Повесть о Сонечке (Цветаева)/Версия 2: различия между версиями

[досмотренная версия][досмотренная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
м Бот: добавление категории Импорт/lib.ru
Строка 37:
 
=== Часть первая.<br>Павлик и Юра ===
{{right|''Elle etait pale -- et pourtant rose,'',<br>
''Petite -- avec, de grands cheveux...*''}}
 
* ''Она была бледной — и все-таки розовой,'',
 
''Малюткой — с пышными волосами… (фр.)''
Строка 94:
— Автору — семнадцать лет, он еще в гимназии. Это мой товарищ Павлик А.
 
Юнкер, гордящийся, что у него товарищ — поэт. ''Боевой'' юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся — стихами. Пахнуло Пушкиным: ''теми'' дружбами. И сверху — ответом:
 
— Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро — новые стихи.
Строка 172:
Но вместо полымя получилась — «Метель».
 
Чтобы сдержать свое слово — не разводить ''этих'' рук — мне нужно было свести в своей любви — другие руки: брата и сестры. Еще проще: чтобы не любить ''одного'' Юрия и этим не обездолить Павлика, с которым я могла только «совместно править миром», мне нужно было любить Юрия плюс еще что-то, но это что-то не могло быть Павликом, потому что Юрий плюс Павлик были уже данное, — мне пришлось любить Юрия плюс Веру, этим Юрия как бы рассеивая, а на самом деле — усиливая, сосредоточивая, ибо все, чего нет в брате, мы находим в сестре и все, чего нет в сестре, мы находим в брате. Мне досталась на долю ужасно полная, невыносимо полная любовь. (Что Вера, больная, в Крыму и ничего ни о чем не знает — дела не меняло.)
 
Отношение с самого начала — стало.
Строка 236:
Все говорили, а я пылала. Отговорив — заблагодарили. «За огромное удовольствие… За редкую радость…» Все чужие лица, чужие, то есть ненужные. Наконец — он: Господин в плаще. Не подошел, а отошел, высотою, как плащом, отъединяя меня от всех, вместе со мною, к краю сцены: «Даму в плаще может играть только Верочка. Будет играть только Верочка»''. Их дружбе — моя любовь?''
 
— А это, Марина, — низкий торжественный голос Павлика, — Софья Евгеньевна Голлидэй, — совершенно так же, как год назад: «А это, Марина, мой друг — Юра З.». Только на месте ''мой друг --'' что — что-то — проглочено. (В ту самую секунду, плечом чувствую, Ю.З. отходит.)
 
Передо мной маленькая девочка. ''Знаю,'', что Павликина Инфанта! С двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками.
 
Передо мною — живой пожар. Горит все, горит — вся. Горят щеки, горят губы, горят глаза, несгораемо горят в костре рта белые зубы, горят — точно от пламени вьются! — косы, две черных косы, одна на спине, другая на груди, точно одну костром отбросило. И взгляд из этого пожара — такого восхищения, такого отчаяния, такое: боюсь! такое: люблю!
 
— Разве это бывает? Такие харчевни… метели… любови… Такие Господины в плаще, которые нарочно приезжают, чтобы уехать навсегда? Я всегда знала, что это — было, теперь я знаю, что это — есть. Потому что это — правда — было: вы, действительно, так стояли. Потому что это '' вы'' стояли. А Старуха — сидела. И все знала. А Метель шумела. А Метель приметала его к порогу. А потом — отметала… заметала след… А что было, когда она завтра встала? Нет, она завтра не встала… Ее завтра нашли в поле… О, почему он не взял ее с собой в сани? Не взял ее с собой в шубу?..
 
Бормочет, как сонная. С раскрытыми — дальше нельзя! — глазами — спит, спит наяву. Точно мы с ней одни, точно никого нет, точно и меня — нет. И когда я, чем-то отпущенная, наконец, оглянулась — действительно, на сцене никого не было: все почувствовали или, воспользовавшись, бесшумно, беззвучно — вышли. Сцена была — наша.
Строка 294:
…On aurait qu’elle pleurait du Mozart.
 
[''Ее смех был так близок к слезам — а слезы так близки к смеху'', — хотя — ''хотя я не помню, чтобы видела их льющимися. Можно было бы сказать: ее глаза были слишком горячими, чтобы дать слезам пролиться, что они сразу высушивали их. И потому яти прекрасные глаза, всегда готовые плакать, не были влажными, напротив: блестя слезами, они излучали жар, являли собой образ, излучение тепла, а не влажности, ибо, при всем своем доброжелательстве (недоброжелательстве — других), она ухитрялась не пролить ни единой слезинки.''
 
''И все же!''
 
''Прекрасные, прекрасные, подобные виноградинам; и уверяю вас, они были обжигающими, и при виде ее хотелось смеяться — от наслаждения! Это и есть, вероятно'', — ''«плакать жаркими слезами»? Значит, я видела человеческое существо, у которого слезы были действительно жаркими. У всех прочих — у меня, у остальных — они холодные или теплые, а у нее были обжигающие, и так силен был жар ее щек, что они казались розовыми. Горячие, как кровь, круглые, как жемчуг, соленые, как море.''
 
''…Можно было сказать, что она плакала по-моцартовски (фр.).'']
Строка 336:
— Жили мы с бабушкой… Квартирку снимали… Жилец… Книжки… Бабушка булавкой к платью пришпиливала… А мне — сты-ыдно…
 
''Свою'' жизнь, свою бабушку, ''свое'' детство, ''свою'' «глупость»… ''Свои'' белые ночи.
 
Сонечку знал весь город. На Сонечку — ходили. Ходили — на Сонечку. «А вы видали? Такая маленькая, в белом платьице, с косами… Ну, прелесть!» Имени ее никто не знал: «такая маленькая…»
Строка 354:
— Ходил на спектакль Второй студии. Видал вашу Сонечку…
 
Так она для всех сразу и стала моей Сонечкой, — такая же ''моя,'', как мои серебряные кольца и браслеты — или передник с монистами — которых никому в голову не могло прийти у меня оспаривать — за никому, кроме меня, не-нужнос-тью.
 
Здесь уместно будет сказать, потому что потом это встанет вживе, что я к Сонечке сразу отнеслась еще и как к любимой вещи, подарку, с тем чувством радостной собственности, которого у меня ни до, ни после к человеку не было — никогда, к любимым вещам — всегда. Даже не как к любимой книге, а именно — как кольцу, наконец, попавшему на нужную руку, вопиюще — моему, еще в том кургане — моему, у того цыгана — моему, кольцу так же мне радующемуся, как я — ему, так же за меня держащемуся, как я за него — самодержащемуся, неотъемлемому. Или уж — вместе с пальцем! Отношения этим не исчерпываю: плюс вся любовь, только мыслимая, еще и это.
 
Еще одно: меня почему-то задевало, раздражало, оскорбляло, когда о ней говорили Софья Евгеньевна (точно она взрослая!), или просто Голлидэй (точно она мужчина!), или даже Соня — точно на Сонечку не могут разориться! — я в этом видела равнодушие и даже бездушие. И даже бездарность. Неужели они (они и оне) не понимают, что она — именно Сонечка, что иначе о ней — грубость, что ее нельзя — ''не '' ласкательно. Из-за того, что Павлик о ней говорил Голлидэй (начав с Инфанты!), я к нему охладела. Ибо не только Сонечку, а вообще любую женщину (которая ''не'' общественный деятель) звать за глаза по фамилии — фамильярность, злоупотребление отсутствием, снижение, обращение ее в мужчину, звать же за глаза — ее детским именем — признак близости и нежности, не могущий задеть материнского чувства — даже императрицы. (Смешно? Я была на два, на три года старше Сонечки, а обижалась за нее — как мать.)
 
Нет, все любившие меня: читавшие во мне называли ее мне — Сонечка. С почтительным добавлением — ваша.
Строка 364:
Но пока она еще стоит перед нами, взявшись за спинку стула, настоим здесь на ее внешности — во избежание недоразумений:
 
На поверхностный взгляд она, со своими ресницами и косами, со всем своим алым и каштановым, могла показаться хохлушкой, малороссияночкой. Но — только на поверхностный: ничего типичного, национального в этом личике не было — слишком тонка была работа лица: работа — мастера. Еще скажу: в этом лице было что-то от раковины — так раковину работает океан — от раковинного завитка: и загиб ноздрей, и выгиб губ, и общий завиток ресниц — и ушко! — все было резное, точеное — и одновременно льющееся — точно эту вещь ''работали'' и ею же — игралиже — ''играли:'' не только Океан работал, но и волна — играла. Je n’ai jamais vu de perle rose, mais je soutient que son visage etait plus perle et plus rose [''Я никогда не видела розового жемчуга, но утверждаю, что ее лицо было еще розовее и еще жемчужнее (фр.)''].
 
Как она пришла? Когда? Зимой ее в моей жизни не было. Значит — весной. Весной 1919 года, и не самой ранней, а вернее — апрельской, потому что с нею у меня связаны уже оперенные тополя перед домом. В пору первых зеленых листиков.
Строка 370:
Первое ее видение у меня — на диване, поджав ноги, еще без света, с еще — зарей в окне, и первое ее слово в моих ушах — жалоба:
 
— Как я вас тогда испугалась! Как я боялась, что вы его у меня отымете! Потому что не полюбить — вас, Марина, не полюбить вас — на коленях — немыслимо, несбыточно, просто (удивленные глаза) — глупо? Потому я к вам так долго и не шла, потому что '' знала'', что вас так полюблю, вас, которую любит он, из-за которой он меня не любит, и не знала, что мне делать с этой своей любовью, потому что я вас ''уже'' любила, с первой минуты тогда, на сцене, когда вы только опустили глаза — читать. А потом — о, какой нож в сердце! какой нож! — когда он к вам ''последний'' подошел, и вы с ним рядом стояли на краю сцены, отгородившись от всего, одни, и он вам что-то тихонько говорил, а вы так и не подняли глаз, — так что он совсем'' в вас'' говорил… Я, Марина, правда не хотела вас любить! А теперь — мне все равно, потому что теперь для меня его нет, есть вы, Марина, и теперь я сама вижу, что он ке мог вас любить, потому что — если бы мог вас любить — он бы не репетировал без конца «Святого Антония», а Святым Антонием бы — был, или не Антонием, а вообще святым…
 
— Юрием.
Строка 380:
— Да. О, Марина! Именно Святым Георгием, с копьем, как на кремлевских воротах! Или просто бы ''умер'' от любви.
 
