Страница:Тимирязев - Бессильная злоба антидарвиниста.pdf/67

Эта страница выверена


— 63 —

тѣмъ встрѣчались повторяемыя на различные лады обвиненія въ «неопредѣленности выраженій», въ отсутствіи «конкретной формы», — обвиненія совершенно голословныя, такъ какъ всякому извѣстно, что трудно найти научныя произведенія, которыя въ такой степени, если можно такъ выразиться, щетинились бы фактами, какъ именно всѣ труды, вышедшіе изъ-подъ пера Дарвина. И не комично ли слышать эти обвиненія изъ устъ людей, взамѣнъ реальныхъ посылокъ и логически неизбѣжныхъ доводовъ Дарвина, предлагающихъ свои «загадочные морфологическіе процессы», свою природу, свободную грѣшить и «опускаться ниже уровня простой надобности» и тому подобныя «конкретныя явленія», обладающія «строгою опредѣленностью» и «полною достовѣрностью»?

Здѣсь кончается, по мнѣнію г. Страхова, научная сторона дѣла и начинается философская; но онъ горделиво отклоняетъ отъ себя даже мысль — возражать на почвѣ философіи такимъ жалкимъ противникамъ, какъ, наприм., Гельмгольцъ, Дюбуа-Реймонъ, — обо мнѣ, разумѣется, не можетъ быть и рѣчи. Но я, тѣмъ не менѣе, рѣшительно протестую. Протестую, конечно, не противъ нежеланія г. Страхова вступать въ философскія словопренія со мной, а противъ его мнѣнія, будто по сихъ поръ въ своей статьѣ онъ стоялъ на «твердой почвѣ естественныхъ наукъ». Если г. Страхову дорого достоинство философіи, то мнѣ не менѣе дорого достоинство науки. Нѣтъ, разсужденія о свободѣ природы грѣшить и творить наравнѣ полезное и вредное — это не наука, это философія, хорошая ли, судить не берусь, это ужь дѣло философовъ, но только это не наука.

Не могу также оставить безъ отвѣта вдвойнѣ противорѣчащее истинѣ заявленіе, будто у меня «было большое желаніе пуститься въ область философіи» и будто бы я смѣшалъ научное обсужденіе вопроса съ философскимъ, между тѣмъ какъ Данилевскій строго разграничилъ работу натуралиста отъ соображеній другого рода. Если въ чемъ меня молено укорить, то ужь, конечно, не «въ большомъ желаніи», а скорѣе въ ясно выраженной неохотѣ, извѣстнаго рода брезгливости, съ которой я признаю себя вынужденнымъ «волей-неволей слѣдовать за противникомъ туда, куда онъ самъ насъ завлекаетъ». Причину этой неохоты я, по счастью, могу пояснить словами самого г. Страхова: «такія философскія ученія………[1] могутъ вдругъ оказаться чрезвычайно слабыми и уродливыми произведеніями человѣческаго ума. Между тѣмъ, хорошо обработанные и установленные результаты любой изъ естественныхъ наукъ никогда не могутъ совершенно потерять своей цѣны». Еще менѣе основаній имѣетъ г. Страховъ упрекать меня въ какомъ-то смѣшеніи науки и философіи. Разбору философскихъ аргументовъ Данилевскаго (онъ самъ ихъ такъ назвалъ) я удѣлилъ всего четверть своего изложенія, и отдѣлилъ эту четверть, подъ цифрой II, въ особую часть, помѣщенную даже въ другой книжкѣ журнала. На лекціи же

  1. Точки поставлены мною вмѣсто словъ: „какъ Конта, Спенсера и подобныхъ философовъ». Я полагаю, аргументъ только пріобрѣтаетъ большую силу въ такой безличной формѣ, какъ не утратилъ бы онъ смысла и съ совсѣмъ иными имярекъ.
Тот же текст в современной орфографии

тем встречались повторяемые на различные лады обвинения в «неопределенности выражений», в отсутствии «конкретной формы»,  — обвинения совершенно голословные, так как всякому известно, что трудно найти научные произведения, которые в такой степени, если можно так выразиться, щетинились бы фактами, как именно всё труды, вышедшие из-под пера Дарвина. И не комично ли слышать эти обвинения из уст людей, взамен реальных посылок и логически неизбежных доводов Дарвина, предлагающих свои «загадочные морфологические процессы», свою природу, свободную грешить и «опускаться ниже уровня простой надобности» и тому подобные «конкретные явления», обладающие «строгою определенностью» и «полною достоверностью»?

Здесь кончается, по мнению г. Страхова, научная сторона дела и начинается философская; но он горделиво отклоняет от себя даже мысль  — возражать на почве философии таким жалким противникам, как, наприм., Гельмгольц, Дюбуа-Реймон,  — обо мне, разумеется, не может быть и речи. Но я, тем не менее, решительно протестую. Протестую, конечно, не против нежелания г. Страхова вступать в философские словопрения со мной, а против его мнения, будто по сих пор в своей статье он стоял на «твердой почве естественных наук». Если г. Страхову дорого достоинство философии, то мне не менее дорого достоинство науки. Нет, рассуждения о свободе природы грешить и творить наравне полезное и вредное  — это не наука, это философия, хорошая ли, судить не берусь, это уж дело философов, но только это не наука.

Не могу также оставить без ответа вдвойне противоречащее истине заявление, будто у меня «было большое желание пуститься в область философии» и будто бы я смешал научное обсуждение вопроса с философским, между тем как Данилевский строго разграничил работу натуралиста от соображений другого рода. Если в чём меня молено укорить, то уж, конечно, не «в большом желании», а скорее в ясно выраженной неохоте, известного рода брезгливости, с которой я признаю себя вынужденным «волей-неволей следовать за противником туда, куда он сам нас завлекает». Причину этой неохоты я, по счастью, могу пояснить словами самого г. Страхова: «такие философские учения………[1] могут вдруг оказаться чрезвычайно слабыми и уродливыми произведениями человеческого ума. Между тем, хорошо обработанные и установленные результаты любой из естественных наук никогда не могут совершенно потерять своей цены». Еще менее оснований имеет г. Страхов упрекать меня в каком-то смешении науки и философии. Разбору философских аргументов Данилевского (он сам их так назвал) я уделил всего четверть своего изложения, и отделил эту четверть, под цифрой II, в особую часть, помещенную даже в другой книжке журнала. На лекции же

  1. Точки поставлены мною вместо слов: «как Конта, Спенсера и подобных философов». Я полагаю, аргумент только приобретает большую силу в такой безличной форме, как не утратил бы он смысла и с совсем иными имярек.