Здѣсь каждый безъ гнѣва убиваетъ или умираетъ. Продавшись продажному вождю, они за ничтожную плату идутъ на смерть, не спрашивая, зачѣмъ… Развѣ нѣтъ у нихъ любящихъ женъ, матерей, которыя удержали бы ихъ отъ этого безумія?… Женщины украшаются драгоцѣнностями, похищенными ихъ мужьями и любовниками у побѣжденныхъ». Далѣе хоръ опять переходитъ къ описанію битвы. Она выиграна; толпы бѣглецовъ покрываютъ равнину. Вѣстникъ бросается на коня, чтобы передать князю извѣстіе о побѣдѣ. Вездѣ, куда онъ ни появляется, всѣ спѣшатъ ему на встрѣчу услышать радостную вѣсть. "И какую же вѣсть несетъ онъ вамъ? Что братья убили братьевъ!.. Замолкните съ вашими торжественными гимнами: они заставятъ даже небо содрогнуться отъ ужаса!… Между тѣмъ, съ вершины Альпъ иноземецъ зорко слѣдитъ за Италіей. Онъ видитъ, какъ ваши храбрецы лежатъ во прахѣ, и съ кровавой радостью считаетъ падшихъ. Вотъ онъ спускается внизъ; онъ здѣсь. Сомкните ваши порѣдѣвшіе ряды, чтобы отстоять противъ него отечество! Горе тебѣ, несчастная земля! Твои сыны не въ силахъ бороться съ поработителями.

«Tu, che augusta а tuoi figli рагеуі,

Tu, che in pace nutrirli non sai,

Fatal terra, gli estrani ricevi!

Tal giudizio coinmincia per te» *).

  • ) «Ты, которая казалась славной своимъ дѣтямъ; ты, которая не могла воспитать ихъ въ мирѣ; ты, роковая страна, принимаешь иностранцевъ! Вотъ твой судъ; онъ начинается».

«Дышущій оскорбленіями, хотя ты не оскорбляла его, врагъ садится за твой столъ; онъ дѣлитъ наслѣдство твоихъ безумныхъ дѣтей, онъ исторгаетъ мечъ изъ рукъ твоихъ призрачныхъ королей. Безумецъ и онъ! Былъ ли когда примѣръ, чтобы народъ достигъ счастья цѣной крови и позора побѣжденныхъ? Вѣчное мщеніе преслѣдуетъ его по пятамъ. Оно медленно идетъ, но всегда настигаетъ… Всѣ мы дѣти одного отца; всѣхъ насъ связываютъ общія узы крови. Проклятіе тому, кто разрываетъ ихъ, кто горделиво попираетъ слабыхъ, кто оскорбляетъ безсмертный духъ!..»

Послѣ небольшаго промежутка, Манцони издалъ въ 1822 году свою трагедію Адельки, которую совершенно справедливо цѣнилъ выше Карманьолы. Таланта на нее потрачено, быть можетъ, ничуть не больше, но, какъ выразился Гёте, «сюжетъ ея выше». Дѣйствительно, здѣсь дѣло идетъ уже не о борьбѣ между кондотьери и государствомъ, злоупотребившимъ его услугами; трагедія затрогиваетъ одно изъ важнѣйшихъ событій средневѣковой исторіи, рисуетъ паденіе лонгобардской монархіи, на развалинахъ которой вырасло колоссальное могущество римскаго первосвященника, въ продолженіе цѣлыхъ пяти вѣковъ остававшееся безъ всякаго противовѣса. Что касается переложенія этого сюжета въ драму, то Манцони тутъ еще болѣе строго и педантично, чѣмъ въ, отнесся къ тѣмъ принципамъ, которые онъ же установилъ для исторической трагедіи: онъ ввелъ въ самое дѣйствіе всѣ главные и второстепенные факты, какіе только представляла ему исторія, — ввелъ во всей ихъ цѣлости и послѣдовательности, излагая, вмѣстѣ съ тѣмъ, сообразно съ реальной дѣйствительностью, ихъ главныя причины и слѣдствія. Авторъ беретъ для пьесы тотъ историческій моментъ, когда Карлъ Великій начинаетъ войну съ Дезидеріемъ и его сыномъ Адельки, послѣдними національными правителями ломбардовъ. Указаніе политическихъ и личныхъ мотивовъ, вызвавшихъ это нападеніе франковъ, и тайныхъ интригъ, предшествовавшихъ при дворѣ Дезидерія измѣнѣ, которая должна была ускорить его гибель; характеръ умнаго, рыцарски-честнаго Адельки, любящаго славу, но не жертвующаго для нея справедливостью, старающагося, насколько возможно, отклонить необходимость войны и дѣлающагося героемъ, какъ только враги показываются на границахъ родной ему земли; рѣзко очерченная физіономія Дезидерія, короля-полуварвара, коварнаго и высокомѣрнаго, но нѣжнаго къ своимъ дѣтямъ, справедливо негодующаго на Карла, который отослалъ назадъ его дочь, и заслуживающаго сожалѣнія за всѣ свои несчастія; наконецъ, симпатичный образъ брошенной Эрменгарды, — вотъ что сразу поражаетъ читателя въ Адельки.

Дѣйствіе начинается съ перваго же явленія и развивается такъ быстро и легко, что узлы его уже завязаны въ I актѣ. Всѣ ломбардскіе персонажи пьесы уже извѣстны; волнующія ихъ страсти, ихъ противуположные планы и намѣренія уже открылись; политическія и семейныя причины борьбы между Карломъ и Дезидеріемъ обнаружились. Читателю ясно, что предчувствіе приближающейся катастрофы уже произвело движеніе между измѣнниками, которые считаютъ себя обязанными отмстить старому лонгобардскому королю. Карлъ еще не появляется, но онъ прислалъ своего посла, по лаконическому и рѣшительному тону котораго можно уже догадаться о всей гордости и честолюбіи его короля. Въ началѣ II акта всѣ дѣйствующія лица группируются еще отчетливѣе: обѣ партіи на лицо, но часъ рѣшительной борьбы между ними еще не наступилъ; онѣ терпѣливо, безмолвно наблюдаютъ другъ за другомъ. Франки не могутъ ни вытѣснить, ни даже сразиться съ лонгобардами, защищенными отъ нихъ въ тѣснинахъ грозной линіей искуственныхъ и естественныхъ укрѣпленій. Уже не разъ Карлъ, стоя въ воротахъ Италіи и не надѣясь выбить Адельки изъ его укрѣпленій, готовъ былъ вернуться домой, чтобы вторгнуться во владѣнія врага съ другой стороны, но все еще колеблется. Вдругъ неожиданный случай даетъ дѣлу новый, рѣшительный оборотъ: одинъ итальянскій священнослужитель, діаконъ Мартинъ, указываетъ Карлу путь, пробравшись по которому можно внезапно аттаковать одно врыло лонгобардовъ. Такимъ образомъ, битва стала возможна и результатъ ея долженъ быть рѣшительнымъ и для Карла, и для Дезидерія.

Вся первая половина III акта ведется чрезвычайно просто и, въ то же время, живо и драматично. Все въ ней — движеніе и все характерно. Тутъ всѣ участвуютъ: и вожди, и войска обѣихъ сторонъ; и трусы, и храбрые; и вѣрные граждане, и измѣнники. Лонгобарды побѣждены. Причина лежитъ отчасти въ неожиданности нападенія, отчасти въ несогласіяхъ вождей. Паденіе Дезидерія и его сына кажется несомнѣннымъ. Но оставшіеся лонгобарды собираются вокругъ Адельки; у нихъ остается еще достаточно силъ, чтобы держаться противъ франковъ подъ защитой крѣпостей.

