Я родился 27 января (в день рождения Моцарта) 1836 года в Лемберге, столице Королевства Галиция. У семьи со стороны моего отца испанские корни. Один из моих предков, дон Матиас Захер, был ротмистром при императоре Карле V, сражался в победоносной битве при Мюльберге против немецких протестантов, был ранен и попал в Богемию, женился здесь на маркизе Клементи и остался в стране. Профессор Шлейхер, известный лингвист, сказал мне, что если мое испанское происхождение считать доказанным, то он нисколько не усомнится в том, что я происхожу от арабов. Имя Захер восходит к более чем пятидесяти арабским корням, часто встречается среди этого народа, и даже есть арабский поэт Захер, о котором Рюкерт говорит в «Хамасе» (сборнике арабских поэтов).
При моем деде, Иоганне Непомуке фон Захере, семья попала в Галицию в то время, когда эта земля перешла к Австрии после раздела Польши в 1772 году. Мой дед был губернским советником в правительстве Галиции и приобрел столько доверия и любви, что галицкая знать приняла его в свои ряды и стала считать за коренного жителя.
Мой отец - начальник Галицкой полиции, Королевский надворный советник Леопольд фон Захер-Мазох, государственный деятель, добившийся значительных достижений по службе во времена трех польских революций в 1831, 1846 и 1848 годах. Моя мать, Каролина Эдле фон Мазох, была последней из своего старинного славянского рода, поэтому мой отец объединил — как это принято в знатных семьях — с одобрения Императора Австрии, ее имя со своим и семья с тех пор называется Захер-Мазох.
Я провел детство в полицейском участке. Мало кто знает, что это значило в Австрии до 1848 года: полицейские, приводившие бродяг и закованных преступников, мрачно выглядящие чиновники, тощий вкрадчивый цензор, шпионы, не смеющие никому смотреть в лицо, зарешеченные окошки у скамьи для порки, через которые выглядывали то смеющиеся накрашенные проститутки, то меланхоличные бледные польские заговорщики. Видит Бог, обстановка была ничуть не веселая!
К счастью, я наслаждался ей только зимой, да и тогда эти безобразные впечатления могли продержаться лишь до порога, за которым была моя добрая, нежная, понимающая мать, которая жила только своими детьми и мужем, наполняла все спокойным, добродетельным светом. Чуть ли не большее влияние, чем мать, на меня оказывала моя кормилица, малороссийская крестьянка (kleinrussische Bauerin – авт.) из окрестностей Лемберга, Она жила в нашем доме много лет и все это время была кумиром детской комнаты. Это была высокая, красивая женщина, много лет спустя во флорентийской галерее я нашел ее нежный лик, изображенный мастерской рукой Рафаэля у прекрасной «Мадонны в кресле». Кормилица рассказала мне все те очаровательные истории и чудесные сказки, которые живут в устах нашего обладающего богатым воображением малороссийского народа (kleinrussischen Volkes – авт.), о разбойнике Довбуше, о еврейской Помпадур в Польше - прекрасной Эстерке, о несчастной Варваре Радзивилл, о Богдане Хмельницком, который во главе казаков обращал в бегство польскую шляхту на стольких полях сражений, о воеводе Потоцком, предавшем Польшу и сошедшем с ума, когда ночью с балкона своего замка на Украине услышал заклеймивший его навсегда народный напев, она пела мне все те прелестные, грустные песни, которые поет малороссийский крестьянин и которым нет равных по силе, поэтичности, и берущей за сердце мелодии. Время истинной радости было под Рождество, когда пекли день и ночь, устанавливали большие ясли, в хлеву между волом и ослом было видно младенца Иисуса, приносящих дары пастухов, трех волхвов, а наверху ведущую их звезду из золотой бумаги. Затем мы, дети, добрая няня и слуги садились вокруг и пели восхитительные колядки (рождественские гимны), в которых глубокая душа нашего народа соперничает с озорным юмором.
Потом появилась французская бонна, и вскоре я заговорил по-французски так же бегло, как на моем родном славянском языке. Теперь я слушал другие милые истории и скоро Синяя Борода, Золушка и Кот в сапогах стали мне так же близко знакомы, как наш ловкий Иванов (Iwanov – авт.), который так чудесно умеет облапошивать евреев, и жестокая Русалка, которая заманивает красивых юношей и душит их своими золотыми волосами.