И по тому, как она произносила это '' умер'' от любви, видно было, что она сама — от любви к нему — и ко мне — и ко ''всему'' — умирает; революция — не революция, пайки — не пайки, большевики — не большевики — все равно умрет от любви, потому что это ее призвание — и назначение.
 
— Марина, вы меня всегда будете любить? Марина, вы меня ''всегда'' будете любить, потому что я ''скоро'' умру, я совсем не знаю отчего, я так люблю жизнь, но я ''я знаю'', что скоро умру, и потому, потому все так'' безумно, безнадежно'' люблю… Когда я говорю: Юра — вы не верьте. Потому что я знаю, что в других городах… — Только ''вас'', Марина, нет в других городах, а — их!.. — Марина, вы когда-нибудь думали, что вот сейчас, в эту самую минуту, в эту самую сию-минуточку, где-то, в портовом городе, может быть, на каком-нибудь острове, всходит на корабль — тот, кого вы могли бы любить? А может быть — сходит с корабля — у меня это почему-то всегда матрос, вообще моряк, офицер или матрос — все равно… сходит с корабля и бродит по городу и ищет вас, которая здесь, в Борисоглебском переулке. А может быть, просто проходит по Третьей Мещанской (сейчас в Москве ужасно много матросов, вы заметили? За пять минут — все глаза растеряешь!), но Третья Мещанская, это так же далеко от Борисоглебского переулка, как Сингапур… (Пауза.) Я в школе любила только географию — конечно, не все эти широты и долготы и градусы (меридианы — любила), — имена любила, названия… И самое ужасное, Марина, что городов и островов много, полный земной шар! — и что на каждой точке этого земного шара (у вас есть глобус? Я бы показала) — на каждой точке этого земного шара — потому что шар только на вид такой маленький и точка только на вид — точка, — тысячи, тысячи тех, кого я могла бы любить… (И я это всегда говорю Юре, в ту самую минуту, когда говорю ему, что кроме него не люблю никого, говорю, Марина, как бы сказать, тем самым ртом, тем самым полным ртом, тем самым полным ''им'' ртом! потому что и'' это'' правда, потому что оба --'' правдаоба'' — правда, потому что это одно и то же, я это знаю, но когда я хочу это доказать — у меня чего-то не хватает, ну — как не можешь дотянуться до верхней ветки, потому что вершка не хватает! И мне тогда кажется, что я схожу с ума…)
 
Марина, кто изобрел глобус? Не знаете? Я тоже ничего не знаю — ни кто глобус, ни кто карты, ни кто часы. — Чему нас в школе учат??! — Благословляю того, кто изобрел глобус (наверное какой-нибудь старик с длинной белой бородой…) — за то, что я могу сразу этими двумя руками обнять весь земной шар — со всеми моими любимыми!
Строка 396:
Так она играла — долго, нахмурив бровки, вся уйдя в эту стру-ечку. (Я — в нее). И вдруг — отчаянный вопль:
 
— О, Марина! Я пропустила! Я — вдруг — глубоко — задумалась и не перевернула вовремя, и теперь я никогда не буду знать, который час. Потому что — представьте себе, что мы на острове, ''кто нам'' скажет, ''откуда нам'' знать?!
 
— А корабль, Сонечка, приезжающий к нам за кораллами? За коралловым ломом? — Пиратский корабль, где у каждого матроса по трое часов и по шести цепей! Или — проще: с нами после кораблекрушения спасся — кот. А я еще с детства — и — отрочества знаю, что «Les Chinois voient l’heure dans l’oeil des chats» [''«Китайцы узнают время по кошачьим глазам» (фр.)'']. У одного миссионера стали часы, тогда он спросил у китайского мальчика на улице, который час. Мальчик быстро куда-то сбегал, вернулся с огромным котом на руках, поглядел ему в глаза и ответил: «Полдень».
Строка 408:
А он ответил любопытным: «Вечность».
 
— О, как это чудесно! Что это? Кто этот ''он и'' и это'' правда'' — было?
 
— Он, это с ума сшедший поэт Батюшков, и это, правда, было.
Строка 424:
Струечка… Секундочка… Все у нее было уменьшительное (''умалительное, умолительное, умилительное…''), вся речь. Точно ее маленькость передалась ее речи. Были слова, словца в ее словаре — может быть, и актерские, актрисинские, но, Боже, до чего это иначе звучало из ее уст! Например — манерочка. «Как я люблю вашу Алю: у нее такие особенные манерочки…»
 
Манерочка (ведь шаг, ''знак'' до «машема''ше''рочка»!) нет, не актрисинское, а институтское, и недаром мне все время чудится, ушами слышится: «Когда я училась в институте…» Не могла гимназия не только дать ей, но не взять у нее этой — старинности, старомодности, этого старинного, век назад, какого-то осьмнадцатого века, девичества, этой насущности обожания и коленопреклонения, этой страсти к несчастной любви.
 
Институтка, потом — актриса. (Смутно помнятся какие-то чужие дети…)
Строка 442:
Почему они не жили вместе? Не знаю. Знаю только, что она непрерывно была озабочена их судьбою — и делом заботилась.
 
— Нужно много денег, Марина, нужно, чтобы у них были '' хорошие'' платья и обувь, потому что они (с глубоким придыханием восторга) — красавицы. Они высокие, Марина, стройные — это я одна такая маленькая.
 
— И вы, такая маленькая, младшая, должны…
Строка 456:
— Вы — лучше.
 
— Ах ты, дитя мое дорогое! Это ''тебе лучше,'', потому что ты меня любишь.
 
— Я потому вас люблю, что вы лучше всех.
Строка 466:
Повинуясь, очевидно, закону сказки — иначе этого, с моей страстью к именам, не объяснишь — я так и не спросила у нее их имен. Так они у меня и остались — сестры. Сестры — Золушки.
 
''Мать'' помню как Сонечкину ''заботу.'' Написать маме. Послать маме. Должно быть, осталась в Петербурге, откуда родом была сама Сонечка. Недаром ее «Белые ночи».
 
— Я же знаю, Марина, я сама так ходила, сама так любила… Когда я в первый раз их прочла… Я ''никогда не '' читала их в первый раз! Только я в «Белых ночах», не только она, но еще и  ''он,'', тот самый мечтатель, так никогда и не выбравшийся из белой ночи… Я ведь всегда двоюсь, Марина, не я — двоюсь, а меня — две, двое: даже в любви к Юре: я — я, и я — еще и он, Юра: все его мысли думаю, еще не сказал — знаю (оттого и не жду ничего!), мне смешно сказать: когда я — он, мне самой лень меня любить…
 
Только с вами, Марина, я — я, и — еще я.
Строка 500:
Все вам позволено нынче!
 
О, какая это была живая Сонечка, в этом — ''все,'', говоримом за час перед казнью, в этом часе, даримом и творимом, в этом последнем любовном и последнем жизненном часе, в предсмертном часе, вмещающем всю любовь. В этом — Розанэтта — имени.
 
{{***}}
Строка 510:
Началась Сонечка в моих тетрадях с ее жалобного, в первый приход ко мне, возгласа:
 
— О, Марина! (Эта умница ни разу не назвала меня «Ивановна», как с «Белыми ночами», сразу — второй (тысячный) раз. — Как я бы вашу Даму в «Метели» — сыграла. Как я знаю каждое движение, каждую интонацию, каждый перерыв голоса, каждую паузу — ''каждое'' дыхание… Так. Марина, как я бы — ее ''никто'' не сыграет. Но я не могу — я такая маленькая…
 
Не ростом — не только ростом — мало ли маленьких! — и маленькость ее была самая обыкновенная — четырнадцатилетней девочки — ее беда и прелесть были в том, что она этой четырнадцатилетней девочкой — ''была.'' А год был — Девятнадцатый. Сколько раз — и не стыжусь этого сказать — я за наш с ней короткий век жалела, что у нее нет старого любящего просвещенного покровителя, который бы ее в своих старых руках держал, как в серебряной оправе… И одновременно бы ею, как опытный штурман, правил… Моей маленькой лодочкой — большого плаванья… Но таких в Москве Девятнадцатого года — не было.
Строка 516:
(Знаю, знаю, что своей любовью «эффект» «ослабляю», что читатель хочет сам любить, но я тоже, как читатель, хочу сама любить, я, как Сонечка, хочу «сама любить», как собака — хочу сама любить… Да разве вы еще не поняли, что мой хозяин — умер и что я за тридевять земель и двудевять лет — просто — вою?!)
 
…Ни малейшего женского кокетства. Задор — мальчишки (при предельно-женственной, девической, девчонческой Внешности), лукавство — lutin [''шаловливость (фр.)'']. Вся — что немцы называют — «Einfall» [''Причуда (нем.)''].
 
(Сонечка, я для тебя три словаря граблю! Жаль, английского не знаю — там бы я много для тебя нашла. А — в испанском!..)
 
Ряд видений: Наташа Ростова на цветочной кадке: «Поцелуйте куклу!»… Наташа Ростова, охватив колена, как индус, как пес, поющая на луну, пением уносимая с подоконника… Огаревская Консуэла, прощающаяся с герценовской Наташей у дилижанса… Козетта с куклой и Фантина с Козеттой… Все девические видения Диккенса… Джульетта… Мирэй… Миньона, наконец, нет, даже ''он:'' Mignon, — тот мальчик арфист, потом ставший Миньоной, которого с какой-то своей Wanderung [''Поездка (нем.)''] привел домой к матери юноша, ставший — Гете.
 
