Аверко (Мамин-Сибиряк)

Аверко
автор Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Из цикла «Разбойники». Опубл.: 1895. Источник: Д. Н. Мамин-Сибиряк. Собрание сочинений в 10 томах. Том 9. Хлеб. Разбойники. Рассказы. — М.: Правда, 1958. — Библиотека «Огонек». — С. 363-370. — traumlibrary.net

Мое детство прошло в далекой глуши Уральских гор, захватив последние годы сурового крепостного режима, окрашенного специально заводской жестокостью. Небольшой горный завод с пестрым населением, согнанным сюда из разных концов России, точно был вставлен в зубчатую раму вечнозеленых гор. Эта горная панорама являлась первым сильным впечатлением, а с ней неразрывно связывалось представление воли, дикого простора и какого-то размаха. Правда, что и осевшее в горах волей и неволей население резко отличалось от крепостного расейского брата, отличалось именно неумиравшим духом протеста, глухой борьбой и взрывами дикой воли. Одним из самых ярких воспоминаний моего детства является именно разбойник, как нечто необходимо-роковое, как своего рода судьба и кара, как выражение чего-то такого, что сплеча ломило и разносило вдребезги все установившиеся нормы, до дна возмущая мирное течение жизни и оставляя после себя широкий след.

В репертуаре действующих лиц этого детства разбойник являлся самым ярким героем. Даже сейчас я как-то не могу себе представить родных гор без того, чтобы в них где-нибудь не притаился разбойник. Да, настоящий разбойник, так сказать, не умирающий, потому что, когда ловили одного, на смену ему являлся сейчас же другой. Если есть какая-то законность в известном числе писем, ежегодно отправляемых без адреса, то и здесь была тоже своя законность, только уже формулируемая совсем иначе. Разбойник являлся необходимым действующим лицом, как производивший известное брожение фермент. Он служил неистощимой темой для рассказов, сказок и легенд, которые без конца рассказывались в задумчивые летние сумерки и бесконечные зимние вечера. Няня, кухарка, кучер, разные старушки, бродившие из дома в дом, — все знали тысячи разбойничьих историй, которыми охотно делились с нами, детьми. Делалось это, конечно, под сурдинку, когда дома не было отца и матери или когда они не могли слышать. Некоторые рассказы отливались уже в стереотипную форму и повторялись сотни раз, но все-таки вызывали дрожь. Получалось какое-то тяготение к «страшному», которое вот сейчас тут, за стеной, где с воем и стоном гуляет зимняя метель. Начинало казаться, что что-то такое неугомонное и роковое бродит у самой стены и ищет удобного случая, чтобы ворваться в дом и разом нарушить наше скромное существование. Делалось страшно до слез и вместе с тем было кого-то жаль, даже вот это мятущееся «неприкаянное» зло.

Один рассказ особенно волновал нас, и мы приставали к старушке Филимоновне, остававшейся иногда домовничать. с нами:

— Баушка, расскажи про репку…

— Будет вам, пострелы!.. Намедни рассказывала…

— Баушка, миленькая…

Баушка Филимоновна жила бобылкой и существовала тем, что кое-чем приторговывала у себя на дому — мукой, медом, крупой, сальными свечами, китайской выбойкой, холстом и проч. Она появлялась в доме при каждом необыкновенном случае, как родины, крестины, именины, похороны, и была всегда желанной гостьей. Между прочим, она обладала талантом рассказывать «страшное».

— Баушка, расскажи про репку…

Старушка, поломавшись «для прилику», начинала рассказ каким-то особенным, былинным речитативом, причем у слушателей уже вперед захватывало дыхание со страху.

— Жила я еще в девушках тогда, — начинался рассказ о репке стереотипной фразой. — Годов, значит, с сорок тому назад. Ну вот, летней порой, как-то утром, народ и бежит по улице… «Корнило беглого убил». Я-то еще глупая была, по шестнадцатому году, и тоже за другими бегу, а Корнило жил в Пеньковке. Кержак[1] был и злой-презлой. Еще один глаз у него был кривой… Народ бежит, я бегу, ну, прибежали в Пеньковку — все в огород, а там в борозде и лежит бегляк-то. Так, мужчина на возрасте, с бородой, в красной рубахе… А кровь из него так и хлещет. Застрелил его Корнило, значит, в бок жеребьем. А всего-то дела было, что покорыстовался бегляк репкой. Отощал, значит, да ночью и забрался в огород к Корниле, а у того собака. Ну, значит, собака заурчала, а Корнило сейчас снял ружье со стены, посмотрел в огород из окошка, ну, видит, что кто-то шевелится в борозде, — он и пальнул. Злой был… Целые сутки промаялся сердяга.

