Страница:L. N. Tolstoy. All in 90 volumes. Volume 58.pdf/388

Эта страница не была вычитана

весенним лесом, и напрасно стараюсь я не утомить Льва Николаевича быстротою: он шагает быстрее и легче меня, и разговаривает на ходу без одышки. Уже и дуб зазеленел, но в низинах мокро по весеннему, выдавливается вода под ногою — и Лев Николаевич легко прыгает по кочкам и бугоркам, ловко идет по краю, не обходит и широкую канавку. Я кружусь без дороги, а для него тут всё родное и знакомое; вот пересекаем поляну, с весенними цветами и, смотря вниз, тихо и как бы для себя, он произносит стихотворение Фета о весне: о цветах и о радостях весенних. Заходит гроза: слева еще солнце, а справа небо между листвой черно, и погромыхивает гром: впрочем, не сердито. Но, ведь, он же промокнет, а как сказать? Хлынул дождь и опять неразрешимая задача: идти шагом — он промокнет до нитки; бежать — но он едва ли может бегать? Оказывается, может: бежит впереди меня, поспешает к чему-то в листве белеющему. Какой-то каменный флигель, старинное каменное крыльцо с навесом: там и укрываемся у старой запертой нежилой двери, а дождь кругом струнно и весело гудит и откуда-то беззаботно светит солнце. Льву Николаевичу весело, что удалось промокнуть, он улыбается, живет. По аллее идет пестрая в красных цветах баба, сарафан задрала на голову и бессмысленно улыбается круглым без выражения лицом. — Дурочка! — коротко поясняет Лев Николаевич и весело зовет: — к нам иди, Палаша [см. прим. 794], у нас сухо. Теперь нас трое у запертой двери; теснимся; Лев Николаевич оживленно и весело спрашивает: — Попортила наряд, Палаша? Хороший у тебя наряд. — Намокла, — туго ворочаются губы и всё так же улыбается круглое лицо. — Высохнешь, не бойся. А от недалекого дома уже бегут со всяким платьем: послала на выручку Софья Андреевна, и сама беспокойно ждет у дверей, под редкими уже каплями дальше пошедшего дождя. Вот обед. Лев Николаевич против меня, и сперва мне неловко видеть, как стариковски, старательно и молчаливо жует он беззубыми деснами, но он так правдив и прост в этой стариковской своей беспомощности и старательности, что всякая неловкость проходит. Окна открыты. С бубенцами и колокольчиками, разгульно подъезжает кто-то пьяный, и сын Льва Николаевича идет узнать, можно ли его принять. К сожалению, нельзя: пьян. — Совсем пьян? — спрашивает с недоверием Лев Николаевич. — Совсем. С ним товарищ, так тот еще пьянее. — Скажи ему, чтоб трезвый приехал. — Я уж говорил, да он говорит, что трезвый не может: боится. — Так же разгульно отчаливают бубенцы и колокольчики: уехал. Старательно жует Лев Николаевич, но уже видно, что он в раздумьи — подводит итог посетителю-неудачнику. Останавливается и говорит как бы про себя: — Люблю пьяниц. — Прозвучало это так хорошо, что здесь трудно передать. Вот сумерки. Открыто окно в парк, и там еще светлеет, а в большой комнате неясный и тихий сумрак, и люди темнеют живыми, мало подвижными, задумчивыми пятнами. У окна — Лев Николаевич: темный силуэт головы с светлыми бликами на выпуклостях лица, светлая блуза; и чувствуется, как весь он охвачен свежим и душистым воздухом вечера, дышит им глубоко и приятно... Вот вечерний чай. Лев Николаевич читает вслух, волнуясь, статью Жбанкова о самоубийствах. Кажется, так —

370