(Знаю, что опять ничего не даю (и много — беру), однажды даже вычеркнула это место из рукописи, но они меня так теснят, обступают, так хотят через Сонечку еще раз — быть…)
Строка 536:
— А вы знаете, Сонечка, я когда-нибудь это у вас украду в стихи, потому что это совершенно замечательно — по точности и…
 
— О, берите, Марина! Все, что хотите — берите! Все мое берите в стихи, всю берите! Потому что в ''ваших'' руках ''все'' будет жить — вечно! А что от меня останется? Несколько поцелуев…
 
И вот, три года спустя (может быть, кто знает, день в день) стих:
Строка 546:
(Вздохов мысленных: «Назад»),
 
''Были слезы'', — больше — ''больше глаз.''
 
В час, когда мой милый друг
Строка 620:
Et simplement je n’y avais jamais pensi — qu’il o avait — ca, cette possibilite entre gens comme nous (Cette impasse.) Ce n’est que maintenant, quinze ans apres que j’y pense, pleine de gratitude de n’y avoir alors pas meme pense.
 
[ '' He помню, чтобы я ее целовала, кроме поцелуев обычных, почти машинальных, при встрече и прощании. И вовсе не из-за дурной — или хорошей — стыдливости; это было — так же, как с «ты»: я слишком любила ее. все прочее было меньше.''
 
''Ибо когда не любят, поцелуй говорит настолько больше, а когда любят — настолько меньше; сам по себе он недостаточен. Пить, чтобы пить вновь. Поцелуй в любви — это морская вода во время жажды. (Морская вода ила кровь — хороши для потерпевших кораблекрушение!) Если это уже было сказано — повторю. Потому что главное — не новое сказать, а найти единственно верное слово.''
Строка 634:
В нем она утешалась от Юры, в нем она читала мои записочки, в нем писала мне свои, в нем учила свои монологи, в нем задумчиво грызла корочку, в нем неожиданно, после всех слез и записочек — засыпала, просыпала в нем всех Юр, и Вахтангов, и Вахтанговых…
 
С’etait son lit, son nid, sa niche… [ '' Оно было ее постелью, ее гнездом, ее конурой… (фр.)'']
 
К Сонечке идти было немножко под гору, иод шум плотины, мимо косого забора с косее его бревен надписью: «Исправляю почерк»… (В 1919 году! Точно другой заботы не было! Да еще — такими буквами!)
Строка 648:
— А-я?!
 
— О — ''вы?'' Марина, вы меня ''всегда'' будете любить, не потому что я такая хорошая, а потому что не успеете меня разлюбить… А Юра — уже успел, потому что я сама не успела… умереть.
 
(Любить, любить… Что она думала, когда все так говорила: любить, любить?..
Строка 666:
По тому, как она в него вгребалась, вжималась, видно было, до чего нужно было, чтобы кто-нибудь держал ее в сильных широких любящих старших руках. (Ведь кресло — всегда старик.)
 
По Сонечке в кресле видна была вся любящесть ее натуры. (Натура — слово '' ее'' словаря, странно-старинного, точно переводного из Диккенса.) Ибо вжималась в него не как кошка в бархат, а как живой в живое.
 
Поняла: она у него просто сидела на коленях!
Строка 674:
И как мы, с Алиной и ангельской помощью, действительно, перешли мост и, действительно, катались на карусели: я — на льве, она — на баране… и как я ей тут же, за хороший перевод через мост, покупаю на лотке какую-то малиновую желатиновую трясучку, и как она ее истово, наподобие просфоры, ест, и как потом нас перевозят через реку не ангелы, а двое мужиков в красных рубахах, в одном из которых она узнает своего обожаемого Вожатого из «Капитанской дочки» — и так далее — и так далее — и так далее… — до Сонечкиного просветления — потом смеяния — потом сияния…
 
— Марина, я тогда играла в провинции. А летом в провинции — всегда ярмарки. А я до страсти люблю всякое веселье. Бедное. С розовыми петухами и деревянными кузнецами. И сама ходила в платочке. Розовом. Как надела — ну, просто чувство, что в нем родилась. Но у меня во всем это чувство, от всего: и в косынке и в огромной белой шляпе моих сестер… я иногда думаю: хоть корону надень! — но нет, провалится: ведь у меня ужасно маленькая голова: смехотворная — нет, нет, не говорите! Это — ''волосы'', а попробуйте меня обрить! Говорю вам: ''ничего'' не останется!.. Марина, вы бы меня любили бритую? Впрочем, вы уже меня любите — бритую, потому что перед вами всякий — бритый, перед вами даже Юрочка — бритый, нет, полубритый: арестант! — Марина, я страшно-много говорю? Неприлично-много, и сразу обо всем, и обо всем — все сразу? Вы знаете, нет минуты, когда бы мне ''не '' хотелось говорить, даже когда плачу: плачу — навзрыд, а сама говорю. Я и во сне все время говорю: спорю, рассказываю, доказываю, а в общем — как ручей по камням — бессмыслица. — Марина! Меня же ''никто'' не слушает. Только вы. Ах, Марина! Первый человек, которого я любила — он был гораздо старше меня, больше чем вдвое, и у него уже были взрослые дети — за это и любила — и он был ''очень'' снисходительный, никогда не сердился, даже ''он '' мне, часто, шутя, с упреком: «Ах, Соня! Неужели вы не понимаете, что есть минуты — когда ''не нужно'' говорить?»
 
А я — продолжала — не переставала — не переставая говорила — мне все время все приходит в голову, все сразу — и такое разное. Я иногда жалею, что у меня только один голос зараз… Ой, Марина, вот я и договорилась до чревовещателя!
Строка 684:
— Марина, я сделала ужасную вещь: ведь его та женщина ни разу не поцеловала — потому что, если бы она его хоть раз поцеловала, он бы крутить перестал: он ведь этот поцелуй выкручивал! — Марина! я перед всем народом… Подхожу к нему, сердце колотится: «Не сердитесь, пожалуйста, я знаю вашу историю: как вы все бросили из-за любви, а так как я сама такая же…» — и перед всем народом его поцеловала. В губы.
 
Вы не думайте, Марина, я себя — заставила, мне очень не хотелось, и неловко, и страшно: и его страшно, и ее страшно, и… просто не хотелось! Но я тут же себе сказала: «Завтра ярмарка уезжает, — раз. Сегодня последний срок, — два. Его никто в жизни не целовал, — три. И уже не поцелует, — четыре. А ты всегда говоришь, что для тебя выше любви нет ничего, — пять. Докажи, — шесть». И — ''есть,'', Марина, поцеловала! Это был мой единственный трудный поцелуй за всю жизнь. Но не поцелуй я его, я бы уж никогда не посмела играть Джульетту.
 
— Ну а он?
Строка 706:
— Сонечка, что в нем?
 
— Мое приданое! (Какое — потом узнаем.) Потому что я потом когда-нибудь непременно выйду замуж! По самому серьезному: с предложением, с отказом, с согласьем, с белым платьем, с флердоранжем, с фатою… Я ненавижу венчаться… в штатском! Вот так взять и зайти, только зубы наспех почистив, а потом через месяц объявить: «Мы уже год как женаты». Это бездарно. Потому что — и смущаться нужно, и чокаться нужно, и шампанское проливать, и я хочу, чтобы меня поздравляли — и чтобы подарки были — а главное — чтобы плакали! О, как я буду плакать, Марина! По моему Юрочке, по Евгению Багратионычу, по Театру, по всему, всему ''тому,'', потому что тогда уже — кончено: я буду любить только его.
 
Третьим действующим лицом Сонечкиной комнаты был — порядок. Немыслимый, несбыточный в Революции. Точно здесь три горничных работали, сметая и сдувая. Ни пылинки, ни соринки, ничего сдвинутого. Ни одной (моей или Юриной) записочки. Или все — под подушкой? Это была комната институтки на каникулах, гувернантки на кондициях, комната — сто, нет — двести лет назад. Или еще проще — матросская каюта: порядок, не как отсутствие, а как присутствие. В этой комнате живет порядок. Так гардемарин стоит навытяжку.
Строка 714:
Поэтому меня особенно умиляла ее дружба со мною, ее искреннее восхищение моим странным и даже страшным домом — где все было сдвинуто — раз навсегда, то есть непрерывно и неостановимо сдвигалось, все дальше и дальше — пока не уходило за пределы стен: в подарок? в покражу? в продажу?
 
Но прибавлю, что всем детям, особенно из хороших домов, всегда нравился мой дом (все тот же по нынешний день), его безмерная свобода и… сюрпризность: вот уже boite a surprises [''коробка сюрпризов (фр.)''], с возникающими из-под ног чудесами — гигантская boite, с бездной вместо дна, неустанно подающей все новые и новые предметы, зачастую — sans not [''безымянные (фр.)'']…
 
Сонечке мой дом ''детски'' нравился, как четырнадцатилетнему ребенку, которым она была.
 
Чтобы совсем все сказать о моем доме: мой дом был — диккенсовский: из «Лавки древностей», где спали на сваях, а немножко из «Оливера Твиста» — на мешках, Сонечка же сама — вся — была из Диккенса: и Крошка Доррит — в долговой тюрьме, и Копперфильдова Дора со счетной книгой и с собачьей пагодой, и Флоренса, с Домби-братом на руках, и та странная девочка из «Общего друга», зазывающая старика-еврея на крышу — ''не быть:'' «Montez! Montez! Soyez mort! Soyez mort!» [''Поднимайтесь! Поднимайтесь! Умрите! Умрите! (фр.)''] — и та, из «Двух городов», под раздуваемой грозой кисеею играющая на клавесине и в стуке первых капель ливня слышащая топот толп Революции…
 
Диккенсовские девочки — все — были. Потому что я встретила Сонечку.
Строка 852:
— Которая танцевала на ножах? Но ведь это в тысячу раз легче, чем на утюгах! Потому что это именно утюги… битюги… Это моя самая любимая сказка, Марина! Всякий раз, когда я ее читаю, я чувствую себя — ею. Как ей хотелось всплыть — и как всплыла, и увидела верхний мир, и того мраморного мальчика, который оказался мертвым… и принцем, и как потом его оживила — и онемела — и как потом немая танцевала перед ним на ножах… О, Марина, ведь это высшее блаженство — так любить, так любить… Я бы душу отдала — чтобы душу отдать!
 
