«Погибель» (Житков)
Так все в порту и звали этот пароход; на него я нанялся поденщиком. Так и сказали мне кричать: «На «Погибели!» Давай шлюпку!» Пароход стоял у стенки волнолома. Наконец шлюпка отвалила. Один человек юлил веслом за кормой. Человек оказался рыжий. Весь в ржавчине и в веснушках. Я сказал, что хозяин прислал меня поденщиком.
Рыжий сказал:
— Ну, вались! Юли сам назад.
Он пихнул весло ко мне, а сам сел на банку. Я погнал шлюпку. На полдороге рыжий спросил:
— Ты знаешь, куда поступил?
— Чего мне знать? На поденщину. Ржу обивать.
— На «Погибель» ты поступил. Если там ржу обить, так останется от нас всего, что только нас — четыре поденщика. Ты приставать будешь, так легче — борт пробьешь.
— Заливай! — сказал я.
— Нам, брат, не заливать, а отливать только поспевай. Смеешься? Мы на палубе ночуем, а то как пойдет под заныр — выскочить не успеешь.
Мы подошли к борту. Борт был страшный: рябые ржавые листы местами были закрашены суриком, вмятины обрисовывали ребра, как у голодной клячи. Пока я влезал по штурмтрапу, я уже измазался ржавчиной. Я вошел в кубрик, поздоровался и поставил на стол две бутылки водки. В кубрике было полутемно, и, когда зажгли лампу, я поразился обстановкой: все, все — и деревянные койки, и стол, и скамейка, — все было черно и все было изъедено морским червем. Лампа была зеленого цвета, иллюминаторные рамы, медные крючки и замки на дверях — вся медь была густо-зеленого цвета. На потолке приросла засохшая ракушка.
— Что смотришь? — сказал рыжий. — «Погибель» пять лет на боку под берегом лежала. Здесь утопленники в карты дулись. Вот на этом самом столе.
— А до того на ней без ремонту пятьдесят годов кряду мертвых спать возили.
Это сказал другой, маленького роста, седоватый.
Третий все молчал и сидел в углу.
Стали пить водку. Закусывали луком, грызли его, как яблоко. Больше ничего у поденщиков не нашлось. Я узнал, что рыжего зовут Яшкой, а старика — Афанасием Ивановичем.
— Маша, Маша! — закричал рыжий. Я оглянулся. — Маша, ты сядь к нам, выпей.
Третий, что сидел в углу, поднялся и подошел. Это был человек высокого роста, с большими черными глазами. «Грек — не грек», — подумал я.
— Да ты не удивляйся: у него бабье имя — Мария. У него с пяток имен, и вот Мария тоже. Так мы его — Маша. Он не русский — испанец. Испаньоло! — Тут Яшка ткнул испанца в плечо и показал на жестяную кружку: — Вали!
Испанец немного отпил. Яшка со стариком собирались на берег за третьей бутылкой. Я отдал последние медяки. Мы остались с испанцем вдвоем. Он плохо говорил по-русски. Но я кое-как понимал. Он прихлебывал водку, будто вино, из стакана. Сначала конфузился, потом сел картинно, а потом вскакивал на ноги, когда говорил.
Он рассказал мне, что был тореадором. Я первый раз в жизни видел живого тореадора. Он был в синей куртке, в парусиновых портках, весь измазан ржавчиной, но так бойко вскакивал на ноги и в такие позиции становился, что я забыл, в чем он одет. Казалось, все блестит на нем. Я только боялся, чтобы не вернулись Яшка с Афанасием и не сбили бы с ходу тореадора. Он говорил, что уже входил в славу. Был на лучшей дороге. Жил в гостинице. Каждый день с утра — цветы. Полно, полно цветов! Руками показывал, сколько, — некуда поставить. Прислуга крала, торговала этими цветами. Даже в комнате было душно от цветов. У него был выпад — удар шпагой — такой, как ни у кого, — молния!
— Я не становился в позицию, я стоял как будто рассеянно, как будто я сейчас буду ногти чистить. И я следил глазами за быком, я точно знал, что это — последний миг. Нет, пол, четверть мига! — Он звонко щелкнул ногтями. — И вот замерли, всем кажется, что вот поздно уже, — и в это мгновенье — молния! — Испанец ткнул в воздух рукой. Я, сидя, отшатнулся. — Вот! И секунду весь цирк молчит, и я слышу шум вздоха. Вы знаете, когда весь цирк враз вздохнет… Что аплодисменты! — Он небрежно постукал в ладонь. — Или крик. Это что! Но надо знать быка. Надо смотреть на его скок, на его прыть, когда его дразнят, когда бросают бандерильи[1], когда он бодает лошадь, — это все надо подметить, тогда можно угадать это мгновенье: вот он стоит перед тобой, и вот… и тут молнии. Ах! И это все.
Он сел.
И вот раз случилось — на полмгновения раньше ринулся бык. Тореадор стоял небрежно, как всегда. Он не мог отскочить и ткнул шпагой, просто защищаясь, ткнул не по правилам и не туда, за рогами, — ткнул, чтобы попасть в сердце. Он убил быка, спасая свою жизнь. Цирк взревел. Он слышал, что крикнули: «Мясник!» Шпага осталась в быке, а он бежал, как был, в тореадорском наряде, — он знал, что его разорвет толпа. Бежал даже больше от стыда, как сфальшививший на поединке трус. Дело было в портовом городе, и он не помнит, как оказался на иностранном пароходе и там забился в какой-то угол. Он не выходил на свет до самого отхода. А потом ему дали переодеться и сунули в руки лопату.
— Теперь я угольщик — карбонеро. Но я сказал себе, что это я испугался первый, но и последний раз. Я теперь всю жизнь ничего не смею пугаться.
Афанасий с Яшкой уже стояли в дверях. Они выпили по дороге половину.
— Ничего не должен бояться! — закричал Яшка с порога. — А ну! Ну! Ты плавать, говоришь, не можешь? Нет? Ну, прыгай с борта в воду. Трусишь! Машка, должен ты сейчас прыгать, или ты…
Но испанец уже шел к дверям. Я побежал за ним, но он оттолкнул Яшку и вышел на палубу. Было темно, только далеко на пристани горели фонари. Внизу с высокого борта вода чернела, как мокрый асфальт. Я не успел задержать испанца, он козлом перемахнул через борт и сильно плюхнул внизу. Яшка с Афонькой притопали к борту.