Ничто, однако, не произвело на меня такого глубокого впечатления, как история о чернокнижнике пане Твардовском. Я слушал, затаив дыхание, о его забавных приключениях и трепетал за него, когда в Кракове его позвал в трактир «Рим» незнакомый слуга, ибо я знал, что согласно договору, Сатана может забрать душу пана Твардовского только в Риме, поэтому можно было сразу догадаться, что это адская хитрость. Когда в момент появления Сатаны пан Твардовский хватает невинное дитя трактирщика и таким образом защищается, то лукавый говорит с улыбкой: «Теперь я знаю, чего стоит слово дворянина». Пан Твардовский возвращает ребенка матери, а себя отдает дьяволу. Есть ли другая история, которая могла бы лучше укоренить в детской душе росток понятия о чести и чувстве собственного достоинства, чем эта? И вот, когда Сатана уносит пана Твардовского по воздуху, то при звуке звонящих «Ave» колоколов в церкви святой Марии тот начинает произносить молитву Богородице, как его научила мать, поэтому дьявол вынужден его отпустить и пан Твардовский зависает между Небом и Землей, парит и парит там до сих пор, а каждые сто лет к нему приползает паук и приносит ему вести о Земле. Может ли быть более прекрасный образ для человека и его стремлений?
В раннем возрасте у меня был живой инстинкт изображать все, что меня волновало, поэтому мы, маленькие и взрослые, вместе разыгрывали милые истории, охотнее всего о пане Твардовском и Синей Бороде. Мой кузен с зачерненным лицом был непревзойденным дьяволом, в то время как я изображал пана Твардовского. Из кресел и другой мебели мы строили великолепный замок, и мой товарищ по играм, который впоследствии стал храбрым офицером, был Синей Бородой, француженка в старой красной, отороченной горностаем кацабайке моей матери была его женой, а я - одним из братьев, которые зарубили злодея на башне - которой всегда был наш большой обеденный стол.
Лето мы всегда проводили в сельской местности, в Золочеве или в чудесных Винниках; у меня было маленькое ружье и охотничья сумка, и, предоставленный самому себе, я бродил по лесам и полям, болотам и горам. Я мог часами сидеть на Чертовой скале и смотреть на необъятную равнину Подолья. Уже тогда галицкие крестьяне были моими любимцами. Я с удовольствием заезжал к ним и с горячим сочувствием слушал их рассказы о старинной казачьей вольнице, Уманской резне шляхты и жизни разбойников в Карпатах. В то же время во мне проснулась глубокая любовь к природе, за что теперь хвалят мои истории из Галиции. Отец брал меня с самого детства на охоту не только на вальдшнепов и диких уток, но и зимой на волков. Тогда я уже был безупречным маленьким солдатом. Ко мне каждый день приходил фельдфебель, который заставлял меня тренироваться и делать гимнастические упражнения.
Долгими зимними вечерами я много и с удовольствием читал, особенно по-французски, моими любимыми книгами тогда были: «Дон Кихот», «Путешествия Гулливера», «Приключения Телемака», «Одиссея» в прозе, «Поль и Виржини» и сказки Андерсена. Рассказ о маленьком сером утенке вызвал у меня слезы, хотя я и не подозревал тогда, что когда-нибудь подвергнусь таким же преследованиям на птичьем дворе немецкой литературы.
Мне было около десяти лет, когда я предпринял первые попытки сочинения стихов, без какого-то особого умысла, а только чтобы порадовать своих младших братьев и сестер. Я изготавливал пьесы, которые ставил в маленьком кукольном театре, и записал рассказ, услышанный от старого крестьянина, чтобы лучше передать его своим младшим сестрам.
Никогда не забуду ужасных сцен 1846 года. Мой отец спас восточную часть страны от восстания, разоблачив и арестовав руководителей бунтовщиков в Лемберге; когда в это же время в западной части вспыхнула Польская революция и крестьяне, выступив против шляхты, истребляли повстанцев, поджигали дворянские дворы и устраивали страшную кровавую баню, поляки даже с благодарностью признали правильность действий моего отца. Единственный руководитель восстания избежал ареста в Лемберге, собрал заговорщиков и крестьян в Горожанах, но и здесь народ обратил свои смертоносные косы против поляков. Это было единственное место на востоке страны, где пролилась кровь. Я видел, как в мрачный февральский день в сопровождении вооруженных крестьян привезли бунтовщиков, некоторых убитых, некоторых раненых; они лежали на маленьких убогих возах, с соломы текла кровь, а собаки ее слизывали.
