Чертознай (Шишков)

Чертознай
автор Вячеслав Яковлевич Шишков
Опубл.: 1938. Источник: az.lib.ru

    Вячеслав Шишков.
    Чертознай
    Править

    А вот, честна компания, я весь тут: росту огромного, ликом страшен, бородища, конешно, во всю грудь. Я таежный старатель, всю жизнь по тайгам золото искал, скрозь землю вижу, поэтому и прозвище имею — Чертознай.

    Ох и золота я добыл на своем веку — страсть!

    Мне завсегда фарт был. А разбогатеешь — куда деваться? Некуда. В купецкую контору сдать — обсчитают, замест денег талонов на магазины выдадут, забирай товаром, втридорога плати. А жаловаться некому начальство подкуплено купцом. Ежелн с золотом домой пойдешь, в Россию, в тайге ухлопают, свой же брат варнак пришьет.

    То есть прямо некуда податься. И ударишься с горя в гулеванье, кругом дружки возле тебя, прямо хвиль-метель. Ну, за ночь все и спустишь.

    Конешно, изобьют всего, истопчут, с недельку кровью похаркаешь, отлежишься, опять на каторжную жизнь. Да и подумаешь: на кого работал? На купчишек да на пьянство. На погибель свою работал я…

    Людишки кричат: золото, золото, а для меня оно — плевок, в грош не ценил его.

    Например, так. Иду при больших деньгах, окосевши, иду, форс обозначаю. Гляжу — мужик потрясучего кобелька ведет на веревке, должно — давить повел. У собаки хвост штопором, облезлый такой песик, никудышный. Кричу мужику:

    — Продай собачку!

    — Купи.

    — Дорого ли просишь?

    — Пятьсот рублей.

    Я пальцы послюнил, отсчитал пять сотенных, мужик спустил собаку с веревки, я пошел своей дорогой, маню:

    — Песик, песик! — а он, подлая душа, «хам-ам» на меня, да опять к хозяину. Я постоял, покачался, плюнул, ну, думаю, и пес с тобой, и обгадь тебя черт горячим дегтем… Да прямо в кабак…

    А было дело, к актерам в балаган залез: ведь в тайге, сами поди знаете, никакой тебе радости душевной, поножовщина да пьянство. А тут: пых-трах, актеры к нам заехали, был слух — камедь знатно представляли.

    Захожу, народу никого, кривая баба керосиновые лампы тушит, говорит мне: камедь, мол, давно кончилась, проваливай, пьяный дурак. Я послал бабу к журавлю на кочку, уселся в первый ряд:

    — Эй, актеры! — кричу. — Вырабатывай сначала, я гуляю сегодня. Сколько стоит?

    Очкастый говорит мне:

    — Актеры устали, папаша. Ежели снова — давай двести рублей.

    Я пальцы послюнил, выбросил две сотенных, актеры стали представлять. Вот я пять минут не сплю, десять минут не сплю, а тут с пьяных глаз взял да и уснул. Слышу, трясут меня:

    — Папаша, вставай, игра окончена.

    — Как окончена? Я ничего не рассмотрел… Вырабатывай вторично. Сколько стоит?

    — Шестьсот рублей.

    Я пальцы послюнил, они опять начали ломаться-представляться. Я крепился-крепился, клевал-клевал носом, как. петух, да чебурах на пол! Слышу: за шиворот волокут меня, я — в драку, стал стульчики ломать, конешно, лампы бить, тут набежали полицейские, хороших банок надавали мне, в участок увели.

    Утром прочухался, весь избитый, весь истоптанный.

    — Где деньги?! — кричу. — У меня все карманы деньгами набиты были!

    А пристав как зыкнет:

    — Вон, варнак! А нет, так мы тебе живо пятки к затылку подведем.

    Вот как нашего брата грабили при старых-то правах…

    Одначе, что ни говори, я укрепился, бросил пить. Два года винища окаянного ни в рот ногой, золото копил. И облестила меня мысль-понятие к себе в тамбовскую деревню ехать, бабу с робенчишком навестить. Ну, загорелось и загорелось, вынь да положь. Сел на пароход, дуд-ДУ-ДУ- поехали. Через сутки подъезжаем к пристани, а буфетчик и говорит:

    — Здесь село веселое, девки разлюли-малина. На-ка, разговейся. — И подает мне змей-соблазнитель стакан коньяку, подает другой, у меня и сердце заиграло с непривыку. — Золото-то есть у тя? — спрашивает.