— Круг, круг давай! — кричал я им. Но они, свесившись, глядели за борт.
— Греха-то, греха! — завыл Афанасий.
— А ну, вынырнет где? Или раков кормит? — пьяной губой шлепал Яшка.
Я бросился по штурмтрапу к шлюпке.
Я слышал, как сверху закричали:
— Ай, Машка, выплыл!
Я не успел отвязать шлюпку: испанец неподалеку бил по воде руками. Я подсунул ему весло. Он ухватился.
В кубрике я совал мокрому испанцу свою куртку. Афанасий — кружку с водкой. Испанец отмахивался.
— Ну, скажи, какая утопленница фокусная, — хрипел Яшка.
Они с Афанасием допили.
— Да и черт с тобой! — бубнил Яшка. — Утопленница! Думаешь, испугался? Да тут поискать — может, в каком углу и живой утопленник-то есть, — я говорю, дохлый, — найдется на «Погибели» на нашей, где-нибудь в трюмах. Или под котлами? А? Афонька, правду я говорю?
Но никто не отвечал. Яшка погрыз луковицу. Поглядел на нас и вдруг озлился.
— В воду летом сигать — подумаешь, фокус какой, а вот я сейчас пойду в машину, и я вот этой кувалдой как тарарахну по борту, так вся она, «Погибель» эта, тут на дно и сядет. Что! Тогда сами, как лягушата, с нее попрыгаете. Машка первый. Что? Не пробью? Нет? А вон!
Яшка схватил из-под койки тяжелую скрябку и изо всех силы швырнул ею в борт. На том месте осталась черная дырка — скрябка пролетела наружу.
— Ага! ага! — закричал Яшка.
Он схватил из угла кувалду, вскинул на плечи и, мотаясь на ходу, побежал к двери.
— Вот сейчас вы у меня увидите!
Афанасий слабо махнул вслед рукой:
— Не дойти ему… темно… трап крутой…
Мы слышали, как Яшка обронил кувалду на железную палубу и как поволочил ее.
Афанасий пьяно мотал головой и махал на дверь рукой:
— Там и заснет… и свалится в болото.
Испанец подрагивал в одном белье. Лампа потрескивала. Афанасий заснул сидя.
Вдруг мы услышали глухие стуки; они по железу корпуса ясно доносились к нам в кубрик. Афанасий встрепенулся.
— Крушит, ей-богу, крушит! Очень просто, что проломает. Не… не переночуем.
Он встал. Вскочил и испанец. Он бросился к своему сундучку, огарок свечи уж у него в руках; он схватил со стола спички и был уже на палубе, пока я вылез из-за стола.
— Го! го! — кричал испанец откуда-то снизу.
Я не знал этого огромного парохода. Шел спотыкаясь, наобум, пока не увидел, что свет маячит где-то справа. Я бросился туда. Свет был из входного люка. Оттуда глухо я слышал «го! го!» Я спустился по трапу. Нащупал ход. Вот коридор. Вдали белая фигура со свечкой — испанец. Я догнал его бегом. Сзади где-то дрябло топали сапоги Афоньки. При свечке видны были вымоченные посинелые двери кают, кожа на диванах, треснувшая, как картон, позеленелые медные часы и желтый намет песку в углу кают-компании. Местами сухие водоросли свешивались с потолка и щекотали лицо. А снизу бухал и бухал молот. То замирая, то остервеняясь, ухали удары.
Вот трап вниз. Испанец легко босыми ногами перебирал ступеньки. Я боялся потерять его свечку. Сзади я слышал, как падал и ругался старик. Мы теперь были ниже уровня воды.
Вдруг удары молота смолкли, и вдали коридора из дверей высунулась рожа:
— Ага! Перетрусили! А я и не пущу!
И дверь захлопнулась. Когда мы добежали, дверь уже не поддавалась. Яшка, видно, припер ее чем-нибудь изнутри. Молот бил теперь отчаянно.
Я кричал, но не слышал своего голоса за гулом. Удары скоро оборвались.
— Что? — услышали мы запыхавшийся Яшкин голос. — Теперь на коленках… просите… Машка, проси меня по-испански…
Испанец стукнул ногой в дверь. Стукнул голой пяткой, и дверь затрещала. Вот они, легкие ноги!
— Открой, дурак! — крикнул я.
— Стой, ребята! — Афанасий просунулся между нами. — Он это по цементу садит. Там этого цемента пол-аршина, — шептал старик. И вдруг гнусавым голосом, как дьячок с клироса, Афанасий запел: — Тебя мы здесь запре-е-ем! И ты сыщешь себе гнусную могилу на этой «Погибели». А мы пошли! На шлюпку! И на берег! И будь ты четырежды анафема. Примешь смерть, как мышь в ведре. Аминь!
Афанасий икнул. Минуту было молчание. Потом два раза стукнул молот. Но уже слабо.
— Пошли! — скомандовал Афанасий громко.
Мы двинулись. И вдруг сзади услыхали бой и треск: это Яшка крушил кувалдой дверь.
Афанасий дунул на свечку, толкнул меня и шепнул:
— Ховайся!
Мы с испанцем ощупью юркнули в какую-то дверь и замерли. Мимо нас прошлепал сумасшедшей рысью Яшка. На бегу он кричал:
— Пошла, пошла! Ходом пошла вода!
Я слышал, как за Яшкой затопал старик. Он успел крикнуть:
— Тикайте!
Но испанец снова зажег свечу и спросил меня, что случилось. Я сказал:
— Он пробил насквозь, пошла вода, как водопад.
Испанец весь напружился.
— Они туда, — он указал вдоль коридора, — а я должен сюда.
И он зашагал к разбитой двери.
Я понимал, что Яшка не мог сделать пробоину, от которой наша «Погибель» пошла бы ко дну сразу, как дырявая плошка, но, если вся подводная часть держалась на цементе, мог провалиться в тартарары сразу большой кусок обшивки. Она — как слоеный пирог из трухлявых листков хрупкой ржавчины.
Но испанец шел уже со свечкой, он отгреб обломки двери. Он выпрямился, напружился, будто шел на арену.
Мы вошли в небольшое помещение. Среди разбитых досок, черных, источенных червями, разбросан был цемент, разбитый в щебенку. Кувалда валялась тут же. Воды не сочилось ни капли.