— Ах, Марина! Как я люблю — любить! Как я безумно люблю — сама любить! С утра, нет, до утра, в то самое до-утро — еще спать и уже знать, что опять… Вы когда-нибудь забываете, когда любите — что любите? Я — никогда. Это как зубная боль — только наоборот, наоборотная зубная боль, только там ноет, а здесь — и слова нет. (Подумав: поет?) Ну, как сахар обратное соли, но той же силы. Ах, Марина! Марина! Марина! Какие они дикие дураки. (Я, все же изумленная: «Кто?») Да те, кто не любят, сами не любят, точно в том дело, чтобы ''тебя'' лю-били. Я не говорю… конечно… — устаешь — как в стену. Но вы знаете, Марина (таинственно), нет такой стены, которую бы я ''не '' пробила! Ведь и Юрочка… минуточками… у него ''почти'' любящие глаза! Но у него — у меня такое чувство — нет сил сказать это, ему легче гору поднять, чем сказать это слово. Потому что ему нечем его поддержать, а у меня за горою — еще гора, и еще гора, и еще гора… — целые Гималаи любви, Марина! Вы замечаете, Марина, как все они, даже самые целующие, даже самые как будто любящие, боятся сказать это слово, как они его ''никогдане'' говорят?! Мне один объяснял, что это… грубо… (фыркает)… отстало, что: зачем слова, когда — дела? (То есть поцелуи и так далее.) А я ему: «Э-э! нет! Дело еще ничего не доказывает, а слово — все». Мне ведь только этого от человека нужно: лю-блю, и больше ничего, пусть потом что угодно делают, как угодно не любят, я делам не поверю, потом) что слово — было. Я только этим словом кормилась, Марина, потому так и отощала.
 
О, какие они скупые, расчетливые, опасливые, Марина! Мне всегда хочется сказать: «Ты только — скажи. Я проверять — ''не '' буду. Но не говорят, потому что думают, что это — жениться, связаться, не развязаться. Если я первым скажу, то никогда уже первым не смогу уйти». (Они и вторым не говорят, Марина, никоторым.) Точно со мной можно ''не''-первому уйти!
 
Марина! Я — в жизни! — не уходила первая. И в жизни — сколько мне ее еще Бог отпустит — первая не уйду. Я просто ''не могу.'' Я всегда жду, чтобы другой ушел, все делаю, чтобы другой ушел, потому что  ''мне'' первой уйти — легче перейти через собственный труп. (Какое страшное слово. Совсем мертвое. Ах, поняла: это тот мертвый, которого никто никогда не любил. Но для меня и такого мертвого нет, Марина!) Я и внутри себя никогда не уходила первая. Никогда первая не переставала любить. Всегда — до последней возможности, до самой последней капельки — как когда в детстве пьешь. И уж жарко от пустого стакана — а все еще тянешь, и только собственный пар!
 
Ах, знаете, вы будете смеяться — это была совсем короткая встреча — в одном турне — неважно, кто — совсем молодой, — и я безумно в него влюбилась, потому что он все вечера садился в первый ряд — и ''бедно'' одетый, Марина! не по деньгам садился, а по глазам, и на третий вечер так на меня смотрел, что — либо глаза выскочат, либо сам — вскочит на сцену. (Говорю, двигаюсь, а сама все кошусь: ну, как? нет, еще сидит.) Только это нужно понять! Потому что это не был обычный влюбленный мужской ''едящий'' взгляд (он был почти мальчик) — это был пьющий взгляд, Марина, он глядел как завороженный, точно я его каждым словом и движением — как на нитке — как на канате — притягиваю, наматываю — это чувство должны знать русалки — и еще скрипачи, верней, смычки — и реки… И пожары, Марина!.. Что вот-вот вскочит в меня — как в костер. Я просто не знаю, как доиграла. Потому что у ''меня'', Марина, все время было чувство, что в него, в эти глаза — оступлюсь.
 
И когда я с ним, наконец, за кулисами (знаю, что это ужасная пошлость, но ''все'' пошлость, как только оно ''где'', и  ''скалы'', на которых сидели ''девы'' д’Аннунцио — ничуть не лучше!)… за этими несчастными кулисами поцеловалась, я ничего не чувствовала, кроме одного: спасена!
 
…Это длилось страшно коротко. Говорить нам было не о чем. Сначала я все говорила, говорила, говорила, а потом — замолчала. Потому что нельзя, я — не могу, чтобы в ответ на мои слова — только глаза, только поцелуи! И вот лежу утром, до-утром, еще сплю, уже не сплю, и вдруг замечаю, что все время что-то повторяю, да, — губами, словами… Вслушалась — и знаете, что это было: «''Еще'' понравься! Еще чуточку, минуточку, секундочку понравься!»
Строка 876:
(С сияющими глазами:)
 
— Вытянула. Он — не смог, я — смогла. Никогда не узнал. Все честь честью. И строгий отец — генерал в Москве, который даже не знает, что я играю: я будто бы у подруги (а то вдруг вслед поедет, ламповщиком сделается?) — и никогда не забуду (''это'' не наврала), и когда уже поезд трогался — потому что я на людях никогда не целуюсь — поцеловала ''его'' розы в окне… Потому что, Марина, любовь — любовью, а справедливость — справедливостью. Он не виноват, что он мне больше не нравится. Это не вина, а беда. Не ''его'' вина, а  ''мая'' беда: бездарность. Все равно, что разбить сервиз и злиться, что не железный.
 
А пьеса — когда мы так друг в друга влюбились — была Юрия Слёзкина. Смешное имя? Как раз для меня. Мне даже наш антрепренер сказал: «Маленькая Сонечка, вы все плачете, вот бы вам замуж за Юрия Слёзкина». (Деловито.) А он, вы не знаете, Марина, — старик?
Строка 908:
— Ну, Сонечка, дальше про Стаховича. Кроме поклонов, о чем еще были эти уроки?
 
— Обо всем. Например — как надо причесываться. «Женская прическа должна давать — сохранять — охранять форму головы. Никаких надстроек, волосы должны только — и ''точно — обрамлятьточно'' — обрамлять лицо, чтобы лицо оставалось — главным. Прямой пробор и гладкие зачесы назад, наполовину прикрывающие ухо: как у вас — Голлидэй, Соня». — «Алексей Александрович! А ведь у меня… не очень гладко!» — я, смеясь. «Да, но это — природные завитки, потому что у вас природная волна, и  ''рама'' остается, только — немножко — рококо… Я говорю об общей линии: она у вас проста и прекрасна, просто — прекрасна». (О, Марина, как я в эти минуты гордилась! Потому что я чувствовала: он меня не только из тех, что перед ним, а из всех, что за ''за ним --'' выделяет — выделяет!)… Еще о том, как себя вести, когда, например, на улице падает чулок или что-нибудь развяжется: «С кем бы вы ни шли — спокойно отойти и не торопясь, без всякой суеты, поправить, исправить непорядок… Ничего не рвать, ничего не торопить, даже не особенно прятаться: спо-койно, спо-койно… Покажите вы, Голлидэй! Мы идем с вами вместе по Арбату, и вы чувствуете, что у вас спускается чулок, что еще три шага и совсем упадет… Что вы делаете?»
 
И — показываю. Отхожу от него немножко вбок, нагибаюсь, нащупываю резинку и спо-койно, спо-койно…
Строка 914:
«Браво, браво — Голлидэй, Соня! Если вы, действительно, с ''любым'' спутником, а не только со мной (и у него тут такая чудесно-жалкая, насмешливая улыбка, Марина!)… старым учителем… сохраните такое хладнокровие…»
 
Однажды я не удержалась, спросила: "Алексей Александрович, откуда вы все это знаете: про падающие чулки, тесемки, наши чувства, головы?.. Откуда вы нас так знаете — с головы до ног? И он, серьезно (ровно настолько серьезно, чтобы все поверили, а я — нет): «Что я все знаю — неудивительно; я старый человек, а вот откуда у вас, маленькой девочки, такие вопросы?» Но всегда, всегда ''я '' показывала, всегда на мне показывали, на других — как  ''не'' надо, на мне — как надо, меня мальчишки так и звали: Стаховичев показ.
 
— А девчонки — завидовали?
Строка 958:
{{***}}
 
Почему вы, Алексей Александрович, — женщинам — и жемчужинам — и душам — знавший цену, в мою Сонечку не влюбились, не полюбили ее пуще души? Ведь и вокруг нее дышалось «воздухом Осьмнадцатого века». ''Чего'' вам не хватило, чтобы пережить то страшное марта? Без  ''чего'' вы не вынесли — еще одного часа?
 
А она была рядом — живая, прелестная, готовая любить и умереть за вас — и умирающая без любви.
Строка 996:
— Но — где они?
 
— А я вам скажу: из вашего же обвинительного акта — скажу: эти руки — в Осьмнадцатом веке, руки молодого англичанина-меланхолика и мецената — руки, на которых бы он ее носил — в те часы, когда бы не стоял перед ней на коленях. Чего ей не хватает? Только двух веков назад и двух любящих, могущих рук — и только собственного розового театра — раковины. Разве вы не видите, что это — дитя-актриса, актриса в золотой карете, актриса-птица? Malibran, аделина патти, oiseau-mouche [''колибри (фр.)''], а совсем не студийка вашей второй или третьей студии? Что ее ''обожать'' нужно, а не'' обижать?''
 