    — Есть, Лукич… Много. На, сохрани, а мне выдай на разгул тыщенку. Отдал ему без малого пуд золота в кожаной суме, суму печатью припечатали; отсчитал он мне пять сотенных, говорит: «На пропой души довольно».

    Вылез я на берег, окружили меня бабёшки да девчата, одна краше другой, ну прямо из-под ручки посмотреть. А у меня все персты в золотых, конешно, кольцах, четверо золотых часов навздевано, на башке бобрячья шапка, штанищи с напуском, четыре сажени на штаны пошло, из-за голенищ бархатные портянки по земле хвостом метут аршина на два. Как вскинул я правую руку, да как притопнул по-цыгански: — Иэх, кахыкахы-кахы! — Тут девки-бабы целовать меня бросились…

    Я расчувствовался благородным обхождением, пальцы послюнил, сотенную выбросил:

    — Эй, бабы, парни, мужики, устилай дорогу кумачом! Веди меня к самому богатому хозяину. Аида гулять со мной!..

    Зачалось тут пьянство, поднялся хвиль-метель. Я требую и требую. А богач мужик и говорит:

    — Да чего ты бахвалишься? Есть ли у тя деньги-то?

    Расчесал я пятерней бородищу, гулебщики под ручки повели меня, я иду, фасон держу, великатио на обе сторонки кланяюсь. А богач мужик пронюхал, низкие поклоны с крылечка отвешивает, пожалуйте, мол, гостенек, разгуляться.

    Вот ввалился я с дружками в избу, горланю само громко:

    — Редьки, огурцов! Шан-пань-ско-ого!..

    Я хлоп по карману — пусто, обобрали. Я — «караул, караул!» да в драку. Богач мужик обозлился, выставил меня на улку. В крапиве проснулся я в одних портках. И пароход ушел, и золото мое вор-буфетчик с собой увез.

    С недельку покашлял я кровью, да опять назад в тайгу.

    Долго после того я грустил, непутевую жизнь свою стало жалко. Эх, дурак-дурак!.. В одночасье голым стал. Ведь два года маялся. Два года! Хотел на родине доброе хозяйство завести, человеком сделаться.

    И облилось мое сердце кровью. И озлился я на царские порядки, на купчишек, на мирских грабителей.

    И вот прошел в народе слух, будто бы на приисках какаято советская власть желает укрепиться. Я опять заскучал.

    А вдруг, думаю, при новой-то власти хуже будет… Дай, думаю, с горя напьюсь да учиню порядочное безобразие. А уж зима легла.

    Велел ребятам воз кринок да горшков купить, велел кольев по обе стороны дороги понатыркать, а на каждый кол но горшку надеть, как шапки. Взял оглоблю в обе руки, а сам в енотовой, конешно, шубе, иду, будто воевода, к кабаку, да по горшкам оглоблей:

    — Раз, раз! Эй, ходи круче! Сам Чертознай гуляет. Бей в мелкие орехи! Раз, раз!

    И как закончилось мое гулеванье, очутился я в снегу, весь избитый, весь истоптанный.

    Долго ли пролежал я, не знаю, только очухался в чистой горнице, тепло, на кровати мягкой лежу, как барин, на столике разные банки с лекарствием, и башка моя рушником обмотана. И сидит предо мной душевный человек, и капает капли в рюмку, и подает мне:

    — Пей.

    Гляжу: лицо человека тихое, благоприятное, бритый весь, по обличью сразу видать — человек ума высокого.

    — Пошто ты со мной валандаешься, — говорю ему, — ведь денег у меня нет.

    — А мне твоих денег и не надо, — говорит.

    — Врешь, врешь, приятель! Я-то знаю, раз у меня денег нет, ты меня выбросишь вон, здесь все так делают, человек хуже собаки здесь.

    — Ну, а мы по-другому, — отвечает он, — советская власть рабочим человеком дорожит, рабочий — брат наш.

    — А вы кто такие будете?

    — Я секретарь, советской властью сюда прислан добрые для рабочего люда порядки заводить.

    — А где же я, будьте столь добры, лежу?

    — В моей комнате. Я тебя, товарищ, в сугробе подобрал, боялся замерзнешь ты.