Испанец нахмурился, коряво обругался по-русски, и мы молча поплелись обратно.
В кубрике мы не нашли ни Яшки, ни Афанасия. Под бортом я не увидел шлюпки. Уже занималась заря, когда мы легли спать в кубрике. На «Погибели» нас осталось двое в эту ночь.
— Как это по-русски? — вдруг спросил испанец, когда я уже начал дремать. — Я не можно…
Я догадался.
— Я не должен ничего бояться. Спите, дон Мария, ну его — на сегодня хватит.
Я забыл, что уже наступило «завтра».
А назавтра не оказалось ни шлюпки, ни Яшки с Афанасием, ни кое-чего из сундучка испанца.
Испанец мне объяснил, что наша работа заключается в осторожном отбивании ржавчины и подмазывании оставшегося суриком. К полудню он меня спросил:
— Как это: мне не можно?..
Но я был голоден и сказал:
— Не можно голодать вторые сутки, вот что.
Я бросил скрябку и рашкет и полез просить харчей на соседнюю баржу: она стояла у стенки, неподалеку от нас. Я добыл хлеба, кукурузной муки, и мы на горне варили кашу без грамма жиру. Машка называл наш корабль «Погибелья». Я объяснил ему, что это по-русски значит.
Под вечер приехал хозяин, привез полтора десятка поденщиков, и пошел ремонт.
У нас с испанцем удержалась дружба. Мы работали вместе на подвеске за бортом, и он пел в такт молотка испанские песни. Каждый день хозяин давал расчет, и мы получали свои «рупь двадцать». И каждое утро испанец спрашивал: «Как это: мне не можно?..» — и я учил его говорить: «Я не должен всю жизнь ничего бояться».
Это так. А ремонт я понял. Хозяин готовил судно, как барышник лошадь: лишь бы не тонуло и могло двигаться. «Ремонт» приходил к концу. Все поденщики понимали, в чем дело.
— На таком судне только пьяный дурак в море пойдет, одно слово — «Погибель», — говорили поденщики.
Я это понимал не хуже их.
Судно назвали «Петр Карпов». Сам Петр Карпов как-то под вечер явился на судно и объявил, что все могут идти на берег. Ремонт закончен. На другой день члены комиссии с осмотром прошли по судну, после завтрака, шатаясь и с очень громкими голосами; главный инженер попал ногой между шлюпкой и трапом. Но его быстро вынули из воды, так что даже не успел намокнуть.
— Что, боитесь остаться? — спросил нас хозяин, когда увезли комиссию. — Кто не боится?
И хозяин лихо вздернул подбородком ввысь.
— Не должен бояться…
Гляжу, мой испанец вышагнул вперед:
— Я!
Не знаю почему, но и я сделал за ним шаг. Хозяин прищурился на нас и спросил фамилии.
На другой день нас поставили к пристани под погрузку. Песку уже достаточно взято было для балласта. Ну, пусть песок, это экономия. Но ящики с апельсинами, что подавали с берега в трюм, были что-то легковаты. Я хотел взять один хотя бы апельсин, подорвал в трюме ящик, он оказался порожним. Я подорвал еще десятка три; только в четырех были апельсины. Я сказал об этом испанцу. Он, по-моему, только обрадовался. Будто и не понял, что дело становится все темней и темней. Помощники капитана распоряжались погрузкой. Капитана мы все еще не видели.
Наконец был назначен день отхода. За сутки пригнали кочегаров. Испанец пришел, махая руками:
— Это разбойники и пьяницы. Я один за всех.
Однако пар подняли. Котлы текли, и пар шел от котлов, как из самовара.
Два юрких механика поспевали всюду: они сами хватались за лопаты и кидали уголь, потом мазали машину. К нашему удивлению, в четыре часа вечера машина дала пробные обороты.
Наконец пригнали матросов. Их было семеро. Шестеро из них были пьяны, и пятеро сейчас же сознались, что они природные дворники. То есть… Что «то есть»? То есть после военной службы они ничем другим не занимались. Сюда пошли, соблазнившись деньгами. Какими? Они хныкали, пока не заснули.
Последним, за час до отхода, явился капитан. Это был толстенький человек, ядовитый, грязненький. Глазки навыкате. Он ими вовсе не глядел в лицо, а если вдруг упирался глазами в глаза, то глядел, как очумелый баран. И человек не знал: бросится ли он на него, или навек замрет, застекленеет в своем взгляде, и потом не разбудишь?
Мы о нем ничего не успели услышать. Но только одно: когда он во время отхода вышел на капитанский мостик, то с берега грянуло такое «га», что мы долго не могли расслышать никакой команды. Мне все время хотелось выпрыгнуть на берег, но мне уже нельзя было бросить испанца.
Мы снялись под вечер. Испанец был на вахте внизу, в кочегарке. Мне заступать вахту на руль через час. Я глядел с борта на огни в городе, курил и сплевывал в воду. Было жутковато идти в море на такой посудине и с такой командой, но, признаться, меня забавляло: что же будет дальше? Я думал: зачем этот фальшивый груз?
И вдруг надо мной на мостике я услышал ругань. Сначала вполголоса, потом крик:
— Ну и гони его! В шею!
И по трапу скатился человек. Это был матрос. Следом за ним сбежал вниз старший помощник капитана. Было уже совсем темно. Он подскочил ко мне вплотную, сгреб за плечо и зло тряс:
— А ты-то, ты можешь стоять на руле?
Это шипел он мне в лицо. Я крепче потянул папироску, огонек раздулся, и я увидел лицо, оскаленное от злости. Не лицо, а кулак.
— А конечно, — сказал я.
— Ну так марш, марш! — Он тянул меня, вцепившись в плечо. — Вахта? Какие вам еще вахты? По сто целковых на брата дают, а еще вахты!
— Ничего мне не известно, — говорил я.
Но мы были уже на мостике. Свет из нактоуза освещал лицо капитана — это он сейчас стоял на руле.
— Так вот и держи: зюйд-ост шестьдесят три, — сказал капитан, когда я взялся за штурвал.
«Странный курс», — подумал я. Я знал, что груз адресован на Ялту, что курс наш должен быть приблизительно градусов на двадцать южнее. Неужели такая поправка компаса?
