Абу-Масуд (Кондурушкин)
Абу-Масуд |
Источник: Кондурушкин С. С. Сирийские рассказы. — СПб.: Товарищество «Знание», 1908. — С. 131.[1] |
Я любил Абу-Масуда. Это был высокий, статный, красивый старик с открытым, величаво-спокойным лицом, правильные черты которого часто освещались[2] хорошею доброю улыбкой. Ему было уже около 65 лет, но ходил он довольно[3] бодро и прямо. Его величественную фигуру можно было узнать ещё издали в лабиринте маленьких домиков горного села.
Когда я приезжал по своим делам в Машгару — небольшое селение на восточной стороне южного[4] Ливана — я завёртывал всегда к нему. Я спешил в его дом с радостным чувством, так как знал, что Абу-Масуд встретит меня приветливой улыбкой, раскроет передо мной свои широкие уютные объятия, и мы с ним поцелуемся, т. е. потрёмся неделю тому назад бритыми подбородками и щеками и пожмём друг другу руки.
Этот обычай завёл Абу-Масуд.
— Добро пожаловать! Тысячу раз добро пожаловать! Отчего долго не приезжал?
И Абу-Масуд почти стаскивал меня с седла, помогая слезать.
Навстречу выходила вся семья. Жена — маленькая, подвижная старушка, благоговевшая перед своим мужем; взрослый, красивый — весь в отца — сын, Ибрагим; дочь — подросток; лет девяти сынишка; невестка с маленькими детьми — жена старшего сына, живущего в Америке. Сбегались петухи, куры, собаки. Поднимались весёлый шум, хлопотливая беготня и крики.
Выметалась просторная и чистая комната, устилалась коврами; даже ставился жестяной самоварчик, нарочно для меня приобретённый Абу-Масудом, ибо он знал, что русские любят чай. Он даже всё население земного шара делил только на две породы: люди, пьющие чай — одна, люди, пьющие кофе — другая, тоже великая человеческая раса…
Окружённый таким ласковым вниманием, я чувствовал себя всегда прекрасно. Обменявшись взаимными приветствиями и любезностями, мы входили с Абу-Масудом в комнаты, садились рядом, снова, по арабскому обычаю, раскланивались сидя, и начинали беседовать.
Говорил Абу-Масуд всегда оживлённо, с жаром, сильно жестикулируя; речь его была выразительна, картинна, даже поэтична[3]. Он убеждал всегда примерами. Так однажды я очень торопился в обратный путь. По дороге приходилось переезжать через реку[5] Лейтанию[6], протекающую по долине, ниже Машгары. На мост ехать было далеко. Вброд, может быть, рискованно, так как дело было зимой, во время сильных дождей: река поднялась и бурлила жёлтыми водами.
— Можно ли, Абу-Масуд, проехать мне прямо? — спросил я.
Абу-Масуд на вопрос не ответил.
— Был, мой господин, в Машгаре один человек, — начал он рассказывать. — Он точно так же как и ты торопился, не захотел идти на мост, пошёл через Лейтанию и утонул. После него остались жена и маленький сын. Когда сыну исполнилось десять лет, он спросил свою мать: «Мать, а где же мой отец?» — «Утонул в Лейтании». — «Почему, разве он был слеп?» — «Нет, но он не хотел идти на мост, пошёл по воде и утонул». — «Сколько лет тому назад он утонул?» — «Вот скоро десять лет». — «А что, матушка, если бы он пошёл не прямо через реку, а на мост, то в эти десять лет он дошёл бы туда, куда шёл, или нет?» — «Конечно! Да тут, сын мой, и разница-то всего на час пути». — «Значит, отец мой поступил неблагоразумно», — сказал мальчик…
И по лицу Абу-Масуда разлилась добрая улыбка.
Конечно, после такого рассказа я поехал на мост, а не вброд.
Абу-Масуд чаще всего рассказывал мне о делах маленькой православной общины в Машгаре, о том, как он, двадцать лет тому назад, был почти один православный среди униатов, как его смущал униатский патриарх принять унию, но он не захотел.
— Вот был тут у нас, недавно, владыка Герасим. И униатскому митрополиту, который тоже был здесь, он сказал: «У меня здесь немного паствы, но я уловил газелей, а ты — хромых и безухих ослов».
