Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т.
Т. 1: Стихотворения. Литературная критика 1906—1922. — М.: Согласие, 1996.
Составление и подготовка текста И. П. Андреевой, С. Г. Бочарова.
Комментарии И. П. Андреева, Н. А. Богомолова
Можно различно относиться к стихам Валерия Брюсова: одних они могут волновать больше, других меньше. Найдутся, вероятно, люди, которых лирическая стихия Брюсова не затронет вовсе. Однако это ничего не говорит ни против самого поэта, ни против таких читателей. Тысячекратно осмеянное «родство душ» все же имеет решающее влияние на то, как складывается наше отношение к тому или иному художнику. В России сейчас не найдется ни одного культурного человека, который не преклонялся бы равно перед гением Пушкина, как и перед гением Лермонтова. Но все же один из них неизбежно нам ближе другого. Русских людей можно вполне законно и довольно многозначительно делить на поклонников Пушкина и поклонников Лермонтова. Принадлежность к той или другой категории определяет много. «Пушкин — дневное, Лермонтов — ночное светило русской поэзии», — говорит Мережковский.
Каково бы ни было влияние Брюсова на русскую поэзию, каков бы ни был круг его идей и переживаний — для каждого беспристрастного читателя давно уже ясно, что имя Брюсова никогда не будет забыто историей. Хотя символизм, в смысле литературной школы, и не одному Брюсову обязан своим развитием и своим отныне неодолимым влиянием на последующую нашу поэзию, — несомненно, однако же, что именно Брюсов был его истинным зачинателем. Литературная деятельность некоторых адептов школы хронологически началась раньше деятельности Брюсова, но все они пришли к символизму не сразу, а постепенно. Брюсов начал с него — и символизм начался Брюсовым.
Такова его неотъемлемая, уже историческая заслуга. Если бы, кроме стихов, написанных в первый период его поэтической деятельности[1], Брюсов не написал ничего, то и одной этой книги было бы достаточно, чтобы нельзя было говорить о русской поэзии, не упоминая имени Брюсова.
Легко пророчествовать post factum. Ранние стихи Брюсова были осмеяны, но теперь найдется, конечно, немало осторожных людей, которые в его юношеских опытах сумеют открыть «черты будущего гения» или что-нибудь в этом роде. Они снисходительно простят Брюсову его первоначальные опыты…
Мы не станем оправдывать «juvenilia» Брюсова позднейшими его созданиями. Предположим, что в 1899 году Брюсов замолк навсегда и что им написана одна только эта книга. Предположим даже, что теперь она появляется впервые, и взглянем на нее как на опыт начинающего поэта. Другими словами: есть ли в этих стихах, помимо их исторического значения, еще и другая ценность, не зависящая от условий момента? В чем обаяние ранней брюсовской музы?
«Неизвестный, осмеянный, странный», — сказал Брюсов о себе в 1896 году. Ныне он всем известен, он признан, а не осмеян, влиянием его отмечена целая эпоха русской поэзии. Но все это относится к личной судьбе поэта. Стихи же, написанные им восемнадцать лет тому назад, и сейчас представляются нам такими же «странными», как тогда:
Создал я в тайных мечтах
Мир идеальной природы.
Что перед ней этот прах:
Степи, и скалы, и воды!
«Мечта», «фантазия», «греза» — вот излюбленные слова начинающего Брюсова. Момент творчества для него неразделен с моментом мечты, презрительно отвергающей «этот прах: степи, и скалы, и воды». Создание этого «идеального мира» есть основной мотив юношеской его поэзии. Процесс творчества есть для него процесс нахождения соответствий между «идеальным» и «этим» миром, процесс преобразования «этого праха» в «идеальную природу». Посмотрим, как создалось «Творчество», одно из наиболее осмеянных и примечательных стихотворений Брюсова.
Большая комната. Сумерки. Фонари за окнами. Тени пальм на белой кафельной печи: это во внешнем. И все та же любимая, неизменная, но неясная «мечта» — внутри. Брюсов сразу находит простейшее соответствие:
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене.
Фиолетовые вечерние тени лапчатых листьев: мир. Еще не созданные стихи — в мечте:
Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят звуки
В звонко-звучной тишине.
Последняя строка означает уже совершившееся сочетание внешней тишины и внутренних голосов. Созидается мир, немного нелепый, «идеальный», — тот, где «мечта» сочетается с действительностью в формах расплывчатых и странных.
И прозрачные киоски,
В звонко-звучной тишине,
Вырастают, словно блестки
При лазоревой луне.
И вот, далее, отраженный, мечтаемый мир становится второй действительностью. Восходит луна («прах!») — но с ней одновременно в «идеальной» природе, на эмалевой поверхности, восходит вторая луна, почти такая же, только более близкая:
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне…
Звуки реют полусонно,
Звуки ластятся ко мне.
«Мечта» побеждает реальность. Собственный мир, с собственной луной, уже создан — и поэт решительно отсекает его от обычного мира, больше не нужного:
Тайны созданных созданий
С лаской ластятся ко мне,
И трепещет тень латаний
На эмалевой стене.
«Несозданное» стало «созданным». Уже созданные создания отщепляются от реального мира и получают бытие самостоятельное. В первой строфе они еще не оформились и «колыхаются, словно лопасти латаний». В последней они сами по себе «ластятся» к поэту, а пальмы сами по себе бросают свои обычные тени. Некогда связывавший их союз «словно» заменен разделяющим «и»: два мира разделены окончательно..
Такое соотношение между миром и творчеством характерно для поэта-символиста. Однако в той резкости, с какой его выражает начинающий Валерий Брюсов, есть значительная доля позы и литературного задора. Не все в обычном мире представляется ему «прахом». Напротив, чем решительнее отворачивается он от обычного поэтического багажа: лунного света, весны, соловья и т. д., то есть от общепризнанно-прекрасного, тем нежнее «мечта» его льнет к повседневности, порой тривиальной и грубой. В оправе повседневности протекает любовь: банальность — «красивая рама свиданий!». Сколько грубого и прекрасного в стихах о Миньоне!