В 1848 году мой отец приехал в Прагу, столицу Королевства Богемия, где он тоже был начальником полиции, но его положение никогда не оказывало сдерживающего влияния на мое умственное развитие, напротив, я благодарен ему за свои языковые познания и, прежде всего, за мое близкое знакомство с естественными науками. Невозможно назвать, чего только не коллекционировал мой отец: жуков, бабочек, растения, минералы, окаменелости. Как часто я помогал ему стучать по камням, когда он со своим старым другом, великолепным Баранте, искал трилобитов в каменоломнях под Прагой, я залезал в каждый пруд, чтобы ловить водяных жуков для отца. Я также ходил охотиться в Богемии, только здесь зайцы и куропатки были взамен лисиц и волков. Само собой разумеется, что я много плавал, ездил верхом, фехтовал и занимался гимнастикой, как и положено молодому джентльмену.
Но при этом учеба и чтение никоим образом не были заброшены. Мне нравилось читать научные труды, особенно исторические и естественнонаучные. Я никогда особо не занимался изящной литературой, и должен признаться, что и сегодня знаю большинство поэтов только по именам. Наибольшее впечатление из поэтических произведений произвели на меня поэмы Гёте, Фауст и Вертер, старый немецкий роман «Симплициссимус» времен Тридцатилетней войны, шекспировские Гамлет, Отелло и Фальстаф, гоголевский «Тарас Бульба или Запорожские казаки», «Мать» Кукольника, «Капитанская дочка» Пушкина, «Декамерон» Боккаччо, Библия и песни Беранже, а затем гораздо позднее: «Ярмарка тщеславия» Теккерея, «Тяжелые времена» Диккенса, Тургеневские «Записки охотника», «Манон Леско» Прево, «Мой дядя Бенджамин» Клода Тилье, «История новобранца», «Мадам Тереза» и «Ватерлоо» Эркманна-Шатриана.
Из научных писателей больше всего на меня повлияли Тьерри и Маколей, а позже Бокль и Шопенгауэр. Но греческие и римские классики, Шиллер, Вальтер Скотт, Гейне, Дюма и Сю, а также философ Гегель, Давид Штраус и Молешотт, которыми увлекались и вдохновлялись современники в зависимости от их вкуса и направления, не оказали никакого влияния на меня и вообще никогда не производили на меня особого впечатления.
Бетховен среди музыкантов и Тициан среди художников всегда были моими фаворитами.
Во время экзамена на аттестат зрелости, когда мне еще не исполнилось шестнадцати, я написал сочинение, о котором наш профессор сказал: «Это уже не школьное задание, это работа писателя». Тем не менее, я думал о чем угодно, но не о том, чтобы стать поэтом. Я много играл в любительском театре, не только что-нибудь из Коцебу, но также Гёте, Шиллера, Шекспира, Скриба. Прежде всего я хотел быть солдатом, потом уже актером, потом профессором. Однажды меня вдруг охватила настоящая страсть к математике (не с такой силой, как поэта), и я был лучшим математиком в последних классах гимназии, потом бросился в химию и, наконец, в историю.
После нескольких бурных университетских лет, в которых было много выпивки, много пения и много дуэлей, в возрасте 20 лет я получил степень Доктора, работал в Венском государственном архиве, написал книгу по истории и стал доцентом истории Университета Граца.
Как собственно получилось, что я написал свой первый роман? Это было довольно необычно.
В то время мне нравилось проводить вечера у баронессы Гуденус, старой остроумной дамы. Однажды я начал рассказывать о восстании 1846 года и рассказал так, что одну даму прямо-таки наэлектризовал своим рассказом. «Запишите же все, — вскричала она, — получится прекрасный роман». Я никогда не думал об этом, но у нее, как у настоящей немки, сразу же сложилась книга в голове.
Импульс к действию был дан, и быстро появился мой первый роман «Галицкая история 1846 года». Когда я писал эту книгу, то болезнь, мучившая меня в течение многих лет, достигла пика — тоска по дому.