    — Так пошто же ты подбирал-то меня?! Я ж сказал тебе: денег у меня нет, оглох ты, что ли?..

    А он только улыбнулся да рукой махнул.

    У меня аж борода затряслась, слезы подступили: хотел вскочить, хотел в ноги ему бултыхнуться, да он удержал меня и говорит:

    — Только пьянствовать, старик, брось. А то — гроб тебе.

    — Брошу! — закричал я. — Честное варнацкое слово — брошу! Да оторвись моя башка с плеч! Ведь умирать-то дюже неохота, робенчишка жалко, робенок у меня на родине остался, Ванькой звать, матка спокинула его, с посторонним человеком снюхалась…

    А он мне кротко:

    — Поправляйся, ребенка обязательно выпишем.

    «Ох, ты, ох, — думаю, — какие добрещше люди на свете есть».

    А секретарь мне:

    — Вот отдохнешь, становись золото мыть. Н слышал — ты большой этому делу знатец.

    — Нет — отвечаю, — ослобони, товарищ секретарь. И на золото шибко сердит теперь, чрез него горе одно видел в жизни.

    Да будь оно трижды через нитку проклято! Погибель моя в нем.

    И оставил меня секретарь при себе: месяц прохворал я, потом стал вроде посыльного, стал струмент выдавать, да на кухне кой-какой обедишко готовить, ну и… по махонькой, конешно, выпиваю в тайности, а иным часом и подходяще дрызнешь.

    Секретарь придет, принюхается, я рыло в сторону ворочу, дышать норовлю умеренно, а он, миляга, все-таки приметит, что я окосевши, и учнет, дай бог ему здоровья, пропаганд против меня пущать, учнет стыдить меня, политике вразумлять… Да не одного меня, а всех. По баракам ходит, везде пропаганд ведет.

    От этого вскорости я в ум вошел, начал понимать, кто друг нашему брату трудящемуся, кто враг.

    А работы уж развернулись на широкую, купчишки разбежались, везде порядок, пьянство на нет сошло, золото в казну старатели сдают, харч хороший, словом — со старым не сравнишь.

    И стал я подумывать, как бы мне советскую власть отблагодарить.

    Полгода прошло. Лето наступило. Секретарь и говорит: — На вот тебе получку, иди погуляй, культурно развлекись.

    Я сметил, что секретарь проверку хочет мне сделать… Ох, хитрец… Я пальцы послюнил, пересчитал деньги, иду, не торопясь, поселком, иду, любуюсь: все наше, все советское. Кооператив торгует, десять новых бараков большущих, Народный дом огромаднейший под крышу подводят. Постоял, поглазел, поскреб когтем бороду.

    И понесли меня непутевые ноженьки в кабак.

    «Ах, — думаю, — что же это я, варнак, делаю. Ведь замест культурности я винищем, конешно, обожрусь». И начал сам с собой бороться. Вот схвачусь-схвачусь за скобку, да назад.

    У самого слюни текут, а все-таки борюсь. Ну, борюсь и борюсь…

    Глядь — бригада комсомольцев идет на работу, батюшки — рогожное знамя у них. На рогоже буквищи: «Позор!» — и дохлая ворона повешена. Приискатели в хохот взяли их:

    — Эй вы, рогожпички! — кричат, присвистывают, изгаляются всяко.

    Ах, мать честная! Жалко мне стало молодежь. Парни все работяги, совестливые. Посмотрел на них, подумал: вот ребенок мой приедет, подрастет, обязательно в комсомол определю. Увидели меня ребята, гвалт подняли:

    — Дядя Чертознай! Опозорились мы. Бьемся, бьемся, а все впустую… Смекалки еще нет у нас. Помоги! Бригадиром нашим будешь.

    А кобылка востропятая, приискатели на смех подняли меня:

    — И чего вы, рогожники, к Чертознаю лезете? Он забыл, как и кайло-то в руках держать. Будет землю рыть, ногой на бороду себе наступит.

    Задели они меня за живое, осерчал я, выхватил рогожное знамя, взвалил его на плечо, скомандовал:

    — Комсомо-о-лия! Аида за мной, малютки.

    И повел прямо в тайгу, хотелось мне сразу их на золотое место поставить, было у меня на примете такое местишко сильно богатимое, да с пьянством забыл я — где оно.