…Я войду — и мы медлить не будем!
Лишний взгляд — и минута пропала!
Я скользну под твое одеяло,
Я прижмусь к разбежавшимся грудям.
Здесь ты ночь провела. Ароматны
Испаренья желанного тела.
Требуй знаками вольно и смело,
Но молчи: все слова непонятны!..
Может быть, именно здесь, в сочетании повседневности и мечты, таится загадка брюсовской «странности». Кажется, со времен «Chefs d’OEuvre» нам дано достаточно поводов перестать удивляться чему бы то ни было, — но вот юношеские строки Брюсова до сих пор поражают своеобразной своей остротой. Как сочетается в них мечта и банальность, прекрасное и грубое, вечное и мгновенное — мы не знаем, и это делает их драгоценными и живыми навсегда, ибо они никогда не перестанут волновать нас. Их непосредственное очарование не исчезнет даже тогда, когда историки литературы объявят, что ранние стихи Брюсова можно ему «простить» за позднейшие.
Мы еще не имеем собрания сочинений Владислава Ходасевича, которое бы объединило достаточно полно его литературное наследие. Первое такое собрание только начало выходить в издательстве «Ардис», Анн Арбор, США; готовят его американские литературоведы-слависты (редакторы — Д. Малмстад и Р. Хьюз) при деятельной помощи коллег из России. К настоящему времени вышли два тома этого издания (из пяти предполагаемых): первый из них (1983) представляет попытку полного собрания стихотворений поэта, второй том (1990) составили критические статьи и рецензии 1905—1926 гг.
В 1989 г. в большой серии «Библиотеки поэта» вышло подготовленное Н. А. Богомоловым и Д. Б. Волчеком первое после 1922 г. отечественное издание стихотворного наследия Ходасевича, состав которого здесь существенно пополнен (по периодике и архивным материалам) в сравнении с первым томом ардисовского издания. После этих двух фундаментальных собраний оригинального стихотворного творчества Ходасевича оно может считаться в основном изданным (хотя, несомненно, состав известной нам поэзии Ходасевича будет расширяться — в частности, одно неизвестное прежде стихотворение 1924 г. — «Зимняя буря», — найденное А. Е. Парнисом в одном из парижских альбомов, публикуется впервые в настоящем издании). Совсем иначе обстоит дело с обширным прозаическим наследием Ходасевича — оно не собрано, не издано, не изучено. Ходасевич писал в разных видах прозы: это мемуарная проза, это своеобразная литературоведческая проза поэта, это опыты биографического повествования на историко-литературной основе, это повседневная литературная критика, какую он вел всю жизнь, наконец, сравнительно редкие обращения к художественной в привычном смысле слова, повествовательной прозе. Из этого большого объема написанного им в прозе сам автор озаботился собрать в книги лишь часть своих историко-литературных работ («Статьи о русской поэзии», Пб., 1922; «Поэтическое хозяйство Пушкина», Л., 1924; «Державин», Париж, 1931; «О Пушкине», Берлин, 1937), а также девять мемуарных очерков в конце жизни объединил в книгу «Некрополь» (Брюссель, 1939). В осуществленный Н. Н. Берберовой посмертный сборник («Литературные статьи и воспоминания», Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954; новое издание — «Избранная проза», Нью-Йорк, 1982) вошли лишь избранные критические статьи и мемуарные очерки из множества рассеянных по зарубежной русской прессе. Состав очерков расширен, но далеко не исчерпан в книге мемуарной прозы Ходасевича «Белый коридор» (Нью-Йорк: Серебряный век, 1982; подготовили Г. Поляк и Р. Сильвестр). Так обстояло дело в зарубежных изданиях; освоение же прозаического наследия Ходасевича в его отечестве в последние годы, помимо издания книги «Державин» (М.: Книга, 1988; подготовил А. Л. Зорин), находилось на стадии хаотических перепечаток отдельных статей и очерков в наших журналах. Наибольший пока объем произведений Ходасевича в прозе собран в сборнике «Колеблемый треножник» (М.: Советский писатель, 1991 / Сост. В. Г. Перельмутер).
Более или менее полное собрание сочинений Ходасевича — дело будущего. Тем не менее составители предлагаемого четырехтомного издания позволяют себе считать его малым собранием сочинений. В издании представлены разнообразные виды литературного творчества, в которых работал Ходасевич, и воспроизводятся все книги, как поэтические, так и в прозе, которые он издал при жизни (за исключением «Поэтического хозяйства Пушкина», но от нее он вскоре после ее издания печатно отказался, и она на пути развития автора оказалась как бы снятой книгой 1937 г. «О Пушкине»: см. коммент. к ней в т. 3 наст. изд.).
Но, как уже сказано, прижизненные книги далеко не покрывают творческого наследия Ходасевича; весьма значительная часть его в них не вошла. Составители настоящего издания уделили особое внимание отбору статей и очерков Ходасевича из огромного массива напечатанных им в российской и зарубежной периодической прессе (притом по большей части в газетах) за 34 года его работы в литературе. Отобранные 80 статей (20 отечественного периода и 60 эмигрантского) — лишь часть этого массива, самые границы которого еще не определены окончательно. Почти во всех случаях воспроизводятся первопечатные тексты этих статей и очерков со страниц газет и журналов, где они были опубликованы автором (многие из них, вошедшие в сборник 1954 г. «Литературные статьи и воспоминания», напечатаны там с сокращениями и неточностями в тексте; это в особенности относится к мемуарным вещам, вошедшим в это издание).
В замысел настоящего собрания входило обстоятельное историко-литературное комментирование. В 1-м томе преамбула к комментариям написана С. Г. Бочаровым; комментаторы разделов: «Стихотворения» — Н. А. Богомолов; «Литературная критика 1906—1922» — И. П. Андреева.
