как стали убирать битых, где страженья-то была, так ведь чтò, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние-то. Чтò ж, говорит, лежит, говорит, ихний-то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
— Чтò ж, от холода что-ль? — спросил один.
— Эка ты умный! От холода ! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим: мòчи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.
Все помолчали.
— Должнò от пищи, — сказал фельдфебель, — господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
— Сказывал мужик-то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, 20 дён возили, не свозили всех, мертвых-то. Волкòв этих чтò, говорит...
— Та страженья была настоящая, — сказал старый солдат. — Только и было чем помянуть; а то всё после того... Tак, только народу мученье.
— И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон — говорит. Так, только пример один. — Сказывали самого Полиона-то Платов два раза брал. Слова не знает. — Возьмет-возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит да и улетит. И убить тоже нет положенья.
— Эка врать здоров ты, Киселев; посмотрю я на тебя.
— Какое врать, правда истинная.
— А кабы на мой обычай, я бы его изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то чтò народу загубил.
— Все одно конец сделаем, не будет ходить, — зевая сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
— Вишь звезды-то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, — сказал солдат, любуясь на млечный путь.
— Это, ребята, к урожайному году.
— Дровец-то еще надо будет.
— Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
— О, Господи!