— Да ее никто и не обижает — сама обидит! Вы не знаете, какая она зубастая, ежистая, неудобная, непортативная какая-то…
Строка 1028:
{{***}}
 
Два завершительных слова о Вахтанге Левановиче Мчеделове — чтобы не было несправедливости. Он глубоко любил стихи и был мне настоящим другом и настоящей человечности человеком, и я бесконечно предпочитала его блистательному Вахтангову (Сонечкиному «Евгению Багратионычу»), от которого на меня веяло и даже дуло — холодом головы: того, что обыватель называет «фантазией». Холодом и бесплодием самого слова «фантазия». (Театрально я, может быть, ошибаюсь, человечески — нет.) И если Вахтанг Леванович чего-нибудь для моей Сонечки не смог, потому что это ''что '' было ''все'', то есть полное его самоуничтожение, всеуничтожение, небытие, любовь. То есть, общественно, вопиющая несправедливость. Вахтанг Леванович бесспорно был лучше меня, но я Сонечку любила больше, Вахтанг Леванович больше любил Театр, я больше любила Сонечку. А почему не дал ей «хотя бы самого маленького, самого пятого» — да может быть и черти-то были не настоящие, а аллегорические, то есть не черти вовсе? (Сомнительно, чтобы на сцене, четыре действия сряду — четыре хвостатых.) Я этой пьесы не знаю, мнится мне — из циркового романа Германа Банга «Четыре черта». Мне только было обидно за '' слово.'' И — слезы.
 
{{***}}
Строка 1038:
Mais tous les hommes en sont fous…
 
[''Все женщины находили ее безобразной,'',
 
''Но все мужчины были от нее без ума… (фр.)'']
Строка 1086:
И я каждый день к ним приходила, приносила им обед в корзиночке, потому что ведь есть — надо?
 
И сквозь всех красногвардейцев проходила. «Ты куда идешь, красавица?» — «Больной маме обед несу, она у меня за Москва-рекой осталась». — «Знаем мы эту больную маму! С усами и с бородой!» — «Ой, нет, я усатых-бородатых не люблю: усатый — кот, а бородатый — козел! Я, ''правда,'', к маме!» (И уже плачу.) — «Ну ежели правда — к маме, проходи, проходи, да только в оба гляди, а то неровен час — убьют, наша, что ли, ал и юнкерская пуля — и останется старая мама без обеду».
 
Я всегда с особенным чувством гляжу на Храм Христа Спасителя, ведь я ''туда'' им обед носила, моим голубчикам.
Строка 1092:
{{***}}
 
— Марина! Я иногда ужасно вру! И сама — верю. Вот вчера, я в очереди стояла, разговорились мы с одним солдатом — хорошим: того же ждет, что и мы, — сначала о ценах, а потом о более важном, сериозном (''ее'' произношение). «Какая вы, барышня, молоденькая будете, а разумная. Обо всем-то знаете, обо всем ''правду'' знаете…» — «Да я и не барышня совсем! Мой муж идет с Колчаком!» И рассказываю, и насказываю, и сама слезами плачу — оттого что я его так люблю и за него боюсь — и оттого что я знаю, что он не дойдет до Москвы — оттого что у меня ''нет'' мужа, который идет с Колчаком…
 
{{***}}
Строка 1256:
— Юрий Александрович, услышьте раз в жизни — правду. Вас любят женщины, а вы хотите, чтобы вас уважали мужчины.
 
Его товарищи-студийцы — кроме Павлика, влюбленного в него, как Пушкин в Гончарову, — всей исключенностью для него. Павлика, такой красоты (что Гончарова была женщина, а Юрий З. — мужчина — не меняло ничего, ибо Пушкин, и женясь на Гончаровой, не обрел ее красоты, ''остался'' маленьким, юрким и т. д.) — но любовь Павлика была еще и переборотая ревность: решение любить — то, что по существу должен был бы ненавидеть, любовь Павлика была — чистейший романтизм — итак, кроме Павлика, его товарищи-студийцы относились к нему… снисходительно, верней — к нам, его любившим, снисходительно, снисходя к нашей слабости и обольщаемости — «З<авадск>ий… да-а…» — и за этим протяжным ''да'' не следовало — ничего.
 
(Их любовь с Павликом была взаимная ревность: Юрия — к дару, Павлика — к красоте, ревность, за невозможностью вытерпеть, решившая стать и ставшая — любовью. И еще — тайный расчет природы: вместе они были -Лорд Байрон.)
 
Весь он был — эманация собственной красоты. Но так как очаг (красота) естественно — сильнее, то все в нем казалось и оказывалось недостаточным, а иногда и весь он — ее недостойным. Все-таки трагедия, когда лицо — лучшее в тебе и красота — главное в тебе, когда товар — всегда лицом, — твоим собственным лицом, являющимся одновременно и товаром. Все с него взыскивали по векселям этой красоты, режиссеры — как женщины. Все кругом ходили, просили. (Я одна ''подала'' ему на красоту.) «Но, помилуйте, господа, я никогда никому ничего такого не обещал…» Нет, родной, такое лицо уже есть — посул. Только оно обещало то, чего ''ты'' не мог сдержать. Такие обещания держат только цветы. И драгоценные камни. Драгоценные — насквозь. Цветочные — насквозь. Или уж — святые Себастианы. Нужно сказать, что носил он свою красоту робко, ангельски. (Откуда мне ''сие?'') Но это не улучшало, это только ухудшало — дело.
 
Единственный выход для мужчины — до своей красоты не снисходить, ее — презирать (пре-зри: гляди поверх). Но для этого нужно быть — больше, он же был — меньше, он сам так же обольщался, как все мы…
Строка 1274:
Но зря ангельский облик не дается, и ''было'' в нем что-то от Ангела: в его голосе (этой самой внутренней из наших внутренностей, недаром по-французски organe), в его бережных жестах, в том, как, склонив голову, огушал, как, приподняв ее, склоненную, в двух ладонях, изнизу — глядел, в том, как внезапным недвижным видением в дверях — вставал, в том, как без следу — исчезал.
 
Его красота, ангельскость его красоты, его все-таки чему-то — учила, чему-то выучила, ома диктовала ему шаг («он ступает так осторожно, точно боится раздавить какие-то маленькие невидимые существа», Аля), и жест, и интонацию. Словом (смыслом) она его научить не могла, это уже не ее разума дело, — поэтому ''сказать'' он ничего не мог (нечего было!),'' выказать'' — все.
 
Поэтому и обманывались: от самой простой уборщицы — до нас с Сонечкой. «Так любит, что и сказать не может…» (''Так'' — не любил, никак не любил.) «Какая-то тайна…» Тайны не было. Никакой — кроме самотайны такой красоты.
 
Научить ''ступить'' красота может (и учит!), поступить — нет''поступить'' — нет, выказать — может''выказать'' — может, ''высказать'' — нет. Нужному голосу, нужной интонации, нужной паузе, нужному дыханию. Нужному слову — нет. Тут уже мы вступаем в другое княжество, где князья — мы, «карлики Инфанты».
 
Не «было в нем что-то от Ангела», а — все в нем было от Ангела, кроме слов и поступков, слова и дела. Это были — самые обыкновенные, полушкольные, полуактерские, если не лучшие его среды и возраста-то и не худшие, и ''ничтожные'' только на фоне такой красоты.
Строка 1479:
{{***}}
 
От Павлика я уже год слышала, что «Володя — красавец»… «Не такой, как Юра, конечно, то есть ''такой же'', но не'' такой…'' Вы меня понимаете?» — «Еще бы!» — «Потому что Юра так легко мог бы быть — красавицей, а Володя — уж никакими силами…»
 
Поэтому Володину красоту на пороге первого раза я встретила, как данность, и уже больше ею не занималась, то есть поступила с ней совершенно так, как он — когда родился. Не мешая ему, она не мешала и мне, не смущая и не заполняя его, не смущала и меня, не заполняла и меня. Его красота между нами не стояла — и не сидела, как навязчивый ребенок, которого непременно нужно занять, унять, иначе от скуки спалит дом.
Строка 1545:
— «Красота страшна, быть может…» А теперь, Володя, в рифму к вашему жестокому красавцу, я расскажу вам свою историю:
 
Я отродясь помню в нашем доме Марью Васильевну — кто она была, не знаю, должно быть — ''все,'', и кто-нибудь из детей заболел — она, и сундуки перетрясать — она, и перешивать -она, и яйца красить — она. А потом исчезала. Худая — почти скелет, но чудные, чудные глаза, такие страдальческие, живое страдание: темно-карие (черных — нет, черные только у восточных — или у очень глупых: бусы) — во все лицо, которого не было. И хотя старая, но не старуха — ни одного седого волоса, черные до синевы, прямым пробором. Ну — монашка и еще лучше — старая Богородица над сыном. Да так оно и было: у нее — я тогда еще была очень маленькая — был сын Саша, реального училища, он жил у нас в пристройке, возле кухни. Потом мы с матерью уехали за границу, а он заболел туберкулезом, и мой отец отправил его в Сухум. «Ах, Мусенька, как он меня ждал, как меня ждал! С каждым пароходом ждал — а уж умирал совсем. Затрубит пароход: „Вот это мама ко мне едет!“ (Сиделка потом рассказывала.) А я взаправду ехала — ваш папаша мне денег дал, и дворник на вокзале билет купил и в поезд посадил, — я ведь в первый раз так далеко ехала. Еду, значит, а он, значит, ждет. И как раз, как нам пристать, пароход затрубил. А он — привстал на постели, руки вытянул: „Приехала мама!“ — и мертвый упал…»
 
…Это я вам, чтобы дать вам ее лицо, потому что это лицо у нее так и осталось, даже когда манную кашу варила или про генеральшиных мопсов рассказывала — всегда с таким лицом. Но теперь — про ту самую жестокую красоту — тоже рассказ, из ее молодости. «Я, Мусенька, не смотри на меня, что мощка, и желтей лимону, и зубы шатаются, — я, Мусенька, красавица была. И было мне тогда пятнадцать лет. Пошла я за чем-то в лавочку, за мной следом молодой человек заходит. Вышла я — он за мной. Вхожу в дом, гляжу из окна — стоит, на занавеску смотрит. Из себя — брюнет, глазищи — во-о, усы еще не растут, ну, лет шестнадцать, что ли. И, ей-Богу, на меня похож — глазами, потому что глазами моими мне все уши прожужжали, пропели, уж я-то их у себя на лице — знала. Смотрю — ''мои'' глаза, мои и есть. Ну, словом — братишка мне. (Я одна росла.) Только — рассказывать-то долго, а поглядеть — коротко, разом я занавеску задернула.
Строка 1583:
— Володя, вы меня очень презираете за то, что… — он, как с неба упав:
 
— Я — вас — презираю? Так же можно презирать — небо над головой! Но чтобы раз навсегда покончить с этим: есть вещи, которые мужчина — в женщине — не может понять. Даже — я, даже — в вас. Не потому, что это ниже или выше нашего понимания, дело '' не в'' в этом, а потому, что некоторые вещи можно понять только, изнутри себя ''будучи.'' Я женщиной быть не могу. И вот, то немногое только-мужское во мне не может понять того немногого только-женского в вас. Моя тысячная часть — вашей тысячной части, которую в вас поймет каждая женщина, любая, ''ничего'' в вас не понимающая. З<авад>ский — это ваша общая женская тайна… (усмехнувшись)… даже — заговор.
 