Составители и комментаторы выражают благодарность за разнообразную помощь М. Л. Гаспарову, С. И. Гиндину, Т. Л. Гладковой (Русская библиотека им. И. С. Тургенева в Париже), В. В. Зельченко, А. А. Ильину-Томичу, М. С. Касьян, Л. С. Киссиной, О. А. Коростелёву, Эдвине Круиз (США), Джону Малмстаду (США), А. А. Носову, А. Е. Парнису, А. Л. Соболеву, А. Б. Устинову, В. А. Швейцер. Благодарность особая — Т. Н. Бедняковой, нашему редактору и верному помощнику в пору подготовки первого, двухтомного, варианта этого собрания в издательстве «Художественная литература», которое, к сожалению, так и не увидело света, и Н. В. Котрелёву.
АБ — Бахметьевский архив (Библиотека редких книг Колумбийского университета), США.
АГ — Архив А. М. Горького, Москва.
AЗ — Автобиографические записки (Бахметьевский архив, ф. М. М. Карповича), США.
АИ — Архив А. Ивича (И. И. Бернштейна), Москва.
Б — Журнал «Беседа» (Берлин), 1923—1925, № 1—7.
Байнеке — Отдел редкой книги и рукописей Йельского университета, США.
Берберова — Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. М.: Согласие, 1996.
БП — Ходасевич Владислав. Стихотворения (Библиотека поэта. Большая серия). Л.: Советский писатель, 1989.
В — Газета «Возрождение» (Париж).
ВЛ — Журнал «Вопросы литературы» (Москва).
ВРСХД — Журнал «Вестник русского студенческого христианского движения» (Париж--Нью-Йорк).
ВСП — Весенний салон поэтов. М., 1918.
Вт — Ветвь: Сборник клуба московских писателей. М., 1917.
Гиппиус — Гиппиус Зинаида. Письма к Берберовой и Ходасевичу / Публ. Erika Freiberger Sheikholeslami. Ann Arbor: Ardis, 1978.
ГM — Газета «Голос Москвы».
Д — Газета «Дни» (Берлин, Париж).
ЗК — Записная книжка В. Ф. Ходасевича 1904—1908 гт. с беловыми автографами стихотворений (РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 17).
ЗМ — Журнал «Записки мечтателей» (Петроград).
ЗР — Журнал «Золотое руно» (Москва).
ИМЛИ — Отдел рукописей Института мировой литературы РАН, Москва.
ИРЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы РАН (Пушкинский дом), Санкт-Петербург.
КН — Журнал «Красная новь» (Москва).
Левин — Левин Ю. И. Заметки о поэзии Вл. Ходасевича // Wiener slawisticher Almanach. 1986. Bd 17.
ЛН — Литературное наследство.
ЛО — Журнал «Литературное обозрение» (Москва).
M — Ходасевич Владислав. Молодость: Первая книга стихов. М.: Гриф, 1908. На обл. подзаголовок: «Стихи 1907 года».
М-3 — Минувшее: Исторический альманах. Вып. 3. Paris: Atheneum, 1987.
М-5 — То же. Вып. 5. 1988.
М-8 — То же. Вып. 8. 1989.
НЖ — «Новый журнал» (Нью-Йорк).
НМ — Журнал «Новый мир» (Москва).
НН — Журнал «Наше наследие» (Москва).
ПЗ-1 — Ходасевич Владислав. Путем зерна: Третья книга стихов. М.: Творчество, 1920.
ПЗ-2 — Ходасевич Владислав. Путем зерна: Третья книга стихов. 2 изд. Пг.: Мысль, 1922.
Письма Гершензону — Переписка В. Ф. Ходасевича и М. О. Гершензона / Публ. И. Андреевой // De visu. 1993. № 5.
Письма Карповичу — Шесть писем В. Ф. Ходасевича М. М. Карповичу / Публ. Р. Хьюза и Д. Малмстада // Oxford Slavonic Papers" Vol. XIX. 1986.
Письма к Муни — ИРЛИ. Р. 1. Оп. 33. Ед. хр. 90.
Письма Муни — РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 66.
Письма Садовскому — Письма В. Ф. Ходасевича Б. А. Садовскому. / Подгот. текста, составл. И. П. Андреевой. Анн Арбор: Ардис, 1983.
ПН — Газета «Последние новости» (Париж).
ПХП — Ходасевич Владислав. Поэтическое хозяйство Пушкина. Л.: Мысль, 1924; «Беседа», кн. 2, 3, 5, 6/7.
Р — Газета «Руль» (Берлин).
PB — Газета «Русские ведомости» (Москва).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства, Москва.
РГБ — Отдел рукописей Российской государственной библиотеки, Москва.
РМ — Газета «Русская молва» (Санкт-Петербург).
РНБ — Отдел рукописей и редких книг Российской национальной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, Санкт-Петербург.
СД-1 — Ходасевич Владислав. Счастливый домик: Вторая книга стихов. М.: Альциона, 1914.
СД-2 — Ходасевич Владислав. Счастливый домик: Вторая книга стихов. 2 изд. Петербург--Берлин: Изд-во З. И. Гржебина, 1922.
СД-3 — Ходасевич Владислав. Счастливый домик: Вторая книга стихов. 3 изд. Берлин--Петербург--Москва: Изд-во З. И. Гржебина, 1923.
СЗ — Журнал «Современные записки» (Париж).
СиВ — Ходасевич Владислав. Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954.
СРП — Ходасевич Владислав. Статьи о русской поэзии. СПб., 1922.
СС — Ходасевич Владислав. Собрание сочинений. Т. 1— 2 / Под ред. Джона Малмстада и Роберта Хьюза. Анн Арбор: Ардис, 1983.
ССт-27 — Ходасевич Владислав. Собрание стихов. Париж: Возрождение, 1927.
ССт-61 — Ходасевич Владислав. Собрание стихов (1913—1939) / Ред. и примеч. Н. Н. Берберовой. Berkeley, 1961.
Терапиано — Терапиано Юрий. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924—1974). Париж--Нью-Йорк, 1987.
ТЛ-1 — Ходасевич Владислав. Тяжелая лира: Четвертая книга стихов. М. —Пг.: Гос. издательство, 1922.
