Страница:БСЭ-1 Том 23. Доде - Евразия (1931).pdf/183

Эта страница не была вычитана

заявлением о «возвращении билета богу», в •случае если его, Карамазова, после этого необъятного моря слез и горя захотят подкупить пропуском в увеселительные сады господни, — как нельзя лучше с этической эмоциональной стороны низвергает этот истерический мессианизм, всегда бывший лишь попыткой противопоставить хоть какую-нибудь надежду подлинной безнадежности бытия бессильных классов. Но Д. лихорадочно искал союзников в монашеских ликах, в Зосимах, в воителях церкви, жаждущих ее победы над светским государством мистическими методами и упрямо твердящих «и буди, и буди», в благостных ангелоподобных Алешах. Однако вся эта мистическая бутафория не удовлетворяла его самого. И каждый раз, когда среди сладких речей православных мудрецов прорывается красное пламя речей революционно-бунтарских, становится очевидным, как легко этому пламени пожрать религиозные картонные домики. — Писатель является выразителем определенной общественности.

Но конечно писатель вовсе не равен каждому любому своему современнику. Иначе все современники могли бы быть писателями и даже великими писателями. Но великий писатель чем-то отличается от своих современников, чем-то таким, что делает <его особенно ярким и в таком смысле особенно типичным. Эпохи кризисов, эпохи болезненных перемен находят своих глашатаев в больных, измученных людях. Здоровая уравновешенная психология, если она порождается в такую эпоху, не может выразить ее мук для той части современников, которые их ощущают достаточно остро. Художественными образами кричать о боли может только человек, нервы которого особенно чутки к этой боли, и весь эмоциональный строй эпохи ищет себе такой подходящий инструмент. Громовая музыка революции не может вместиться в флейте, как нельзя на колоколах и медных сиренах сыграть нежный мадригал.

Судьба Д. естественно слагалась мучительно и дисгармонично, поскольку такова была окружающая жизнь. Это еще усугублялось врожденной нервностью его’, в которой коренились и художественная впечатлительность его и художественная выразительность. Колоссальное напряжение творческой воли Д. в его стремлении преодолеть мир и его противоречия не помогли найти выход. Социальная функция Д. — искать разрешения противоречий у отвергая единственный истинный путь, путь революции  — представляла сама собой громадные опасности для своего носителя.

Д. был эпилептиком. Насколько эпилепсия была предпосылкой для его художественно-учительской миссии или насколько, наоборот, она была порождением ее — это вопрос сложный. Вероятно и то и другое имело здесь место. Социальный поток устремляется по руслу, наиболее для него приспособленному. Социальный поток безысходной муки мещанства, жаждущего яркой жизни и стертого в порошок капитализмом, мог легче всего ринуться через больную психику. Но этот поток сам должен былусугублять «болезнь». Так было с Достоевским. Эпилептические припадки, которые и сам Д. и многие другие характеризуют как момент блаженства, припадки, коотрые были всегда патологическим материальным субстратом всякого рода мистических экстазов — явились подспорьем для Д. Ему казалось, что в эти моменты он соприкасается с той высшей правдой, к-рая победит в конце-концов мучительную дисгармонию бытия (князь Мышкин в «Идиоте»). Но на таких путях, патологических по своей сущности и изуверских по своему социальному облику, приобрести подлинное влияние на сколько-нибудь здоровые массы читателей конечно нельзя. Поэтому Достоевский постоянно старался действовать также и логикой, напрягая свой ум, свое «мышление в образах» для того, чтобы убедить других в правильности своей позиции и зажечь огонь надежды.

Да и сам он внутренне сознавал неубедительность болезненных экстазов, их страшную и темную сторону. Возвращаясь в мир, Достоевский вновь находил его противоречия и вновь начинал свою колоссальную сизифову борьбу, которая так и не привела ни к какому заключению и осталась памятником величественного в своем страдании раздвоения. — Другой стороной личной психологии Д., делавшей его родным братом и руководящим мудрецом мещанства, этой огромной разнородной мелкобуржуазной массы интеллигенции, было как-раз его карамазовскисладострастное отношение к жизни. То, что поражает в Д., то, что в нем пленяет, приковывает к себе — это трепетная огненная страсть, которая все время клокочет в его произведениях. Д. хочет жить всеми фибрами своего существа: он хочет каких-то непомерных переживаний, наслаждений, для полной остроты которых нужна и боль  — рамка страданий и жестокости. Именно мещанство, разбуженное капитализмом, гонимое во все стороны его ветрами, увлекаемое его блеском, его манящими огнями, может порождать такое ненасытное, потому что всегда несытое, желание наслаждений. Сам терзаемый всеми муками и сомнениями Достоевский в гениально-болезненной форме стремится найти наслаждение в самом самоунижении, в самом страдании. Готовый ежеминутно попирать ногами нижестоящих и рвать зубами стоящих рядом — типичный разбуженный капитализмом, вырванный из своей обычной колеи мещанин получает высшее упоение в причинении страданий другим.

И это отнюдь не чуждо Достоевскому. Жажда жизни Д. породила все необъятное богатство его человеческой галлереи. Он сам живет во всех, он сам хочет жить во всех. Это его непомерная и прегражденная плотиной обстоятельств воля к жизни мощно разбилась в пену, играющую пестрой радугой, ослепительной и мучительной.

Всем этим объясняются и особенности стиля Д. Стиль его определяется не только субъективными, в конце-концов тоже вытекающими из определенных социальных корней моментами, но и чисто объективными, т. е. учетом вкусов новой публики. Нетрудно видеть зависимость Д. от Бальзака, от Гюго, Ж. Занд, особенно от Е. Сю. Новую