Страница:Андерсен-Ганзен 3.pdf/197

Эта страница была вычитана


умныхъ учителей и нашептывалъ мнѣ: «Имя твое будетъ жить и тогда, когда ихъ имена давно будутъ забыты или же будутъ вспоминаться только въ связи съ твоимъ, какъ гуща и капли горечи, попавшія въ твою жизненную чашу». Я вспоминалъ Тассо и тщеславную Леонору, гордый герцогскій дворъ, память о которомъ живетъ еще, единственно благодаря Тассо. Замокъ герцоговъ Феррарскихъ сталъ мусоромъ, а темница поэта—мѣстомъ поклоненія. Я самъ сознавалъ все тщеславіе такихъ разсужденій, но при подобной обстановкѣ и методѣ воспитанія сердце мое или должно было проникнуться тщеславіемъ или истечь кровью. Снисходительность и ободреніе сохранили бы чистоту моихъ помысловъ и мягкость души; каждая ласковая улыбка, каждое привѣтливое слово были бы солнечными лучами, растопляющими ледяную кору тщеславія, но на сердце мнѣ чаще капалъ ядъ, нежели падали солнечные лучи.

Я уже пересталъ быть такимъ добрымъ, какъ прежде, но меня называли превосходнымъ молодымъ человѣкомъ; я ревностно изучалъ литературу, природу, міръ, самого себя, а между тѣмъ, обо мнѣ всетаки говорили: онъ ничему не хочетъ учиться! И такое воспитаніе продолжалось шесть, даже семь лѣтъ! Но въ концѣ шестого года въ жизни моей произошла нѣкоторая перемѣна. Въ эти шесть долгихъ лѣтъ, разумѣется, произошло много событій, гораздо болѣе значительныхъ, нежели тѣ, на которыхъ я останавливался до сихъ поръ, но всѣ они слились въ одну каплю горечи, какою отравляется существованіе каждаго талантливаго человѣка, если онъ не богатъ или не имѣетъ связей.

Я былъ аббатомъ, пріобрѣлъ себѣ въ Римѣ какъ импровизаторъ нѣкоторое имя, такъ какъ не разъ импровизировалъ въ Академіи Тиберина и всегда удостаивался бурныхъ одобреній. Но, какъ справедливо говорила Франческа, академики осыпали похвалами все, что только читалось въ ихъ кругу. Аббасъ Дада игралъ въ академіи выдающуюся роль благодаря своей болтливости и плодовитости своего пера. Коллеги находили его одностороннимъ, ворчливымъ и несправедливымъ и все же терпѣли его въ своей средѣ, а онъ знай себѣ писалъ да писалъ. Онъ просматривалъ мои—какъ онъ выражался—писаныя водяными красками произведенія, но уже не находилъ во мнѣ и слѣда того дарованія, какое видѣлъ въ тѣ времена, когда я еще смиренно преклонялся передъ его сужденіями. Оно, по его мнѣнію, умерло въ самомъ зародышѣ, и друзьямъ моимъ слѣдовало бы не допускать появленія въ свѣтъ моихъ, яко бы поэтическихъ произведеній, а въ сущности-то лишь поэтическихъ уродовъ.—Вся бѣда въ томъ,—говорилъ онъ:—что великіе поэты писали иногда въ очень молодые годы, ну, и онъ туда же за ними!

Объ Аннунціатѣ я ничего не слышалъ; она точно умерла для меня, наложивъ передъ смертью свою холодную руку на мое сердце, чтобы оно

Тот же текст в современной орфографии

умных учителей и нашёптывал мне: «Имя твоё будет жить и тогда, когда их имена давно будут забыты или же будут вспоминаться только в связи с твоим, как гуща и капли горечи, попавшие в твою жизненную чашу». Я вспоминал Тассо и тщеславную Леонору, гордый герцогский двор, память о котором живёт ещё, единственно благодаря Тассо. Замок герцогов Феррарских стал мусором, а темница поэта — местом поклонения. Я сам сознавал всё тщеславие таких рассуждений, но при подобной обстановке и методе воспитания сердце моё или должно было проникнуться тщеславием или истечь кровью. Снисходительность и ободрение сохранили бы чистоту моих помыслов и мягкость души; каждая ласковая улыбка, каждое приветливое слово были бы солнечными лучами, растопляющими ледяную кору тщеславия, но на сердце мне чаще капал яд, нежели падали солнечные лучи.

Я уже перестал быть таким добрым, как прежде, но меня называли превосходным молодым человеком; я ревностно изучал литературу, природу, мир, самого себя, а между тем, обо мне всё-таки говорили: он ничему не хочет учиться! И такое воспитание продолжалось шесть, даже семь лет! Но в конце шестого года в жизни моей произошла некоторая перемена. В эти шесть долгих лет, разумеется, произошло много событий, гораздо более значительных, нежели те, на которых я останавливался до сих пор, но все они слились в одну каплю горечи, какою отравляется существование каждого талантливого человека, если он не богат или не имеет связей.

Я был аббатом, приобрёл себе в Риме как импровизатор некоторое имя, так как не раз импровизировал в Академии Тиберина и всегда удостаивался бурных одобрений. Но, как справедливо говорила Франческа, академики осыпали похвалами всё, что только читалось в их кругу. Аббас Дада играл в академии выдающуюся роль благодаря своей болтливости и плодовитости своего пера. Коллеги находили его односторонним, ворчливым и несправедливым и всё же терпели его в своей среде, а он знай себе писал да писал. Он просматривал мои — как он выражался — писаные водяными красками произведения, но уже не находил во мне и следа того дарования, какое видел в те времена, когда я ещё смиренно преклонялся перед его суждениями. Оно, по его мнению, умерло в самом зародыше, и друзьям моим следовало бы не допускать появления в свет моих, якобы поэтических произведений, а в сущности-то лишь поэтических уродов. — Вся беда в том, — говорил он: — что великие поэты писали иногда в очень молодые годы, ну, и он туда же за ними!

Об Аннунциате я ничего не слышал; она точно умерла для меня, наложив перед смертью свою холодную руку на моё сердце, чтобы оно