ТЛ-2 — Ходасевич Владислав. Тяжелая лира: Четвертая книга стихов. Берлин--Петербург--Москва: Изд-во З. И. Гржебина, 1923.
УР — Газета «Утро России» (Москва).
Шершеневич — Шершеневич В. Великолепный очевидец // Мой век, мои друзья и подруги. М.: Московский рабочий, 1990.
ЭБ — Пометы В. Ф. Ходасевича на экземпляре ССт-27, принадлежавшем Н. Н. Берберовой (ныне в библиотеке Байнеке Йельского университета, США). Цитируются по тексту, опубликованному вСС.
Яновский — Яновский B. C. Поля Елисейские: Книга памяти. Нью-Йорк: Серебряный век, 1983.
Lilly Library — Библиотека редких книг и рукописей Индианс-кого университета, США.
В этот раздел вошли статьи и заметки Ходасевича «российского» периода, написанные с марта 1905 г. (напечатана первая рецензия) по июнь 1922 г. (отъезд из России).
Разбросанные в московских и провинциальных газетах, московских и петербургских журналах, альманахах и сборниках, они не все еще разысканы и атрибутированы. Молодой критик пользовался огромным количеством псевдонимов: Ф. Маслов, П. Семенов, Георгий Р-н, Сигурд, Елена Арбатова; подписывался В. Х., В. Х-ч, Ф. М., M., W. и т. д.
Но в целом собирательскую работу можно считать законченной, особенно после выхода 2-го тома Собрания сочинений Владислава Ходасевича под ред. Джона Малмстада и Роберта Хьюза (Анн Арбор: Ардис, 1990), где большая часть статей тех лет перепечатана, другие — аннотированы. Наше собрание готовилось одновременно с томом, выпущенным американскими исследователями. К корпусу статей, ими опубликованных, можно добавить заметку о сборнике стихов Н. Морозова «Звездные песни», напечатанную в «Иллюстрированном обозрении» (прилож. к ГМ. 1912. 21 октября. Подпись: В. Д-цев), и «О последних книгах К. Бальмонта», которую мы включили в настоящий том. Открытий и неожиданностей в этой области ждать не приходится, так как Ходасевич в эмиграции составил автобиблиографию, правда, судя по мелким расхождениям, по памяти.
Расположены статьи в хронологическом порядке, кроме цикла «Новые стихи», который нам показалось естественным объединить. Печатаются они, как правило, по первым публикациям. Очевидные опечатки исправлены.
В архиве Ходасевича почти не сохранилось черновиков произведений литературно-критических. В его рабочих тетрадях среди стихов попадаются наброски, фрагменты, планы статей («Эмиль Верхарн», «Стихи на сцене», «Египетские ночи» и др.), но затем работа над ними, очевидно, выносилась за пределы тетради, а черновики выбрасывались.
Исключение составляют рукописи, которые бережно донес до наших дней А. Ивич (И. И. Бернштейн): доклад «Надсон» (беловая рукопись), «Фрагменты о Лермонтове» и «Колеблемый треножник» (машинопись с правкой автора).
Свои ранние критические работы Ходасевич не намеревался издать книгой, в отличие от историко-литературных эссе тех лет, которые он собрал в книгу «Статьи о русской поэзии» (Пб.: Эпоха, 1922). Он относился к ним порой с добродушной иронией, порой отчужденно-неприязненно. «Писал много критических заметок и статей, большинство из которых мне глубоко чуждо и даже противно по духу», — признавался он П. Н. Зайцеву в письме от 11 июня 1922 г. Еще резче высказывание в дневниковой заметке 1931 г.: «Дело прошлое и детское, а все-таки я бы дорого дал за то, чтобы уничтожить всю ту чушь, которую я печатал в „Искусстве“» (АБ. Ф. Карповича).
Даже в первые годы эмиграции, когда Ходасевич бедствовал, он не пытался перепечатать, а тем более собрать и издать критические статьи «российского» периода, сделав исключение для одной — «Об Анненском». Видимо, не только потому, что она была позднейшей по времени: в ней критик подводил итог литературной жизни целого поколения, литературной эпохе. По меткому слову Корнея Чуковского, в статье проявилась «своя очень хорошая линия». Так Чуковский записал в дневнике, услышав статью в чтении автора.
«Своя линия» — вот то, что отличает критическую мысль Ходасевича: в юношеском реферате о Надсоне (1912) угадывается и отношение к литературе как к духовному подвигу, и требование сотворчества от читателя как непременное условие здорового развития литературы, и ненависть к литературной «улице» — ростки тем, которые будут развиваться в статьях 20—30-х годов. «Линия» связывает в единое целое всю критическую прозу Ходасевича: его поздние, зрелые статьи подхватывают и продолжают то, что было намечено в молодые годы.
Этой «линией» мы и руководствовались, отбирая среди огромного количества неизвестных русскому читателю работ Ходасевича-критика заметки для нашего издания. При этом поневоле сузили круг тем и форм (Ходасевич пробовал себя во всех жанрах: книжная и театральная рецензия, литературная хроника, обзор, фельетон, открытое письмо и полемическая реплика, пастиш), но выиграли в цельности портрета. Собранные вместе, они составили как бы вторую книгу «статей о русской поэзии» — поэзии начала века.
Ходасевич был пристрастен, он мог ошибаться и обманываться, но видел в целом здание поэзии (образ, который повторил несколько раз) — с парадными залами, боковыми покойниками, мезонинами и службами, перестраиваемыми новыми поколениями на свой лад.
Если в те годы его и привлекала проза, то это главным образом проза поэтов (В. Брюсов, Ф. Сологуб, К. Бальмонт, Андрей Белый). В ряду беллетристов-современников автор романа «Петербург» казался Ходасевичу «чужим», почти неуместным: «Он среди них немного похож на дилетанта среди профессионалов. Он трудится, ищет. Каждое слово его выстрадано. Они спокойно „пописывают“» (А. Куприн и Европа // PB. 1914. 26 июня).