И по лицу Абу-Масуда снова разлилась та улыбка, которую я так любил. Я охотно соглашался, что вся православная община Машгара состоит из «газелей», хотя достойные её представители, обыкновенно сидевшие при этом в комнате Абу-Масуда, на газелей ни в каком случае не походили…[3]
А то о политических и общественных новостях разговаривали мы с Абу-Масудом.[7] Молодое поколение, подобно другим старикам, он не порицал, хотя имел на то полное право. Уже больше пяти лет прошло, как уехал в Америку его старший сын на заработки. На руках старика он оставил жену с двумя малолетними детьми и не присылал ни гроша денег, даже писал очень редко…
— Скоро вся Машгара в Америку уедет. Все собираются. Завидно. Приехал Насыф, привёз с собой пятьсот золотых; приехал Мансур — триста золотых. Вот и всем хочется заработать.
— А давно ли, Абу-Масуд, стали ездить из Сирии в Америку?
— Лет пятнадцать, не больше. Сначала из Ливана стали ездить, торговать в Америке. Купят товару и ходят там по сёлам и городам, продают. Так и зарабатывают. Скоро, должно быть, вся Сирия поедет в Америку. Только правительство наше не позволяет.
— Как же уезжают теперь?
— Возьмут паспорт до Яффы, например, или до Хайфы. Ну, а попадут в море — и прости-прощай! В Америке паспортов, говорят, не требуют…[3] Только работа эта в Америке унизительная. Не так жили наши деды, не так я жил! — с горделивым упрёком воскликнул Абу-Масуд.
— Чем же унизительна работа?
— Чего хорошего — ходить с коробкой товару по домам. В одних Соединённых Штатах, говорят, наших до ста тысяч человек. И все торгуют. Природные американцы как завидят наших торговцев, так[3] велят слугам гнать их от дверей… Унизительная работа, потому что лишняя. Да и бедствуют же там наши сирийцы! Деньги наживают немногие. А страна наша пустеет. Жёны без мужей развратничают. Да и мужчины живут в Америке без жён, всякие болезни с собой домой привозят…[3] Плохое дело, мой господин!
— А сын твой тоже торгует?
— Нет. Он в Бразилии хлеб сеет…
— Хорошо он там работает?
— Хорошо, должно быть, коли ничего не пишет, — говорил Абу-Масуд и улыбался при этом очень грустно.
Потом[3] призывал внучку, маленькую четырёхлетнюю девочку, и учил её:
— Скажи: «Я Рабби!»[8]
— Я Лабби, — лепетала девочка.
— Принеси мне моего отца!
— Плинеси мне моего отца!
Девочка повторяла за стариком слова, била себя, по его примеру, кулачком в грудь и закатывала к небу большие тёмно-карие глазки. После этого Абу-Масуд давал ей гостинца — кусок сахару или апельсина, целовал и отсылал к матери.
Обыкновенно вечером в день моего приезда к Абу-Масуду, в дом собирались гости, чтобы сделать мне «салям» — приветствие. Сидели они, обыкновенно, молчаливо. Больше всех говорил Абу-Масуд, сидя на ковре около манкала[9] и непрестанно кипятя[10] чёрный кофе. Говорил он, что все православные сирийцы любят Россию и постоянно молят Бога о том, чтобы Россия защищала сирийских православных от притеснений мусульман и дала им свободу жить на своей милой родине… Он рассматривал при этом[3] рисунки журналов и газет, которые я возил всегда с собою, и с самой благодушной улыбкой, держа книгу вверх ногами, передавал сидящему рядом с ним Абу-Абдалле, говоря:
— Возьми, почитай нам.
Абу-Абдалла брал журнал, конфузливо усмехался, но, чтобы поддержать шутку, передавал дальше со словами:
— Разве, вот, Абу-Насыф прочитает.
Так, попивая чёрный кофе, проводили мы время до ужина, за которым хлопотала женская половина дома. Если я приезжал вечером, Абу-Масуд предупреждал меня арабской пословицей: «Кто приехал вечером, тому нет ужина». Но ужин, конечно, всегда являлся… Приглашались и гости. Некоторые ужинали с нами, а некоторые после. Сам Абу-Масуд уже не следовал арабскому обычаю, чтобы хозяин служил гостю за столом[11], {{oncolor|#FFFFCC||и[12] ел всегда вместе со мною, усердно потчуя[13]. На широкий, медный, круглый поднос ставились, обыкновенно, все кушанья сразу. Мы все, сидя на подушках, ели по выбору, кто чего хотел. Хозяйка, стоя около стола,[14] всегда извинялась за недостойный такого высокого гостя ужин.