Я потратил первый гонорар, чтобы поспешить домой. Это было летом 1857 года, я прослезился при виде первого же галицкого крестьянина, а когда почтовая карета — железной дороги тогда еще не было — въехала в Лемберг, и я узнал улицы, дома, деревья на «Валу», Львовском бульваре, то расплакался, как ребенок. Моя бабушка была еще жива. Старый семейный дом выглядел в точности, как когда я покинул его десять лет назад. Это было как в сказке, где после тысячелетнего сна все просыпается точно так же, как и прежде. У ворот все еще стояла пожелтевшая лотерейная доска, старая лестница, а наверху старая мебель в цветочек, комоды с латунной фурнитурой, большие часы, на которые указывала Диана в сопровождении своих собак, а пожилая женщина, которой было уже за восемьдесят, еще лежащая в постели — было раннее утро — простерла ко мне дрожащие руки и благословила меня. Все было так, как я оставил, а на кухне рядом с очагом лежала большая кошка и кормила котят, точно как и десять лет назад. Из Лемберга я отправился колесить по востоку страны. В дальнейшем я часто бывал у себя дома, но никогда больше не испытывал такого же впечатления, как от того раза, когда я вернулся, движимый непреодолимой тоской, и прожил у своих два месяца.
Когда я приехал в Грац, мой роман уже был анонимно опубликован в Швейцарии. Он был оценен очень благосклонно и порадовал публику. Успех повел меня вперед по пути, на который я уже вступил. Затем последовали «Эмиссар», действие которого также происходит в Галиции, но уже в 1848 году, исторический роман «Кауниц»; тогда же вышла моя первая книга во втором издании под названием «Граф Донской» и с именем автора.
Именно тогда в Грац приехал Фердинанд Кюрнбергер, известный автор «Уставшего от Америки». Это был очень странный тип, преисполненный горькой желчи против всего, что не дотягивало до высшей поэзии. Он ужасно меня унизил. «Все, что вы там понаписали», — сказал он мне в своей нероновской манере, — «ничего не стоит, потому что сделано, как почти вся наша литература со времен Гёте. Если вы не в состоянии, как требует Шопенгауэр от настоящего поэта, быть истинным, как сама жизнь, если вы можете только писать книжки с золотыми обрезами, как наши немецкие современные поэты, то лучше бросайте все это».
Я утешал себя тем, что о таких знаменитых именах, как Пауль Хейзе и Ауэрбах, Шпильхаген и Густав Фрейтаг, он отозвался ничуть не лучше.
Но так же сурово, как Кюрнбергер отвергал все написанное мною, так же благоговейно он слушал, когда я рассказывал ему о моем малороссийском доме, о необъятной степи, о возвышающихся до неба Карпатах и их черных озерах, о Подольском море хлебов, о нашей местной шляхте, наших дамах в отороченных мехом кацабайках, наших евреях с блестящими от жира локонами, и особенно о моих милых галицийских крестьянах. «Вот это совершенно другое дело», — сказал он мне однажды вечером, — «как же бедна, бесцветна и казарменна по сравнению с этим наша немецкая жизнь! Если бы ты мог так же своеобразно задушевно написать о том, о чем умеешь рассказывать, то я бы сказал, что ты поэт, настоящий поэт».
Итак, я сел за работу в тот же вечер и через две недели прочитал Кюрнбергеру «Дон Жуана из Коломыи».
Кюрнбергер был вне себя. С каким глубоким пренебрежением он относился ко мне раньше, такой же по силе энтузиазм он выказывал сейчас. Он поставил меня с Бозом-Диккенсом, Силсфилдом и Иваном Тургеневым в один ряд и написал свое знаменитое предисловие, в котором доказывал, что славянский Восток может предложить Западу нечто совершенно новое, не фальшивую поэзию речи, а настоящую поэзию формы и цвета, которую немцы могут только принимать, но не имитировать. Я полагаю, что любовь к моему дому и страсть к женщине редкой красоты (героиня моей «Разведенной жены»), которая в то время ввергла меня в череду трагических неурядиц и переживаний, имели равную долю в успехе этого романа, который — в точности, как и предсказывал Кюрнбергер — сначала утвердил мою репутацию в Германии благодаря ежемесячным журналам Вестермана, а затем сделал мое имя известным по всей Европе благодаря «Обозрению Старого и Нового света».