Даже таких «матерых» прозаиков, как Толстой и Достоевский, он стремился «испытать» стихом. В 1914 г. Ходасевич писал, что «история русской литературы последнего двадцатилетия будет по преимуществу историей поэзии, так как именно здесь, а не в прозе произошли в это время изменения наиболее разительные» (PB. 1914. 10 декабря). И пятнадцать лет спустя еще решительнее настаивал: «Несмотря на то, что к прозаикам принадлежали такие гиганты, как Гоголь, Достоевский, Толстой, — все же главной движущей и организующей силой русской литературы почти всегда была поэзия. Если даже, допустим, это положение еще требует доказательств, то уж совсем бесспорно, что в последнее сорокалетие, с начала символизма, как в догоголевскую эпоху, литературная гегемония находилась в руках поэзии» (Литературная панорама // В. 1929. 11 апреля).
И, надо отметить, в этом совершенно сошелся со своим оппонентом Н. С. Гумилевым. Ежемесячные обзоры в журнале «Аполлон» Гумилев принципиально посвятил стихотворным сборникам, назвав рубрику «Письма о русской поэзии». По воспоминаниям А. В. Амфитеатрова, он уверял, что, «если идея истинно художественна, она должна быть выражена только стихом» (Сегодня (Рига). 1921. 18 сентября).
Символизм же до последних лет остался для Ходасевича не литературной школой или течением, но «самой определяющей позицией». А главным персонажем критической прозы «российского» периода стал Валерий Брюсов, чей характер, вкусы, требования, слабости и достоинства, по мнению Ходасевича, сформировали «московское крыло» символистов. В статье «Поэты „Альционы“» критик доказывал, что влияния Брюсова не избежал ни один из поэтов, даже Блок, а среди сверстников своих различал два поколения последователей Брюсова: одни учились у автора «Венка», другие оказались под впечатлением книг «Все напевы» и «Зеркало теней».
Проникнуть в тайну Брюсова значило для него понять себя и свое время. Молодой критик следовал за каждой книгой Брюсова, почти преследовал его, и каждая его заметка вносила новую черточку в портрет Брюсова. Судя по письмам Ходасевича, ему приходилось буквально «отдирать» от себя Брюсова, высвобождаться из-под его влияния. Не случайно литературовед В. Гофман, не желая называть имени Ходасевича (его статья «Язык символизма» писалась для ЛН, вышедшего в 1937 г.), заменил его развернутым описанием, представив как «критика, проникнувшегося характером брюсовских воззрений, брюсовского стиля».
Но под пером Ходасевича фигура Брюсова странно двоится: перед нами одновременно и герой и — шарж. И чем тщательней выписывал он портрет, тем отчетливей проступало в позе, жестах, словах что-то театрально-затверженное, неживое.
Любопытный эксперимент проделал критик с книгой Брюсова «Стихи Нелли», выпущенной анонимно, с расчетом на то, что в Нелли читатель увидит начинающую поэтессу. Книгу «Нелли» он поставил рядом со сборниками Анны Ахматовой и Н. Львовой — и стало очевидно, что Нелли — фантом, муляж, исчезло впечатление женской непосредственности, обнажился «типично брюсовский стих с его чеканкой».
Только в рецензии 1916 г. на сборник «Семь цветов радуги» удалось Ходасевичу нащупать трагическое несоответствие между «идеальным, умышленным Брюсовым и Брюсовым, жившим в нашей действительности»: Брюсов спрятался в миф о Брюсове, запахнулся в плащ мага и не рисковал появляться на публике без маски. Портрет Брюсова Ходасевич смог дописать после его смерти, когда разрешил себе вслух сказать то, о чем прежде признавался только в письмах. В рецензии на «Избранные стихи» Брюсова, выпущенные к десятилетию со дня смерти поэта, он писал: «…вижу, что совершенно правильно я почувствовал основной порок его: мещанство, отчасти неосознанное, отчасти затаенное под маской декадента, мага и демона; затаенное настолько глубоко, что он сам порой ощущал маску как подлинное свое лицо. (Порой он, однако же, не только себе самому, но и другим, как П. П. Перцову, признавался в глубокой своей лживости, в постоянном ношении маски)» (В. 1934. 5 апреля).
«Маска» — вот слово, которое часто повторяется в статьях Ходасевича 10-х годов. «Что же, как не фантом — этот мир, населенный масками?» — писал он о стихах С. Городецкого; Георгия Иванова критик укорял в том, что тот «меняет костюмы и маски с такой быстротой, что сам Фреголи ему позавидовал бы»; он не принял «Теннис» и «Кинематограф» Мандельштама, за ироничной легкостью которых ему почудилась «маска петербургского сноба». И — напротив — приветствовал «Чужое небо» Н.Гумилева, так как поэт в этой книге, «наконец, как бы снял маску».
С той же требовательностью относился он к собственному творчеству, не включив в «Собрание стихов» не только «Молодость», но и стихи «Счастливого домика», ценимые Вячеславом Ивановым, Гумилевым, Мандельштамом. Автор себя в них уже не узнавал: слишком глубокий отпечаток оставили на них время и молодость. «Не отразит румяный лик, чем я прекрасен и велик», — насмешливо писал он в стихотворении «Я».
Тема обретения лица (или — как оборотная сторона — потери лица) проходит через все творчество Ходасевича, перекипая на страницы писем: «Но ты сама никого не любишь, поэтому и думаешь, что любить — значит баловать. Как думают все дети. Ты же можешь баловать, веселить, тешить детей, в которых нет еще лица. Лица же взрослого человека ты не видишь, стираешь его, уничтожаешь (даже и себя: „я уничтожилась, меня нет“ — это твои слова), — насилуешь. Это грех ужасный, когда делается сознательно. На тебе греха нет, потому что ты не понимаешь и даже сама хочешь уничтожаться, растворяться в ком-нибудь…» — выговаривал он А. И. Ходасевич.
