«Чертова кукла» Зинаиды Гиппиус (Чудовский)/ДО

"Чертова кукла" Зинаиды Гиппиус
авторъ Валериан Адольфович Чудовский
Опубл.: 1911. Источникъ: az.lib.ru

«ЧОРТОВА КУКЛА» ЗИНАИДЫ ГИППІУСЪ *)

править
  • Напечатано первоначально въ «Русской Мысли», вышло позднѣе отдѣльнымъ изданіемъ.

«Чортова Кукла» — одно изъ тѣхъ произведеній, которыя приносятъ честь создавшимъ ихъ писателямъ, по покрываютъ позоромъ безчисленные ряды читателей и критиковъ. Столь мало оказывается толпа[1] готовой принять красивую, глубокую мысль!

Эту повѣсть авторъ назвалъ «жизнеописаніемъ», по праву «раккурснаго» изображенія. Дѣйствіе (продолжающееся, собственно говоря, нѣсколько мѣсяцевъ) сосредоточено на выявленіи одной личности — Юрія Двоекурова, Юрули.

Юруля — «Чортова Кукла». Въ этомъ опредѣленіи и заключается красивая и глубокая мысль, сказанная не для толпы. Но по нынѣшнимъ временамъ и толпа ухватывается за большія мысли, и покрываетъ себя при этомъ позоромъ. Оказалось, что простое утвержденіе для многихъ явилось загадкой. Да, Юруля — «Чортова Кукла», то есть, переводя это слишкомъ образное выраженіе на общедоступный языкъ — негодяй, дрянь. Но… въ чемъ, собственно говоря, состоитъ его подлость?

Какой прелестный вопросъ со стороны непогрѣшимыхъ судей!

Самое простое, конечно — черпнуть сплеча изъ водоема гражданственныхъ критеріевъ, разработкѣ которыхъ такъ способствовали, событія послѣднихъ лѣтъ". Юруля участвовалъ въ революціи и бросилъ ее для устроенія личнаго своего счастія… Слѣдовательно… Если такое построеніе понимать въ плоскости маловѣровъ нашей интеллигенціи и всѣхъ пролетаріевъ духа — то стыдно было бы защищать отъ подобнаго пониманія Зинаиду Гиппіусъ. Я думаю что война истиннаго искусства и гражданственныхъ мотивовъ кончена. — Затѣмъ можно заняться механическимъ подсчетомъ всѣхъ случаевъ на протяженіи повѣствованія, когда Юруля нарушаетъ общепринятыя нравственность и порядочность. Можно даже притвориться, что полученный итогъ уклоненій Юрули вполнѣ достаточенъ для признанія его;чортовой куклой".

Но искренно видѣть въ этомъ смыслъ произведенія — грустно, ахъ, какъ грустно! Основной ладь, въ которомъ должна восприниматься личность Юрули — это ощущеніе его побѣдной, несравненной обаятельности. Выявленію этой обаятельности способствуетъ длинный рядъ вовлекаемыхъ въ дѣйствіе лицъ; всѣ свидѣтельствуютъ объ очарованіи; всѣмъ онъ нравится, всѣ его любятъ…

Накопленіе чаръ, авторомъ мастерски проведенное, такъ очевидно, что останавливаться на немъ не стоитъ; сводка внѣшнихъ успѣховъ Юрули вполнѣ удалось даже упомянутому г. Рѣдько.

На «второй ступени» воспріятія является вопросъ: въ какой мѣрѣ внутренній обликъ Юрули соотвѣтствуетъ внѣшней обаятельности? Конечно, такая обаятельность, нравственно не оправданная — хуже откровенно отталкивающей безнравственности. Какъ извѣстно, діаволъ тоже, эволюцировалъ со времени голландскихъ примитивовъ: тогда наивно безобразный, онъ научился теперь искусству нравиться. Если ІОруля, прикинутый на ходячія мѣрила, объективно окажется, подлецомъ", — то пусть ликуютъ всѣ пролетаріи духа; тогда творчество Зинаиды Гиппіусъ завершено и замкнуто въ тѣсномъ и низкомъ кругу интеллигентскаго міропониманія — «честности» во вкусѣ чеховскихъ земскихъ врачей; и пусть мимо идутъ тѣ, кому нужны большія дали и глуби…

Юруля въ высшей степени владѣетъ «искусствомъ жизни»… Но это отвлеченное сужденіе слишкомъ блѣдно, оно удовлетворило бы только нѣмца. Романская культура подскажетъ намъ болѣе яркое слово: Юруля — виртуозъ жизни. Конечно, прекрасному слову «виртуозъ», которое такъ старательно затаскиваетъ и обезцвѣчиваетъ толпа, необходимо вернуть его начальную силу. Но романскій языкъ далъ намъ чудесное подобіе, а русскую суть дастъ только русское слово.