Четвертое дѣйствіе во всѣхъ своихъ частяхъ самымъ рѣзкимъ образомъ отличается отъ предъидущаго. Оно открывается сценой, быть можетъ, слабо связанной съ общимъ ходомъ пьесы, но замѣчательно патетичной: сценой прощанья съ сестрой и съ жизнью дрменгарды, дочери Дезидерія и покинутой жены Карла, удалившейся въ монастырь Спасителя, въ Брешіи. Рядъ сценъ, рисующихъ развитіе измѣны лонгобардскому королю, заканчиваетъ дѣйствіе. Войска Дезидерія стоятъ у подножія Альпъ; столкновеніе съ ними можетъ еще дорого обойтись счастливому побѣдителю. Но дѣло измѣны растетъ и растетъ и отъ нея зависитъ теперь рѣшеніе судьбы побѣжденнаго уже короля. Все дѣло происходитъ между заговорщиками и потому — въ тишинѣ и мракѣ. Авторъ, вмѣсто того, чтобы срцзу представить предъ зрителемъ весь шумъ и смятеніе измѣннически преданнаго врагамъ города, все униженіе короля, выданнаго предводителями его же войскъ, задался оригинальной мыслью — открыть ему всѣ намѣренія заговорщиковъ до ихъ исполненія и, такъ сказать, въ ихъ приготовленіи.

Въ началѣ V акта Павія взята; Дезидерій въ оковахъ. Адельки, затворившись въ Веронѣ, держится еще съ своимъ отрядомъ противъ франковъ, но солдаты его утомлены осадой, недовольны и ропщутъ. Когда Карлъ лично является къ Веронѣ, чтобы ускоритъ взятіе города, они, не задумываясь, сдаются. Адельки пытается бѣжать, но на него нападаютъ, смертельно ранятъ и плѣннымъ приводятъ въ станъ Карла, гдѣ онъ и умираетъ въ объятіяхъ отца, которому вымаливаетъ у побѣдителя жизнь (авторъ въ этомъ случаѣ допускаетъ маленькій анахронизмъ: Адельки скрылся въ Константинополь и жилъ тамъ еще нѣсколько лѣтъ послѣ паденія владычества лонгобардовъ въ Италіи).

Достаточно этого простаго и короткаго изложенія, чтобы видѣть, какъ много движенія и жизни въ этомъ второмъ драматическомъ произведеніи Манцони, о которомъ извѣстный въ свое время итальянскій критикъ Зайотти писалъ, что въ немъ «недостаточно соблюдено единство дѣйствія, совершенно отсутствуетъ единство эффекта. Событія тянутся шагъ за шагомъ, какъ будто въ старинной хроникѣ… Трагедія оканчивается, собственно говоря, съ половины третьяго акта»[10].

Хоровъ въ Адельки два. Лонгобардское войско разбито и разсѣяно. Громъ франкскихъ побѣдъ засталъ совершенно неожиданно, въ расплохъ, среди обычныхъ работъ, униженныхъ римлянъ, такъ долго гнувшихся подъ властью чужеземцевъ. Они видятъ, какъ мчатся побѣдители, и съ безпокойствомъ спрашиваютъ другъ друга, ждетъ ли ихъ свобода или новое иго? Это выжидательное положеніе угнетеннаго народа, это колебаніе между страхомъ и надеждой описано мастерскимъ перомъ поэта, который, изобразивъ борьбу робкихъ стремленій рабовъ съ дерзкими притязаніями франковъ-побѣдителей, испускаетъ отчаянный вопль, обращенный къ Италіи:

«Il Torte si mesce col vinto nemico;

Col novo signore rimane L’antilico;

L’un popolo е l’altro sul collo vi sta.

Dividono i servi, dividon gli arinenti,

Si posano ineieine su i campi cruenli

D’un volgo disperso, ehe uome non ha!» *).

  • ) «Сильный соединяется съ побѣжденнымъ врагомъ; съ новымъ властелиномъ остается прежній; два народа душатъ другъ друга. Дѣлятъ рабовъ, дѣлятъ стада, становятся другъ противъ друга на кровавыхъ поляхъ разсѣяннаго народа, у котораго нѣтъ даже имени».

Второй хоръ (въ IV актѣ) весь посвященъ описанію безконечной личной скорби: онъ содержитъ въ себѣ всю исторію несчастной Эрменгарды.

Взгляды современныхъ критиковъ на драматическія произведенія Манцони слишкомъ разнообразны, чтобы ихъ можно было свести въ одно. Впрочемъ, большинство наиболѣе выдающихся изъ нихъ, вродѣ Клейна, автора капитальнаго труда «Geschichte des Drama’s», съ небольшими варіаціями повторяютъ одну и ту же мысль, что обѣимъ драмамъ не достаетъ собственно трагической стороны, что основной мотивъ ихъ не заключаетъ въ себѣ достаточно трагической силы, что лежащій въ основѣ пьесъ конфликтъ не можетъ быть Названъ трагическимъ и что, наконецъ, во внѣшнемъ строеніи ихъ замѣтенъ недостатокъ чисто драматической замкнутости, концентраціи. Къ этому мнѣнію примыкаютъ и многіе итальянскіе историки литературы, говорящіе, что даже тѣ сцены, которыя Гёте съ полнымъ правомъ считалъ лучшими въ его драмахъ, какъ сцена въ миланскомъ лагерѣ или въ семействѣ графа (II и V акты Карманьолы), не имѣютъ никакого существеннаго значенія для хода и развитія дѣйствія. Но, несмотря на эти недостатки, если даже признать ихъ во всей мѣрѣ, не нужно забывать, что собственно съ Манцони, какъ подтверждаетъ это и Д. Мадзини въ своемъ этюдѣ «Pal drama stoгісо», «началась въ Италіи историческая драма». И она началась хорошо. «Трагедіи Манцони, по совершенно справедливому замѣчанію Прёльша, могутъ быть признаны образцовыми по правдивости и послѣдовательности въ развитіи характеровъ, по простотѣ, благородству и жизненности выраженія».