Способность растворяться в чужом, эпигонство, сознательное или бессознательное, с точки зрения Ходасевича, — великий грех, свидетельство неполноты, незрелости личности. До конца личность человека раскрывается в любви, и «маска», таким образом, становится верной приметой ремесленника. Ходасевич, уже написавший в ту пору: «Последнюю мою примету чужому не отдам лицу», — с особым пониманием встретил повесть В. Набокова «Отчаяние», мысль которой была ему близка: неудача, проигрыш главного персонажа повести, безусловного мастера, коренилась в его невнимании, равнодушии к миру; его замысел (точнее — расчет), построенный на уверенности в абсолютном сходстве с другим, обнаруживал ремесленника: творец не терпит подобий.
В критической прозе Ходасевича лицо как выражение внутренней правды противостоит маске. В стихах Игоря Северянина он обрадовался живому, выразительному лицу, на котором отражались мимолетные настроения, впечатления. Возбудимость, быстрая смена чувств, острота восприятия представились критику чертами, характерными для современного горожанина, забалованного дитяти цивилизации. Не случайно из выступлений Ходасевича на поэзо-концертах Игоря Северянина журналисты выловили, выделили эту мысль, эмоционально подчеркнутую: «Он отзвук, эхо современной души, мятущийся и быстрый в своих порывах» (Новь. 1914. 1 апреля).
В первом репортаже о вечере Игоря Северянина в Москве Ходасевич, может быть, сам того не желая, ответил на вопрос, почему не суждено Северянину стать тем новым поэтом, которого он ждал. Ярко запечатлел критик провинциальную ограниченность своего героя, проявившуюся в защите моральных догм, в манерности, даже в произношении (бэздна, смэрть, сэрдце, любов); провинциальности, умноженной, отраженной читателями и почитателями поэта — «утонченниками с хризантемами в петлицах», «почетными гражданами скетинг-ринков».
Невольной ошибки Ходасевич себе не простил и впоследствии, высмеивая эпигонов Игоря Северянина, иронизировал над собой. В названии фельетона «Открываю гения» — насмешка не только над Иоанном Павлушиным, но и самопародия.
В книге, сложном единстве содержания и формы, критик искал лицо, личность автора, его родословную, источники, питающие творчество; пытался понять, насколько правдиво произведение выражает и продолжает судьбу писателя. (Читая статьи Ходасевича, видишь, как естественно обращение к жанру очерка-портрета, как естественно из его творчества вырос «Некрополь».)
В Бальмонте молодой критик приветствовал поэта «Космоса и всеобъемлемости», поэта, с легкостью перешагивающего границы материков и культур, чей лиризм соприроден стихиям. А в поэзии Иннокентия Анненского расслышал отчаянный крик («Не хочу-у-у!..») в себе замурованного «я», бьющегося в попытках разломать, разрушить стену.
В статье «Об Анненском» Ходасевич расставался с собственным прошлым, заново переживая тот миг, когда рядом ощутил «черную дыру» и — освобождение от страха смерти, осознание того, что «Отношение к с < мерти > есть отношение к бессмертию души, к Богу» (РГАЛИ).
«Для меня поэт — вестник, и мне никогда не безразлично, что он возвещает», — утверждал Ходасевич.
Статьи «российской» поры отличаются от позднейших и по своему характеру, и по роли, которую критик занимал в литературе. В ту пору его не привлекали практические советы и рекомендации, его рецензии держатся не на анализе формы, отношение к которой он сумел выразить образно и точно, ведя с Гумилевым спор в статьях и на страницах «Записной книжки» (1921): «Мастерство, ремесло — скорлупа, внешняя оболочка искусства, м<ожет> б<ыть>, его формующая поверхность. В поэзии она тоньше, чем в других искусствах, нечто вроде слизистой оболочки, почти уже именно только „поверхность“. Поэтому, касаясь ее, точно попадаем в живое, чувствительное тело самой поэзии».
В годы эмиграции свои четверговые подвалы в «Возрождении» Ходасевич сумел превратить в школу литературного мастерства, анализируя едва нарождающееся литературное движение и каждую выходящую книгу. А. И. Куприн в письме к нему (недат.) сравнил критика со знаменитым садоводом, обходящим «свое волшебное, благоуханное, наливающееся соками и расцветающее царство, которому скипетром служил острый кривой нож профессора, а мечом безжалостный секатор» (РНБ. Ф. 405. Ед. хр. 11).
Ходасевич гордился ролью «непоблажливого игумена», в стихах рисовал, закреплял образ «злого» критика, что «страх завистливый родит» и «каждым ответом желторотым внушает поэтам отвращение, злобу и страх», образ, подхваченный мемуаристами, а иными историками литературы понятый буквально.
То, что некоторым казалось позой — так Г. В. Адамович и спустя годы, перечитывая статьи Ходасевича, морщился, находя в них «ограниченность и надуманную позу какой-то мудрости и всепонимания» (письмо Ю. П. Иваску от 14 ноября 1954 г. Амхерст колледж.
Центр Русской Культуры. Ф. Иваска), — на деле было последовательной позицией. «Критиком неподкупным» назвал его поэт В. Смоленский и продолжил: «Некоторые из литераторов (главным образом бездарные) считали его злым. А он говорил: „Как же мне не быть злым? Ведь я защищаю от насильников беззащитную русскую Музу“» (Возрождение. Париж, 1955. Тетр. 41. С. 99).
Статьи 10-х годов радость ожидания освещает улыбкой, юмором, игрой. Он и над футуристами тогда подшучивал добродушно и, называя их «тартаренами», не только намекал на фанфаронство, но получал удовольствие от звучания слова, создающего звуковой образ. Только поэтической глухотой С.Кречетова можно объяснить то обстоятельство, что он использовал полюбившихся ему «тар-таренов», чтобы разделаться с акмеистами.