Спорится, ладится жизнь въ рукахъ Юрули! Вспомните, образно, жизненно вспомните русскаго рабочаго, плотника какого нибудь, у котораго спорится дѣло.

Впрочемъ, пусть на мгновеніе поможетъ и романская аналогія: француженка, чьи изощренные пальцы мнутъ ленту для банта, перебираютъ цвѣты для букета… Ясно станетъ всякому (ну, конечно, не нѣмцу), что есть какая то чисто тѣлесная геніальность, творческая осмысленность безсознательныхъ усилій… Нѣчто подобное есть у всякаго настоящаго ваятеля, но намъ сейчасъ важнѣе другой переходъ въ область духовной жизни (гдѣ-то въ сторонкѣ припоминается Платонъ Каратаевъ). А лучше всего прямо вопрошать нашъ великій языкъ: онъ отвѣтитъ намъ волшебнымъ корнемъ «лад-», который отъ предзорнаго свѣта славянской старины — ой ладо диди ладо, ой ладо лель люли! — приведетъ насъ къ русскому лику жизненной гармоніи, къ вѣщему глаголу ладить и его производнымъ сладить, поладить, наладить. Что слаще, что краше, что глубже того міропониманія, — нашего, родного, русскаго, — которое вложено въ волшебный корень, лад-?

Право, — вспомнишь, какъ много «интеллигентщины» въ Юрулѣ, Чортовой Куклѣ, и жалко станетъ дѣлать его причастнымъ къ такому свѣту… Неладно какъ-то. Пусть лучше будетъ, виртуозомъ", по иностранному. Житейская виртуозность Юрули доходитъ до высшей степени, которая состоитъ въ томъ, что ему совершенно удаются даже крайне небрежно выполненные замыслы. Напримѣръ, свиданіе, которое онъ устраиваетъ революціонерамъ Михаилу и Наташѣ, образцово неосторожное, такъ какъ все было, даже безъ объясненій, поручено дѣвчонкѣ Литтѣ. Юрулино мастерство можетъ показаться какой то чисто механической сноровкой, инстинктомъ. Но немного вдумчивости показываетъ, сколько въ него вложено духовныхъ силъ. Самородность этихъ силъ подчеркивается (скажемъ, нѣсколько преувеличенной) молодостью Юрули — ему 20 лѣтъ.

Прежде всего Юруля въ рѣдкой мѣрѣ надѣленъ одной изъ лучшихъ способностей духа — нравственной прозорливостью, способностью понять, разгадать, увидѣть, учуять человѣка, чужую душу. Это именно прозорливость, а не проницательность практическаго дѣятеля, какая нужна въ политикѣ. Напримѣръ, прежнихъ товарищей по революціи онъ давно не видѣлъ, сталъ имъ чужой, но, двѣ минуты послѣ встрѣчи съ Наташей, онъ, припомнивъ ее и ея брата, уже представилъ себѣ съ ясностью, какіе они должны быть теперь, если учесть все съ тѣхъ поръ" (глава I). И тутъ же онъ удивительно мѣтко опредѣляетъ обоихъ. Во второй главѣ онъ также хорошо понимаетъ своего двоюроднаго брата Левковича и жену его Муру, и такъ далѣе, всѣхъ. Какъ легко ему это дается, видно изъ того, что способность свою онъ тратить не только на глубокаго, сильнаго Михаила (глаза пятая), но тутъ же сейчасъ и на ничтожнаго юношу Стасика, совсѣмъ растерявшагося въ своемъ полупрофессіональномъ позорѣ (глава шестая).

Конечно, Юруля крайній эгоистъ. Но вѣдь бываетъ же такой очаровательный «солнечный» эгоизмъ. Задолго накопленная отъ многихъ жгучихъ обидъ людскихъ горечь безсильна противъ такого улыбчиваго себялюбія… Да и посчитать по всей книгѣ, такъ окажется, что Юруля никогда не отказываетъ кому бы то ни было въ услугѣ (кромѣ одного пустяшнаго случая въ первой главѣ, который… технически нуженъ автору для "экспозиціи* характера…). А далѣе выходитъ, что все хорошее, что только ни происходитъ за все время романа, — все исходитъ отъ сознательной дѣятельности Юрули. Онъ мастерски возстановляетъ (хотя бы и совсѣмъ искусственно) семейное «счастіе» Левковича, котораго онъ и всегда «оберегалъ… съ заботливой и снисходительной нѣжностью». Онъ вводитъ въ жизнь Литты Михаила, чѣмъ создаетъ весь будущій смыслъ ея, — а можетъ быть, и его жизни. Онъ спасаетъ отъ самоубійства своего же будущаго убійцу, Кнорра. Да и гибнетъ онъ, оказывая почти безкорыстную услугу своимъ прежнимъ товарищамъ.