Помощник стоял у меня за спиной и глядел через плечо, держу ли я пароход на курсе. Через пять минут он сунул мне папиросу в рот:
— На, кури!
И сам поднес спичку. Он стал ходить по мостику.
Я заметил, что он задерживается иногда подолгу в правом углу.
Наконец я увидел, что он запрокидывает голову, а вот швырнул за борт бутылку.
«Что за плавучий кабак, — думал я, — рулевой с папироской, а вахтенный штурман пьет на мостике прямо из горлышка!»
Я на минуту огляделся по сторонам: капитана уже не было.
Помощник подошел ко мне и над самым ухом сказал:
— Как же тебе не говорилось про сто рублей? — От него сильно разило вином. — Все равно получишь все.
Но в это время на мостик поднялся капитан. Я слышал, как помощник его спросил:
— Так вы говорите — еще упал? А вон штиль какой стоит! Могут и сутки-другие пройти.
Я понял, что они говорят про барометр. Мне слепил глаза свет из компаса, и я не видел впереди ничего, кроме ночи, но знал, что должен уж открыться Тендровский маяк. Он горит на конце низкой песчаной косы. Она тянется почти прямо на юг, сотни на полторы километров. Кроме кордонов пограничной стражи, ничего нет на этом песке. Редкий рыбак забредет сюда в это время года.
— Дайте-ка мне бинокль, — услыхал я голос капитана. — Верно, верно — это Тендровский.
И я услышал, как зазвонил телеграф в машине. Машина сбавила ход и теперь еле слышно ворчала внизу.
— Право! — скомандовал капитан. Он подошел к компасу. — Еще право! Так! Так и держи.
Мы шли теперь малым ходом на юг, то есть вдоль Тендровской косы.
— Огни гасите, — сказал капитан.
Они с помощником ушли в штурманскую рубку. И до меня через открытую дверь долетели слова:
— Именно, именно этим часом, на вашей вахте, так и запишите… Нет, вашей рукой должно быть записано в журнале: загорелся подшипник, коренной подшипник… — Это говорил капитан. — Теперь старшего механика ко мне с машинным журналом.
Через две минуты механик был здесь.
— Принесли машинный журнал? — слышал я капитана из штурманской. — Пишите: загорелся подшипник. Что-о? Струсил? Пиши, а то полетишь у меня за борт… Нет, не я должен, твоей рукой должно быть написано. Писать! Ага, то-то! Покажи! Ты что ж это написал? Ах ты…
Механик быстро сбежал с трапа, как скатился. Я слышал, как капитан треснул журналом о стол, точно выстрелил.
— А, черт! Помарок же делать нельзя!
Я уже давно отстоял свои два часа, — часа три я уже стоял у штурвала.
— Ты отдохни, — сказал помощник. — Я постою. А ко мне пришли второго.
Я пошел вызывать второго штурмана на мостик. Он был грек, черный, как жук, маленький, на кривых ножках. Он вскочил с койки и затараторил куда-то мне через плечо, как будто кто еще за мной стоял. Я даже не мог понять: по-русски это или по-гречески?
— Ой, голубчик, она ж лопнет сейчас, маты панайя[2], лопнет наша барка. Я уже не могу терпеть больше! — Он закрыл глаза и замотал головой. Я думал, она у него отлетит. — А, дьяволос! Когда же берег? Не знаешь? Я тоже не знаю, никто не знает. Хорошее дело. Ай, нет! Дело очень хорошее, очень-очень-очень может выйти хорошее дело. Ай, только надо берег, скорее берег! Ма, давай берег скорей! — Он топтался на месте. — Давай, давай!
Но тут резкий свисток с мостика и крик:
— Спирка!
Спирка замахал руками и, как был, в брюках и сетке на голое тело, покатился по палубе. Таких шулеров я видел в севастопольских бильярдных.
В кубрике все спали. Только двое под лампой дулись в затрепанные карты. В жестяном чайнике нашелся холодный чай. Я потянул из носика и пошел на палубу посидеть.
Тендровский маяк слабо мерцал направо за кормой. С мостика было слышно, как галдел грек и как покрикивал старший помощник:
— Ты правь, Спирка, а не махай руками. Держись хоть за штурвал, обезьяна!
Из кочегарского кубрика протопали четверо — смена. И через минуту испанец уже сидел со мной рядом.
— Я бил их, механик тоже их бил. Они не могут кидать уголь, они не могут держать пар. Это не кочегары, это…
Я перебил его:
— Ты знаешь, куда мы идем?
— Нет. — Испанец стал глядеть по сторонам, как будто можно было увидеть.
— И я не знаю. — И я ударил его кулаком по колену. — Понимаешь ты: это кабак плывет по морю. Кабак — ну, таверна, или как по-вашему?
И в тот же миг я вдруг отчетливо вспомнил треугольник из красных огней на молу на мачте, когда мы выходили, — штормовое предупреждение. Закрыл глаза на минуту и вспомнил, что вверх острием висели огни, — шторм с юго-запада.
— Ты дурак, и я дурак, — говорил я. — Ведь это корыто развалится, это ж песок, склеенный слюнями. Как он от хода не рассыплется в порошок!
— Я не можно никогда… — Испанец встал.
Встал и я. И тут заметил, что пароход чуть покачивает на зыби. Зыбь шла с правого борта, шла к юго-западу. Но ветра еще не было. Зыбь шла с моря, оттуда, где работала уже погода.
— Хозе, — сказал я испанцу на ухо. — Ты смотри за шлюпками с правого борта, вон за теми, а я здесь. Они могут удрать и нас бросить, — я говорю про начальство. Капитан, механики, помощники…
Нет, Хозе ничего не понял.
— Хозе! Сядь здесь и смотри, чтобы не подходили к шлюпкам. И сейчас же скажи мне. Я буду здесь.
Но Хозе хотелось пить. Я сказал, что принесу ему целый чайник воды.
Когда я вышел с чайником на палубу, уже махал в воде порывистый бойкий ветерок. Он наскакивал, отступал, пробегал дальше. И вдруг задуло. С мостика помощник свистел и кричал, чтобы я шел на руль. Там были уже капитан и оба помощника. Машина все так же работала малым ходом. Я оглянулся с мостика вдаль, назад — Тендровского маяка уже не было видно.
Я взялся за штурвал — курс был тот же: на юг.
— Лево! — крикнул капитан.