В 20-е годы Ходасевич, возненавидевший в футуристах служащих советской власти, называвший их «парнасскими большевиками» и «советскими рупорами», и для футуризма нашел определение более крепкое и хлесткое: «Хам символистского Ноя». Но и оно выплыло из времен молодости, из воспоминаний о том, как Игорь Северянин, порвав со своими вчерашними соратниками, кубофуту-ристами, бросил в лицо им «Поэзу истребления»:
Меня взорвало это «кубо»,
В котором всё бездарно сплошь…
«Хам символистского Ноя» — вольная цитата из стихотворения Северянина, возмутившегося спокойствием, с которым «все поэзодельцы, //Ас ними доблестный Парнас, // Смотря, как наглые пришельцы — //О Хам пришедший! — прут на нас!»
Статьи Ходасевича тех лет задиристы и полемичны. Даже если он не принимал прямого участия в дискуссиях (в дискуссии о символизме, например, несколько раз вспыхивавшей на протяжении 1907—1914 гг.), он откликался на них, подхватывая реплики, цитаты; с одними авторами спорил (часто не называя имен), в других видел союзников. В комментариях мы старались раскрыть предполагаемых оппонентов Ходасевича и обстоятельства возникновения рецензий, несущих элементы пародийности, мистификации.
В годы эмиграции ему так не хватало щедрости, бурного течения предвоенной литературной жизни, благотворной для возникновения школ и направлений, для рождения поэтов. Но когда в 20-е годы он заново стал выстраивать литературную панораму начала века, она развернулась по-иному: сместились соотношения и пропорции, самый центр ее переместился и, минуя, обтекая фигуру Брюсова, сфокусировался на Александре Блоке. В нем Ходасевич узнал поэта своей эпохи, поэта, поставившего себя перед судом совести, в его поэтической судьбе увидел «роковую связь человека с художником», в его стихах нашел «последнюю правду» о времени. «Кажется, в Блоке все же осуществился идеал символизма: соединение поэта и человека», — писал он в статье «Ни сны, ни явь». И с мальчишеской запальчивостью утверждал: «Блоку даны были гордая совесть и неподкупная лира» (В. 1931. 30 июля).
В судьбе Блока искал Ходасевич ответы на мучительные для себя вопросы, такие, как утрата поэтической силы. «Блок усомнился в тайнослышанье. Усомниться в чудесном даре значит его утратить», — писал он, почти процитировав строчку: «дар тайнослышанья тяжелый», и в этом самоцитировании — признание того, как близок ему Блок в те годы (конец 20-х — начало 30-х годов). А есть еще и статьи, Блоку посвященные, — цикл, открывшийся статьей «Брюсов и Блок» (В. 1928. 11 октября), и воспоминания современников.
Г. В. Адамович рассказывал своему приятелю, поэту, в 50-е годы:
«Помнится, именно в этом кафе или где-то поблизости Ходасевич сказал мне:
— У нас только два поэта: Пушкин и Блок. Только с ними связана судьба России.
Я с ним согласился» (Амхерст колледж. Центр Русской Культуры. Ф. Иваска).
Как и прежде, Ходасевич называл Брюсова среди «наиболее характерных» и «лучших представителей символизма», но не простил ему ни бегства от себя, ни отступления от заветов символизма, с такой силой выраженных Брюсовым в статье «Священная жертва» (1905). Ходасевич постоянно обращается к ней, а то и цитирует впрямую и в рассказах о «людях русского символизма», и в ранних статьях. Похоже, что для вступающих в орден символизма эта статья служила своеобразной присягой.
Ходасевич, которому был присущ «нравственно-эстетический экстремизм» (как точно сформулировал Ю. И. Левин), глубоко пережил самоубийство Н. Г. Львовой и участие В. Я. Брюсова в этой истории. Она стала поворотной точкой в их отношениях. В разные годы Ходасевич снова и снова пытался рассказать в прозе о том, что произошло: и в очерке «Брюсов» («Некрополь»), и в прозаическом отрывке 1925 г., и в рассказе «Заговорщики» (1915). Главного персонажа рассказа, вождя политического заговора, имевшего магнетическое влияние на членов общества и ставшего предателем и убийцей из-за непомерного честолюбия, — автор наделил чертами, привычками, особенностями Брюсова.
Он не сомневался, что Брюсова-человека совесть мучила, этими словами оканчивается рассказ, да и догадка Ходасевича о том, что Брюсов покончил с собой («Брюсов»), строилась на такой уверенности. Но он не переставал удивляться тому, что в стихах голос Брюсова не дрогнул, интонация не изменилась; это и заставило Ходасевича назвать его самым «умышленным» из поэтов.
Требование правды как главный эстетический критерий ни в малой степени не сводилось им к житейскому понятию «правды-искренности». Яростно отвергал критик оценки, скользящие мимо создания художественного целого, апеллирующие к особой судьбе книги или автора. Выражение «человеческий документ» в статьях Ходасевича появилось не в пору дискуссии с Адамовичем о назначении и путях русской литературы в эмиграции, но в ранних, предреволюционных заметках. Заимствованное из статьи Брюсова «Священная жертва», оно становится в критике Ходасевича мерилом высокой требовательности к литературе. Настойчиво предлагал он рассматривать книгу Н. Львовой «не как „человеческий документ“, но лишь как создание поэта», защищая погибшую поэтессу не только от досужего любопытства читателей, но и от сочувственного вздоха Анны Ахматовой: «Ее стихи такие неумелые и трогательные… Им просто веришь, как человеку, который плачет» (Русская мысль. 1914. № 1, отд. III. С. 27).
Долго отворачивался он от поэзии Марины Цветаевой, утверждая, что необузданность, эмоциональный захлеб, неотобранность, «равноценность» впечатлений превращает ее стихи в дневник — «всего лишь человеческий документ».
Для самоопределения Ходасевича-критика большое значение имела так и не опубликованная им статья «Фрагменты о Лермонтове», где он прочертил линию или рампу, отделяющую читателя от автора и правду живого чувства от создания искусства, в котором правда подчинена иным, художественным законам.
Провозглашение «литературы факта» он тем более воспринял как абсурд, «путь к последнему падению», «то есть к принципиальному упразднению поэзии» (По поводу «Перекрестка» // В. 1930. 10 июля). «Произведение искусства есть преображение мира, попытка пересоздать его, выявив скрытую сущность его явлений такою, какова она открывается художнику», — писал Ходасевич во вступительной статье к книге С. Юшкевича «Посмертные произведения» (Париж, 1927. С. 50).