Получалось страшное несоответствие между преступлением и наказанием, — в этом и заключалась вся суть трагического начала. Старушка делала драматическую паузу и уж потом разрешала взволнованную совесть.

— Ну, народ-то сбежался, все смотрят на бегляка… Женщины которые плачут, потому хоть и бегляк, а душа-то человечья. А он мается, сердечный, и все только пить просит, потому как в нутре у него горит все. Потом уж затихать стал — раньше-то стонал, ну, у смерти конец. Тогда он и говорит: «Прости, народ православный… Это я в Невьянском заводе вдову с мальчиком зарезал». Сказал и сейчас же помер. Оно и вышло, что Корнило-то его не за репку застрелил, а так, бог злодея нашел. Дело-то такое было… Жила вдова в Невьянске, сын у ней по седьмому годочку. Ну, значит, этот бегляк и заберись к ней ночью в избу и сейчас насел на вдову: «Подавай деньги…» Душил ее, тиранил, ну, баба и придумала: «В голбце у меня деньги спрятаны…» Значит, в подполье. Повела она его туда. А потом как закроет западню да на щеколду. И как уж это случилось, а мальчоночко-то с бегляком в голбце и попал. Бегляк кричит: «Пусти, а ежели не пустишь, мальчика зарежу…» Вот и взметалась вдова: и разбойника выпустить невозможно и мальчоночка жаль. А мальчоночко-то из голбца кричит: «Мамынька родимая, бегляк мне пальчик режет ножом… Мамынька родимая, на ножке пальчик отрезал…» Легко это материнскому сердцу!.. И молилась она и плакала… А разбойник-то уж на одной ручке все пальчики обрезал мальчику. Ну, тогда она не стерпела и выпустила его, а он совсем расстервенился и ее затиранил до смерти… А потом ограбил все и убежал. Мальчоночко-то жив остался, только пальчиков на одной руке не осталось. Так и ушел бегляк и все бегал, пока Корнило его не застрелил за репку. Как ни бегал, значит, а бог-то все-таки нашел…

Нам как-то особенно хотелось слушать этот рассказ о репке, вероятно, потому, что в нем разбойничья психология была мотивирована и разбойничья жестокость несла высшую кару. Слушатель успокаивался, потому что порок наказывался. Стихийное зло покрывалось возмездием и отмщением.

Текущая действительность иллюстрировалась подвигами «природных» заводских разбойников. Они не переводились.

Савка, Федька Детков, Чеботка — всё это были свои люди. Их ловили, сажали в острог, потом они убегали и их опять ловили. Разбойник всегда был тут, под рукой. Случаи убийства повторялись довольно часто: убили вязниковца Илью, который накануне у нас пил чай, потом на дороге застрелили поверенного, который вез деньги, потом Чеботка бросился с ножом на заводского приказчика Павла Зотеича, потом насмерть избили целовальника Мишку, потом насмерть самым зверским образом замучили гулящую солдатку и т. д. Уголовщина не прекращалась, но случайные примеры еще ничего не доказывали и скоро забывались, а на первом плане оставался все-таки настоящий разбойник, в своем роде специалист и профессиональный человек. Он являлся чем-то обреченным, роковым и неизбежным.

Как теперь помню ноябрьское серенькое утро. Снег только выпал и не успел еще потерять присвоенной первому снегу девственной белизны. Для нас, мальчишек, это был праздник. В саду, сейчас под окнами, мы уже устраивали катушку, то есть гору, как говорят здесь. Эта катушка занимала все наше внимание, и с мыслью о ней мы просыпались каждое утро. Итак, в одно прекрасное утро, когда по установившемуся порядку мы должны были готовить уроки, я не утерпел и незаметно ускользнул из классной, чтобы хоть посмотреть на предмет наших вожделений. Шел мягкий снежок, обещавший новые наслаждения. Выбегаю стремглав в сад и останавливаюсь как вкопанный. По нашей катушке ходил какой-то мужик с метлой и волочил зловеще звонившую цепь, — он был в ножных кандалах.

«Разбойник…» — мелькнуло у меня в голове, и я прянул назад.

Детское любопытство неудержимо. Следующую вылазку мы сделали уже совместно с братом. Сначала посмотрели в щель — разбойник с самым мирным видом разметал снег с нашей катушки. А цепи так и звенят… Мы выглянули в приотворенные ворота, потом долго стояли в воротах и, наконец, подталкивая друг друга, подошли на «приличное расстояние» к самому разбойнику.

— Ты это что делаешь, дядя?

— Снег подметаю…

— А ты кто такой?

— Кузнец…

— А тебя как зовут?

— Аверкием звали…

— А зачем у тебя кандалы на ногах?