Я сильно положил руль. Пароход покатился влево, и теперь мы шли прямо на восток, то есть прямехонько в берег, в эту песчаную косу, которую и днем-то за полкилометра иной раз не увидишь.
— Спирка! — крикнул капитан греку. — Пошел на лот![3] Пошел, не болтать мне!
Кто-то поднялся на мостик; я слышал, как он крикнул через ветер:
— Надо ходу больше, мы воду не успеваем качать!
— Вон отсюда! — крикнул капитан.
Зыбь теперь поддавала в корму справа. Я боялся, что каждую минуту может лопнуть пополам наша жестянка, вода хлынет в машину, под нами взорвутся котлы, и кашлянет нами «Погибель», как вареным горохом. Скорей бы к берегу!
— Стоп машина! — скомандовал капитан.
Зазвонил телеграф. Но машина наддала ходу.
— Дайте им по зубам! — заорал капитан.
И помощник скатился с трапа.
Через минуту машина стала.
— Спирка! Набрось! — закричал в рупор капитан. — Сколько? Не слышу!
Спирка взбежал с мокрым линем[4] в руках.
— Двенадцать саженей! — крикнул Спирка. — Ну, ей-богу, двенадцать! Сейчас берег, честное слово, как я Спиро Тлевитис.
— Готовь якорь, — сказал капитан.
Но Спирка вернулся через минуту.
— Они все закачалися, капитан, они все как барашки, они рыгают, они не могут ничего, совсем…
— Молчать! — оборвал его капитан. — Зови из машины.
Ветер крепчал. Он уж рвал белые гребни валов. Наносило острый дождь; он бил в лицо, как свинцовой дробью.
— Бросай руль! — сказал мне капитан. — Найди людей, бей их аншпугом. Вывалить все четыре шлюпки за борт, приготовить к спуску!
Я бросился к испанцу. Хозе тянул из чайника воду и что-то жевал.
— Хозе, к шлюпкам! Бей их, скажи, что тонем.
Я вошел в кубрик, и меня едва не стошнило от вони.
— Вставай! Гибнем!
Многие сели на койках и глядели на меня, выпуча глаза. Но тошнить их перестало.
— Все на палубу! Марш!
Они спрыгивали с коек; я толкал, бил их в шею. Они падали на мокрой, шатающейся палубе, вставали на четвереньки.
На баке[5], я слышал, громыхала цепь: видно, Спирка наладил дело, якорь готовит.
Кое-как добрались до шлюпок. Они лезли в них тут же, не вывалив их за борт. Я нашарил в шлюпке румпель[6] и бил этих людей по чему приходилось. Это привело их в чувство. Они теперь слушались и кое-как исполняли, что я велел.
На другом борту орудовал испанец с кочегарами. Мы возились уже с последней шлюпкой. Сколько всякого припаса было наложено в этих шлюпках! Тут грохнула цепь — это отдали якорь. Теперь ничего не было слышно. Над нашими головами ревел пар, его выпускали из котлов: видно, боялись взрыва.
Теперь дело пошло легче: оба помощника и капитан помогали делу. Я бросил их на минуту, чтоб захватить из кубрика кое-что из моих вещей. По дороге я видел, как два механика освобождали запоры трюмов. В кубрике я застал Хозе. Он возился над своим сундучком, что-то выбирал оттуда. Лампа еще горела, и он подносил каждую вещь к лампе.
— Скорей! — крикнул я. — Они могут нас тут бросить.
— Я не можно… — Хозе улыбнулся.
— Пойдем! — Я дернул его за рукав.
Но он не спеша завязывал в узелок свои вещи. Ох, наконец он их завязал, надел узелок на локоть. Мы вышли. Команда уже сидела на шлюпках. Я боялся, что трудно будет спустить их с высокого борта. Но вода была теперь совсем близко. «Погибель» быстро набирала воду. Пароход грузно переваливался на волне. Казалось, что меньше стало качать. Он стоял теперь носом к зыби.
Одну шлюпку уже спустили. Никто не греб, только один человек стоял на корме с веслом. Шлюпка быстро исчезла в темноте, в дожде. Мы с Хозе спустили последнюю; в ней кроме нас был Спирка и еще двое кочегаров. Мы отвалили по всем правилам. Спирка что-то городил, быстро, как молитву. Но я крикнул ему: «Молчать!» Он затих. Я успел глянуть на «Погибель»: до борта оставалось не больше трех метров.
Нас несло штормовым ветром к берегу, это мы знали. Я правил сзади веслом. Уговорились: при первом толчке о песок — всем в воду и подтащить, сколько можно, шлюпку вручную.
Мы уже слыхали, как рассыпался прибой в прибрежном песке. Зыбь становилась мельче и круче. Вдруг я достал веслом дно.
— Готовсь! — заорал я.
Шлюпку ударило носом в песок, подбросило валом корму и вмиг повернуло. Мы едва успели выскочить, как следующий вал ударил ее в борт и опрокинул. Воды было по грудь.
— Бежим! — крикнул я и дернул за шиворот Хозе.
Я помнил, что он не умел плавать.
Нас поддало волной, повалило. Но мы уже стояли на четвереньках, и здесь было на локоть воды. Испанец хохотал и что-то кричал. Куда разбросало остальных, я не видел. Через три минуты мы были уже на суше, то есть на мокром песке. Но это был берег. Я стал гукать, свистеть. «Го! го! го!» — кричал Хозе. Нам было холодно в мокрой одежде на ветру. Дождя уже не было, но ветер остервенело рвал и облеплял нас мокрым, холодным платьем. Никто не подходил, не отзывался на наш крик.
— Черт с ними! — сказал я. — Утром увидим.
Мы отошли от воды. Зуб не попадал на зуб. Вдруг мы стали на колени рядом и, не сговариваясь, оба стали рыть песок. Мы накидали руками вал и легли за ним, прижавшись спинами друг к другу. Вал прикрывал нас от ветра.