Об этом же говорят строки, воспринимаемые исследователями Ходасевича как загадочные или даже противоестественные:
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчетливую оду!
Но разве не то же заклинание звучит в стихотворении «Смоленский рынок», обращенное на этот раз к жизни:
Преобразись,
Смоленский рынок!
Смерть и жизнь, стон и тлен подвластны слову, им побеждаются и преображаются.
Так понимал отношение Ходасевича к литературе и В. Смоленский, поэт и человек ему близкий, бережно изложивший его взгляды в статье «Мысли о Владиславе Ходасевиче»:
«Он знал, что алгебра (знание, мастерство) входит в гармонию как один из элементов, почему и презирал невежд, „вдохновенных недоучек“, выставляющих наружу свою мнимую необыкновенность.
Он знал, что форма связана с содержанием, как тело связано с душой. Он знал, что „свои чувства и мысли“ нужно подчинять тому высшему руководству, которое дается религией, что „свою страстную любовь к жизни нужно осветить любовью к Богу“. Зная все это, он, конечно же, был уже не математиком, а мистиком».
Статья В. Смоленского была откликом на первое собрание критических работ Ходасевича — «Литературные статьи и воспоминания» (Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954 / Предисл. Н. Берберовой). Книга составлена из статей, написанных в эмиграции, статей зрелого мастера. Но не это определило отбор: для Н. Н. Берберовой и ее сверстников литература эмиграции была единственной реальностью, в которой они принимали участие, которой жили.
И в России открытие Ходасевича-критика началось с «конца», что понятно: долгие десятилетия литература эмиграции оставалась неизвестной и недоступной не только читателям, но и историкам литературы. Поэтому в первой книге, представившей Ходасевича-критика русскому читателю (Ходасевич Владислав. Колеблемый треножник / Сост. В. Г. Перельмутер. М., 1991), ранним работам отведено самое скромное место.
Между тем Ходасевич в творчестве своем целен и един. Как критик он родился в 10-е годы, в это время сложилось его мировосприятие, его отношение к литературе как к чуду творения и духовной твердыне, но — и склонность к мистификации, и склад юмора. Его ранние импрессионистические заметки, в которых запечатлены представления, фразеология, интонация, самый звук символизма, и программные статьи объединяет живой пристрастный интерес к литературе, восхищение постоянным ее движением, способностью равно к обновлению и сохранению — как особых свойств, противостоящих хаосу и распаду. «Ходасевич верил в чудо, — писал В. Смоленский. — Из веры в это чудо и возник оптимизм его по существу трагической книги».
«Juvenilia» Брюсова. — София (Москва). 1914. № 2. С. 64—67. Разделом «Juvenilia» («Юношеское») открывался т. 1 Полн. собр. соч. и переводов В. Брюсова (СПб.: Сирин, 1913).
Фрагменты статьи вошли в кн.: Валерий Брюсов в автобиографических записях, письмах, воспоминаниях / Сост. Н. Ашукин. М.: Федерация, 1929. С. 310—312. См. также статью В. Гофмана «Язык символистов» в кн.: ЛН. М., 1937. Т. 27/28. С. 77—78.
Заметка — шутливый вызов Брюсову, который в статье «О „речи рабской“, в защиту поэзии» спорил с Блоком и Вяч. Ивановым, отстаивавшими теургическую природу поэзии. Особое возражение вызвали у Брюсова слова Вяч. Иванова: «…символизм не хотел и не мог быть „только искусством“» (Заветы символизма // Аполлон. 1910. № 8. С. 16). «Символизм есть метод искусства, — настаивал Брюсов. — Неужели, после того как искусство заставляли служить науке и общественности, теперь его будут заставлять служить религии!» (Аполлон. 1910. № 9. С. 33). Андрей Белый, в свою очередь, обвинил Брюсова в измене заветам символизма (Венок или венец? // Аполлон. 1910. № 11). Спор продолжался в 1912 г. — см. «Мысли о символизме» Вяч. Иванова и «О символизме» Андрея Белого (Труды и дни. 1912. № 1), заново вспыхнул в 1914 г. (дискуссия о символизме в журн. «Заветы», 1914, № 2).
Разбор ст-ния «Творчество» Ходасевич построил как доказательство того, что поэтическая практика Брюсова опровергает его положения. Одновременно он отстаивал значение раннего творчества Брюсова на страницах журн. «София», редактором которого был П. П. Муратов, а сотрудником Б. А. Грифцов, считавшиеся литературными противниками Брюсова (см.: Белый Андрей. Между двух революций. М., 1990. С. 224—227). Вот почему в письме к А. И. Тинякову, полученном адресатом 6 мая 1915 г., Ходасевич писал, что вся соль заметки — «подразнить редакцию „Софии“» (т. 4 наст. изд.).
С. 403. «Пушкин — дневное, Лермонтов — ночное светило русской поэзии»… — Из статьи «М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества» (Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. Пб. —М.: Изд. М. О. Вольфа, 1911. Т. X. С. 291).
С. 404. «Неизвестный, осмеянный, странный»… — Из ст-ния Брюсова «Это было безумие грезы…» (1896).
С. 406. …ранние стихи Брюсова можно ему «простить» за позднейшие. — Ср. рец. Вл. Гиппиуса «Поэт или не поэт»: «В недавно вышедшем первом томе полного собрания сочинений Брюсова помещены его юношеские стихотворения (1892—1897), те, которые когда-то высмеивали, а потом забыли и „простили“, побежденные стихами позднейшими, нисколько не смешными…» (Речь. 1913. 11(24) ноября).
- ↑ Валерий Брюсов. Полное собрание сочинений и переводов. Том I. — Юношеские стихотворения. — Chefs d’OEuvre. — Me eum esse. — (Стихи 1892—1899 гг.) СПб. Изд. «Сирин». 1913. С. XI—207. Ц. 1 р. 75 к.