И все это освѣщено у него красивымъ чувствомъ. «Бѣдная, бѣдная», сказалъ онъ Наташѣ и, съ нѣжной жалостью глядѣлъ на нее. Кнорра онъ сначала отталкиваетъ съ безжалостностью «солнечнаго» эгоизма, а потомъ находитъ для него самыя «настоящія» слова… «ласково обнялъ… посадилъ»… и спасъ, (гл. XVI). Во многихъ мѣстахъ романа въ дѣятельности Юрули чувствуется подлинное «творчество жизни» хотя бы (конечно!) и въ самомъ житейскомъ смыслѣ. Тутъ же чувствуется и мастерство Зинаиды Гиппіусъ, — мѣстами поистинѣ прекрасное мастерство.

Разумѣется, на всѣ дѣла свои Юруля смотритъ исключительно какъ на забаву, — «солнечный» онъ человѣкъ. Послѣдняя, стоившая ему жизни, услуга товарищамъ представляется ему «стильнымъ» приключеніемъ. Но все же недаромъ веселіе его имѣетъ такую обаятельность для людей, не совсѣмъ заурядныхъ; недаромъ веселіе его такъ внутренно красиво; «изумительная улыбка: сіяющая и умная»… «отъ его улыбки въ комнатѣ дѣлалось уютнѣе»… — вѣдь это нравственныя цѣнности. «Солнечность» его, конечно, лучше всего сказывается въ его отношеніи къ женщинамъ. Очень вѣрно показано, напримѣръ, его, заочное, къ концу романа являющееся, увлеченіе прежде ему безразличной Наташей. Эта черта, очень непріятная для всѣхъ, для кого Юруля — «противный бабникъ» — въ сущности, проявленіе глубоко-жизнерадостной молодости.

Зинаида Гиппіусъ вообще очень тщательно выводитъ достоинства Юрули. Такъ, напримѣръ, его вполнѣ понятную терпимость къ Стасику она рѣшительно уравновѣшиваетъ свидѣтельствомъ о совершенной «нормальности» Юрули: онъ немедленно отворачивается отъ занимавшей его Мурочки, какъ только узнаетъ о мерзостяхъ, бывшихъ между Мурочкой, тогда еще дѣвушкой, и гувернанткой ея Леонтинкой; а это — свобода отъ часто почти непреодолимаго любопытства, весьма почтенная въ человѣкѣ, который въ «самый разгаръ» участвовалъ въ петербургскихъ симпосіонахъ.

Такова, въ общихъ чертахъ, богатѣйшая положительная наличность Юрули. Отрицательная половина — что и говорить — немаловажна. Ну, конечно, онъ безсердечно обманывалъ женщинъ — бѣдную, славную Машку. На небѣ это — тяжкій грѣхъ, ахъ, какой тяжкій! Какъ больно ангеламъ! А на землѣ… тутъ разно смотрятъ. Совсѣмъ наоборотъ — другое нарушеніе его на томъ же пути: это грѣхъ, который на небѣ даже мало понимаютъ, а вотъ на землѣ онъ — совсѣмъ неопрятенъ. Такова разница между «нравственностью» ангеловъ и «порядочностью» людей. Юруля — стыдно сказать! — «имѣетъ» женщину на счетъ своего богатаго дядюшки, котораго они «обманываютъ». Конечно, ни передъ небомъ, ни передъ землей я ни чуточки не попытаюсь оправдывать Юрулю. Я только скажу, что Юруля принадлежалъ къ средъ часто очень милыхъ юношей, которымъ всячески хочется веселиться… А внѣ этой среды теперь изобрѣтенъ зловонный Санинъ, этотъ дегенератъ грошоваго арцыбашевскаго ницшеанства… Бѣдная, бѣдная, славная Машка!