Кто во времена умственной посредственности и нравственной скудости постоянно смотритъ впередъ, тотъ заранѣе можетъ быть увѣренъ, что капризная волна вѣка не смоетъ его съ пути. Жизнь Манцони представляется въ этомъ случаѣ блестящимъ доказательствомъ. Первый, узнавшій въ немъ поэта, былъ французъ — Форіэль; первый, назвавшій его «великимъ», былъ нѣмецъ Гёте. Между тѣмъ, въ Италіи его Священные гимны надолго, были забыты; его драмы подверглись осмѣянію. Но онъ не отступилъ передъ приговоромъ общественнаго мнѣнія; онъ только перешелъ къ другой области искусства, занялся другой отраслью литературы, — написалъ романъ. Историческая тенденція, которая такъ нераздѣльно царитъ въ его трагедіяхъ и гимнахъ, внесена была имъ и въ область романа: въ 1827 году вышли изъ типографіи "I prooressi sposi, storia ioilanese del secolo XVIb (3 vol. in 8'. Milano). Новое произведеніе нашего поэта было крупнымъ шагомъ въ дѣлѣ развитія историческаго романа въ Италіи. Какъ намъ извѣстно уже, тамъ эта отрасль литературы занималась по преимуществу XIV—XVI столѣтіями. Нападенія французовъ на Италію при Карлѣ VIII, войны нѣмецкихъ императоровъ съ французскими королями изъ-за обладанія этой страной, внутренніе раздоры, судьбы маленькихъ родовъ — Висконти, Toppe, Сфорца, Халеспини, честолюбіе и властолюбіе которыхъ сдѣлали такъ много зла полуострову, — вотъ что давало богатый матеріалъ историческому роману. Все это, конечно, вполнѣ соотвѣтствовало современному положенію дѣлъ, но уже изъ самаго бѣглаго знакомства со всѣми этими произведеніями романтизма дѣлается ясно, что историческія знанія были тогда еще въ зародышѣ. Вѣкъ Маккіавелли, Саванаролы, Галилея — самый важный вѣкъ во всей итальянской исторіи; это вѣкъ борьбы между свѣтомъ и тьмой, возмущенія нравственности и науки противъ системы рабства и глупости, стремленія къ образованію и развитію въ политическомъ и соціальномъ отношеніяхъ, — вѣкъ, создавшій совершенно новый міръ воззрѣній, положившій зерно свѣжей мысли. Но у всѣхъ предшественниковъ Манцони, бравшихся за разработку историческаго романа, нигдѣ не видно глубокаго проникновенія въ самый духъ того времени, пониманія сокровенныхъ причинъ, приводившихъ въ движеніе человѣчество. Оружіе и любовь, — вотъ сюжетъ; ангелы въ образѣ рыцарей, — вотъ дѣйствующія лица ихъ романовъ. Исторія у нихъ или списана (съ трудовъ Коріо, напр., у Баццони, и Гвичіардини — у Варезе), или изувѣчена; воображеніе фантастично и порой странно; языкъ не лишенъ вычурности, но, тѣмъ не менѣе, довольно грубъ. Если, несмотря на все это, мы признаемъ за ними долю значенія, такъ единственно по указаннымъ выше, во второй главѣ, мотивамъ. Нельзя, въ самомъ дѣлѣ, не поставить въ заслугу тому же Варезе, что онъ въ 1825 году рѣшился начать свой романъ описаніемъ народнаго возбужденія, вызваннаго нападеніемъ на Италію Карла VIII. Средневѣковые рыцари нужны были ему только для того, чтобы пробудить высшія чувства доблести въ оставшихся современныхъ рыцаряхъ Италіи. Въ силу извѣстнымъ образомъ сложившихся обстоятельствъ историческій романъ сдѣлался хорошимъ оружіемъ для борьбы съ иноземцами и въ этомъ отношеніи заслуживаетъ вниманія если не литературной, то политической исторіи Италіи начала нашего столѣтія.

Основная задача, на которой покоится все зданіе Обрученныхъ, та же самая, что и основная задача всей второй половины жизни автора, — доказать, что современное итальянское общество больно и въ политическомъ, и въ соціальномъ отношеніи, и указать лекарство, призвать его въ нравственному усовершенствованію. Въ частности романъ представляетъ собой попытку возбудить въ образованномъ обществѣ сочувствіе къ низшимъ классамъ народа и указать на сохранившуюся въ послѣднемъ свѣжесть и цѣлость нравственныхъ силъ, недостатокъ которыхъ такъ легко было замѣтить въ представителяхъ отжившаго свое время общественнаго строя Италіи. Здѣсь встрѣчаемъ мы удачдое соединеніе двухъ условій, которыя рѣдко находятся въ согласіи и почти всегда приносятся въ жертву одно другому, именно-строгое преслѣдованіе серьезной идеи съ безукоризненнымъ почти выполненіемъ.

Несмотря на общечеловѣческій смыслъ своего сочиненія, Манцони, прежде всего, съ головы до ногъ итальянецъ. Его симпатіи безспорно принадлежатъ человѣчеству вообще; онъ затрогиваетъ сердечныя струны и нравственные мотивы, близкіе всѣмъ и каждому. Но этотъ космополитизмъ мысли и чувства не убиваетъ въ немъ отличительныхъ свойствъ національнаго духа. Содержаніе его Обрученныхъ стоитъ въ тѣсномъ отношеніи съ самыми существенными, самыми животрепещущими интересами итальянской жизни. Поэтому-то онъ, прежде всего, интересуется крупными историческими явленіями и движеніями массъ, а судьба частныхъ лицъ и ихъ мелкія дѣянія занимаютъ его ровно настолько, насколько они находятся въ связи или въ зависимости отъ первыхъ. Главная роль въ его романѣ принадлежитъ массамъ; оттого-то весь романъ получаетъ характеръ широкой драмы, гдѣ главный интересъ сосредоточивается на общихъ началахъ, лежащихъ въ основѣ государственнаго строя. Въ этомъ расширеніи сферы романа заключается одна изъ величайшихъ заслугъ Манцони передъ отечественной литературой. Но только очень немногіе изъ его современниковъ поняли эту заслугу и оцѣнили ее по достоинству; немногіе были согласны тогда съ Канту, который въ своемъ историческомъ комментаріи къ Обрученнымъ говорилъ: «Юные ломбардцы, мои современники! Я посвящаю этотъ комментарій вамъ. Полные надеждъ, вы, въ свою очередь, подержите надежды отечества. Вы съ восторгомъ встрѣтили Обрученныхъ, хотя они — еще новинки, хотя они принадлежать перу живаго еще человѣка. Вы хорошо поняли, что этотъ романъ написанъ не для того, чтобы сдѣлать имя его автора на время популярнымъ или чтобы убить скуку — чувство, присущее ничего недѣлающимъ людямъ… Вы ясно видите, что въ этомъ произведеніи каждая частная мысль всецѣло подчинена одной основной идеѣ: на основаніи вполнѣ достовѣрной исторіи оно разбиваетъ въ конецъ склонность къ безпечности относительно будущаго, которая хуже даже склонности къ заблужденію; оно вселяетъ въ душу каждаго читателя прочныя и плодотворныя убѣжденія. Въ этомъ твореніи историческая истина даже въ мелочахъ идетъ рядомъ съ интересомъ, поддерживаемымъ, благодаря живости разсказа, сокровищами чисто народной глубокой мудрости. Считайте эту книгу, которою вы зачитывались, руководствомъ для себя, чтобы научиться цѣнить гражданскую свободу и равенство правъ, какъ они того заслуживаютъ; чтобы быть снисходительными къ нашему времени, сравнивая его съ прошлымъ; чтобы оплакивать заблужденія человѣческаго ума и работать надъ улучшеніемъ жизни путемъ развитія знаній, мысли и стремленія къ общему благу»[11].

Большинство взглянуло на новый романъ совсѣмъ другими глазами. Аристархи романтизма, разсчитывавшіе найти у Манцони какое-нибудь чудесное повѣствованіе, полное ужасовъ и ярко разукрашенное, съ чувствомъ жалости отнеслись къ тому, кого считали своимъ вождемъ, и къ его простому, будничному произведенію; въ свою очередь, классики съ ироніей праздновали побѣду, указывая, какъ на свое, на все то, что считали хорошимъ въ этомъ продуктѣ романтизма, и также приходили въ заключенію, что авторъ самъ добровольно уронилъ себя съ созданнаго раньше пьедестала. «Biblioteca Ilaliana», «Antologia» и большинство выдающихся журналовъ во что бы то ни было старались доказать, будто Манцони сталъ на ложный путь. Даже друзья автора, какъ Томассео, находили романъ неудовлетворительнымъ, — непонятнымъ для толпы и неинтереснымъ для интеллигенціи. Впрочемъ, этотъ послѣдній, благодаря своей врожденной проницательности, сознавалъ, что самые недостатки романа указываютъ на присутствіе въ авторѣ крупнаго таланта. Такое непониманіе современниковъ не представляетъ собой ничего удивительнаго: Манцони засталъ итальянскую словесность въ самомъ жалкомъ положеніи. Поэзія страны, гдѣ пѣлъ Тассъ и Петрарка, гдѣ еще до сихъ поръ восторженному туристу грезится величавая тѣнь Данта, въ началѣ нынѣшняго столѣтія сдѣлалась условной, комнатной поэзіей.