Не понимая, принимаю, как все всегда в вас — и от вас — приму, потому что вы для меня — вне суда.
Строка 1615:
{{***}}
 
Я никогда не встречала в таком молодом — такой страсти справедливости. (Не'' его''его — к — к справедливости, а страсти справедливости — в нем.) Ибо было ему тогда много-много — двадцать лет. «Почему я должен получать паек, только потому, что я — актер, а он — нет? Это несправедливо». Это был его главнейший довод, резон всего существа, точно (да  ''точно'' и есть!) справедливость нечто совершенно односмысленное, во всех случаях — несомненное, явное, осязаемое, весомое, видимое простым глазом, всегда, сразу, отовсюду видимое — как золотой шар Храма Христа Спасителя из самой дремучей аллеи Нескучного.
 
Несправедливо — и кончено. И вещи уже нет. И соблазна уже нет. Несправедливо — и ''нет''. И это не было в нем головным, это было в нем хребтом. Володя А. потому так держался прямо, что хребтом у него была справедливость.
 
''Несправедливо'' он произносил так, как князь С. М. Волконский — некрасиво Волконский — ''некрасиво.'' Другое поколение — другой словарь, но вещь — одна. О, как я узнаю эту неотразимость основного довода! Как бедный: — это дорого, как делец — это непрактично --
 
— так Володя А. произносил: — это несправедливо.
Строка 1649:
И — что это? что это? Над хрустальным, кристальным, маленьким, сражающим чистотой и радостью крестом — черные глаза, розовое лицо, двумя черными косами как бы обнимающая крест — Сонечка над соседней могилой Скрябина. Это было первое ее видение, после того, на сцене, на чтении «Метели», первая встреча с ней после моей «Метели», в другой метели, ревевшей и бушевавшей над открытой могилой, куда никак не проходил барский, добротный, в Художественном театре сколоченный, слишком просторный для ямы — гроб. Студийцы, нахмурясь, расширяли, били лопатами мерзлую землю, обивали о нее лопаты, с ней — лопатами — насмерть бились, девочка, на коленях посреди сугроба, обняв руками и обвив косами соседний хрустальный крест, заливала его слезами, зажигала глазами и щеками — так, что крест сиял и пылал — в полную метель, без солнца.
 
— Как мне тогда хотелось, Марина, после этой пытки, — Марина, вы помните этот ужасный возглас: «Батюшка, торопитесь, второй покойник у ворот!» — точно ''сам'' пришел и встал с гробом на плечах, точно сам свой гроб пронес, Марина! — Марина, как мне тогда хотелось, нылось, вылось — домой''вылось'' — домой, с вами, отогреться от всей этой смерти, — все равно куда «домой» — куда-нибудь, где я останусь одна с вами, и положу вам голову на колени — как сейчас держу — и скажу вам все про Юру — и тут же сразу вам его отдам — только чтобы вы взяли мою голову в ладони, и тихонько меня гладили, и сказали мне, что не все еще умерли, что я еще не умерла — как все они… О, как я завидовала Вахтангу Левановичу, который шел с вами под руку и одно время — положив вам руку на плечо — всю эту долгую дорогу — шел с вами, один, с вашей коричневой шубой, которой вы его иногда ветром, почти запахивали, так что он мог думать, что это ''вы'' — его, что идет с вами под одной шубой, что вы его — любите! Я потом ему сказала: «Вахтанг Леванович, как вы могли не позвать меня идти с вами! Вы — плохой друг». — «Но, Софья Евгеньевна, я шел с Мариной Ивановной». — «Так я об этом именно, что вы шли с Мариной Ивановной». — «Но… я не знал, Софья Евгеньевна, откуда я мог знать, что вам вдруг захочется идти со мной!» — «Да не с вами, дикий вы человек, а с нею: что вы с нею идете — а не я!!» Он, Марина, тогда ужасно обиделся, назвал меня комедь-янткой и еще чем-то… А я ведь — от всей души. А зато (блаженные жмурые глаза изнизу) — через два месяца — может быть даже день в день — я с вами, и не рядом на улице, а вот так, гляжу на вас глазами, и обнимаю вас руками, и тепло, а не холодно, и мы никуда не придем, где нужно прощаться, потому что я уже пришла, мы уже пришли, и я от вас, Марина, не уйду никуда — никогда…
 
Новодевичьего кладбища уже нет, и той окраины уже нет, это теперь центр города. Хрустальный крест, не сомневаюсь, стоит и сияет на другом кладбище, но что сталось с его соседом, простым дубовым крестом?
Строка 1657:
— Откуда он у вас? Ваш, то есть…
 
— Нет, М.И., ''не '' фамильный — купил случайно, потому что мои буквы В.А. (Пауза.) А З<авад>ский ''свай'' начищает мелом.
 
— И не знает, что там написано, потому что он — китайский. А вы не находите, что мелом — как-то мелко?
Строка 1769:
И наконец — герой меж лицедеев --
 
От слова '' бытиё''
 
Все имена забывший — А<лексее>в!
Строка 2109:
— Не видел, Софья Евгеньевна. Впрочем, раз, тогда же — но она спала.
 
— Господи, как можно дружить с женщиной и не знать, сколько у ее ребенка зубов? Вы ведь '' не'' знаете, сколько у Ирины зубов?
 
— Не знаю, Софья Евгеньевна.
Строка 2155:
{{***}}
 
— Марина, все у меня уменьшительное, все — уменьшительные, все подруги, вещи, кошки, и даже мужчины, — всякие Катеньки, кисеньки, нянечки, Юрочки, Павлики, теперь — Володечка… Точно я ничего большого произнести не смею. Только вы у меня — ''Марина,'', такое громадное, такое длинное… О, Марина! Вы — мое увеличительное.
 
{{***}}
Строка 2175:
— А ваш монах — пьет молоко? — Володя с любопытством. — Потому что ведь иногда — пост…
 
— …И вот, я однажды прихожу — вчерашнее молоко не тронуто. С бьющимся сердцем вхожу в келью — монах лежит — и тут я впервые его вижу: совсем молодой — или уже немножко состарившийся, но ''бритый --'' и — и я безумно его люблю — и я понимаю, что это — чума.
 
(Внезапно вскакивая, соскакивая, просыпаясь.)
 
— Нет! А то так вся история уже кончилась, и он не успел меня полюбить, потому что когда чума — не до любви. Нет, совсем не так. ''Сначала'' любовь,'' потом — чумапотом'' — чума! Марина, как сделать, чтобы вышло — таквышло — ''так?''
 
— Увидеть монаха накануне чумы. В его последний нормальный день. День — много, Сонечка!
Строка 2199:
— И он — встает, и я, с колен: «Брат, я великая грешница!» А он спросит: «Почему?» А я: «Потому что я вас люблю». А он:
 
«Бог всех велел любить». А я: «Нет, нет, не так, как всех, а больше всех, и больше никого, и даже больше Бога!» А он — «О-о-о! Милая сестра, я ничего не слышу, у меня в ушах огромный ветер, потому что у меня начинается чума!» И вдруг шатается — клонится — и я его поддерживаю, и чувствую, как сквозь рясу бьется его сердце, безумно бьется! безумно бьется! — и так веду, вывожу его из часовни, но не в келью, а на зеленую лужайку, и как раз первое деревце цветет — и мы садимся с ним под цветущее деревце — и я кладу его голову к себе на колени… и тихонько ему напеваю… «Ave Maria», Марина! И все слабее, и слабее, потому что у меня тоже — чума, но Бог милостив, и мы ''не '' страдаем, и у меня чудный голос — Господи, какой у меня голос! и уже не одно деревце цветет, а все, потому что они торопятся, знают, что у нас — чума! — целый цветущий ход, точно мы женимся! — и мы уже не сидим, а идем, рука об руку и не по земле, а немножко'' над '' землей, ''над'' маргаритками, и чем дальше — тем выше, мы уже на пол-аршина от земли, уже на аршин, Марина! на целую сажень! и теперь мы уже над деревцами идем… над облаками идем… (Совсем тихо и вопрошающе:) — А можно — над звездами?
 
Протирая глаза, от всей души:
Строка 2221:
Сонечка, кротко:
 
— ''То'', Марина, то есть точь-в-точь теми словами. Тут уже крик поднялся, все на меня накинулись и даже Евгений Багратионыч: «Софья Евгеньевна, есть предел всему — и даже вашему языку». А я — настаиваю: «Что ж тут обидного? Я всегда у Чехова читаю, и у Потапенки, и никакой обиды нет — раз такие великие писатели…» — «А что, по-вашему, значит — геморроидальный?» — «Ну, желтый, желчный, горький, разочарованный, — ну, — геморроидальный». — «Нет, Софья Евгеньевна, это ''не '' желтый, не желчный, не горький, и не гордый, а это — болезнь». — «Да, да, и болезненный, болезнь печени, потому я, должно быть, и сказала — Печорин». — «Нет, Софья Евгеньевна, это не болезнь печени, а геморрой, — неужели вы никогда не читали в газетах?» — «Читала, и еще…» — «Нет уж, пожалуйста — без  ''еще'', потому что в газетах — много болезней и одна другой неназываемей. А  ''мой'' совет вам: прежде чем говорить…» — «Но я так чувствовала это слово! Оно казалось мне таким печальным, волшебным, совсем желтым, почти коричневым — как вы!»
 