    Вот придем-придем, начнем шурфы рыть, я покрикиваю:

    — Давай-давай-давай, малютки!

    Парпи до седьмого пота преют, аж языки мокрые. Нет, вижу, что не тут.

    — Аида на ново место! — командую.

    Так и бродим по тайге, ковыряем породу, а толку ни беса лысого. «Ах, думаю, — старый дурак, пропил память». И ребята приуныли. Ну, я все-таки подбадриваю их:

    — Солому ешь, фасон не теряй, малютки!

    И стал я, братцы, с горя сильно пить, у спиртоносов водки добывать. Ой, грех, ой, грех… Так протрепались мы по тайге почем зря боле месяца.

    И случилось, братцы мои, вскорости великое чудо чудное.

    Как-то выпивши лежу ночью под елью, малютки храпят, намаялись, сердешные, а мне не спится. Вдруг, как в башку вложило, вспомнил. Ну, прямо вижу явственно: вершинка Моховой речушки, огромадный камень-валун, да кривая сосна развихлялась в три ствола… Выскочил я, загайкал, как лесовик:

    — Го-го-го-го!.. Вставай, малютки, пляши! — И припустился возле костра в пляс. Комсомолия продрала глаза, спросонья закричала:

    — Батюшки! Чертознай с ума сошел.

    Одним словом, мы чуть свет то место разыскали: вот он, камнище, вот вихлястая сосна.

    Я наклонился, рванул мох, — золото!.. Наклонился, рванул, — золото! Ребята принялись, как копнут где — золото!..

    Вот ладно. Оставил их, говорю:

    — Шуруй, малютки. Обогатим советскую власть. Давай-давай-давай! — А сам, дуй-не-стой на прииск.

    Секретарь повстречал меня:

    — Чертознай! Куда ты запропастился? Скоро торжество у нас, Народный дом открываем.

    — Молчи, молчи, Петрович, — по-приятельски подморгнул ему и спрашиваю: — А робенчишка-то моего выпишешь?

    А он:

    — Деньги посланы, ребенок твой едет.

    Я возрадовался, да шасть в цирюльню. Командую цирюльнику:

    — Бороду долой, лохмы на башке долой!.. Чтоо личность босиком была, как у секретаря… Катай!

    Цирюльник усадил меня в кресло, а мальчонке крикнул:

    — Петька! Мыла больше, кипятку. Приготовь четыре бритвы! — И начал овечьими ножницами огромаднейшую мою бороду кромсать да лохмы. Он стрижет, Акулька подметает.

    Я взглянул, батюшки! — целая корзина, стогом, да из этой шерсти теплые сапоги можно бы свалять. Оказия, еи-оогу… И пыхтел цирюльник надо мной с лишком полтора часа. А как воззрился я в зеркало, ну, не могу признать себя и не могу. Дурацкий облезьян какой-то… Ну, до чего жалко стало оороды…

    Цирюльник полюбопытствовал:

    — Уж не жениться ли задумали?

    — Нет — отвечаю, — не жениться, а молодым хочу быть.

    Ведь я с комсомолией работаю. Не с кем-нибудь, а с комсомо-о-лией! К тому ж скоро робенок должон ко мне прибыть.

    — Ваш собственный-с?

    — Да уже не твой же. На подивись. — Тут я вынул, конешно, из кисета карточку.

    Цирюльник поглядел, сказал:

    — Да это же совсем грудной ребеночек.

    Л я ему:

    — Ну, теперь он подрос, конешно. А у тя ладиколон есть?

    Облей мне лысину, чтоб культурно воняло.

    И вот слушайте, братцы мои, начинается самое заглавное.

    Вот, значит, входим в Народный дом. Кругом флаги, аплакаты, музыка. Народищу — негде яблоку упасть, щ сцене за столом — начальство. У меня, конешно, рогожное знамя в руках, я команду подаю:

    — Комсомолия, шагом марш! Ать-два, трах-тарарах. Атьдва, трах-тарарах, Ать-два. Стой!

    Секретарь взглянул на меня, на облезьяна идиотского, удивился:

    — Чертознай! Ты ли это? А где ж борода?