Съ внѣшней стороны романъ имѣлъ успѣхъ. Еще до выпуска въ свѣтъ Обрученные имѣли 1,600 подписчиковъ и затѣмъ въ теченіе нѣсколькихъ дней разошлось 600 экземпляровъ. Даже прислуга въ переднихъ знатныхъ баръ складывалась для покупки романа. Но это былъ успѣхъ относительный, до извѣстной степъни искусственный: въ теченіе трехъ лѣтъ ходили слухи о новомъ произведеніи Манцони и естественно доведи ожиданіе до высшей степени, особенно въ Тосканѣ и Ломбардіи; отъ поэта, извѣстнаго въ качествѣ лирика и драматурга, съ увѣренностью ждали болѣе или менѣе капитальнаго труда. И этотъ успѣхъ не могъ, конечно, вознаградить поэта за массу нравственныхъ страданій, причиненныхъ ему невѣжественными критиками.

Обрученные Манцони, подобно Божественной комедіи Данта, драмамъ Шекспира или Фаусту Гёте, при своемъ появленіи не вызвали и половины того шума, который поднимался въ недавнее время изъ-за новой оперетки Оффенбаха или драмы Дюма-сына. Немного бенгальскаго огня вполнѣ достаточно, чтобы заставить публику рукоплескать, но нужны художественныя творенія, съ присущей лишь имъ однимъ глубокой воспитательной силой, чтобы воздѣйствовать на массы. Достоинства извѣстныхъ трудовъ можно опредѣлить только спустя долгое время послѣ ихъ появленія въ свѣтъ, по оказанному ими на нѣсколько поколѣній дѣйствію. Никого нельзя воспитать въ одинъ день. Chefs d’oeuvres литературы предназначаются для медленнаго, но серьезнаго и глубокаго воздѣйствія. Манцони отлично понималъ это и писалъ свой романъ для будущаго. Широта поставленной имъ себѣ задачи могла бы показаться дерзостью, если бы послѣдствія не показали, что она была скорѣе результатомъ богатыхъ способностей, глубокаго художественнаго дарованія… Но чтобы всѣ прочли и поняли, для этого мало нѣсколькихъ лѣтъ или даже одного поколѣнія. И Манцони имѣлъ счастье собственными глазами видѣть, какъ, спустя 40 лѣтъ по выходѣ, въ свѣтъ, его романъ всѣми былъ признанъ за великое произведеніе. Сорокъ лѣтъ понадобилось для того, чтобы показать, какъ ошибались въ свое время почти всѣ итальянскіе журналисты, выбивавшіеся изъ силъ при появленіи Обрученныхъ въ своихъ стараніяхъ уронить ихъ достоинства. Нечему удивляться, слыша, что этотъ романъ вызвалъ выраженіе удивленія даже у Вальтеръ-Скотта, компетентнаго судьи въ подобныхъ вещахъ. Его компетентность въ этомъ случаѣ равнялась его безпристрастію: съ рѣдкой скромностью онъ признавалъ его выше своихъ и самъ говорилъ Манцони о своемъ согласіи промѣнять славу автора столькихъ романовъ на славу автора Обрученныхъ. Въ этихъ словахъ нельзя видѣть простой любезности: не уступая Вальтеръ-Скотту въ умѣньи придать разсказу драматическій интересъ и сообщить живость описаніямъ, Манцони превосходилъ его идеей и оттѣнкомъ какого то мягкаго, любовнаго отношенія къ людямъ. Въ Обрученныхъ — одна господствующая мысль, чего у В.-Скотта никогда не бываетъ; романъ Манцони весь проникнутъ теплымъ чувствомъ любви, тогда какъ В.-Скоттъ объ этомъ и не думалъ; Манцони писалъ ad prohandum, В.-Скоттъ — ad narrandum; очевидно, Манцони сдѣлалъ значительный шагъ впередъ сравнительно съ прославленнымъ англійскимъ романистомъ: Равнымъ образомъ насъ не должно поражать и то обстоятельство, что Манцони впослѣдствіи рѣзко осудилъ форму историческаго романа: въ своемъ позднѣйшемъ сочиненіи О романтизмѣ въ Италіи онъ смѣло возсталъ противъ того жанра, которому, главнымъ образомъ, обязанъ былъ своей славой. «То, что когда-то восхищало всѣхъ въ романахъ Вальтеръ-Скотта, это признаки правдивости и простоты: говорятъ, что въ его романахъ больше правды, чѣмъ въ самой исторіи. Но это лишь фраза, способная вырваться подъ вліяніемъ энтузіазма; ее нельзя повторить послѣ серьезнаго размышленія… Великій поэтъ и великій историкъ могутъ безъ помѣхи соединяться въ одномъ и томъ же лицѣ, но никогда въ одномъ и томъ же сочиненіи». Это рѣзкое отреченіе отъ самого себя дѣлается вполнѣ понятнымъ при болѣе внимательномъ разсмотрѣніи его мотивовъ: когда Манцони писалъ свой романъ, данная форма казалась ему наиболѣе подходящей, но всякое произведеніе выдающагося художника всегда составляетъ исключеніе, а никакъ не общее правило. Историческую часть его криги могъ бы написать и другой, но романъ могъ принадлежать только его перу. Въ этомъ его слава, его превосходство надъ массой другихъ романистовъ, бывшихъ его преемниками и подражателями.

Мы привели сейчасъ сужденіе Вальтеръ-Скотта; любопытно сопоставить съ нимъ отзывъ Гёте, сдѣланный въ Разговорахъ съ Эккерманомъ: «Романъ Манцони превосходитъ все, извѣстное въ этомъ родѣ. Я могу сказать только, что внутреннее содержаніе его, — все то, въ чемъ выражается душа поэта, — совершенно, а внѣшнее изложеніе ни на волосъ не уступаетъ крупнымъ внутреннимъ достоинствамъ… Я думаю, что идти дальше некуда. Изъ этого романа ясно можно видѣть, что такое Манцони. Здѣсь возвышенное внутреннее я поэта выразилось съ такой ясностью, о какой не можетъ быть и рѣчи въ драматическихъ произведеніяхъ. Манцони, какъ личность, стоитъ здѣсь на такой высотѣ, что трудно найти что-нибудь подобное ему… Ходъ дѣйствія и изложеніе деталей чисты, какъ само итальянское небо…»

Въ самомъ дѣлѣ, сюжетъ романа такъ простъ, что его можно передать въ нѣсколькихъ словахъ. Ренцо и Лючія, поселяне изъ окрестностей Милана, давно помолвлены и обручены, но никакъ не могутъ вступить въ бракъ, потому что невѣста имѣла несчастіе понравиться сосѣднему сеньору, человѣку дурнаго поведенія, дону Родриго. Этотъ Родриго является гонителемъ обрученныхъ. Съ помощью своихъ брави онъ причиняетъ имъ много зла, но влюбленные, наконецъ, соединяются, благодаря своему постоянству и вмѣшательству судьбы. Посреди ужасовъ миланской чумы Ренцо находитъ въ Миланѣ свою Лючію я присутствуетъ при послѣднихъ минутахъ своего гонителя Родриго. Вотъ и все. Но эта простота ни мало не вредитъ достоинствамъ романа. Въ немъ мысль автора такъ законченна, такъ ясно и точно выражена, что у читателя не является почти никакихъ сомнѣній или желаній большаго. Исполненіе романа, какъ нельзя ближе, согласуется со всѣми извѣстными намъ свѣдѣніями о характерѣ и дѣятельности нашего поэта: на каждой страницѣ чувствуется присутствіе самого Манцони, человѣка умнаго, одареннаго душой нѣжной и поэтической, но, вмѣстѣ съ тѣмъ, робкаго и недовѣрчиваго къ самому себѣ.