Сговоримся объ одномъ положеніи. Безнравственность состоитъ въ пренебреженіи, въ нарушеніи опредѣленнаго нравственнаго устава. Юруля же, въ своемъ родѣ блюдетъ какія то свои правила. Поэтому онъ человѣкъ не безнравственный, а если такъ можно выразиться, «инонравственный».[2]

Для того, чтобы осудить его и въ этой плоскости, намъ нужно будетъ возвыситься до другой точки зрѣнія, что — впереди.

Къ концу романа происходить нѣчто вполнѣ уже отвратительное — именно «эгоистическое» поведеніе Юрули на допросахъ. Хотя и то сказать — отвратительность здѣсь скорѣе угадывается, чѣмъ усматривается. Зинаида Гиппіусъ объ этомъ говоритъ какъ то нарочито двусмысленно и туманно. Фактическаго вреда ни для кого отъ «предательства» не происходитъ; Юруля сохраняетъ полное уваженіе глубокаго и проницательнаго революціонера Михаила. Онъ только не захотѣлъ быть героемъ; но и зачѣмъ быть героемъ ему — не революціонеру? Все событіе тщательно пригнано подъ «инонравственный» уставъ самого Юрули. Получается сначала довольно явственное впечатлѣніе, что Зинаида Гиппіусъ запуталась сама въ желаніи во что бы то ни стало спасти обаятельность своего «любимца», что она не соразмѣрила испытанія… И лишь потомъ, поднявшись до настоящаго, конечнаго взгляда на все произведеніе, начинаешь понимать истинную соразмѣрность всего.

И трудно, и противно оправдывать поведеніе Юрули съ искусственно созданной точки зрѣнія. Поэтому, послѣ всего сказаннаго, я прошу читателя вспомнить положительныя свойства Юрули и согласиться съ такимъ утвержденіемъ: въ плоскости средней, ходячей, житейской, «трезвой» морали Юруля — безусловно положительный типъ. Сумма житейской пользы, имъ созданной, количественно превышаетъ сдѣланный имъ вредъ (ибо для «трезвой» морали, вѣдь, обманутая Машка — величина ничтожная…).

Кстати сказать, — если допустить, что поведеніе Юрули на допросахъ дѣйствительно было искусной самообороной, не включавшей предательства — то самой неэстетичной чертой во всемъ его поведеніи станетъ нѣчто совсѣмъ другое: именно, некорректный тонъ, въ которомъ Юруля говоритъ о влюбленной въ него дѣвушкѣ Хесѣ и циничное выполненіе услуги, которую онъ ей оказываетъ, когда онъ ея «неправожительство» обходитъ тѣмъ, что помѣщаетъ ее портнихой въ домъ «содержанки». Уваженіе мужчины къ влюбленной въ него дѣвушкѣ, которую онъ самъ не любитъ — вотъ точка, гдѣ земная порядочность приближается къ небесной нравственности. Тонкость «délicatesse чувства», порядочность въ любви, вотъ единственное существенное добавленіе, какое сдѣлали люди къ нравственности со временъ Христа, единственное, что поняли ангелы, не понимающіе предосудительность, напримѣръ, альфонсизма или шуллерства. Ибо что есть для нихъ порядочность въ грѣхѣ? — Правда, что и здѣсь ангелы видятъ не столько рыцаря, сколько дѣвушку.

И все таки Юруля, обаятельный, солнечный мастеръ жизни, сѣющій радость Юруля — Чортова кукла.

Почему? Потому что Юруля хочетъ, дѣйственно хочетъ сдѣлать людей такими, какъ онъ — счастливыми; а если станутъ люди такими, какъ онъ — счастливы и и: то кончится на землѣ всякая вѣра и всякая любовь, кончатся всѣ подвиги и всѣ исканія, и будетъ земное счастіе печалью лютой на небеси, и будетъ Діаволъ царемъ того счастія. И кончится Жизнь; ибо жизнь есть любовь, и страданіе, и вѣра, и жертва.

Обаятельность Юрули — чортово навожденіе; слѣпы тѣ, кто любитъ его, — а много, много ихъ. Только два раза за всю жизнь свою встрѣтилъ Юруля оцѣнку, основанную на нездѣшней правдѣ.