— Как хочешь, мой господин! Мы мужики. Хочешь — осудишь, хочешь — нет, — добавлял Абу-Масуд.
После ужина, перед сном, мы любили с Абу-Масудом помечтать, сидя на площадке перед домом. Площадка падала обрывистой стеной на нижнюю террасу в сад Абу-Масуда. Весною оттуда поднимались ароматы цветущих абрикосов, миндаля, груш и яблок. Едва слышно прокрадывалась там по оросительным каналам вода. Ниже, в темноте, вперемешку с кудрявою зеленью тутовых деревьев и тополей, виднелись плоские крыши домов, скатывающихся по обрыву вниз к шумящей по камням речке.
Над нами поднималось высокое южное небо с сияющими звёздами. Позади, почти над самыми нашими головами, висели серые вечные скалы Ливанского хребта.
Шум горных вод, говор тополей, чуткое эхо гор, — всё сливалось в один непрерывный таинственный гул… Казалось иногда, что все эти горы, все эти звёзды только на мгновение застыли на месте, что гигантский размах природы остановился ненадолго. Минута — и всё начнёт двигаться, разрушаться: задрожит богатырь-Ливан и стряхнёт с себя на нас серые глыбы; заволнуется небо, и попадают на горы трепещущие в своих светлых одеждах южные[3] звёзды…
Но нет, всё оставалось неподвижно и величаво по-прежнему…
Абу-Масуд разговаривать в это время много не любил и сидел молча, с нахмуренными седыми бровями. Но я чувствовал, что его старческое сердце как и моё молодое сжимается и трепещет одинаковым томлением чего-то недосказанного, неразгаданного. Время от времени он всё же бросал мне обрывки своих дум, большею частью невесёлых.
— Вот смотрю я так на небо, на звёзды и часто думаю, — сказал он однажды, — как это всё там на верху одинаково: маленьким я был, смотрел на небо, — там было весело и хорошо. Теперь стариком стал, смотрю, — всё так же весело и хорошо. А у нас здесь как всё быстро переменяется! О, великий Боже!
— Всё в жизни изменяется, но не всегда же к худшему, — сказал я осторожно…
— Может быть! — быстро согласился Абу-Масуд. — Но, мой господин! Только расточительный хозяин строит новый дом, а старый бросает совершенно во власть змей, волков и лисиц. Хозяин добрый всегда возьмёт из старого дома все лучшие камни, обделает их и поставит в новый дом, даже на видное место. И всегда будет он гордиться ими и говорить: «Вот этот камень обтесал мой дед, а этот мой отец». О, мой господин! Кто любит дедов, тот любит и дедовские камни…
В это время в комнате готовилась постель. Невестка приносила таз с водой и, несмотря на все мои отказы, принималась по восточному обычаю мыть мне ноги. «Это твоя служанка», — говорил мне Абу-Масуд, показывая на невестку.
И спокойно засыпал я под тот же горный таинственный шум, врывавшийся в плохо притворенные окна чистой и высокой комнаты. Но Абу-Масуд долго ещё разговаривал с гостями в соседней комнате и отдавал жене приказания на завтра.
Так, с виду тихо и спокойно, проходила жизнь Абу-Масуда. Весною он занимался выкармливанием личинок шелкопряда, причём две большие комнаты отдавались под глиняные и деревянные круги, наполненные прожорливыми червячками. Абу-Масуд показывал мне различные породы личинок, рассказывал об их привычках, о выгодах занятий шелководством… Во всё же остальное время года Абу-Масуд сидел дома, курил собственного производства табак, неистово коптил свои роскошные белые усы. Иногда вмешивался в политическую жизнь Машгары, в отношения разных вероисповеданий друг к другу. То православные из-за пустяков поссорятся друг с другом, — нужно их помирить, иначе обиженный перейдёт в католичество. То протестантский проповедник придёт проповедовать свободное понимание Библии… Хотя вряд ли кто-либо из православных понимал священное писание и по православному толкованию, однако, нужно было проповеднику помешать, чтобы он тем или иным путём не совратил с истинного пути немногих членов машгарской православной общины.
А то случится в Машгаре какое-либо преступление. Правительство пришлёт солдат и разместит их по домам. Те пьют, едят и бесчинствуют по целым месяцам. Нужно постараться освободить православную общину от такой тяготы.[3]
Но на душе у Абу-Масуда было неспокойно. Дети смущали его. Абу-Масуд всё чаще и чаще с грустью посматривал украдкой на невестку и нежнее прежнего начинал ласкать маленьких внучек — двух девочек. Его второй сын, красавец Ибрагим, уехал в соседний город на службу, но и о нём мало слышал Абу-Масуд хорошего. Ибрагим пьянствовал и развратничал[3]. Разговаривая о детях, Абу-Масуд глубоко вздыхал, а жена его начинала тотчас же[3] тихонько плакать и ласкать маленького, теперь единственного, сына!