Именно через Кюрнбергера я впервые познакомился с Шопенгауэром и его философией. Обычно предполагают, что я ученик Шопенгауэра, тогда как следует говорить только о духовном родстве. Шопенгауэр находится под влиянием того учения, которое связано с именем Будды на Востоке и оттуда проникло в славянский мир на много столетий раньше, чем в рабочий кабинет франкфуртского мудреца. На этом учении базируется большинство сект Русской Церкви, а инстинкты русской расы так с ним сближаются, что у нас в восточной части Галиции оно стало общим мировоззрением народа. Если послушать, как говорит наш крестьянин в Галиции, можно подумать, что он, должно быть, очень прилежно изучал Шопенгауэра, хотя этот крестьянин совершенно точно не читал «Мир как волю и представление» и «Парергу и Паралипомену», потому что он вообще не умеет читать. Именно с этой точки зрения и с учетом этих инстинктов я писал свои истории. Кюрнбергер считал себя обязанным обратить мое внимание на родственную связь между «славянскими идеями», которые я развивал, и философией Шопенгауэра.
Кроме того, Шопенгауэр собственно дает только негативные истины, а я приложил добросовестные усилия, чтобы найти идеальное и одновременно практическое положительное решение для каждого из вопросов, волнующих человечество.
За «Дон Жуаном из Коломыи» снова последовали глубокие произведения, сначала историческая комедия «Человек без предрассудков», которая с большим успехом была поставлена в 52 немецких театрах и вызвала такие же аплодисменты в Берлине, как и в Вене; затем исторический роман «Последний король венгров». После военной кампании 1866 года я сыграл свою политическую роль. В течение многих лет я защищал своим пером интересы моих соотечественников, а когда после поражения при Кёниггреце я основал газету, выступавшую против прусских тенденций газеты «Gartenlaube», то Спиридон Литвинович, архиепископ Галиции и лидер малороссийской партии в Сейме и Рейхстаге, направил мне послание, в котором он торжественно отдал себя и нацию под мою защиту. Необыкновенный успех «Дон Жуана из Коломыи» не давал мне покоя. Следом вышли "Капитулянты" (название в обозрении: «Фринко Балабан») и "Лунная ночь" (в обозрении: «Барыня Ольга»), которые были поставлены в "Салоне" Роденберга в Берлине и укрепили мою репутацию, даже увеличили ее, потому что фантастическая обстановка «Лунной ночи» подошла немецкому вкусу гораздо лучше, чем реальные краски «Дон Жуана».
За этими романами последовали небольшой роман «Разведенная женщина» и социальная комедия «Наши рабы». В то время как в романе я вновь опирался на самого себя, в своей комедии я пошел по указанному нам Ожье, Сардоном и Дюма-сыном пути, который кажется мне единственно правильным для современной драматургии.
Пока я несколько лет путешествовал и получал бесценные впечатления, особенно в Италии, замысел пророс и развился в мою главную работу, разделенную на шесть частей: Любовь, Собственность, Война, Государство, Труд и Смерть - крупномасштабное «Наследие Каина», которое Готшалл в своей «Истории немецкой национальной литературы» называет «новеллической теодицеей», «божественной комедией» в прозе. Первая часть возникла из многообразных жизненных и сердечных борений, из всех тех мук, которые может причинить нам любовь к бессердечной женщине, из той боли, которую приносят потеря брата или матери. Но я научился у своих малороссийских крестьян молча страдать и неустанно сражаться, так что в конце концов не было ничего, что я не смог бы преодолеть. «Странник» был создан в Бадене, «Венера в мехах» — во Флоренции, «Любовь Платона» и «Марцелла» — в Меране.
Весной 1870 года первая часть «Наследия Каина» - Любовь, вышла в классическом издательстве Котта в Штутгарте и имела такой блестящий успех, что в пределах нескольких недель потребовалось второе переиздание.
Немецкая критика судила весьма по-разному. Все те, кто придерживался только эстетического стандарта, знатоки, друзья настоящей поэзии, приветствовали в «Наследии Каина» произведение необычайной оригинальности, красоты и глубины. Но вот подоспели фарисеи нового царства «страха Божия и чистого обычая» и ужаснулись той вольности, с которой автор относился к половым отношениям. К ним присоединились те слепые немецкие патриоты, коих хватает и в столице Австрии, так как им там особенно хорошо платят, те патриоты, у которых все не немецкое вызывает ненависть и страх, те, что с Иоганнесом Шерром (см.: «Михель, История одного немца нашего времени») держат все французское за «смесь обезьяньего и тигриного» (I. 169), а французскую сущность за «фразерство, ветренность, мошенничество» (III. 107), англичан - за «гнуснейшую стаю лицемеров, которых носит земля» (II, 151), объявляющих поляков «неряшливой шляхтой и крепостными свиньями» (II. 111), которые утверждают что народ в Швейцарии управляет собой не больше и не меньше, чем русские (III. 36), а Испания и Италия неизмеримо далеко отстают от Германии в современной культуре (III. 8), но с другой стороны патриоты настолько скромны, чтобы видеть Германию «благороднейшей страной на свете, из сокровищницы мыслей которой черпают все остальные народы», или воскликнуть в любой момент вместе с Ауэрбахом («Загородный дом на Рейне»): «Вот наша чудесная немецкая жизнь!» Такого рода немецкий патриот видел в предисловии Кюрнбергера к «Дону Жуану из Коломыи» кощунство, свершенное над немецкой литературой. Мысль о том, что славянин должен предложить им то, что немецкие поэты со времен Гёте полностью потеряли, приводила их в бешенство.