Въ первый разъ оцѣнка исходила отъ небольшой группы людей, точка зрѣнія которыхъ наиболѣе во всей книги показательна для взглядовъ самой Зинаиды Гиппіусъ. Къ слову сказать — разбираемая повѣсть, какъ всякое произведеніе истиннаго большого художника, — а Зинаида Гиппіусъ удовлетворяетъ этому именно высшему требованію: — содержитъ въ себѣ нѣкую долю общечеловѣческой правды, не вполнѣ совпадающей съ личной правдой автора; у такого настоящаго художника достиженія осуществленныя всегда значительнѣе и шире сознательныхъ намѣреній. Духъ всечсловѣчества говоритъ въ нихъ, духъ, чье величіе устрашило Фауста…

Одинъ изъ людей упомянутой группы, сильный простотой своихъ исканій, въ мгновеніе предѣльнаго самоутвержденія Юрули швырнулъ ему въ лицо конечный приговоръ правды: Чортова Кукла! Въ этомъ мгновеніи символическое средоточіе повѣствованія: усилія чорта встрѣчаютъ неизбѣжный отпоръ. Чрезвычайно показательна оцѣнка, которую даетъ Юрулѣ глаза этой группы, Саватовъ. Для него Юруля прежде всего непріятенъ. Чортово навожденіе здѣсь безсильно; его нѣтъ вовсе.

Въ другой разъ, оцѣнка правды оказалась и болѣе глубокой, и болѣе слѣпой. Ибо исходила она отъ самой большой силы прозрѣнія, какую вмѣщаетъ земная жизнь, и отъ самаго большого ослѣпленія: отъ чуткости влюбленной женщины. Хеся назвала Юрулю несчастнымъ. Любовь женщины зорко видитъ зло въ любимомъ человѣкѣ, по, безсильная осуждать, она называетъ зло несчастьемъ. Святая неточность оцѣнки!

Для Зинаиды Гиппіусъ революція въ широчайшемъ значеніи тождественна съ всечеловѣческимъ «движеніемъ впередъ»,[3] притомъ она пріобрѣтаетъ чисто пророческо-религіозное содержаніе. Упомянувъ объ этомъ для точности, я дальше буду подразумѣвать революцію въ «общепринятомъ» соціально-политическомъ значеніи. Остановиться на ней вообще здѣсь полезно, не только потому, что съ ней тѣсно связано содержаніе романа, но и потому, что съ ней связана читательская оцѣнка, да и вообще нынѣшніе литературные вкусы. Увы! есть много людей, которые свое толкованіе опредѣленія — «Юруля — Чортова кукла» — будутъ основывать исключительно на отношеніи Юрули къ соціально-политической революціи.

Такая революція для Зинаиды Гиппіусъ представляется отнюдь не истиной, а лишь однимъ изъ временныхъ modus’овъ, предчувствія истины. Притомъ повременность этого modus’а уже исчерпывающе выявлена жизнью. Непрерывная поступательность создающейся истины оказалась не въ немъ, а рядомъ, — гдѣ движется Саватовъ со своимъ троебратствомъ. Позволю ли я себѣ предъявить личную обобщающую thesis?

Подобное отношеніе къ революціи — единственное, способствующее художественному ея выявленію.

Доказательство этой thesis я могу лишь намѣтить. («Консервативное* искусство, само но себѣ столь плодотворное, въ данномъ случаѣ отпадаетъ, такъ какъ революція никогда въ самой сути своей не послужитъ ему матеріаломъ — такъ, въ Тургеневской „Нови“).

Революція есть чистое дѣйствіе, поэтому оно не совмѣстимо съ созерцаніемъ. Созерцаніе же — стихія искусства.

Великая англійская революція дала Мильтона, но какъ разъ — поскольку она была религіозна. Французская же революція поразительно безплодна художественнымъ творчествомъ. Такъ какъ Андре Шенье стоялъ очевидно внѣ ея, то единственнымъ, прекраснымъ, по все же несоразмѣрнымъ изящнымъ порожденіемъ ея остается Марсельеза. — Гибель Ламартина, какъ поэта, въ революціи 1848 года, быть можетъ очень убѣдительна, но утверждать этого, конечно, нельзя…

Русская революція, во всей совокупности своей, отъ декабристовъ до Богрова, отъ звѣздъ до клоаки, — несомнѣнно громадная стихія въ русской жизни. Но что дала она для художествъ, — въ то время, какъ обратная ей стихія дала намъ, въ творчествѣ Пушкина (не полудекабриста, а создателя Татьяны), Тургенева, Достоевскаго, всѣ образы свѣта, всѣ тонкости благоуханія, всѣ лики красоты? — Не станемъ даже вмѣнять революціи ужаснаго грѣха, — „направленства“.

