Страница:Тимирязев - Бессильная злоба антидарвиниста.pdf/73

Эта страница выверена


— 69 —

человѣкъ заслуживалъ бы, конечно, презрѣнія. Но ни въ чемъ подобномъ я не обвинялъ Данилевскаго. Я отчетливо и опредѣленно высказалъ мысль, что Данилевскому былъ противенъ дарвинизмъ, что онъ искренно желалъ, чтобы то, противъ чего возмущалось его чувство, оказалось несостоятельнымъ передъ судомъ его разума. Но рядомъ съ этимъ я возмущался и не перестану возмущаться пріемомъ его аргументаціи въ самой существенной части книги. Это не пріемъ изслѣдователя, ищущаго истину для себя и предлагающаго ее и другимъ за ту же цѣну, какую она имѣетъ въ его глазахъ, а пріемъ софиста, полагающаго свою задачу въ томъ, чтобы добиться одобренія, вырвать во что бы то ни стало согласіе слушателей. Этого пріема обязанъ избѣгать всякій ищущій истины, во-первыхъ… во-первыхъ, потому, что «кая бо польза человѣку, аще міръ весь пріобрящетъ, душу же свою отщетитъ», — это требованіе этики, голосъ чистаго разума; а, во-вторыхъ, если я самъ вижу слабость своего довода, то, вѣдь, рано или поздно, увидятъ ее и другіе и мнѣ будетъ стыдно, — это голосъ практическаго разума. Приходилось мнѣ читать по поводу своей статьи и такое сужденіе, будто я внесъ въ полемику элементъ страстности. Я могъ бы указать на еще большую страстность противной стороны, но это, конечно, не аргументъ, — напротивъ, я хочу сказать, что наличность извѣстнаго рода страстности нисколько не вредитъ интересамъ науки и, наоборотъ, я полагаю, что всевозможныя: «съ одной стороны нельзя не сознаться, а съ другой стороны должно признаться», очень полезныя въ житейскомъ смыслѣ, къ наукѣ никакого отношенія не имѣютъ. Тиндаль блистательно защищалъ, съ виду также парадоксальный, тезисъ о значеніи воображенія въ точныхъ наукахъ; я полагаю, не менѣе благодарною темой было бы и развитіе положенія, что безъ страстнаго, живого, горячаго отношенія, безъ увлеченія изслѣдователя своимъ предметомъ, едва ли увидѣло бы свѣтъ хоть одно существенное завоеваніе науки. Напрасно смѣшиваютъ безстрастіе съ безпристрастіемъ. Не олимпійское безстрастіе «безсмертнаго», а простая человѣческая честность — вотъ что необходимо въ наукѣ, какъ и во всякой другой человѣческой дѣятельности. Можно быть страстнымъ, глубоко-возмущеннымъ, взволнованнымъ голосомъ обличать неправду, но не забывать требованій безусловной справедливости. И, наоборотъ, можно, оставаясь совершенно безстрастнымъ, тоскливо-кислымъ голосомъ ронять клевету. Можно, наконецъ, сохраняя полную безсловесность, быть возмутительно несправедливымъ; на то существуетъ реторическая фигура — умолчанія. Страстность или безстрастіе — только вопросъ темперамента; человѣкъ такъ же мало повиненъ въ нихъ, какъ въ своемъ ростѣ или цвѣтѣ волосъ. Безпристрастіе же — результатъ развитія умственнаго и нравственнаго. Нѣтъ, не въ рѣзкомъ тонѣ моего возраженія кроется причина той острой формы, которую приняла полемика по чисто-научному вопросу. Не вызванной рѣзкостью формы, а именно содержаніемъ моей критики, отъ котораго, несмотря на всѣ усилія, г. Страховъ не могъ защититься, объясняется та безсильная злоба, которая черезъ край бьетъ во всей его статьѣ.


Тот же текст в современной орфографии

человек заслуживал бы, конечно, презрения. Но ни в чём подобном я не обвинял Данилевского. Я отчетливо и определенно высказал мысль, что Данилевскому был противен дарвинизм, что он искренно желал, чтобы то, против чего возмущалось его чувство, оказалось несостоятельным перед судом его разума. Но рядом с этим я возмущался и не перестану возмущаться приемом его аргументации в самой существенной части книги. Это не прием исследователя, ищущего истину для себя и предлагающего ее и другим за ту же цену, какую она имеет в его глазах, а прием софиста, полагающего свою задачу в том, чтобы добиться одобрения, вырвать во что бы то ни стало согласие слушателей. Этого приема обязан избегать всякий ищущий истины, во-первых… во-первых, потому, что «кая бо польза человеку, аще мир весь приобрящет, душу же свою отщетит», — это требование этики, голос чистого разума; а, во-вторых, если я сам вижу слабость своего довода, то, ведь, рано или поздно, увидят ее и другие и мне будет стыдно, — это голос практического разума. Приходилось мне читать по поводу своей статьи и такое суждение, будто я внес в полемику элемент страстности. Я мог бы указать на еще большую страстность противной стороны, но это, конечно, не аргумент, — напротив, я хочу сказать, что наличность известного рода страстности нисколько не вредит интересам науки и, наоборот, я полагаю, что всевозможные: «с одной стороны нельзя не сознаться, а с другой стороны должно признаться», очень полезные в житейском смысле, к науке никакого отношения не имеют. Тиндаль блистательно защищал, с виду также парадоксальный, тезис о значении воображения в точных науках; я полагаю, не менее благодарною темой было бы и развитие положения, что без страстного, живого, горячего отношения, без увлечения исследователя своим предметом, едва ли увидело бы свет хоть одно существенное завоевание науки. Напрасно смешивают бесстрастие с беспристрастием. Не олимпийское бесстрастие «бессмертного», а простая человеческая честность — вот что необходимо в науке, как и во всякой другой человеческой деятельности. Можно быть страстным, глубоко-возмущенным, взволнованным голосом обличать неправду, но не забывать требований безусловной справедливости. И, наоборот, можно, оставаясь совершенно бесстрастным, тоскливо-кислым голосом ронять клевету. Можно, наконец, сохраняя полную бессловесность, быть возмутительно несправедливым; на то существует риторическая фигура — умолчания. Страстность или бесстрастие — только вопрос темперамента; человек так же мало повинен в них, как в своем росте или цвете волос. Беспристрастие же — результат развития умственного и нравственного. Нет, не в резком тоне моего возражения кроется причина той острой формы, которую приняла полемика по чисто-научному вопросу. Не вызванной резкостью формы, а именно содержанием моей критики, от которого, несмотря на все усилия, г. Страхов не мог защититься, объясняется та бессильная злоба, которая через край бьет во всей его статье.