— А уж, видно, так случилось…

Страшного в этом разбойнике решительно ничего не было. Самый обыкновенный мужик. Небольшого роста, широкоплечий, с добродушным бородатым лицом и веселыми серыми глазами. Говорил он с какой-то мягкой ласковостью. И эта мужицкая обыкновенность как-то уже совсем не вязалась с лязганьем кандалов.

— А ты как к нам попал, Аверкий?

— Да я в школе сижу… В машинной места не хватает. Крепостное зверство иногда отличалось самыми наивными формами. Кузнец Аверкий попался с поличным, как фальшивый монетчик, — преступление, за которое предусматривалась каторга и даже, кажется, предварительное наказание плетьми. Человека схватили, заковали в кандалы и посадили в пустую школу, где он должен был стеречь себя уже сам. Мы жили в казенном заводском доме, а пустая школа стояла рядом. Аверкию наскучило сидеть в ней без дела, он вышел в сад и сейчас же нашел себе работу. Как видите, все так просто и наивно.

Сначала появление Аверкия произвело сенсацию в нашем доме, то есть его кандалы, а потом все. успокоились. Страх уступил место совершенно другому чувству: все прониклись сожалением к несчастному. В самом деле, Аверкий смастерил из олова несколько очень скверных двугривенных, сейчас же попался с ними и теперь сидел в школе, ожидая с каким-то фатальным терпением, когда «выйдут» плети и каторга. Преступление было такое наивное, а наказание такое страшное, что Аверкия нельзя было не жалеть. Притом это был свой человек, и его знал весь завод как кузнеца. А там где-то уже по всем правилам искусства приготовлялась каторга, чей-то мозг подводил все под закон, чья-то воля должна была осуществиться…

— Эх, пропала твоя голова ни за грош, — в глаза жалел наш кучер Яков будущего каторжника.

— И то пропала…

— Дернуло тебя, Аверкий!.. Хоть бы по настоящему какому уголовству попался, а то…

Аверкию и самому себя, видимо, было тоже жаль, именно с прибавлением этих комментариев. Он встряхивал головой и как-то застенчиво улыбался. С другой стороны, как мне кажется, он никак не мог поверить в свое грозное будущее. Как-то уж все очень быстро случилось…

Мы с ним познакомились в несколько дней и постоянно бегали в школу, куда с нами отправлялась разная еда. В благодарность Аверкий мастерил нам свои мужицкие игрушки. Его тяготило больше всего вынужденное безделье, оставлявшее слишком много времени для тяжелого раздумья.

— А ты не боишься? — допытывали мы с детской бестактностью.

— Чего бояться: и там люди живут. Значит, уж богу угодно…

Я помню, что по вечерам, когда зажигали огонь, я постоянно думал об Аверкий, и мне делалось за него страшно. За разрешением этого вопроса мы постоянно приставали к отцу, так что надоели ему.

— Отстаньте вы от меня, — ворчал он. — Я сам ничего не понимаю…

Большие тоже волновались и по-своему выражали разные мелкие знаки внимания несчастному узнику. Мать посылала ему разную еду, а отец нарочно ходил похлопотать к заводской власти. Но дело уже переходило из инстанции в инстанцию, и остановить его никто не мог. Заводский приказчик тоже от души жалел глупого кузнеца, хотя и поймал его сам. Вообще получалась неразрешимая путаница, которую могла порвать только рука заплечного мастера.

Днем никто не приходил навестить Аверкия. Может быть, мешали свои домашние дела, а может быть, удерживал спасительный страх. Чаще других приходила его жена, забитая и молчаливая баба. Она приводила с собой мальчика лет шести, который тоже молчал и пугливо прятался за мать. Помолчав с полчаса, она говорила:

— Ну, я пойду…

— Ступай, — сурово отвечал Аверкий.

Почему-то присутствие жены его раздражало каждый раз. Впрочем, под этой формой могло скрываться другое чувство, которое он боялся обнаружить, как проявление немужской слабости.

Совсем другое настроение являлось у него, когда приходил его проведать солдат-кузнец. Это был совсем подозрительный субъект с слезившимися глазками и медной серьгой в ухе. Он всегда был под хмельком и всегда ругался.

— Ироды, вот што! Да… Другие-то похуже в тыщу разов, да живут. Прямые душегубы, которые бывают… да. А тут на тебе… Здорово живешь… Тьфу, дьяволы…

— Ты это кого, солдат, ругаешь? — спросил я однажды.

— А вот вырастешь большой, так сам узнаешь… Право, дьяволы!.. Да я, кажется, своими бы руками всех растерзал… Не тронь! Не моги трогать… Закон — да я тебе такой закон напишу, что ни взад ни вперед.