Тургеневъ недоросъ до революціи, Достоевскій переросъ ее безмѣрной силой мистическаго прозрѣнія. И оказывается, что русское искуство на верхахъ своихъ (а въ концѣ концовъ, вѣдь лишь верхами стоитъ заниматься) только одинъ разъ въ упоръ подошло къ революціи съ чисто художественной цѣлью и потерпѣло совершенную неудачу. Я подразумѣваю намѣреніе Льва Толстого написать Декабристовъ», уклонившееся къ 1812 и къ 1855 годамъ, и во второмъ случаѣ даже не дошедшее до яснаго замысла. И если признать, что единственный положите ль и и и и вполнѣ соразмѣрный нашей исполинской литературѣ герой революціи — предтеча Пьеръ Безуховъ, то должно сказать, что взять онъ очень ужъ въ сторонѣ, да и опоздало наше искусство ровно на сто лѣтъ, хоть юбилей справляй…

Только начинающая назрѣвать, изложенная выше формула (къ которой, какъ мнѣ кажется, примыкаетъ Зинаида Гиппіусъ) содержитъ достаточно созерцательной объективности, чтобы въ болѣе или менѣе отдаленномъ будущемъ создать почву для грядущаго художественнаго истолкователя русской революціи.

Повременность революціи, какъ modus’а въ предчувствіи истины, выявлена Зинаидой Гиппіусъ вполнѣ художественно.

«Ширится человѣкъ», говоритъ Саватовъ… Въ сколькихъ (курсисткахъ) великолѣпный огонь горитъ! Двадцать пять лѣтъ назадъ она бы Перовской, Вѣрой Фигнеръ очутилась, а теперь ужъ ей этого мало; у нея душа то шире… бросится скорѣе не знаю куда, въ Троице Сергіевскую Лавру пѣшкомъ пойдетъ, въ конецъ и себя, и огонь свой погубитъ, а въ Вѣры Фигнеръ не пойдетъ. Хоть и святое мѣсто, да ужъ прошлое, остыло оно. Нынѣшніе хорошіе люди тамъ не умѣщаются….. А если идея-то гораздо лучше будетъ жить безъ васъ? — говоритъ Наташа революціонерамъ. — «Идея должна двигаться, мѣнять форму, должна крылья новыя растить, а вы, можетъ, ей только мѣшаете?»

«Какъ не оглядѣться? Времена ужъ двинулись», говоритъ одинъ изъ членовъ Троебратства.

Но тяжко иго Бога Живого, и лишь цѣною лютой муки дается освобожденіе. Желаніе легкой безбольной жизни, воплощенное въ Юрулѣ — отъ діавола. Недаромъ каждая заря алѣетъ кровью… Вотъ почему на разсвѣтѣ новой правды Зинаида Гиппіусъ воздвигла трагическія фигуры Михаила и Наташи.

Михаилъ — трагическій протестъ вѣчной жизни противъ слишкомъ легкой эволюціи счастья… Глубинная бездна осуждаетъ Виктора Гюго, который, отъ бѣлаго террора реставраціи до парижской коммуны, ликуя привѣтствовалъ каждое восходящее солнце. Ужасъ овладѣваетъ на порогѣ новаго рая и Гетевское «остановись, мгновеніе! ты было такъ прекрасно» — становится крикомъ безумнаго горя. Михаилъ отрекается отъ будущей истины, хотя видитъ ее; помня (глава XXIII), что всегда, тупо ли, остро ли, онъ страдалъ — онъ высокомѣрно отказывается переступить порогъ.

Наташа, сестра Михаила — женственная чета его. Въ болѣе страдательномъ порядкѣ чувствъ любящей женщины, она, главнымъ образомъ, страшится за Михаила. Для насъ, трагедія ея Зиждется на томъ, что молодая, дѣвичья прелесть ея обречена чернымъ силамъ…

Есть ли небо, гдѣ бъ темная гибель ихъ стала свѣтомъ?

Нѣсколько другихъ лицъ взято внутри революціи. Хеся — воплощеніе безплоднаго геройства. Она глубоко любитъ Чертову Куклу. Потомъ, въ крѣпости, она обливаетъ себя керосиномъ и… Такія смерти были. О, еслибъ можно было не помнить, что возможны и эти уклоны геройства!..

Юсъ — пушечное мясо. Яковъ — нынѣ неизбѣжный представитель того проклятія, безъ котораго уже немыслима активная революція — порожденіе той клоаки, гдѣ старая государственность и новая революція мерзостно сочетаются, чтобы родить революціонера-сыщика, и символомъ которой жизнь сотворила Азефа. Потапъ Потапычъ — жалкая пѣшка "активности, который счастливъ, что хоть на мгновеніе можетъ стать просто человѣкомъ… Вообще, невозможность для активнаго революціонера быть, просто человѣкомъ нѣсколько разъ сильно отмѣчена. Это — трагедія, вокзальныхъ людей (гл. XXXI). Я жалѣю, что выраженіе "вокзальные люди не достаточно обще, чтобы стать нарицательнымъ, ходячимъ.