Въ Манцони фантазія удивительнымъ образомъ уживалась съ холоднымъ размышленіемъ. Онъ изучилъ человѣка во всѣхъ деталяхъ, благодаря отчасти тому, что жилъ во время великихъ бурь, когда обыкновенно всѣ страсти всплываютъ на поверхность, всѣ характеры въ ясномъ свѣтѣ развертываются предъ глазами наблюдателей. А въ числѣ этихъ наблюдателей трудно было бы найти такого, который своей проницательностью превзошелъ бы Манцони, который искуснѣе и нѣжнѣе его приподнялъ бы покрывало, скрывающее обыкновенно истину. Къ счастливымъ условіямъ присоединился еще и счастливый темпераментъ. Чуждый суматохѣ страстей, онъ съ неизмѣннымъ спокойствіемъ духа все видѣлъ, все чувствовалъ, все обсуждалъ и при этомъ былъ постоянно свободенъ и независимъ отъ другихъ и, что еще важнѣе, отъ самого себя. И наблюдательность, и богатство фантазіи, и сила таланта въ Обрученныхъ выразились вполнѣ: двухъ первыхъ качествъ было бы, конечно, мало для изображенія съ поразительной точностью культурнаго состоянія Италіи въ XVII вѣкѣ. Люди всѣхъ классовъ общества поочередно проходятъ въ его романѣ передъ глазами читателей, начиная съ простыхъ крестьянъ и оканчивая придворными сановниками. Мы видимъ здѣсь сельское населеніе Ломбардіи; которое мучатъ иноземные поработители и приверженцы ихъ, изъ котораго высасываетъ послѣдніе соки хищная солдатчина; передъ нами мѣщане и тѣсный кружокъ ремесленниковъ, знатные бары въ ихъ помѣстьяхъ и городахъ, монашествующіе, ученые судьи, превратившіе законъ въ смѣшную фикцію, армія, — словомъ, всѣ разнообразные составные элементы общества. При этомъ каждый изъ нихъ обрисованъ съ такою точностью и пластичностью, что мы сразу начинаемъ чувствовать себя, какъ дома, въ этомъ отдаленномъ прошломъ, въ этой чудной землѣ, и принимаемъ такое живое участіе въ радостяхъ и горестяхъ этихъ людей, какъ будто разсказываемое совершается прямо передъ нашимь глазами. Чтобы создать такую обширную картину общественнаго положенія страны, поэту мало было однихъ занятій этнографіей и исторіей. Тамъ, гдѣ этнографъ роется въ сокровищахъ своихъ знаній и медленно, мучительно медленно нанизываетъ слово за словомъ, строку за строкой, чтобы этимъ чисто синтетическимъ путемъ дать намъ возможность окинуть взоромъ описываемый періодъ культуры, Манцони часто однимъ штрихомъ пера создаетъ такой пластичный, реальный образъ, что, кажется, его можно взять руками. Для примѣра достаточно вспомнить бесѣду гостей въ замкѣ Родриго или ученыя объясненія Ферранте относительно причинъ чумы.

По умѣнью выдвинуть массу дѣйствующихъ лицъ и послѣдовательно провести ихъ характеръ во всемъ ходѣ романа, не грѣша при этомъ шаблонностью и однообразіемъ, изъ новѣйшихъ романистовъ можетъ сравниться съ Манцони развѣ одинъ Диккенсъ да нашъ гр. Л. Н. Толстой. Взгляните, напр., съ какой поразительной естественностью очерченъ донъ Аббондіо: Этотъ вѣчно опасающійся за свою вожу сельскій падре съ первой и до послѣдней страницы романа остается вѣренъ своему характеру. Въ любую минуту можно почти съ увѣренностью сказать впередъ, что станетъ говорить или дѣлать этотъ почтенный мужъ. Если, несмотря на это, каждая новая сцена представляетъ собой нѣчто новое, неожиданное, такъ это доказываетъ только богатство фантазіи автора, который умѣетъ въ обрисованномъ однажды характерѣ отыскивать все новые стороны и, въ концѣ-концовъ, примиряетъ ихъ въ типичномъ индивидуальномъ цѣломъ. То же самое нужно сказать относительно Фра-Кристофоро, героя въ коричневомъ капюшонѣ, — изъ него одного можно выкроить цѣлую дюжину заурядныхъ фигуръ, — относительно Федериго Барромео, Неизвѣстнаго, словомъ, всѣхъ главныхъ дѣйствующихъ лицъ. Точность рисунка, простирающаяся до мельчайшихъ подробностей, невольно изумляетъ читателя. О центральныхъ фигурахъ романа — Лючіи и Ренцо — нечего и говорить.

Самыя яркія страницы романа тѣ, гдѣ автору ихъ приходится имѣть дѣло съ толпой, съ людьми низшихъ классовъ общества. Онъ любитъ этихъ людей; они такъ много страдали и такъ мало заставляли страдать другихъ. Сколько правды, сколько глубокаго, потрясающаго трагизма въ описаніи миланскаго бунта! Голодная толпа народа бушуетъ, какъ, разъяренное море; подъ свѣжимъ впечатлѣніемъ негодованія, вполнѣ отдаваясь минутѣ и не думая о будущемъ, она съ несокрушимой силой потока ломаетъ и топитъ все на своемъ пути. Для нея теперь нѣтъ больше ни друзей, ни враговъ; она забываетъ даже о собственныхъ выгодахъ, теряетъ способность разсуждать и на время превращается въ слѣпую, роковымъ образомъ дѣйствующую стихійную силу. Эта сцена, которую не даромъ считаютъ классической, съ очевидной ясностью свидѣтельствуетъ о томъ, какъ хорошо Манцони понималъ психологію массъ.