Потом — мне объяснили. Ах, Марина, это был такой позор! А главное, я его очень часто употребляла в жизни и потом никак не могла вспомнить — кому…
 
Мне кажется, Евгений Багратионыч так окончательно и не поверил, что я — не знала. То есть поверить-то поверил, но как-то мне всей наперед не поверил. Он, когда я что-нибудь '' очень'' хочу сказать — а у меня это всегда видно! — так особенно — неодобрительно и повелительно — смотрит мне в рот, — ну, как змея на птицу! Точно его — взглядом — тут же закрывает! Рукой бы зажал — если б мог!
 
{{***}}
Строка 2239:
И в чудный сон душа моя младая
 
Бог знает чем '' всегда'' погружена…
 
Все стихи, написанные на свете — про меня, Марина, для меня, Марина, мне, Марина! Потому я никогда не жалею, что их не пишу… Марина, вы — поэт, скажите, разве важно — кто? Разве ''есть --'' кто — кто? (Сейчас, сейчас, сейчас зайдут ум-за-разум! Но вы — поймете!) Марина, разве вы — все это написали? Знаю, что ваша рука, гляжу на нее и всегда только с великим трудом удерживаюсь, чтобы не поцеловать — на людях, не потому, что эти идиоты в этом видят рабство, институтство, истерику, а потому, что вам, Марина, нужно целовать — на всех людях, бывших, сущих и будущих, а не на трех-четырех знакомых. И если я тогда, нечаянно, после той Диккенсовой ночи при Павлике поцеловала, то это — слабость, Марина, я просто не могла удержаться — сдержать благодарность. Но Павлик не в счет, Марина, — и как поэт — и немножко как собака, я хочу сказать, что он не совсем человек — с двух сторон… (И вы, Володя, не в счет: видите — и — при вас целую, но вы не в счет — потому что я уж так решила: когда мы втроем, мы с Мариной — вдвоем… А что при всех, у С<еро?>вых — это хуже, но вы так чудно сдали тому фокстерьеру — сдачи, бровью не поведя…) Я вам за всю вас, Марина, целую руку — руки — а вовсе не только за одни стихи, и за ваши шкафы, которые вы рубите, кажется — еще больше! Я всегда обижаюсь, когда говорят, что вы «замечательный поэт», и пуще всего, когда «гениальный». Это Павлик — «гениальный», потому что у него ничего другого за душою — нет, а у вас же — все, вся вы. Перед — вами, Марина, перед тем, что есть — вы, все ваши стихи — такая чу-уточка, такая жалкая кро-охотка, — вы не обижаетесь? Мне иногда просто смешно, когда вас называют поэтом. Хотя выше этого слова — нет. И может быть, дела — нет. Но вещи — есть. И все эти вещи — вы. Если бы вы не писали стихов, ни строчечки, были бы глухонемая, немая — как мы с Русалочкой, вы все равно были бы — та же: только с зашитым ртом. И я бы вас любила — нет, не: еще больше, потому что больше — нет, а совершенно так же — на коленях.
 
(Лицом уже из моих колен:)
 
— Марина! Знаете мой самый большой подвиг? Еще больше, чем с тем красным носом (шарманщиком), потому что не сделать еще куда трудней, чем ''сделать'', что я тогда, после «Метели», все-таки не поцеловала вам руку! Не рабство, нет, не страх глаз, — страх вас, Марина, страх вас разом потерять, или разом заполучить (какое гнусное слово! заполучить, приобрести, завоевать — все гнусное!), или разом — наоборотразом — ''наоборот'', страх — вас, Марина, ну, Божий страх, то, что называется — Божий страх, нет, еще не то: страх — повернуть ключ, проглотить яд — и что-то начнется, чего уж потом не остановить… Страх сделать ''то,'', Марина! «Сезам, откройся!» Марина, и забыть обратное слово! И никогда уже не выйти из той горы… Быть заживо погребенной в той горе… Которая на тебя еще и обрушится…
 
И просто — страх вашего страха, Марина. Откуда мне было знать? Всю мою жизнь, Марина, я одна была такая: слово, и дело, и мысль — одно, и сразу, одновременно, так что у меня не было ни слова, ни дела, ни мысли, а только… какая-то электрическая молния!
Строка 2255:
— Бедный испуганный птенчик!
 
— ''Первая'' я — раньшея — ''раньше'' всех! --
 
Ваш услыхала бубенчик!
 
Вот это'' первая'' — и ''первая — и раньше,'', с этим ударением, как я бы сказала, у меня изо рта вынутое — Марина! У меня внутри — все задрожало, живьем задрожало, вы будете смеяться — весь живот и весь пищевод, все те самые таинственные внутренности, которых никто никогда не видел, — точно у меня внутри — от горла и вниз до колен — сплошь жемчуга, и они вдруг — все — ожили.
 
И вот, Марина, так любя ваши стихи, я безумно, безумно, безнадежно, безобразно, позорно, люблю — плохие. О, совсем плохие! Не Надсона (я перед ним преклоняюсь!) и не Апухтина (за «Очи черные»!), а такие, Марина, которых никто не писал и все — знают. Стихи из «Чтеца-декламатора», Марина, теперь поняли?
Строка 2353:
Дрожала, понимаете, на недышащей груди! А — безумно люблю: и толпу детей, и его подозрительные отрады, и бледно-палевую розу, и могилу.
 
Но это еще не все, Марина. Это еще — как-то — сносно, потому что все-таки — грустно. А есть совсем глупости, которые я ''безумно'' люблю. Вы'' это'' знаете?
 
Родилась,
Строка 2429:
И слуги…
 
Все тут вам, кроме барышни — и шара. Но шар, Сонечка, — ''земной,'', а от барышни он — идет. Она уже позади, кончилась. Он ее уже украл и потом увидел, что — незачем было.
 
Сонечка, ревниво:
Строка 2471:
Et que c’est tenter Dieu que d’aimer la douleur?
 
[''Разве не знала ты, неосторожная актриса,'',
 
''Что от исступленных криков, которые выходили из твоего сердца,'',
 
''Твои исхудалые щеки запылают еще ярче?''
 
''Разве не знала ты, что, касаясь воспаленно чела,'',
 
''Твоя рука с каждым днем становилась все горячее''
Строка 2485:
…Странные есть совпадения. Нынешним летом 1937 года, на океане, в полный разгар Сонечкиного писания, я взяла в местной лавке «Souvenirs», одновременно и библиотеке, годовой том журнала «Lectures» — 1867 года — и первое, что я увидела: Ernest Legouve «Soixante ans de souvenirs — La Malibran» (о которой я до этого ничего не знала, кроме стихов Мюссе).
 
«Quoi qu’elle tut l’image meme de la vie et que l’enchantement put passer pour un des traits dominants de son caractere, l’idie de la mort lui etait toujours presente. Elle disait toujours qu’elle mourrait jeune. Parfois comme si elle eut senti tout a coup je ne sais quel souffle glace, comme si l’ombre de l’autre monde se fut projetee dans son ame, elle tombait dans d’affreux acces de melancolie et son coeur se noyait dans un deluge de larmes. J’ai la sous les yeux ces mots ecrits de sa main: — Venez me voir tout de suite! J’etouffe de sanglots! Toutes les idees funebres sont a mon chevet et la mort — a leur tete…» [''Эрнст Легуве. «Шестьдесят лет воспоминаний — Малибран». «Несмотря на то что сама она была воплощенная жизнь и одной из главных черт ее характера было очарование'', — ее — ''ее никогда не покидала мысль о смерти. Она всегда говорила, что умрет молодой. Порой, словно ощущая некое леденящее дуновение и чувствуя, как тень иного мира прикасается к ее душе, она впадала в ужасную меланхолию, сердце ее тонуло в потоке слез. У меня перед глазами стоят сейчас слова, написанные ее рукой: „Приходите ко мне немедленно! Я задыхаюсь от рыданий! Все мрачные видения столпились у моего изголовья и смерть — впереди всех…“» (фр.)'']
 
{{***}}
Строка 2511:
— М.И., вы должны правильно понять меня с этим рассказом Софьи Евгеньевны, как до сих пор меня правильно во всем понимали.
 
— Володя! Разве я вам объясняла З<авад>ского? Есть такая сказка — норвежская, кажется, — «Что старик делает — все хорошо». А старик непрерывно делает глупости: променивает слиток золота на лошадь, лошадь на козу, и так далее, и, в конце концов, кошку на катушку, а катушку на иголку, а иголку теряет у самого дома, когда перелезает через плетень — потому что не догадался пойти в калитку. Так будем друг для друга тем стариком, то есть: лишь бы ''ему — хорошоему'' — хорошо! и лишь бы '' цел'' вернулся! — тем более что я сама способна три минуты глядеть на танцовщицу — только бы она не говорила.
 
Володя! А как бы противно было, если бы сказку пустить — наоборот, то есть — иголку на катушку, катушку на овцу, и, наконец, лошадь на золото? Ох, паршивый бы старик!
Строка 2529:
{{***}}
 
К радости своей скажу, что у него никогда не было попытки объяснить мне свои отношения с Сонечкой. Он знал, что я знаю, что это — последний ему данный шаг ''ко мне,'', что это — сближение, а не разлука, что, ее целуя, он и меня целует, что он нас всех — себя, ее, меня — нас всех втроем и всю весну 19-го года — целует — в ее лице — на ее личике — целует.
 
Всякая попытка ''словами'' — была бы унижение и конец.
Строка 2567:
— Потому, что не двоих, а — обоих, Сонечка! И я тоже — обоих. И мне тоже «так хорошо». А вам, Володя?
 
— Мне (с глубоким вздохом) ''хорошо,'', Марина Ивановна!
 
{{***}}
Строка 2599:
— Да разве такие — бывают?
 
Оказалось — бывают. Но одно тоже оказалось — сразу: ''такое — моимтакое'' — моим ''не'' бывает. Целый вечер я их держала в руках, взвешивала, перебирая, перетирая, водя ими вдоль щеки и вдоль них — губами, — губами пересчитывала, перечитывала как четки, — целый вечер я с ними прощалась, зная, что если есть под луною рожденный владелец этой роскоши, то этот владелец --
 
— О, Марина! Эти — кораллы? Такие громадные? Такие темные? Это — ваши?
Строка 2715:
— На сегодня — и на завтра — и насовсем.
 