Мы проснулись, когда совсем рассвело. Еле развели скрюченные ноги и оба сейчас же поглядели на море. Желтый прибой все так же буравил берег, низкие тучи гнало от самого горизонта. Из воды, саженях в ста от берега, торчали черные мачты «Погибели». Они, как две пики, направлены были на берег. Из валов временами показывалось жерло трубы, как открытый рот. Я глянул вдоль берега — неподалеку из воды торчало белое дно нашей шлюпки: прибой занес ее песком, как метель снегом. Разбросанные ящики — наш груз — волны таскали взад и вперед, кувыркали и били о песок. Испанец тыкал пальцем куда-то вдаль и гоготал. Я присмотрелся: шалаш из брезента. Дым из него гнало ветром низко по земле. Испанец дергал меня, чтоб идти. Но он глядел уже налево, и было на что: шагах в ста от нас у воды на корточках сидел человек. Он чем-то ковырял в воде.
— Апельсины! Ловит апельсины. Бежим!
Испанец закоченелыми ногами заковылял что было силы по песку. Но скоро мы узнали капитана в этом человеке. У него что-то серое в руках. Теперь видно: это книга. Ну ясно, это машинный журнал в парусиновом переплете, в масляных пятнах. Я дернул испанца, чтобы говорил тише. Но за ревом прибоя капитан все равно нас не услышит. Я подошел совсем близко и присел на корточки. Капитан что-то подмывал морской водой на странице журнала. Наконец он крякнул, закрыл страницу и до половины окунул журнал в подоспевшую зыбину.
— Теперь ол-райт! — сказал капитан. Он повернулся и увидел меня.
Хозе в десяти шагах стаскивал с себя мокрые ботинки. Капитан с минуту глядел на меня, выкатив глаза.
— Это откуда? Наши?
Он не знал в лицо своей команды.
А я молчал, ухмыляясь, и глядел на него снизу.
— Да кто ты есть? — крикнул капитан и шагнул ко мне.
Я молчал. Он сделал еще два шага. Но тут босиком подбежал Хозе.
Капитан глядел на него. Я помотал головой. Хозе понял и тоже молчал.
— Что вы за люди? Говорите, бестии! Говорите же!
Мы молчали. Хозе улыбнулся во весь рот. Игра ему понравилась.
— Тьфу! — плюнул капитан.
Он с журналом под мышкой зашагал прочь. Но вдруг круто поворотил назад.
— Что ты видел? — крикнул он мне. — А ты? А ты?
Капитан двигался на Хозе.
Хозе стал боком, скосив глаза на капитана. Тот насутулился и глядел остекленелым взглядом: неподвижным, пристальным. Он приоткрыл рот и сдвигал все ближе брови, весь подавшись вперед. Я глядел, что будет. Вдруг что-то мелькнуло, и капитан опрокинулся навзничь. Чем и когда попал ему Хозе в переносицу? Я и сейчас сказать не могу. «Вот она, молния», — вспомнил я.
Капитан не сразу очнулся. Наконец он сел на песок. Мы оба сидели против него.
— Слушайте, — сказал он хрипло. — Не будем много говорить. Вы, наверное, двое из команды… кого недосчитались. Значит, никто не погиб. Все в порядке. — Он говорил просительно, как больной. — Вы, значит, и есть испанец. — Он указал на Хозе. — А вы — рулевой. Ведь верно? Я вами очень доволен. Теперь никакой заботы, всего только — молчать. Вы, я вижу, на это мастера. Вот ему, — он указал на Хозе, — я даю триста рублей. — Капитан выставил три пальца.
Хозе их поймал в кулак и завернул дудочкой; капитан вскрикнул.
— Мало? Поезжайте в Испанию — на триста рублей можно год пьянствовать. Там вино дешевое. И вам триста. И вы уезжайте себе подальше. Понимаете? Чего вы молчите? Не поедете? — И глаза его снова остекленели.
Он встал и пошел к палатке, оглянулся и крикнул коротко, кажется «ладно», — отнесло ветром.
Хозе хохотал. Он прыгал. Должно быть, чтобы согреться.
Мы выловили дюжины две апельсинов — их вынесло прибоем — и съели.
Признаться, я трусил теперь идти к палатке. Нас очень просто могли сделать утопленниками, погибшими при кораблекрушении. Я не говорил об этом Хозе, а то непременно полезет в драку.
Должно быть, было уже около полудня, когда слева показались подвода и трое верховых.
Это были пограничники.
Среди солдат на подводе сидел Спирка.
— Хлеб тоже везем! — кричал он нам с подводы. — Борщ немножко, и сейчас едем все на маяк.
Мы пошли за подводой. У Хозе за пазухой были апельсины. Солдаты сейчас же отрезали нам хлеба. По берегу против «Погибели» поставили часовых: «имущество потерпевших в море под непосредственным ее величества государыни императрицы покровительством».
В палатке дворники кипятили чай на досках от ящиков. Солдаты провожали нас до маяка. Офицер слез с коня и шел рядом с капитаном. У капитана на лбу был багровый кровоподтек. Офицер глядел и расспрашивал его про катастрофу. Дворники на расспросы солдат только хмыкали и жевали хлеб. Поздно ночью мы добрались до Тендровского маяка, и о катастрофе полетела на берег телеграмма. Наутро, если позволит погода, за нами придет катер.
У смотрителя на квартире офицер записывал показания капитана. В окно мне видно было, как они переворачивали слипшиеся листы судового журнала.
Тут меня застал Спирка. Он тоже не ложился спать. Он взял меня под руку и повел в сторону.
— Ну слушай: ну какую же пользу ты имеешь? Ты что же хочешь? Пятьсот? Я! Я! — бил себя в грудь Спирка. — Я, вот побей меня бог, не получаю пятисот. А ты тысячу хочешь? Ну, а что? Такой пароход — это хорошо, что погиб, ему так и надо. А? Нет, скажешь? Человек один пропал? Не пропал! Груз? Какой же был груз? Сам знаешь. Значит, хорошее все это дело. И зачем ты хочешь, один ты, миллионы? Мириадес! А страховка — страховку хозяин получает, а не капитан. Капитан не хозяин. Люди получают сто рублей и говорят «спасибо».
И Спирка остановился и снял шапку.
— А ведь вы двое всем делать хотите зло! Люди же тоже могут обижаться. Знаешь, если люди обижаются…
Он тараторил без умолку, и я понял, что надо быть начеку. Я не знал, куда делся Хозе.
— Ладно, мы подумаем, — сказал я и вырвался от него.
— Чего думать? — крикнул мне вдогонку грек. — Это можно сейчас. А то может нехорошо выйти.