Теперь перейдемъ къ упрекамъ, дѣлаемымъ иногда нашему писателю. Каррьеръ говоритъ, что «Манцони выступилъ подъ созвѣздіемъ Гёте и Вальтеръ-Скотта»[12]. Эти слова совершенно справедливы, если они говорятъ о знакомствѣ Манцони съ произведеніями этихъ корифеевъ современной ему европейской литературы, но совсѣмъ несправедливы, если хотятъ намекнуть на подраяаніе имъ со стороны итальянскаго поэта. Можно, конечно, сказать, что Карманьола — сколокъ съ Геца Берлихингена, но нельзя доказать этого: меяду этими трагедіями дѣлая бездна. Точно такъ-не не мояетъ быть никакой рѣчи относительно того, что Обрученные составляютъ подражаніе Вальтеръ-Скотту. Мы уяе знаемъ отзывъ послѣдняго о романѣ Манцони, но и помимо этого произведеніе итальянскаго поэта само говоритъ за свою оригинальность: только одно названіе — историческій — общее у него съ произведеніями англійскаго романиста. бъ Обрученныхъ видна національная душа со всѣми ея свѣтлыми и темными сторонами. Духъ, которымъ дышетъ вся книга, такъ своеобразенъ, что для сравненія съ любымъ романомъ Вальтеръ-Скотта рѣшительно нѣтъ никакой почвы. Другіе не рѣшаются назвать Обрученныхъ заимствованіемъ или-подражаніемъ, признаютъ оригинальность этого романа, но отрицаютъ его художественное значеніе въ виду будто бы его тенденціозности. «Авторъ проводитъ ультрамонтанскіе взгляды», — говорятъ сторонники разсматриваемаго нами мнѣнія. Но ни ультрамонтанской, ни даже просто католической тенденціи не найдемъ мы въ этой книгѣ: только внѣшняя оболочка, какъ естественный костюмъ времени и мѣста, носитъ характеръ католицизма. Книга съ ультрамонтанской тенденціей не сдѣлалась бы достояніемъ всемірной литературы. «Пока живы на землѣ люди, пока существуетъ гражданское общество, образы Ренцо и Лючіи, дона Родриго и Неизвѣстнаго, Фра-Кристофоро и дона Аббондіо останутся полными жизни и правды, подобно образамъ Гектора и Андромахи, Франчески Римини и Сарделло, Гамлета и Лира», — не совсѣмъ несправедливо, пожалуй, замѣчаетъ соотечественникъ Манцони, Фенини, въ своемъ сочиненіи «D. F. Guerrazzi. Sludi critici».

Послѣ выпуска въ свѣтъ Обрученныхъ Маицони возвратился во Флоренцію, эту, въ сущности, литературную и художественную столицу Италіи. Что влекло его сюда? Быть можетъ, желаніе познакомиться и сойтись съ главными литературными дѣятелями того времени или желаніе ближе изучить прекрасное тосканское нарѣчіе, которымъ говорили въ этомъ городѣ и которымъ онъ восхищался. Романъ былъ лебединой пѣснью нашего поэта: онъ вскорѣ написалъ къ нему родъ историческаго комментарія подъ заглавіемъ «Sloria della coloona infame» и замолкъ на долгое время. Комментарій этотъ былъ впослѣдствіи напечатанъ вмѣстѣ съ романомъ въ миланскомъ иллюстрированномъ изданіи 1840 года («I promessi sposi. Colla storia della colonna infame». Milano, 1840) и представляетъ собой изслѣдованіе относительно колонны, торжественно воздвигнутой въ Миланѣ въ 1630 году для увѣковѣченіи позора несчастныхъ, обвиненныхъ въ распространеніи чумы, при помощи какихъ-то таинственныхъ намазываній, и вслѣдствіе этого осужденныхъ на смерть среди ужасныхъ мученій. Въ этой маленькой статьѣ высказалась со всей полнотой сила и доброта души внука гуманиста Беккарія, лучшимъ эхомъ книги котораго О преступленіяхъ и наказаніи являются страницы Манцони о любви, справедливости и уваженіи къ человѣческой жизни.

Эти же чувства, бывшія частнымъ выраженіемъ религіозныхъ убѣжденій Манцони, онъ высказалъ, но только еще сильнѣе, съ болѣе рѣзко обозначившимся оттѣнкомъ вѣры, въ своихъ Разсужденіяхъ о нравственности[13]. Годъ выхода въ свѣтъ этой книги намъ неизвѣстенъ, — перваго изданія мы не имѣли подъ руками, — но можно съ увѣренностью сказать, что она написана позже Обрученныхъ, такъ какъ представляетъ собой цѣльное, систематическое изложеніе взглядовъ Манцони. Здѣсь онъ вооружается противъ ошибокъ и одностороннихъ сужденій Сисмонди о роли, какую играла нравственность церкви въ средніе вѣка, особенно въ Италіи. Вѣжливость формы, спокойствіе и безусловный тактъ совсѣмъ не лишаютъ его разсужденіе силы полемики и пылкости убѣжденій.

Манцони не уклоняется ни отъ одной трудности разбираемаго вопроса: говоритъ и объ адѣ, и о чистилищѣ горячо защищаетъ благость индульгенціи, хотя и осуждаетъ папъ за торговлю ими. Разумѣется, безусловно слабъ основной пунктъ его аргументаціи противъ утвержденія Сисмонди, что католицизмъ виноватъ въ разложеніи Италіи: «Католицизмъ дѣлаетъ и добрыя дѣла, и дурныя; въ дурныхъ — виноваты люди, добрыя же всецѣло принадлежатъ ему. Если, напр., папы занимались продажей индульгенцій, такъ потому лишь, что не были достаточно хорошими католиками». На этой зыбкой почвѣ устоять было трудно. Въ виду этого за «Osservazioni sulla morale cattolica» нельзя признать историческаго значенія: они имѣютъ скорѣе, такъ сказать, біографическое значеніе, ибо даютъ возможность яснѣе представить себѣ нравственную личность и складъ религіозныхъ убѣжденій нашего поэта. Съ полнымъ безпристрастіемъ онъ осуждаетъ тѣ ужасы, какіе творились въ средніе вѣка такъ часто подъ знаменемъ католицизма; онъ отвертывается отъ Варѳоломѣевской ночи, находя, что ея одной вполнѣ достаточно для осужденія той жестокой и безумной политики, которая постоянно нарушала справедливость, лишь бы только пріобрѣсть какія-либо выгоды. Онъ оплакиваетъ насиліе, обманъ, возбужденіе страстей, жажду власти, бывшія истинными причинами бойни, какую представляетъ собой эта ночь. Говоря о кровавыхъ битвахъ, предпринятыхъ во имя Бога любви и мира, Манцони радуется, какъ итальянецъ, что, по крайней мѣрѣ, его соотечественники мало страдали въ этомъ отношеніи: «Италіи онѣ стоили мало крови; я говорю — мало въ сравненіи съ той, которая заливала другія страны Европы. Неистовства и несчастія другихъ народовъ даютъ намъ печальное преимущество сказать, что этой крови у насъ лилось мало. Но кровь, хотя бы и одного человѣка, пролитая рукой брата, — это уже слишкомъ много для всѣхъ вѣковъ и для всего міра».

Здѣсь онъ выказалъ себя безусловнымъ, сложившимся католикомъ, сущность взглядовъ котораго можно формулировать въ такомъ видѣ: «Есть только одно дѣйствительное средство, одно лекарство противъ всякихъ безпорядковъ, волненій и т. п., именно — авторитетъ, который можно найти въ папствѣ съ его непогрѣшимостью. Какъ только человѣкъ возстаетъ противъ него, уклоняется отъ него, онъ теряетъ подъ ногами всякую твердую точку опоры и дѣлается рабомъ общественнаго разложенія, порядокъ рушится и слѣдуетъ всеобщая анархія. Высшая обязанность каждаго — подчиненіе этому авторитету. Самыя крупныя уклоненія ничего не значатъ, пока признается этотъ главный пунктъ, и самыя маленькія — страшная, гибельная ересь, какъ скоро онъ отрицается. Государственная власть имѣетъ только второстепенное значеніе и уменьшеніе ея авторитета зависитъ, главнымъ образомъ, отъ того, что сама она не понимаетъ правильнаго отношенія къ папѣ, не хочетъ подчиниться его авторитету». По мнѣнію Манцони, только при помощи католической церкви и въ ней одной человѣчество найдетъ спасеніе. Церковь соединяетъ людей въ одну семью, даетъ государству истинную цѣль, обуздываетъ произволъ правительствъ, исправляетъ и караетъ тирановъ, утѣшаетъ печальныхъ, будитъ въ людяхъ вѣру и мысль и заботливо охраняетъ каждый шагъ ихъ отъ колыбели до могилы.