— Что-о? Это — мне? Но ведь это же рай, Марина, это просто во сне снится — такие вещи. Вы не поверите, Марина, но это мое первое шелковое платье: раньше была молода, потом папочка умер, потом — Революция… Блузки были, а платья — никогда. (Пауза.) Марина! Когда я умру, вы в этом меня положите. Потому что это было — первое такое счастие… Я всегда думала, что люблю белое, но теперь вижу, что это была бездарность. И бедность. Потому что другого не было. Это же — мне в цвет, мне в '' масть'', как вы говорите. Точно меня бросили в котел, всю: с глазами, с волосами, со щеками, и я вскипела, и получилось — это. А как вы думаете, Марина, если бы я например в провинции этим летом вышла замуж — я знаю, что я ''не'' выйду, но если — можно мне было бы венчаться — в синем? Потому что — мне рассказывали — теперь даже в солдатском венчаются — невесты, то есть. Будто бы одна даже венчалась в галифе. То есть — хотела венчаться, но батюшка отказался, тогда она отказалась — от церковного брака.
 
Решено, Марина! Венчаюсь — в синем, а в гробу лежу — в шоколадном!
Строка 2723:
После платьев настал — желтый сундук.
 
Узнав, что она едет, я с нею уже почти не расставалась — брала с утра к ней Алю и присутствовала при всей ее остающейся жизни. (и откуда-то, из слуховых глубин слово: regne [''царство (фр.)'']. Канада, где по сей день вместо ''vie''[''жизнь (фр.)''] говорят regne, о самой бедной невидной человеческой жизни, о жизни дроворуба и плотогона — regne. Mon regne. Ton regne [''Мое царство. Твое царство (фр.)'']. Так, на французском канадском эта Сонечкина остающаяся жизнь, в порядке всех остальных, была бы regne, la fin de son regne [''Царством, окончанием ее мира (фр.)'']. И меня бы не обвиняли — в гиперболе.
 
''Великий'' народ, ''так'' называющий — жизнь.)
 
— Ну, Марина, нынче я укладываюсь!
Строка 2765:
— Уже по складам, или пока только буквы?
 
— Сеня! (Сонечка заливаясь) Марина Ивановна — потому что эту гражданку зовут Марина Ивановна, она знаменитая писательница — Марина Цветаева. Сеня, запомните, пожалуйста! — Марина Ивановна думала, что я вас '' читать'' учу, азбуке! Я его читке учу, выразительному чтению… А мы с ним давно-о грамотные, правда, Сеня?
 
— Второй год, Софья Евгеньевна.
Строка 2863:
— Марина — моя милая, прекрасная — я писать не умею, и я так глупо плачу.
 
Сердце мое — прощайте.
{{right|''Ваша Соня.''
 
{{***}}}}
Строка 2872 ⟶ 2873 :
— Целую тебя, маленькие тоненькие ручки, которые обнимали меня — целую, — до свидания, моя Аля — ведь увидимся?
 
Наколдуй счастие и Большую Любовь — мне, маленькой и не очень счастливой.
{{right|''Твоя Соня.''}}
 
=== 4 ===
Строка 2919 ⟶ 2921 :
О, как я плакала, читая ваше последнее письмо, как я люблю вас. Целую ваши бесценные руки, ваши длинные строгие глаза и — если б можно было поцеловать — ваш обворожительно-легкий голос.
 
Я живу ожиданием ваших писем. Алечку и Ирину целую. Мой граммофон, — где все это?
{{right|''Ваша С.''
 
{{***}}}}
Строка 3060 ⟶ 3063 :
Смолк и наш граммофон, оказавшийся только Сонечкиным голосом, тем вторым одновременным голосом, на отсутствие которого у себя в груди она так часто и горячо жаловалась.
 
Сонечка, с граммофоном, с зеленым креслом, с рыжими непроданными башмаками, с ''ее'' Юрой, с  ''ее'' Володей, и даже с ее мною, со всем своим и всей собой, вся переселялась в мою грудь, и я — с нею в груди — вся переселилась в будущее, в день нашей встречи с ней, в который я твердо верила.
 
Все эти дни без нее — я точно простояла, точно застясь рукой от солнца, как баба в поле — не идет ли? Или проспала, как девочка, которой обещали новую куклу — и вот она все спит, спит, спит, и встает — спит, и ложится — спит, — лишь бы только время прошло! Или — как арестант, ежедневно зачеркивающий на стене еще одну палочку. Как навстречу идут — так я жила ей навстречу, шла ей навстречу — каждым шагом ноги и каждым мигом дня и помыслом лба — совсем как она, тогда, по шпалам, по направлению к Москве, то есть — ко мне.
Строка 3158 ⟶ 3161 :
— Володя! Это, кажется, первое кольцо, которое мне дарят, всегда — я, и (сняла и держу) если я до сих пор вам не подарила — этого, то только потому, что уже дарила и Ю.З., и Павлику, а скольким — до них! Я не хотела, я не могла, чтобы вы этим — как-то — стали в ряд.
 
— А ''как я'' я им завидовал! Теперь могу сказать. И Павлику, и З<авад>скому — что с ''вашей'' руки — и такие прочные! Прямо (смеясь) — сгорал от зависти! Нет, М.И., вы мне его непременно дадите, и я этим — не стану в ряд, в Студии — стал бы в ряд, но там, куда я еду… А если бы даже — в  ''том'' ряду стоять не обидно.
 
Любуясь:
Строка 3448 ⟶ 3451 :
Обиды не было.
 
Я ''знала'', что ее неприход — видимость, отсутствие — мнимость, может ли не прийти тот, кто тебе сопутствует, как кровь в жилах, ''отсутствовать'' — тот, кто не раньше увидит свет, чем твоя сердечная кровь?
 
И если я вначале как бы сердилась и негодовала, то только на поверхности — на поверхность поступка, надеясь этим своим негодованием обратить все в обычное: отвратить — роковое. (Если я на Сонечку рассержусь и обижусь — то значит она — есть.)
Строка 3498 ⟶ 3501 :
Сонечкин неприход ко мне в последний раз был тот же Володин приход ко мне — в последний раз, — вещь того же веса: ''всего'' существа. И значил он совершенно то же самое.
 
Так, как Володя — пришел, она — ''не '' пришла, так же всем существом ''не.'' пришла, как он — пришел.
 
Сонечкин неприход ко мне был — любовь.
Строка 3518 ⟶ 3521 :
«Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»
 
Нет, она никогда мне не была — хлебом насущным: кто — я, чтобы ''такое'' мне могло быть — хлебом насущным? Этого никогда бы не допустила моя humilite [''смиренность (фр.)'']. Не насущным хлебом, а — чудом, а такой молитвы нет: «Чудо насущное даждь нам днесь». В ней не было ни тяжести насущного хлеба, ни его железной необходимости, ни нашей на него обреченности, ничего от «в поте лица твоего…». Разве Сонечку можно — заработать? Даже трудом всей жизни? Нет, такое дарится только в подарок.
 
Как Корделия, в моем детском Шекспире, про Короля Лира — о соли, так я про Сонечку — о сахаре, и с той же скромностью: она мне была необходима — как сахар. Как всем известно, сахар — не необходим, и жить без него можно, и четыре года Революции мы без него жили, заменяя — кто патокой, кто — тертой свеклой, кто — сахарином, кто — вовсе ничем. Пили пустой чай. От этого не умирают. Но и не живут.
Строка 3544 ⟶ 3547 :
Behut Dich Gott! — es hat nicht sollen sein.
 
[''Храни Господь! Прекрасно это было,'',
 
''Храни Господь! Так быть и не должно! (нем.)'']
Строка 3586 ⟶ 3589 :
''Грозы громовые распевы.''
 
''Я этот мир дорисую тобой,'',
 
''Твоими чертами, о дева! (нем.)''
Строка 3610 ⟶ 3613 :
— Были. Давно. Одно письмо. Тогда же.
 
— У ''нас --'' никогда — ничего — никогда — ничего.
 
— Всего несколько слов: что надеется на встречу, здоров…
Строка 3648 ⟶ 3651 :
— Думайте, что хотите, но знайте одно — и родителям скажите: я ему зла не сделала — никакого — никогда.
 
— Странно это все, странно, впрочем, он — актер, а вы — писательница… Вы меня, ''пожалуйста,'', простите. Я был резок, я плохо собой владел, я не того ждал… Я знаю, что так с женщинами не разговаривают, вы были очень добры ко мне, вы бы просто могли меня выбросить за дверь. Но если бы вы знали, какое дома — горе. Как вы думаете — он жив?
 
— Жив.
Строка 3786 ⟶ 3789 :
— Я не хочу жениться на старухе! Я вообще не хочу жениться.
 
— Дурак. Я не говорю: на Сонечке Голлидэй, а на такой, как Сонечка. Впрочем — ''таких нет,'', так что ты можешь успокоиться — и вообще никто ее недостоин.
 
— Мама! Я ведь ее не знаю, вы говорите о чем-то, что вы знаете, — вы, конечно, можете мне рассказать…
Строка 3916 ⟶ 3919 :
Моя бы воля — взяла бы ее пепел и развеяла бы его с вершины самой (мне еще сужденной) высокой горы — на все концы земного шара — ко всем любимым: небывшим и будущим. Пусть даже — с Воробьевых гор (на которые мы с ней так и не собрались: у меня — дети, очереди… у нее — любовь…)
 
Но вдруг я — ''это'' делаю? Это — делаюЭто — ''делаю?'' Ни с какой горы, ни даже холма: с ладони океанской ланды рассеиваю пепел — вам всем в любовь, небывшие и будущие?
 
{{***}}
Строка 3928 ⟶ 3931 :
''(Lacanau-Осеап, лето 1937)''
 
<center>''-----------------------------------''</center>
 
''Впервые опубликовано: Первая часть повести («Павлик и Юра») была опубликована в журнале «Русские записки» (Париж; Шанхай. 1938. �33), вторая («Володя») — в кн.: Цветаева М. Неизданное. Париж, 1976''
</div>