Я пошел искать Хозе. Дворники уже спали в сарае на полу. Среди них Хозе не было. Я вышел на двор и вдруг ясно услышал голос испанца:
— О! Я не можно ничего…
Я поспешил на голос. Кто-то прошел мимо меня. Я оглянулся и в свете окна узнал фигуру капитана. Хозе стоял посреди двора и потягивался.
— Он мне говорил: «Возьми триста, а то тебе плохо будет». А я сказал…
Я слышал, что он сказал: на весь двор сказал.
Мы спали вдвоем на кухне смотрителя. Я лег под самой дверью на полу, припер дверь собой.
К полудню шторм стал стихать. За нами приполз катерок только к вечеру. На длинном буксире притащил шлюпку с харчами для маячных. Нас по пяти человек подвозили на шлюпке. Катер снялся. На море не улеглось еще волнение, и катерок здорово качало на зыби. Порожняя шлюпка волоклась сзади и мешала ходу. Я хватился Хозе. Мне помнилось, он сел на лавку в каюте. Я всех спрашивал. Дворники проклятые опять все жевали что-то и только мычали. Их скоро укачало. Капитан стоял рядом со шкипером и не хотел со мной говорить.
Когда высаживались, я протиснулся к сходне, перебрал всех. Не было только Хозе. Я тогда же ночью пошел в портовую полицию и заявил. Там сказали:
— Ну, значит, остался на маяке. Капитан список подал на всех людей, ничего не заявлял. Приходи утром.
Тогда я стал ругаться, требовать, чтобы сейчас же записали мои показания, но в это время вошел портовый надзиратель.
— Это еще кто? А ну, документ? Нету? С парохода, говоришь, с погибшего? А ну, дайте-ка мне ихний список! Как, говоришь, твоя фамилия? Такого, братец, нет. Вон ты что за гусь! Гляди-ка, чего выдумал! Ай же и мастер! С погибшего? Отвести! — крикнул он стражникам.
Мне вывернули карманы, сняли поясок и пропихнули в «холодную». На полу храпел какой-то пьяный.
Это капитану обошлось, конечно, дешевле трехсот рублей. Я сел в угол на цементный пол и, признаться, заплакал с досады.
Надо было мне взять и за испанца и за себя по триста рублей, тишком-ладком, а потом на суде грохнуть все.
Наутро я растолкал пьяного. Оказался — ломовой извозчик. Я ему толковал, чтобы всем говорил: «Одного человека, мол, утопили, а другого в полицию взяли».
Всю ему историю раза четыре пересказал. А он с похмелья только глазами хлопал, как сова.
Его вытолкали на улицу, а меня повели в тюрьму. Я был уверен, что испанца кинули в море, пока мы на катере добирались. Плавать он не умеет, его за три сажени от берега утопить можно.
В тюрьме я ребятам рассказал, в чем дело. Мало кто верил, только стали меня звать «погибшим». А потом меня вызывал жандарм и спрашивал: не я ли слесарь Храмцов Иван с Брянского завода, которого полиция ищет, — он прокламации разбрасывал и бунтовал рабочих? Я говорил, что нет. А он говорит: «Погоди, дорогой, доберемся!»
Я уже второй месяц годил. Народу в камере сколько переменилось! Вдруг как-то привели новенького. У него сменка белья в газету завернута. Я попросил газетку. К окну, к решеткам. Вдруг, вижу, картинка, и нарисован пароход: лежит на боку, торчат труба и мачты из воды.
Потом читаю:
Пароход «Петр Карпов», следуя по пути в Ялту, был застигнут свирепым юго-западным штормом и прижат к Тендровской косе. Машина не выгребала против урагана. От усиленной работы загорелся подшипник коренного вала. Были отданы оба якоря. Но силой шторма пароход все гнало на берег, и якоря стали сдавать. Распорядительность и хладнокровие капитана, старого, опытного моряка, находчивость и удачные маневры среди разбушевавшейся стихии — все это не дало возникнуть обычной в этих случаях панике. Команда благополучно достигла на шлюпках берега.
Авария произошла по стихийной причине. Судовой журнал — этот главный документ корабля, беспристрастный свидетель его героической борьбы со стихией — час за часом говорит нам, как боролось судно за свою жизнь и честь. Машинный журнал говорит об этом размывами чернил по страницам, просоленным морской водой. Многие записи нельзя разобрать. Но они подписаны самим морем.
Пароход шел первым рейсом после капитального ремонта с грузом апельсинов. Прибывшая на место гибели комиссия нашла пароход занесенным песком. Напором воздуха изнутри, при погружении парохода в воду, вырвало грузовые люки, и груз частью оказался выброшенным на берег в виде обломков ящиков и разбросанных апельсинов, частью же погребен песком. Груз был застрахован в сумме 350 тысяч рублей».
Внизу был помещен портрет нашего капитана. Выражение на портрете было благородное и скорбное. Я даже не узнал его сначала.
Вот те и на! Не боятся даже в газетах печатать: «из капитального ремонта», когда весь порт называл пароход «Погибелью». Но коли хозяин получает 350 тысяч, то можно тысчонок пять бросить на подмазку. Комиссии за фальшивый осмотр он дал, агенту страхового общества дал, газетчикам дал…
Черт возьми! Не дал ли он еще кому надо, чтобы меня гноили по тюрьмам, пока я не сознаюсь, что я не матрос Николай Чумаченко, а слесарь с Брянского завода Иван Храмцов?
А не объявить ли, что я и есть Храмцов? Будет суд, на суде все рассказать. На суде уж не затрешь. Я посоветовался с одним рабочим, что сидел в нашей камере, и он сказал:
— Чудак ты! Ты думаешь, они глупей тебя? Никакого тебе суда не дадут, а просто административным порядком сошлют тебя, знаешь, где в бане льдом моются, снегом пару поддают. Там у тебя глаза от холоду лопнут. Суда еще захотел! Гляди ты какой!
Я задавил в себе досаду. Но было — хоть об стенку головой! Тут случился в тюрьме тиф; попал я в больницу. Говорили, я бредил этой «Погибелью». А потом слышно стало: кругом забастовки, тюрьму набили народом доверху. Стало уж не до меня. Из больницы меня, полуживого, вытолкали за ворота. Одна была бумажка, что из-под следствия освобожден.
Нищим оборванцем добрался я до своего порта. Здесь товарищи мне помогли. Сказали, что суд был, капитана оправдали. Дело у них сошло с рук. Испанца никто не знал, и такого не видели.