Съ такими взглядами не трудно было дойти до мысли о возможности создать изъ Италіи папскую монархію, и Манцопи дѣйствительно нѣкоторое время вмѣстѣ съ другими патріотами увлекался этой мечтой. Только 16-ти лѣтнее правленіе папы Григорія XVI показало всю фантастичность подобныхъ мечтаній. Впрочемъ, кромѣ религіозной, была еще патріотическая подкладка для такихъ политически-наивныхъ грезъ: ему казалось, что подъ знаменемъ папства скорѣе, чѣмъ подъ какимъ другимъ, могутъ собраться разрозненныя части Италіи. Вотъ почему даже «Osservazioni» не даютъ, по нашему мнѣнію, основаній для упрека Манцони въ клерикализмѣ. Клерикалъ едва ли сталъ бы выражать по поводу религіозныхъ распрей такія. мысли, передъ какими не остановился этотъ убѣжденный послѣдователь католицизма: «Человѣкъ, вполнѣ усвоившій духъ евангелія, возвышается въ своихъ чувствахъ до той высоты, гдѣ ни распри, ни личные интересы, ни преслѣдованія не имѣютъ мѣста… Такое самоусовершенствованіе, въ концѣ-концовъ, вознаграждаетъ человѣка само по себѣ. Послѣ нравственной побѣды надъ самимъ собой наступаетъ мирное успокоеніе… Любовь въ Богѣ къ тѣмъ, кого по мірскимъ соображеніямъ слѣдовало бы ненавидѣть, даетъ душѣ, созданной для дѣлъ милосердія, чувство невыразимой радости». «Какъ человѣкъ, болѣе чѣмъ кто-либо бесѣдовавшій съ Манцони во Флоренціи, — говоритъ Николини, — я могу удостовѣрить, что его вѣра чужда какой-бы то ни было нетерпимости». Вѣря въ добро и его неизбѣжное, рано или поздно, торжество надъ зломъ, Манцони покорно склонялся предъ ударами судьбы и приглашалъ другихъ къ терпѣнію и братской, всепрощающей любви.

Манцони представлялъ время великимъ исполнителемъ суда Божія, а покорность, терпѣніе — умилостивительной жертвой. Отсюда отождествленіе политическихъ добродѣтелей съ богословскими: съ терпѣніемъ переносить страданія значитъ уже возраждаться, а насиліе преступно даже и тогда, когда имѣетъ за себя всѣ права. Преемники и продолжатели Манцони въ области историческаго романа, каковы Гверацци, Азеліо и мы. др., составляли въ этомъ случаѣ рѣшительную противуположность своему учителю. Такъ, Азеліо говорилъ: «Я взялъ въ руки перо потому, что не могъ взять шпагу, и писалъ съ единственной цѣлью — возбудить моихъ согражданъ». Подобно ему, и Гверацци иногда выражался не менѣе откровенно: «Я пишу романъ потому, что не могу выиграть битву». То, что Манцони казалось святостью, послѣдній клеймилъ именемъ трусости.

Обрисовывая нравственный обливъ нашего поэта, мы считаемъ не лишнимъ привести нѣсколько отзывовъ о немъ нѣкоторыхъ изъ числа его современниковъ. Джусти писалъ: «Это великій человѣкъ, руководящійся лишь своей совѣстью, — безъ тѣни гордости, твердый въ своихъ убѣжденіяхъ, но не только не уклоняющійся, а скорѣе даже стремящійся въ провѣркѣ ихъ путемъ споровъ; вѣрующій, но не отвращающійся ни отъ кого, даже отъ невѣрующихъ. Говорятъ, что онъ любитъ священниковъ и монаховъ; да, онъ любитъ ихъ, но какъ человѣкъ, давшій намъ типъ священнослужителя дона Аббондіо и монаха Фра-Кристофоро. Онъ способенъ выслушивать замѣчанія и мучиться ими, какъ школьникъ, которому исправляютъ его письменную работу; онъ полонъ чистосердечія, какъ въ образѣ своей жизни, такъ и въ манерѣ говорить, и можетъ любить, какъ юноша 16-ти лѣтъ. Въ спорахъ онъ никогда не забирается подъ облава; напротивъ, онъ всецѣло остается на землѣ и опорой его идеямъ и разсужденіямъ служитъ единственно здравый смыслъ». По словамъ Монтани, всѣ готовы признать, что этотъ блестящій миланецъ, являющійся корифеемъ новаторства, прежде всего, «человѣкъ античнаго міра, простой, открытый, внушающій увѣренность и успокоеніе, какъ и подобаетъ истинному величію». Самъ Леопарди, угрюмый, мрачный скептикъ Леопарди, высказывалъ удивленіе въ Манцони, какъ писателю, и глубокое уваженіе — какъ въ человѣку, Этихъ отзывовъ вполнѣ достаточно для объясненія просьбы Гете, обращенной къ Виктору Кузену: «Если увидите Манцони, скажите ему, что я очень уважаю и люблю его».

Немногое можно сказать о дальнѣйшей полувѣковой жизни Манцони. Мы знаемъ только, что въ 1833 году онъ лишился жены, отъ которой у него было шестеро дѣтей. Первая изъ его дочерей вышла замужъ за Массимо д’Азеліо, виднаго государственнаго дѣятеля и писателя, вторая — за Джорджини, извѣстнаго итальянскаго литератора, третья — за кавалера Тротти. Отъ второй жены, вдовствующей графини Стампо, на которой онъ женился въ 1837 году, у Манцони не было потомства. Ему пришлось видѣть послѣдовательную смерть пятерыхъ изъ числа своихъ дѣтей- пережилъ его только одинъ изъ сыновей, а въ 1856 году умерла его послѣдняя дочь.

Живя въ тихомъ уединеніи, онъ только издали принималъ участіе въ судьбахъ своего отечества и жилъ только вѣрой въ скорое освобожденіе и объединеніе его. Правда, ждать пришлось долго, но онъ имѣлъ счастіе дождаться. Когда, въ 1860 году, Мадзини былъ въ Миланѣ и зашелъ къ нашему поэту, то, между прочимъ, сказалъ ему: «Вотъ уже 10 лѣтъ, донъ Алессандро, какъ мы съ вами вѣримъ въ свободу Италіи. Теперь можемъ гордиться, что были въ этомъ случаѣ правы». Донъ Алессандро отвѣчалъ съ своей немного насмѣшливой улыбкой: "Отецъ нашего друга Торти, которому постоянно было холодно, начиналъ говорить при первыхъ холодахъ въ сентябрѣ: «будетъ снѣгъ». Въ октябрѣ и ноябрѣ онъ зябъ еще больше и говорилъ: «навѣрное, идетъ снѣгъ». Наконецъ, въ январѣ и февралѣ дѣйствительно выпадалъ снѣгъ и онъ тогда восклицалъ: «Я же вамъ правду говорилъ, что будетъ снѣгъ!..» Хотя Манцони въ 1860 г. не отказался отъ званія сенатора итальянскаго королевства, но въ сенатѣ почти не бывалъ и вообще въ послѣдніе годы своей жизни ратовалъ почти исключительно только за возстановленіе единства языка въ Италіи. Мысль объ установленіи въ Италіи одного общаго языка занимала его съ давнихъ поръ; еще въ 1850 году Джусти писалъ ему: «Теперь ты, вѣроятно, оканчиваешь свою работу о языкѣ, въ которой, если только память не обманываетъ меня, тебѣ хотѣлось утвердить его единство, установить его корни, отбросить излишнія развѣтвленія и, наконецъ, придать болѣе разнообразія и простоты». Джусти немного поторопился: его старый другъ далеко не кончалъ эту работу; онъ бился надъ ней еще почти цѣлыя 20 лѣтъ, такъ что только въ 1868 году пришелъ въ этомъ отношеніи къ опредѣленнымъ результатамъ[14].