Газета «Kreuzzeitung» заявила: «Весь характер и содержание сочинений Захера-Мазоха не только совершенно не немецкие, но и отравляют немецкую литературу так же, как из-за Оффенбаха следует беспокоиться о музыке. Его литературный тип можно просто и кратко определить как еврейско-французский.» «Kreuzzeitung» знает точно, что после французов самые ненавистные для немцев это евреи, но чего она, кажется, не знает, так это того, что семья, дворянство которой признано в Австрии в течение 350 лет, никак не может быть еврейской.
Писатель Талер, который - говоря словами Шекспира - «перебисмарковал самого Бисмарка», писал в “Новой свободной прессе” в Вене: «Захер-Мазох привносит русские взгляды в немецкую литературу! он опасен! Французское легкомыслие угрожает нравам, русское губит культуру! речь идет о национальной защите от русского нигилизма!» Берлинский «Журнал литературы зарубежных стран» клеймил Захера-Мазоха как «непристойного», а Отто Глагау вступил в дело и написал направленную против Захера-Мазоха статью «Тургенев и русская литература».
Но нашлись и защитники-тяжеловесы. J.J.K, самое опасное и остроумное перо в Вене, выставил герра Талера бессмертно смехотворным, поэт Роберт Хамерлинг, гениальный автор «Агасфера в Риме» даже взял под защиту как «многозначительный символ» ложе, на котором Венера в мехах издевалась над своими рабами, другой мужественный писатель взывал к немцам-моралистам: «У честного человека кровь приливает к щекам, когда он сталкивается со всем этим проплаченным лицемерием. Снимите маски! Вам не хватает проклятий на картины Макарта, эпосы Гамерлинга и романы Захер-Мазоха, а между тем вы часами стоите в восхищении перед этими картинами, и вы жадно поглощаете эти эпосы и романы, опустошая манящий кубок пылающей страсти до дна! Вы жеманно изображаете великое отвращение перед имитацией порока! Во всяком случае, это требует меньшего мужества, чем попытка показать фальшивых моральных героев в их лживости».
Сам я долго оставался спокоен, но наконец потерял терпение и издал брошюру «О ценности критики», в которой беспощадно разоблачал всю гнилость немецкой литературной обстановки, невежество и бесчестье немецкой прессы, а также ставил в пример немецким журналистам французов, которые умеют исправлять шпагой оплошности своего пера. Разумеется, я стрелял из пушек по воробьям, но никогда не повредит, если в таких случаях люди видят, что пушки есть под рукой.
Пожалуй, ни к какому другому писателю слова Николая Гоголя из его знаменитого романа «Мертвые души» не применимы во всей своей полноте, как ко мне.
«Счастлив писатель», — говорит он, — «который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы. Он окурил упоительным куревом людские очи; он чудно польстил им, сокрыв печальное в жизни, показав им прекрасного человека. Все, рукоплеща, несется за ним и мчится вслед за торжественной его колесницей. Великим всемирным поэтом именуют его, парящим высоко над всеми другими гениями мира, как парит орел над другими высоко летающими. Нет равного ему в силе — он Бог!» - (Вот так Шиллер стал любимым поэтом немцев.) - «Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тику мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не избежать, наконец, от современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. Ибо не признаёт современный суд, что равно чудны стекла, озирающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых; ибо не признаёт современный суд, что много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл созданья; ибо не признаёт современный суд, что высокий восторженный смех достоин стать рядом с высоким лирическим движеньем и что целая пропасть между ним и кривляньем балаганного скомороха! - Да, мои добрые читатели, вам бы не хотелось видеть обнаруженную человеческую бедность. Зачем, говорите вы, к чему это? Разве мы не знаем сами, что есть много презренного и глупого в жизни? И без того случается нам часто видеть то, что вовсе не утешительно. Лучше же представляйте нам прекрасное, увлекательное. Пусть лучше позабудемся мы! - Кто же, как не автор, должен сказать святую правду? Вы боитесь глубоко устремленного взора, вы страшитесь сами устремить на что-нибудь глубокий взор, вы любите скользнуть по всему недумающими глазами.»