— А капитан?
— А он плавает на портовом буксире «Силач».
У меня, видно, рожу перекосило, потому что все стали говорить:
— Брось, мало насиделся?
Но я ничего не говорил.
Вечером я пошел в порт и стал ждать «Силача». Вот он подошел и стал кормой к пристани. Я узнал голос, он крикнул:
— Сходню ставь веселей!
Я прислонился к штабелю угля. В руке у меня был кусок фунтов в десять. Капитану дорога мимо меня, и народу сейчас мало. «Сейчас тебе, дракону, конец», — говорил я про себя. Вот он идет мимо фонаря, вот зашел в тень, и я в тени. Тьфу! За ним бегут двое.
— Господин капитан, Леонтий Андреич! Разрешите полтинничек. Ей-богу, мы ж за вас! В счет получки, вот истинный Христос! — И уж совсем почти рядом со мной: — Мы ж зато молчим.
Знакомые голоса. Фу ты! Да это Афанасий с Яшкой. Они шли за ним и клянчили. Я пошел следом. Тут уж вышли на людное место, я бросил свой уголь. Капитан полез в карман, и я слышал, как он сказал:
— Последний раз, а то я вас уберу. Знаете?
Афанасий с Яшкой дошли до пивной и ввалились туда. Они сидели за столиком, когда я вошел. Они меня не узнали, так переменили меня тюрьма и болезнь. Я спросил кружку пива за гривенник и сел рядом. Из их разговора я понял, что их взял служить капитан на «Силач», чтобы они помалкивали, и что теперь как бы в самом деле не был это последний полтинник, что они выудили у капитана. Потом они подвыпили, и Афанасий пьяным голосом кричал:
— Ей-богу, он хороший человек! Вот мы с тобой выпили, честное слово: сам живет и другим жить дает. А это он так. Пугает только. Надо же попугать. А он, ей-богу…
И вдруг он уставился на меня. Обернулся и Яшка и тоже выпучил глаза. Он еле сказал:
— Ты… живой?
Я скорее встал, кинул официанту гривенник и вышел. Может, они еще не поверили своим пьяным глазам. Нет, нет, все равно дурака я свалял! Они скажут капитану и уж за десятку, а не за полтинник, продадут ему меня.
Я ночевал теперь по ночлежкам, работал на сноске. Я решил переждать с неделю и снова пойти стать под углем.
И вот раз в ночлежке, когда все в полутьме уже засыпали и только в углу шел гулкий разговор, вдруг слышу:
— Мне не можно…
Я так и подскочил: не может быть! Я крикнул на всю ночлежку:
— Машка!
Действительно, это был испанец. Он подбежал ко мне. Я не мог ничего говорить. Я его ощупывал и ругал. Ласкательно ругал, но последними словами.
Я не мог его разглядеть, было полутемно. Старики уже бранились, что мы шумим.
Хозе начал вполголоса:
— Они спихнули меня с катера. Я не видел, кто сзади. Но я бил руками и ногами. Я не боялся. Браво! Сзади это шлюпка на буксире! О! Я поймал шлюпку. Они не видели, что я влез туда. Я там лег. Они шлюпку оставили на якоре до утра, далеко от берега. Я видал ночной пароход. Они на нем уехали. Утром я попал на берег. Искал тебя до ночи. Значит, и ты уехал с ними. Так я думал. Я не видал капитана, как он уехал. Я б ему голову разбил, как горшок камнем.
Хозе уже говорил громко, но всем было забавно, как он говорил; многие поднялись и подошли.
— У меня не было денег, не было документа, я в этом городе никого не знаю. Я пошел носить мешки на погрузку. Потом меня взяли на пароход угольщиком. Я думал, ты уехал с ними. Я здесь третий день. Я без места. Нет паспорта. Консул говорит: «Ты эмигрант, пошел вон!» Я его хотел бить, такая каналья!
Я не хотел говорить сейчас Хозе, что капитан здесь. Он бы начал ругаться, грозить, а тут кругом народ и непременно есть «лягаши», как во всякой ночлежке. Завтра мы сидели бы за решеткой.
Я рассказал о себе. И мы заснули на одной койке.
Наутро я сказал Хозе, что капитан здесь, на буксире «Силач».
В ту же ночь мы стояли у штабеля угля. Мы слыхали, как стал «Силач» на свое место. Было пусто. Где-то по набережной шаркали пантуфлями грузчики-турки, возвращаясь с работы. Я выглядывал из-за штабеля. Сердце мое колотилось. Вот он, капитан. Он в белом кителе. Да, и двое по бокам. У одного в руке дубинка. Ого! С конвоем. Ну да: Яшка и Афанасий по бокам. Я шепнул Хозе:
— Их трое.
— Мне не можно… — и он прижал меня ближе к углю. — Идут!
И вдруг Хозе сказал что-то по-испански, вышел на середину и стал перед капитаном.
Они все трое остановились как вкопанные.
— Тебе… тебе чего? — сказал Яшка и завел назад дубинку.
Я подбежал с куском антрацита. Яшка попятился.
— А я живой! А! Капитан! — Испанец ударил себя кулаком в грудь. — Я Хозе-Мария Дамец.
Яшка замахнулся дубинкой. Я бросил изо всей силы в него углем, но уголь пролетел мимо — Яшка уже лежал. Я видел, как капитан сунул руку в карман. Револьвер! Застрелит! Но «молния» — и капитан сел, расставив руки. Револьвер звякнул о мостовую. Афанасий бежал назад и выл на бегу длинной коровьей нотой. Я успел наступить ногой на револьвер.
Капитан вскочил — он хотел повернуться. Но Хозе поймал его за грудь.
Да… А потом мы бросили его, как тушу, на штабель. Яшка лежал молча. Мы пошли. Я слышал, что сзади топают несколько ног. Мы вошли в людное место и смешались с народом.
— Идем вон отсюда, из этого города, сейчас же! — говорил я испанцу.
— Ого! Мне не можно ничего…
— Тебе не можно, а мне нужно, и я боюсь один. Ты что же, меня не проводишь?
К утру мы были уже за тридцать пять верст, на берегу, у рыбаков. Там всегда всякого народу много толчется.
А что скажете: в полицию идти жаловаться? Или в суд подавать, может быть?