Это было послѣднее сочиненіе Манцони. Въ немъ, будучи уже 80-ти лѣтнимъ старикомъ, борется онъ съ живостью юноши противъ несимпатичныхъ ему воззрѣній на родной языкъ и открыто заявляетъ, что намѣренъ установить и укрѣпить національную рѣчь, — единую, итальянскую. Ему удалось заинтересовать въ этомъ вопросѣ министра народнаго просвѣщенія, который назначилъ въ помощники старому поэту двоихъ компетентныхъ людей, Руджіеро Бончи и Джуліо Каркано, и поручилъ нзыскать способы для распространенія среди всѣхъ классовъ общества знанія хорошаго языка и хорошаго произношенія. Мапдони очень коротко отвѣтилъ на это порученіе: «Хорошій языкъ — во Флоренціи; поэтому нужно только опредѣлить его, очистить немного и составить флорентинскій словарь». — «Но зачѣмъ непремѣнно флорентинскій? Почему не тосканскій вообще?» — слышались возраженія. — «Да просто потому, что въ Тосканѣ есть нѣсколько нарѣчій, нѣсколько различныхъ способовъ обозначенія одной и той же вещи. Наир., во Флоренціи виноградная кисть называется grappolo d’uva; въ Пистойѣ — уже не grappolo, а сіоссоіа; въ Сіенѣ — ни сіоссоіа, ни grappolo, а zocca; въ Пизѣ и другихъ мѣстностяхъ говорятъ и т. д.» Старый Ламбрускини и пылкій Томассео выступили съ возраженіями; онъ полемизировалъ съ ними сдержанно и безпристрастно, но настойчиво, Тѣмъ, которые ссылались противъ него на знаменитый трактатъ Данта О народномъ языкѣ, онъ смѣло отвѣчалъ, что народный языкъ, о которомъ говоритъ Дантъ, вовсе не былъ языкомъ итальянскимъ. Наконецъ, онъ призвалъ на помощь политику и единство языка сталъ защищать ссылками на необходимость тѣснѣйшаго сліянія разрозненныхъ въ существѣ дѣла частей Италіи.

Въ 1873 году Манцони умеръ 88 лѣтъ, "До послѣдняго года своей жизни, — говоритъ Джуліо Каркано, — сохранилъ онъ во всей неприкосновенности живость и ясность разсудка, какими обладалъ въ то время, когда писалъ Обрученныхъ. Вся Италія захотѣла почтить его смерть знаками исключительнаго уваженія. Принцы крови сопровождали тѣло поэта, первые вельможи государства оффиціально участвовали въ его проводахъ вмѣстѣ съ депутаціями сотенъ итальянскихъ городовъ; представители университетовъ, низшихъ чиновъ, рабочихъ ассоціацій шли въ процессіи съ своими знаменами. Миланскій соборъ не въ состояніи былъ вмѣстить всѣхъ явившихся; цѣлый городъ былъ на ногахъ, окна декорированы траурными флагами, магазины заперты. Участвовало въ похоронахъ около 100 т. чел. Это не было дѣломъ минуты: выраженія уваженія къ памяти умершаго продолжались съ замѣчательнымъ постоянствомъ. Именемъ покойнаго поэта названа была одна изъ улицъ и театръ въ Миланѣ; открылась подписка на сооруженіе памятника «великому ломбардцу»; миланскій муниципалитетъ задумалъ пріобрѣсти особое помѣщеніе съ цѣлью сдѣлать изъ него родъ литературнаго музея въ память Манцони. Флоренція просила, но безуспѣшно, помѣстить славные останки въ пантеонѣ Sanla-Croce рядомъ съ памятниками Данта, Галилея и Маккіавелли. Города, въ которыхъ онъ жилъ, дома, гдѣ онъ помѣщался, самая школа, гдѣ онъ впервые учился читать, спѣшили увѣковѣчить эти факты тѣмъ, что помѣщали на видномъ мѣстѣ мраморныя доски съ приличной надписью. Журналы прославляли его имя, нынѣ болѣе громкое, чѣмъ когда-либо; ежедневно появлялись брошюры, десятками сыпались поэмы и сонеты.

Рѣзкую противуположность обычной простотѣ покойнаго поэта составляетъ энтузіазмъ этихъ демонстрацій. Люди, бывшіе на другой день послѣ его смерти въ комнатѣ, гдѣ онъ закрылъ глаза, видѣли его лежащимъ на простой желѣзной кровати. Тѣло лежало на бѣлой простынѣ; на груди большой крестъ слоновой кости и чернаго дерева; два зажженные канделябра стояли на ночномъ столикѣ. Большая комната оклеена скромными желтоватыми обоями; на срединѣ плафона нарисованъ букетъ розъ. Нѣсколько маленькихъ картинъ религіознаго содержанія, распятіе, повѣшенное на стѣнѣ возлѣ постели, портретъ безъ рамы друга Манцони, профессора Россари, умершаго за 10 лѣтъ до него, потомъ нѣсколько стульевъ, разставленныхъ тамъ и сямъ, диванъ, обитый бѣлой съ голубой шерстяной матеріей, столъ ореховаго дерева съ доской желтаго мрамора, наконецъ, его любимое старое вольтеровское кресло, обитое кожей, — вотъ вся обстановка этой патріархальной комнаты, въ которой, казалось, витала еще душа поэта. Нѣсколько лирическихъ пьесъ, недоконченная Исторія французской революціи, которую онъ составлялъ по рукописнымъ документамъ, находящимся въ рукахъ частныхъ лицъ, работы по итальянскому языку и огромная, захватывающая болѣе полувѣка, переписка съ выдающимися людьми Италіи и Европы, — вотъ наслѣдство, оставленное имъ родинѣ.

Н. Колосовъ.

  1. Березинъ: «Энцикл. словарь» т., I, отд. 3, стр. 674.
  2. Koseuth: „Meine Schriften ans der Emigration“. T. I, 5.
  3. Товарищи по школь дали Меттерниху кличку князя трехъ F, образовавшуюся для сокращенія, изъ иниціаловъ трехъ словъ: l’in, faux, fanfaron.
  4. Подготовить возрожденіе отечества свѣтомъ вѣры, возвышеніемъ нравственнаго сознанія было задачей Александра Манцони.
  5. Roux; «Hist. de la littér. itul. contemporaine», p. 161. Paris, 1870.
  6. «Revue des deux Mondes» 1834, т. Ill, p. 595.
  7. "Віbl. ltal. II. XVII, р. 232.
  8. «Quarterly Review», № XLVII, р. 88 ff.
  9. T. IV, кн. I, стр. 23.
  10. «Biblioteca Italiana». T. XXXIV, р. 47.
  11. «Promessi epoei» con illustrazioni trotte della atom milanese del secolo XVII di Cezare Cantit. 3 vol. 12®. Firenze, 1833.
  12. Каррьеръ: "Искусство въ связи съ развитіемъ культуры, т. У. стр. 414 (пер, Корша) Москва, 1875 г.
  13. «Osselvnzioni sulla morale cаttolica». Раvіа, 1830 (изд. 4-ое).
  14. «Solia lingua italiens, scritti varii di Alessandro Manzoni. — Appendice alla relazione intorno all`nnità della lingua od ai mezzi di diffonderla». Milano, 1868—1869.