Борис. Так, простите меня, что ж вы делаете тут?
Николай Иванович. Узнаю свое положение, узнаю, кто нам чистит сад, строит дома, делает нашу одежду, кормит, одевает нас.
Николай Иванович (останавливает одного). Ермил, что не наймешься ли скосить вот им?
Ермил (покачивая головой). И рад бы душой, да никак нельзя: своя не вожена, вот бежим повозиться. А что же, помирает Иван-то?
Другой мужик. Вот дядя Севастьян не возьмется ли. Дядя Севастьян. Вот нанимают косить.
Севастьян. Наймись сам. Нынче день год кормит.
Николай Иванович. Всё это — полуголодные, на одном хлебе с водой, больные, часто старые. Вон тот старик, у него грыжа, от которой он страдает, а он с 4 часов утра до 10 вечера работает и еле жив. А мы? Ну разве можно, поняв это, жить спокойно, считая себя христианином? Ну, не христианином, а просто не зверем.
Борис. Но что же делать?
Николай Иванович. Не участвовать в этом зле, не владеть землей, не есть их трудов. А как это устроить, я не знаю. Тут дело в том... по крайней мере, так со мной было. Я жил и не понимал, как я живу, не понимал того, что я сын бога, и все мы сыны бога и братья. Но когда я понял это, понял, что все имеют равные права на жизнь, вся жизнь моя перевернулась. Впрочем, теперь я не могу вам объяснить этого. Одно скажу: что прежде я был слеп, как слепы мои дòма, а теперь глаза открылись. И я не могу не видеть. А видя, не могу продолжать так жить. Впрочем, после. Теперь надо сделать, что можно.
Петр (падает в ноги Николаю Ивановичу). Прости, Христа ради, погибать мне теперь. Бабе где управить. Хоть бы на поруки, что ль.