Страница:L. N. Tolstoy. All in 90 volumes. Volume 72.pdf/296

Эта страница не была вычитана

производитъ хорошее впечатлѣніе — удивляюсь и радуюсь. Жму вашу руку.

Левъ Толстой.

1 Янв. 1900.

Поздравляю васъ съ новымъ годомъ и желаю всего хорошаго. Очень благодаренъ моему писанію за то, что оно возвратило вамъ доброе отношеніе ко мнѣ. Это дороже всего.

Печатается по листу копировальной книги, хранящемуся в AЧ. Местонахождение автографа неизвестно. Публикуется впервые.

О Л. Е. Оболенском см. письмо № 23.

Ответ на письмо Оболенского от 16 декабря 1899 г.: «Дорогой, милый, бесконечно мною любимый Лев Николаевич! Читаю дальше и дальше «Воскресение», и с каждой новой главкой он [роман] всё выше и выше вырастает передо мною, а с ним и тот, кто написал всё это, и кого я всё больше и больше люблю и не могу молчать, не могу не написать об этом! Пусть это лиризм, пусть это признания влюбленной души в другую душу! Отнеситесь к этому лиризму только с полным доверием к его беспредельной искренности, без всякой задней мысли, кроме одной: чтобы вы знали — ведали, какое высокое, чудное состояние души вы можете давать! Да, родной, милый, дорогой, любимый Лев Николаевич! Поверьте мне, что я плачу, как ребенок, сейчас, когда пишу это письмо. А пишу я его под впечатлением только что прочитанного отрывочка (я читаю по «Одесскому листку», который перепечатывает ваш роман, так как «Нивы» не получаю). Это главы от VIII до XIV. Этим обозначением глав я вовсе не хочу сказать, что они лучшие. Нет, я еще не могу дать себе отчета в том, которые лучше. Все хороши и всё хорошо в этом романе. Только одно больше хорошо по одному, а другое больше хорошо по другому. В общем же действие романа (по крайней мере, на меня) таково, что он просветляет, очищает, поднимает над обыденщиной и пошлостью мою душу, мое сердце. Точно в мятель ночью, или в тумане (в море), когда человек закружится в сутолоке, вдруг на него польется свет, и всё станет видно... Ах, Лев Николаевич, всё это так слабо в сравнении с тем, чтò я пережил, перечувствовал, передумал, читая этот роман. Я потому до сих пор тоже ничего не могу решиться говорить о нем в печати, что это свыше моих сил. Но так огромно, так глубоко, светло и в то же время так страшно просто и чудно-просто, что об этом нет возможности писать. Да и зачем? «Он» сам говорит за себя. Я в «Ниве» не могу выносить даже рисунков к этому роману. Они его профанируют, мешают воображению, вносят что-то маленькое, мизерное в образы; это сапоги и сюртук на чудной статуе, ну, хотя бы Аполлона Бельведерского что ли, или платье (хотя бы от Ворта или самого черта), надетое на Сикстинскую Мадонну [...] Я не знаю, как я невольно заговорил об этом, когда хотел писать о другом. Это опять вышло «лирически»: у меня эти рисунки также «наболели» и накопились мучительно в душе, как самый роман накопился восторженно, любовно, до сладких слез умиления, — этого величайшего блаженства, какое дано людям, — когда видишь бога и видишь не отвлеченно,

282