Раз солдат явился в сопровождении собственной жены, красивой женщины с зелеными глазами и зелеными серьгами. Она была одета совсем не по-заводски, то есть не в сарафан, а в ситцевое платье. Удивительное было у ней лицо — дерзкое, нахальное, с тяжелым взглядом. Я окончательно стал ее бояться, когда узнал, что солдат взял ее в жены «с эшафота», как объяснил нам кучер Яков. Этот Яков знал все и отличался большими наклонностями к философии.

— Она, значит, мужа стравила, ну, ее на эшафот… А ты не трави!.. Ну, а тут солдат и подвернись… Так и так, желаю жениться на этой самой отраве. Ну, по закону вместо плетей да каторги ее за солдата замуж выдали… Теперь она его уже три раза зачинала травить, да живуч солдат. Отлежится и насмерть ее изобьет, а она отлежится — опять его травить…

Аверкий прожил в школе месяца два, а потом вдруг исчез. Как его увезли и когда — мы не видали.

— В Верхотурье повезли, — сурово объяснил Яков на все наши вопросы и выругался в пространство. — Там рассудят…

Не прошло и полугода, как разнеслась весть, что Аверкий бежал из верхотурского острога. Почему он не бежал, когда сидел в школе один, что было в тысячу раз легче сделать, почему не бежал с дороги, что тоже сравнительно легче, — трудно сказать. Может быть, его ошеломила острожная обстановка, может быть, проснулась смертная тоска по воле, может быть, он убедился, что все равно, как ни пропадать и где ни пропадать. И ушел Аверкий с большой дерзостью, как не могли уйти опытные и бывалые острожные сидельцы. В нем как-то разом проснулся настоящий разбойник, а не глупый фальшивый монетчик. Думал-думал, прикидывал умом и так и этак и, наконец, придумал. Ведь это наша русская историческая панацея — спасаться от всякой беды бегством. Аверкий являлся только ничтожной единицей в общей арифметике всяческого бегства.

— Молодец, — угрюмо похвалил Яков бежавшего Аверкия. — Давно было нужно так-то сделать…

— А если его поймают?

— Ну, еще это надо пообедать… Такого-то зверя не скоро взловишь, потому как человек он свежий и весь расстервенился.

Предсказания Якова скоро сбылись. Аверкия пытались где-то ловить, и он для первого раза зарезал полесовщика, — это было уже настоящее вступление на разбойничий путь, и возврата не было.

Через полгода дошли слухи, что Аверко (уже не Аверкий) показался в окрестностях нашего завода и что-то замышляет. Два раза сгоняли народ его ловить, но он уходил из-под носу. Дальше уже начались прямо дерзости: он ночевал у себя в собственной избе. Вероятно, это было его мечтой и заветной целью, именно, хотя одну ночь чувствовать себя человеком, а не лесным зверем. Сказалась мучительная тяга к родному пепелищу… Заводская администрация поднялась на ноги, потому что Аверко, видимо, не желал уходить от родных мест и спасался по покосным избушкам, промысловым балаганам и куреням. Его встречали там и сям. Кто-то донес, что он в такой-то день опять придет ночевать к жене. Но Аверко предпочел провести эту ночь в нашей бане.

Последнее всех переполошило. Смелость Аверки начинала переходить даже границы, дозволенные «прямым разбойникам».

— Пустяки, — уверял один Яков. — С чего он нас-то будет трогать? Мы ему вреда не делали… И разбойник чужую хлеб-соль не забывает.

Яков был прав. Аверко больше не показывался и не тревожил никого.

Закончилась эта разбойничья карьера тем, что Аверко, подобрав партию из других шляющих людей, ограбил почту и убил почтальона. Шляющие были скоро переловлены, а Аверко еще раз ушел, вернее, не ушел, а только скрылся на время. Поднята была на ноги вся заводская полиция, и Аверку, наконец поймали где-то в горах. Это был уже совсем другой человек, нисколько не походивший на прежнего Аверкия. Наряжен был чрезвычайный военный суд, который и порешил наказать преступников шпицрутенами по месту жительства. К счастью, экзекуция совершалась не на нашем заводе, а в соседнем. Аверко не вынес своих четырех тысяч.

— Напоили его водой — вот и помер, — объяснил Яков. — Другим-то не дали пить во время наказания, ну, они и остались живы.

Тряхнув головой, Яков прибавил:

— И чего, подумаешь, пропал человек… И двугривенные-то делал не он, а солдат с женой. Ну, а улики на него выпали… Эх, жисть!.. Он мне сам сказывал…

Примечания

править
  1. Кержак — раскольник. (прим. автора)