Более полугода не был я в Машгаре и не видел Абу-Масуда. Слышал только, что умер его сын, красавец Ибрагим, сгубивший своё здоровье развратным поведением[3]…
Когда я приехал, наконец,[3] в Машгару, то, по обстоятельствам, должен был, против обыкновения,[3] остановиться не у своего приятеля.
Однако, не успел я слезть с лошади, как внизу между плоскими крышами уже завидел его крупную фигуру. Он шёл, опираясь, по обыкновению, на большую палку, переступая медленными, но широкими шагами по камням, казалось, по-прежнему могучий и крепкий. Но когда Абу-Масуд подошёл ближе, я чуть не ахнул. Бедный старик, как он изменился! Глаза, хорошие, добрые глаза его смотрели ужасно[3] грустно; лицо потемнело; подбородок, давно небритый, покрылся густою щетиной; платье в беспорядке. Медленно и молча раскрыл он свои объятия, и мы поцеловались. Он молчал, тяжело дыша и силясь[15] улыбнуться. Я с состраданием смотрел на него.
— Слыхал я, Абу-Масуд, про твоё горе. Не тоскуй, — попробовал я утешить старика.
— Надеюсь на Бога, — сказал Абу-Масуд.
Но вдруг его небритый подбородок задрожал, и из-под нависших седых бровей потекли крупные слёзы. Он весь как-то опустился, осел, положил мне на плечи обе руки и на одну из них склонил свою трясущуюся от тихих слёз голову.
— Бог дал, Бог и взял, — говорил он как древний Иов. — Только больно мне. Сердце болит… Сделать с собой ничего не могу. Да и жену жалко. Знаешь ты[16], мы — арабы — уж такие люди: если ушёл один… Тоска… Приходи же[3] ко мне, коли найдёшь время.
Занятый делами, я всё время видел, как Абу-Масуд сидел перед своим домом на площадке, там, где мы так любили с ним проводить вечера. Он, как будто, совсем не смотрел в мою сторону, но видно было, ждал меня и боялся, что я не приду… Уже к вечеру пошёл я к Абу-Масуду. Он сидел всё там же, но, увидав меня, отвернулся. Дескать, не жду я тебя, а придёшь — милости просим…
Грустно смотрели светлые неубранные комнаты Абу-Масуда. И на них лежала печать какого-то[3] упадка и запустения. Старуха не показывалась, издали только[3] слышал я какие-то[3] жалобные стоны… Дрожащими руками поставил Абу-Масуд свой[3] жестяной самоварчик и, несмотря на все мои отговоры, угостил чаем.
— Вот один у меня остаётся, — сказал он, показывая на десятилетнего сына. — Один в Америке, не пишет и не едет, а другой… если бы и хотел, так уж не может приехать…
Примечания
править- ↑ Вошёл в Кондурушкин С. С. Звонарь. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1914. — С. 104.. Прим. ред.
- ↑ В «Звонаре»: которое часто светилось. Прим. ред.
- ↑ а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у Выделенный текст присутствует в «Сирийских рассказах», но отсутствует в «Звонаре». Прим. ред.
- ↑ В «Звонаре»: восточном склоне. Прим. ред.
- ↑ Выделенный текст присутствует в «Звонаре», но отсутствует в «Сирийских рассказах». Прим. ред.
- ↑ Древний Леонтес.
- ↑ В «Звонаре»: Разговаривали мы с Абу-Масудом о политических и общественных новостях. Прим. ред.
- ↑ О, Господь мой!
- ↑ Жаровня с углями.
- ↑ В «Звонаре»: сидел на ковре около огня и кипятил. Прим. ред.
- ↑ В «Звонаре»: за столом служил гостю. Прим. ред.
- ↑ В «Звонаре»: Он. Прим. ред.
- ↑ В «Звонаре»: и усердно потчевал. Прим. ред.
- ↑ В «Звонаре»: стояла около стола и. Прим. ред.
- ↑ В «Звонаре»: дышал и силился. Прим. ред.
- ↑ В «Звонаре»: Ты знаешь. Прим. ред.