Литта — милая, добрая дѣвочка, прелестная молодостью и будущими возможностями, которыя такъ рѣдко осуществляются. Она — маленькая личность вполнѣ обыденная; но той обыденностью, на которую никогда не устанетъ любоваться печальная вдумчивость жизни. Вообще трактовка типовъ (извиняюсь за жаргонное клише) очень хороша, съ однимъ роковымъ ослабленіемъ: блѣднымъ троебратствомъ. Во всеобщей безжизненности положительныхъ типовъ есть что то роковое. Объясненіе этому нужно искать, вѣроятно, въ, метафизикѣ творчества. Какъ бы то ни было, обѣщаніе Зинаиды Гиппіусъ написать нѣчто въ родѣ продолженія «Чертовой Куклы», гдѣ окончательно будутъ выявлены положительныя данныя — встрѣчается съ какой то тревогой. А что, если въ судьбахъ русской словесности вторая часть «Мертвыхъ Душъ» неизбѣжно обречена на неудачу?

Лады воспріятія у Зинаиды Гиппіусъ вполнѣ современны, то есть новы, если прикинуть давность модернизма на счетъ тысячелѣтій. Существуетъ не только безпредковая новизна, въ которой одна капля куцаго созиданія куплена цѣной цѣлаго моря непоправимыхъ разрушеній; новизна кощунства и попранія.

Есть еще и новизна вѣчнаго претворенія вѣчной жизни — новизна тѣхъ утреннихъ восходовъ, что свѣтлы воспоминаніемъ о безчисленныхъ прошлыхъ полудняхъ.

Мало кто въ настоящіе дни даетъ столь радостное ощущеніе прекраснаго культурнаго преемства, какъ Зинаида Гиппіусъ.

Было бы поучительно собрать воедино, въ видѣ выписки, всѣ многочисленные отрывки, не болѣе 3—4 строкъ каждый, въ которыхъ возсоздается зрительная (въ современно-синтетическомъ пониманіи) обстановка дѣйствія. Получилось бы впечатлѣніе тончайшаго, неподражаемо-личнаго искусства…

Что касается архитектоники повѣствованія и техники изложенія… Зинаида Гиппіусъ — особенно, конечно, какъ стихотворецъ, — давно завоевала завидное право неприкосновенности по отношенію къ всеобщимъ мѣриламъ. Чьи стихи остались бы прекрасны подъ подобными упреками въ безобразности, безкрасочности и т. д.? — И «Чортова Кукла» остается своенравна даже передъ судомъ тѣхъ, кто никогда не упускаетъ изъ виду такихъ образцовъ непогрѣшимаго повѣствованія, какъ Брюсовскій «Дневникъ Женщины».

Есть ли въ, чортовой Куклѣ гипертрофія развязки? Созвучны ли всему повѣствованію обѣ послѣднія главы? Да, пожалуй созвучны, какъ смерть созвучна жизни. Первая изъ этихъ двухъ послѣднихъ главъ говоритъ о гибели Юрули. Ритмъ ея иной, чѣмъ ритмъ всѣхъ предыдущихъ главъ. Какой то новый чуткій символизмъ воспріятія. (Кто, кромѣ Зинаиды Гиппіусъ, могъ бы передъ трупомъ Юрули поставить этотъ глубоко-странный вопросъ, такой нелѣпый и въ то же время жутко-убѣдительный: «Что это? Непоправимое? Или только незабвенное?» — Художественному чутью исключительной женщины — что логика?).

Мнѣ кажется, что перенесеніе Юрулиной гибели въ какую то иную плоскость ощущенія художественно оправдано — это право Смерти. Здѣсь достигнуто уваженіе передъ могилой. Только крайняя пошлость можетъ сказать: и подѣломъ чортовой куклѣ! Стыдно тому, кто при вѣсти о гибели Юрули не почувствуетъ хоть въ наименьшей степени нѣчто отъ миѳологической скорби о Бальдурѣ, солнечномъ богѣ.

