Страница:БСЭ-1 Том 23. Доде - Евразия (1931).pdf/184

Эта страница не была вычитана

большую публику надо развлекать и увлекать сложной фабулой, неожиданными эффектами, изумительными развязками, после которых узел завязывается вновь, замечательными событиями, гиперболическими, почти карикатурными рельефами физиономий, мелодраматич. противопоставлением светлых типов темным и т. д. Тот, кто сквозь Достоевского не чувствует французских романистов, нашедших себе толпы читателей в мелком люде, не чувствует самой сущности приемов Д. Конечно Д. талантливее Сю, тоньше, философически глубже Гюго, трагичнее Бальзака, но манера его во многом напоминает этих писателей. Нельзя однако сводить сложное извилистое развитие им фабулы только к жажде заполучить соответственного читателя. Достоевский сам был читателем такого рода. Его манера удовлетворяла его собственному вкусу. Взволнованная эпоха, вырвавшая мещанскую личность из ее уклада и запутавшая ее, нашла себе выражение в таком фабульном построении.

Так же точно не только внешне эффектным приемом, но и чем-то отвечающим внутренним потребностям Д. была его манера проводить события через рассказчика. Этот рассказчик, является ли он одним из действующих лиц, или просто повествователем, всегда напряженно интересуется своим рассказом. Он все время хихикает, намекает, волнуется, забегает вперед. Кажется, что страсть мешает ему говорить. И именно это в огромной степени повышает динамизм повествования. Наконец важным литературным приемом Д. является то, что, игнорируя вещи в их пассивности, почти отказываясь от пейзажа, он целиком занят взаимоотношениями людей, за к-рыми в сущности стоят идеи. Однако если люди у Д. всегда более или менее скрытые маски идей, то идеи эти в свою очередь связаны, может быть не вполне осознанными для самого Д., корнями с социальным положением людей. Огромное взбаламученное общественное море представляло собой множество индивидуальностей, выброшенных из привычных форм жизни, двигавшихся словно молекулы тел, обращенных в газообразное состояние, во все стороны. При этом создается путаное многообразие: различнейшие судьбы преломляют их сознание и подсознательную сферу их психической жизни.

Когда они сталкиваются между собой, открываются целые бездны противоречий. И отсюда бесконечный их спор. Этот спор часто есть подлинный диалог. Спор ведут двое или несколько участников. Но это не просто диспут разных систем мышления. Это часто напоминает разговор двух врагов перед боем. Убедить друг друга, понять друг друга нужно, потому что иначе нельзя жить дальше вместе на свете. Так романы и повести Достоевского превращаются в гигантские философские драмы. Социально-философская насыщенность не мешает при этом жгучему драматизму действия. Достоевский умел для своих идей выбирать таких носителей, чтобы столкновение идей превращалось в жизненное столкновение воль, и при этом всегда беспощадно звучат все те же лейтмотивы: страсть к жизни, пресеченная илиискаженная, забитая или извращенная, и постоянная мысль об искуплении, сопровождаемая борьбой против единственной подлинной искупительной идеи — против революции, против материалистического социализма.

Д. являлся новым типом писателя в русской литературе. Он сознавал это. Он горько недолюбливал прошлую и еще ярко развивавшуюся рядом дворянскую литературу ► Он сетовал на то, что дворяне, обеспеченные чужим трудом, могут добросовестно шлифовать свои произведения, в то время как емуг Д., нужно вечно торопиться для того, чтобы прокормить свою семью. Он посылал порой весьма непочтительные стрелы в лагерь дворянских писателей. Всем известны те достаточно прозрачные карикатуры, к-рые были им даны на Гоголя (в «Селе Степанчикове»), на Тургенева и Грановского («Бесы») и т. п.

В своем изумительном по глубине анализе? Толстого Ленин указал на то, что этот барин, перенесший свою барскую беду в деревню, стал великим потому, что явился косвенным, но ярким отражением мучительного переходного состояния крестьянства при ломке феодального быта и замене его капиталистическим. Несколько иначе обстоит дело с Д. В своей личности и в своих произведениях он явился лишь отражением колоссальной трагедии, которую претерпевали широкие слои мещанства, т. е. мелкой городской буржуазии и в частности разночинной интеллигенции. Именно потому, что Д. явился классическим выразителем смятенной драмы, Европа, — в тех странах и в тех слоях, которые переживают нечто подобное (напр. послевоенная Германия), испытывает на себе невыразимо притягательную силу этого гениального певца и мученика общественного разложения. — Д. умерокруженный славой и каким-то смутным недоумением, ибо никто точно не знал, кем же он в сущности был? Спор об этом ведется и по сию пору. Известных элементов революционности, как видно из всего предыдущего г в Д. отрицать нельзя. Но в течение почти всей своей жизни (после «казни») Д. считал эти элементы чуждыми себе, делал все от него зависящее,’чтобы их покорить, их уничтожить. И можно сказать, не его вина и уж; конечно не его заслуга, если эти революционные стороны объективного бытия заставляли дрожать отзывно нек-рые революционные* струны нашего сознания и оказывались настолько сильными, что и мы не можем непризнать их значительности. Однако их нужно раскапывать, отделяя от нагромождений, от бесчисленных наслоений публициста Д., — к-рый целиком служил контрреволюции.

Как художник Д. велик своим динамизмом, богатством переживаний, покоряющей искренностью своей страстной борьбы с собой и со всем миром. Но вряд ли и его манера и его приемы могут найти какое-нибудь живое отражение в пролетарской художественной литературе, которой принадлежит ближайшее будущее. Д. был больным талантом, он отражал кризис, переживаемый целым классом, тяжелую для этого класса эпоху. Динамизм пролетариата, утверждения и отрицания его борьбы — полярно да-