    Я схватился было за бороду, бороды, действительно, не оказалось, я сказал:

    — Отсохла, Петрович! Ну, товарищ секретарь, а мы к тебе с подарком. Я свое место заветное нашел. Новый богатимый прииск. — Тут обернулся я к робятам: — Комсомолия, вперед!

    Ать-два! Давай-давай-давай, малютки! Мишка, шуруй золото на стол!

    И зачали мои парни золотые самородки на стол валить. Тут все в ладоши забили. А я залез на сцену, сам громко закричал:

    — Я всю жизнь, робята, хуже собаки маялся, купчишки обсчитывали меня, тухлятиной кормили, начальство по зубам било, и выхода мне из тайги не было. Не было! Я озлобился, пьяницей горьким стал, в сугробе едва не замерз, так бы и подох. А кто спас меня, кто меня в кроватку уложил, кто лекарствием отпаивал, кто уму-разуму учил? А вот кто: секретарь. Он первый… первый… за всю жизнь человека во мне увидел. Советская власть первая… на хорошую дорогу меня поставила. Да что меня — всех!

    Опять все в ладоши стали хлопать, а я не вытерпел, скосоротился, заплакал. Утираю слезы кулаком да бормочу:

    — Сроду, мол, не плакивал, а вот… от радости, от радости.

    Всю жизнь с великой печали пьянствовал, дурак… Ребра поломаны, печенки-селезенки отбиты… А вот зарок дал, не пью теперича…

    Секретарь заулыбался, вопросил:

    — Давно пить-то бросил?

    — Вторые сутки не пью! Шабаш.

    Народишко засмеялся, а секретарь и говорит:

    — Товарищи! Давайте премируем Чертозная хорошей комнатой, шубой да часами, а бригаду комсомольцев знаменем почета. Как звать тебя?

    — Чертознаем звать, — отвечаю.

    — Это прозвище. А как имя, как фамилия?

    — Забыл, товарищ секретарь.

    — Как, собственное имя свое забыл?

    — Вот подохнуть, забыл. Леший его ведает, то ли Егор, то ли Петруха. Тут слышу: в задних рядах ка-а-ак громыхнут хохотом, как закричат:

    — Чертознай! Чертознай! Ребенок к тебе прибыл.

    И вижу, братцы, диво: посреди прохода прет к сцене лохматый, бородатый мужичище, вот ближе, ближе… Я воззрился на него да так и обмер: ну, прямо как в зеркало на себя гляжу, точь-в-точь — я: бородища, лохмы, рыло, только на четверть пониже меня, сам в лаптях, и на каждой руке по робенку держит.

    А за ним краснорожая баба в сарафане… «Батюшки мои, думаю, виденица началась, самого себя вижу, ка-ра-ул…» А он, подлец, к самой сцене подошел да гнусаво этак спрашивает:

    — А который здесь Чертознай числится?

    — Я самый, — отвечаю. — А вы, гражданин, кто такие будете?

    А он, подлец, как заорет:

    — Тятя, тятенька! — да ко мне. — Я глаза, конешно, вытаращил, кричу:

    — Ванька! Да неужто это ты?

    — Я, говорит, тятя. Со всем семейством к тебе, вот и внучата твои, Дунька да Розка, два близнечика.

    Я от удивления присвистнул: с пьянством все времечко кувырком пошло.

    — Вот так это робено-ок! — говорю.

    А он, варнак, улыбается во всю рожу, да и говорит:

    — Вырос, тятя, — и целоваться ко мне полез, ну, я легонько осадил его:

    — Стой, ребенок! Еще казенные дела не кончены. А не помнишь ли ты, Ванька, как звать меня?

    — Помню, тятя. Вавила Иваныч Птичкин.

    — Верно! Птичкин, Птичкин, — от радости заорал я.

    А миляга-секретарь зазвонил и само громко закричал:

    — Давайте, товарищи, назовем новый прииск именем Вавилы Птичкина, то есть — Чертозная. Почет и слава ему. Ура!

    Тут все вскочили, ура-ура, биц-биц-биц, музыка взыграла, барабаны вдарили, а комсомолия качать меня принялась.

    Я взлетываю, как филин, к потолку да знай покрикиваю:

    — Давай-давай-давай, малютки!

    Впервые опубликован в журнале «Литературный современник», 1938, № 5. Печатается по изданию: Шишков Вячеслав. Собр. соч.: В 8-ми т. Т. 2. М.: Художественная литература, 1961.