И надо мной был тот же «лицемерный суд», о котором говорит Гоголь, и только потому, что я осмелился быть, как требует Шопенгауэр от настоящего поэта, «правдивым до мельчайших подробностей, как сама жизнь». Но я нашел свое оправдание в словах великого франкфуртского философа, который говорит в «Мире как воле и представлении» на стр. 294: «Поэт, в общем-то, обычный человек: все то, что тронуло любое человеческое сердце, что в любых обстоятельствах порождает человеческая натура, что живет и зреет где-то в человеческой груди – для поэта это тема и исходный материал, как и вся остальная природа. Поэтому поэт может воспевать не только мистику, но и сладострастие, быть Анакреоном или Ангелусом Силезиусом, писать трагедии или комедии, изображать возвышенный или обыденный образ мыслей — по прихоти и роду деятельности. Соответственно, никто не может предписать поэту, чтобы он был благородным и возвышенным, нравственным, благочестивым, христианским или тем или иным, тем более упрекнуть его в том, что он такой, а не другой. Поэт это зеркало человечества и доводит до его сознания то, что оно чувствует и чем движимо».
Последний поэт, полностью выполнивший свою задачу в Германии, предстающий одновременно прекрасным и естественным, это Гёте. Современная немецкая литература так далеко отошла от жизни, природы и правды, что не может идти ни в какое сравнение с более новой французской, английской, американской и русской литературой и имеет лишь небольшую аудиторию в своей стране. Французские и английские произведения по праву читаются в Германии больше, чем немецкие, а Иван Тургенев насчитывает среди немцев гораздо больше поклонников и почитателей, чем Ауэрбах и Шпильгаген.
«Напрасно Гёте взывал к нашей стареющей литературе: “Твори, художник, не болтай!”» — говорит Кюрнбергер; он мог бы прибавить и второе высказывание Гёте: Каждое стихотворение должно быть случайным творением и привлекать мало внимания. Современные же немецкие поэты пишут не потому, что гений влечет их придавать форму впечатлениям, которые жизнь оставляет в их душе, а потому, что какая-то книга побуждает их написать другую. Прежде всего, тем романам, которые не вырастают из самой жизни - в отличие от «Вертера» Гёте, «Манон Леско» аббата Прево, «Мертвых душ» Гоголя, «Ярмарки тщеславия» Теккерея - невозможно стать «зеркалом человечества», как недостаточно скопировать или сфотографировать реальность, чтобы произвести поэтическое воздействие. «Покрывало поэзии из рук истины» — в этой фразе кроется вся тайна поэта, она кажется такой простой, но никто из современных немцев ее не понял.
Могу сказать, что я никогда не скрывал безобразной правды в угоду красивой лжи, я всерьез принял слова Вольтера о том, что писатель развязывает узы заблуждения народов, я никогда не выбирал легкого пути: говорить красиво! но всегда несравненно более трудный: изображать и придавать форму истине!
И все те из моих романов, которые основаны не на историческом материале, выросли из моей жизни, пропитаны кровью моего сердца. Разумеется, я не стал делать романы из отдельных глав моей биографии, это было бы довольно нехудожественно, но в каждом моем повествовании есть присущий мне нерв, есть мотивы, взятые из моей жизни. Даже там, где сюжет полностью выдуман, дело не в персонажах, не в отдельных сценах и деталях. В моих работах картина всегда является произведением поэта, но холст, на котором она создана, а также основа принадлежат моей личности, моей жизни. Я не был застрелен на дуэли, как Владимир в «Лунной ночи», и уж тем более не подвергался кнуту более счастливого соперника, как Северин в «Венере в мехах», но было одно время, когда бледная Ольга нежно клала мне на грудь свою утомленную жизнью голову и другое время, когда я совершенно всерьез был рабом красивой, жестокой женщины в красной кацабайке, отороченной горностаем.