Больше колебанія встрѣчаетъ послѣдняя, XXXIII глаза. Она какъ будто бы взята изъ совсѣмъ другой повѣсти. Зачѣмъ силою раздавленной женской любви дѣлать трагически-священной судьбу Юрули? Зачѣмъ Чортовой Куклѣ этотъ ребенокъ, эта святая печаль неудачнаго созиданія? Вѣдь это уже не безплодная любовь Хеси, — не любовь мертвой къ мертвому. Если же принять трагическое освященіе Юрули любовью женщинъ, то вся повѣсть вдругъ получаетъ, — какъ будто бы, — другую оцѣнку. Начинаетъ мерещиться, что и любовь Хеси можно было въ тѣхъ же цѣляхъ выявить до какихъ то новыхъ большихъ размѣровъ; быть можетъ, въ тоскливыхъ сумеркахъ Наташи по отношенію къ Юрулѣ найти какія то новыя глубины; и еще много, много такого, что видитъ лишь глазъ художника. Въ такомъ случаѣ «Чортова Кукла» дѣйствительно оказывается, «ненаписаннымъ романомъ», какъ объявилъ, совсѣмъ въ другомъ порядкѣ мысли и не безъ оттѣнка снобизма, К. И. Чуковскій. Или можетъ быть то, что я здѣсь говорю — несправедливо, и благодарить должно Зинаиду Гиппіусъ за то, что она съ прозрѣніемъ высокой женской души сумѣла даже на мертвенныхъ путяхъ діавола сорвать печальные цвѣты вѣчной жизни?

Во всякомъ случаѣ сама по себѣ эта XXXIII глаза прекрасна. Она заставляетъ тепло и хорошо подумать о женщинѣ, ее создавшей.

Въ заключеніе, два слова о «метафизикѣ» Чортовой Куклы.

Въ предисловіи къ отдѣльному изданію романа есть слѣдующее «аутентическое толкованіе»: въ Юрулѣ обнажены вѣчные глубокіе корни реакціи…

Такъ какъ у насъ мало распространено умѣніе пройти черезъ открытую дверь, то многіе усумнились, забывъ, что въ мышленіи З. Гиппіусъ, Антона Крайняго и Д. С. Мережковскаго значитъ «революція». Интеллигентскія платформы; altcrum eis non datur…

Гораздо любопытнѣе вопросъ о метафизическомъ отрицаніи самаго понятія реакціи, какъ невозможнаго взаимоотношенія извѣчно сосуществующихъ полярныхъ началъ, — ну, хотя бы тамъ трансцендентно тождественныхъ… Но это уже не беллетристика.[4]

Юруля въ повѣсти названъ «Чортовой Куклой», а въ предисловіи «Героемъ Небытія». Кукла, герой — понятія несовмѣстимыя, первое — страдательное, второе — дѣйственное. Согласованіе этого противорѣчія — опять метафизика. Здѣсь, я думаю, ошибся К. И. Чуковскій, который въ Юрулѣ видитъ чистое небытіе, математическій нуль. Собственно, Юруля неизъемная часть Бытія, — того антитетическаго начала внутри Бытія, которое противоборствуетъ высшему самоутвержденію Бытія въ Вѣчной Любви.

Валеріанъ Чудовскій.
"Аполлонъ", № 9, 1911

  1. Напримѣръ, критикъ «Русскаго Богатства» г. Рѣдько, который даже изъ благоуханной мысли Зинаиды Гиппіусъ: «при Отцѣ слово нравственность лишнее, оно меркнетъ, какъ свѣча въ ясное утро» (въ статьяхъ Антона Крайняго), — умудрился изготовить нѣкое плоское дрянцо въ уровень своихъ понятій.
  2. «Просто живите, вѣръ никакихъ не ищите»… Наибольшее личное удовлетвореніе при обязательно наименьшемъ вредѣ другимъ; это основное правило безусловно ограничено признаніемъ, что наименьшій свой вредъ всегда перевѣшиваетъ какой бы то ни было вредъ чужой. — Такіе «инонравственные» уставы весьма обыкновенны въ нашъ вѣкъ индивидуальной этики и злоупотребленія ницшеанствомъ.
  3. Какъ часто не хватаетъ словъ! Здѣсь иногда говорятъ «прогрессъ», но это пошлое слово удовлетворяетъ только интеллигентовъ; какъ вмѣстить въ немъ чаяніе конечныхъ катастрофическихъ просвѣтлѣній вѣчной Apokalypsis?
  4. Впрочемъ, въ переводѣ на эмпирическій языкъ это значитъ хотя бы вотъ что: эсъ-деки — реакція противъ всякаго искусства, ну а гг. прогрессивные интеллигенты — чистѣйшая реакція противъ вообще какой бы то ни было красоты и истины…