лебедей, пересѣлъ на спину къ самому сильному,—онъ любилъ перемѣну. Перелетѣвъ море, онъ очутился въ чужой странѣ, гдѣ разстилались огромные лѣса, сверкали глубокія озера, возвышались высокія горы и роскошные города. И куда онъ ни являлся—всюду словно восходило солнышко, каждый кустикъ, каждый цвѣточекъ начиналъ благоухать сильнѣе, почуявъ приближеніе друга, защитника, который оцѣнитъ и пойметъ ароматъ ихъ. Даже зачахшій, всѣми забытый, розовый кустъ расправилъ вѣтви, развернулъ листики, и на немъ распустилась чудеснѣйшая роза. Всякому она бросалась въ глаза, даже черная, скользкая лѣсная улитка, и та замѣтила ея красоту.
— Я хочу отмѣтить этотъ цвѣтокъ!—сказала улитка.—Ну, вотъ, теперь я плюнула на него,—большаго я ужъ не могу сдѣлать.
— Вотъ что бываетъ на этомъ свѣтѣ съ прекраснымъ!—сказалъ поэтъ, сложилъ о томъ пѣсню и пропѣлъ ее, какъ умѣлъ, но никто даже и не прислушался.
Тогда онъ далъ барабанщику два скиллинга и павлинье перо, и велѣлъ ему переложить пѣсню для барабана, да пробарабанить ее по всему городу, по всѣмъ улицамъ и переулкамъ. Тогда люди услышали пѣсню и объявили, что поняли ее,—въ ней, дескать, замѣчательно глубокій смыслъ! Теперь поэтъ могъ продолжать слагать и пѣть свои пѣсни. Онъ пѣлъ объ истинѣ, добрѣ и красотѣ, и его слушали и въ кабачкахъ, гдѣ чадили сальныя свѣчи, и на свѣжемъ воздухѣ въ полѣ, въ лѣсу и въ открытомъ морѣ. Казалось, что этому брату повезло больше, чѣмъ первымъ двумъ, но дьяволъ этого не потерпѣлъ, живо явился и началъ воскурять передъ нимъ фиміамъ самый крѣпкій и благовонный, какой только можетъ изготовлять изъ всѣхъ существующихъ на свѣтѣ самъ дьяволъ. А ужъ онъ мастеръ добывать такой удушливый фиміамъ, отъ котораго закружится голова у любого ангела, не то что у бѣднаго поэта. Дьяволъ знаетъ, чѣмъ пронять человѣка! Поэта онъ пронялъ фиміамомъ,—бѣднякъ совсѣмъ утонулъ въ волнахъ его, забылъ свою миссію и родину, все, даже себя самого,—все поглотилъ дымъ фиміама!
Всѣ птички, услышавъ о томъ, затосковали и умолкли на цѣлыхъ три дня, а черная лѣсная улитка почернѣла пуще прежняго—не отъ горя, а отъ зависти.
— Вѣдь, это мнѣ,—сказала она:—слѣдовало бы воскурять фиміамъ,—я, вѣдь, дала ему идею первой знаменитой пѣсни,
лебедей, пересел на спину к самому сильному, — он любил перемену. Перелетев море, он очутился в чужой стране, где расстилались огромные леса, сверкали глубокие озёра, возвышались высокие горы и роскошные города. И куда он ни являлся — всюду словно восходило солнышко, каждый кустик, каждый цветочек начинал благоухать сильнее, почуяв приближение друга, защитника, который оценит и поймёт аромат их. Даже зачахший, всеми забытый, розовый куст расправил ветви, развернул листики, и на нём распустилась чудеснейшая роза. Всякому она бросалась в глаза, даже чёрная, скользкая лесная улитка, и та заметила её красоту.
— Я хочу отметить этот цветок! — сказала улитка. — Ну, вот, теперь я плюнула на него, — большего я уж не могу сделать.
— Вот что бывает на этом свете с прекрасным! — сказал поэт, сложил о том песню и пропел её, как умел, но никто даже и не прислушался.
Тогда он дал барабанщику два скиллинга и павлинье перо, и велел ему переложить песню для барабана, да пробарабанить её по всему городу, по всем улицам и переулкам. Тогда люди услышали песню и объявили, что поняли её, — в ней, дескать, замечательно глубокий смысл! Теперь поэт мог продолжать слагать и петь свои песни. Он пел об истине, добре и красоте, и его слушали и в кабачках, где чадили сальные свечи, и на свежем воздухе в поле, в лесу и в открытом море. Казалось, что этому брату повезло больше, чем первым двум, но дьявол этого не потерпел, живо явился и начал воскурять перед ним фимиам самый крепкий и благовонный, какой только может изготовлять из всех существующих на свете сам дьявол. А уж он мастер добывать такой удушливый фимиам, от которого закружится голова у любого ангела, не то что у бедного поэта. Дьявол знает, чем пронять человека! Поэта он пронял фимиамом, — бедняк совсем утонул в волнах его, забыл свою миссию и родину, всё, даже себя самого, — всё поглотил дым фимиама!
Все птички, услышав о том, затосковали и умолкли на целых три дня, а чёрная лесная улитка почернела пуще прежнего — не от горя, а от зависти.
— Ведь, это мне, — сказала она: — следовало бы воскурять фимиам, — я, ведь, дала ему идею первой знаменитой песни,