Эта правда жизни, которая говорит из моих сочинений, должна была в такой дружественной ко лжи стране, как Германия, поначалу оттолкнуть, даже вызвать некий ужас, но перемена в общественном мнении наступила быстрее, чем я и мои друзья осмеливались надеяться.
Я один из самых читаемых в Германии писателей, а это по крайней мере уже кое-что, я испытал враждебность, но и нашел энтузиазм, как ни один другой из ныне живущих писателей, со всех концов света приходили и до сих пор приходят мне сотни писем, в которых люди самых разных наций и положения, женщины и мужчины, часто чрезмерно восторженным образом выражают свое воодушевление и одобрение. Насколько популярным я стал в Германии, несмотря на «Kreuzzeitung» и «Обозрение Старого и Нового света», показывают рекламные объявления, которые время от времени появляются в немецких газетах и относятся к моим романам. Совсем недавно один молодой человек в Берлине искал через газету «Vossische Zeitung» даму, которая имела бы склонность и способность инсценировать с ним роман в жанре моей «Венеры в мехах».
«Наследие Каина» было переведено почти на все языки Европы, на французском языке опубликовано в 1872 и 1873 годах в «Обозрение Старого и Нового света» (что я считаю высшей наградой), а в 1874 году издательством «Hachette» и получило в задающих тон изданиях, особенно в «Обозрении Старого и Нового света» и «Газете политических и литературных дебатов», величайшее критическое признание, которого вообще может добиться поэт. Французский язык по-прежнему остается и останется всемирным языком, а парижская критика — это европейская критика, тогда как берлинская или венская критика ограничена Берлином и Веной и даже не читается в Германии.
За «Наследием Каина» последовал ряд более легких романов и мимолетных зарисовок, к первым я причисляю «Во славу Божию», «Султанша», «Русские придворные истории», «Добрые люди и их истории»; к последним относятся «Фальшивый горностай. Маленькие истории из мира сцены» и «Венские Мессалины».
Из более ранних произведений во второй редакции вышли «Канниц», «Эмиссар», «Разведенная женщина», а комедия «Человек без предрассудков» в третьей редакции.
После многих серьезных испытаний моя жизнь превратилась в идиллию. «Сказка о счастье», которую я описал, стала истинной в моем браке. Недавно приехавший ко мне в гости старый друг сказал: «До сих пор я не верил, что есть на свете счастливый человек, а теперь в это верю».
Я живу тихо и уединенно с женой, детьми и шумной компанией, которую я создаю для себя, в маленьком городке Брукк-ан-дер-Мур среди зеленых гор и лесов Штирии, немного напоминающих мне мои Карпаты.
Я люблю природу всем сердцем так, что не могу долго без нее, поэтому я никогда долго не выдерживал жизни в больших городах. Мое самое большое удовольствие и сегодня все еще со мной, как это было когда-то в моем отечестве, в сопровождении только моей маленькой черной собаки бродить с ружьем на плече по сельской местности, особенно там, где природа не тронута человеком и никого не встретишь на пути. Я таков и больше не изменюсь, я предпочитаю видеть картины заката, а не Макарта, и пение дрозда доставляет мне гораздо больше удовольствия, чем опера Рихарда Вагнера.
А когда я возвращаюсь и моя красивая молодая жена встречает меня в своей уютной, отороченной мехом кацабайке, дети бегут ко мне с радостными возгласами, а родители и прародители приветствуют меня со стен и кипит самовар, то у меня больше нет иных желаний и я могу даже забыть, что нахожусь на чужбине.
Именно здесь, в моем прекрасном одиночестве, были написаны шесть историй, которые составляют вторую часть «Наследия Каина» - «Собственность» и из которых «Обозрение Старого и Нового света» уже опубликовало на французском «Крестьянский суд», "Гайдамака" и "Hasara Raba", так же как и большой роман "Идеалы нашего времени", который, несмотря на все сопротивление журналов, за полгода выдержал четыре издания. Знатоки утверждают, что я добился значительного прогресса в этих двух работах.
Я могу с гордостью оглянуться на то, чего я добился. Монарх никогда не покровительствовал мне, никогда меня не продвигала какая-то партия или клика, никакой друг ничего не делал для меня.
За все, что у меня есть, я благодарен себе и - моим врагам. Они так много и усердно трудились для того, чтобы мое имя стало известно в Европе и Америке, что я не смог бы высказать второй части моего «Наследия Каина» лучшего пожелания, чем это: чтобы она нашла столь же много противников, сколько первая.