Сибирские этюды (Амфитеатров)/Дутая земля: различия между версиями

[досмотренная версия][досмотренная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
Начало
 
м Ё-фикация
Строка 22:
Так ли многоземельна Сибирь, как существует о том в России легенда?
 
Мне довелось жить в лучшей части Восточной Сибири, в «житнице» еееё, в уезде, прозванном сибирскою Италией, где — хотя и очень жалкие на вид и вкус — вызревают с грехом пополам даже кое-какие арбузы и дыни.
 
Общий сибирский голос: лучше этих мест в Сибири нет! Следовательно, всевсё, что мне придетсяпридётся сказать ниже о некоторых условиях сибирского земельного хозяйства, наблюдено при самых благоприятных и выгодных его условиях. Стало быть, для других местностей Сибири, с того, что я скажу, читатель мой должен будет лишь сбавлять в воображении своемсвоём минусы, никогда не рассчитывая на плюсы. Последние могут явиться только счастливою случайностью, далекоюдалёкою от превращения в сколько-нибудь общее правило.
 
Итак, — «лучше наших местов по Сибири нет»: население малое, земли много, великолепные урожаи, — кроме годов 1900 и 1901-го, по наказанию Божескому, и 1902-го — по ротозейству и недосеву человеческим. Крестьянство, коренное и старо-переселенческое, очень зажиточно. Голодовка обнаружила у крупных хозяев огромные хлебные залежи. В краю просторно; богатств его, по-видимому, хватит с избытком на население, в десять раз большее, чем сейчас, при соответственно увеличенном вывозе. Естественно, что в благодатный край энергически врывается переселенческая волна, как казенноказённо-благословенная, так и самовольная. Последняя, впрочем, уже брезгует нашими палестинами, как чересчур густо населенныминаселёнными для условий скваттерского быта, а, главное, слишком близкими к сильному и притязательному начальству. Вольная волна катится к югу, за Ус, на полумифическое Беловодье, заходит за китайскую границу и ютится, на правах данничества, между сойотами. Край равен площадью четыремчетырём Бельгиям и двум Болгариям. Исправник в немнём, как нарочно, болгарин, и я, шутя, не раз говорил ему, что у него власти — ровно вдвое больше, чем у князя Фердинанда, — пожалуй, что и не только по территориальной мерке: конечно, князь, связанный широкою болгарскою конституцией, не в состоянии позволить себе по отношению к своим подданным многого, чем любой сибирский исправник, если захочет, может удручить и испортить жизнь сибирского обывателя.
 
Итак, вместилище огромнейшее… Попав в такой уемистыйуёмистый бассейн, переселенческая волна, при всей своей массивности и энергии, расплывается тонким, мало заметным слоем. Правда, он утолщается с каждым днемднём, но можно с уверенностью сказать, что до сих пор переселенческое движение в край нигде и ничуть не стеснило выгод коренного местного крестьянства, а, напротив, всюду приносило ему пользу, развивая местный торговый обмен. Пятнадцатидесятинные переселенческие наделы ничтожны сравнительно с угодьями чалдонского хозяйства, которые права обычая и давнего захвата часто и по сейчас ещеещё измеряют границею: «покуль глаз хватит». Под самым нашим уездным городом далеко тянутся спорные земли, эксплуатируемые случайными посельщиками, потому что предполагаемым владельцам земли лень и невыгодно из-за «таких пустяков» тягаться фактически, а друг друга не пускают они на спорную землю только по обоюдному упрямству и ложному самолюбию. От паскотины сибирской деревни, даже и не из богатых, часто добрый час езды до жила. И, однако, при таком-то богатстве и просторе нигде настойчивее, чем у нас, не жалуются чалдоны на переселенческое нашествие, нигде не присматриваются к нему с большею тревогою, нигде не встречают переселенцев с большим недружелюбием, нигде не возникает между чалдонами и новоселаминовосёлами столько неприятных столкновений и неурядиц. Первоначально я относил этот трудно объяснимый антагонизм к дурному характеру сибиряка, зажиревшего на вольных хлебах, к тому подавляющему презрению, с каким здесь смотрят на бедняка вообще, а в особенности на бедняка, обезземеленного, обнищалого до необходимости отказаться от родины, чтобы искать крова и корма на краю света, ломая старую жизнь для новой, часто уже на склоне лет. Но, мало-помалу, пришлось выработать убеждение, что источники вражды сильнее психологических прихотей и простой антипатии между сытым и голодным, что основа еееё — не опыт прошлого и настоящего, но страх будущего, инстинктивный и едва ли безосновательный страх перед силою, в которой, при всемвсём еееё наружном смиренстве и убожестве, сибиряк уже чует свою сменницу-победительницу. Сидел чалдон на кисельных берегах, при молочных реках, ловил ртом жареных рябчиков, закусывал дикими сотами, и вдруг — откуда ни возьмись, повалила неведомая нищая братия и каждому из неенеё надо дать по «эстолько немножечко». Ну, что ж? Бери каждый «эстолько немножечко». Земля, реки, леса — Божьи. Кому жалко? Мы пользуемся, как хозяева; вы пользуйтесь, как гости, — хватит на всех. Но гостей оказалось так много, что хотя «эстолько немножечко» и не великая единица, а вскоре сложилась из неенеё преизрядная громада, да при том растущая не по дням, а по часам.
 
— Отчего вы так не любите новоселовновосёлов? — спрашивал я крупного чалдона-хлебороба. — Что они у вас отняли? Чем вас теснят?
 
Он, старик умный и внимательный, отвечал:
Строка 36:
— Теснить не теснят, — однако, окружили, братик, подпирают…
 
В то время, как новая нищая сила катит в Сибирь свой неугомонный наплыв, сибиряку, сидящему «при своих местах», раздаться с них и неохота, и некуда. Он остаетсяостаётся сидеть, где был в дедину и отчину, у облюбованных старыми Ермаками молочных вод, на кисельных берегах. Они, по-прежнему, изобильны и кормят сыто, но, как всевсё вещественное на свете, конечно, склонны к убыли, а не к прибыли. У сибиряка ум спокойный и здравомысленный, обольщаться минутою не способный: он смотрит далеко впередвперёд и видит в немнём нехорошее. Молоко, хотя медленно, иссякает, кисель не вечен и приедается. Будь времена прежние, оно бы сибиряку сполагоря. Съел кисель и выпил молоко на семсём месте, стало быть, передвигайся со своею заимкою, переноси своесвоё скваттерское становище к свежим киселю и молоку. Иди впередвперёд и володай Божьею землеюземлёю, лесами, водами, как сумеешь: они не заказаны. Миддендорф застал в Барабинской степи деревни, которые распахивали земли за шестьдесят верствёрст от паскотины, брезгуя ближе лежащими, как мало производительными. Эта безграничность хозяйственных доходностей, создавшаяся, если не законом, то обычаем, эта воля хозяйствовать на безлюдьи, как знаешь, которая регулировала рамки труда только словами: «сколько глаз охватит, да руки осилят», сложили благополучие старинного чалдона, малолюдного коренного сибирского крестьянства. Сейчас не то: оно растерялось пред новыми временами, и, если вдуматься в психологию минуты, ему есть, от чего растеряться. Наплыв переселенцев именно «подперподпёр» чалдона. Правильная нарезка земельных участков, ничуть не потеснив чалдонских хозяйств, в то же самое время вдруг положила, если ещеещё не практически, то уже принципиально, повсеместный конец исконной «своей руке-владыке». Чалдон видит, что его благополучие потиху, помирну, незаметно, вводится в границы, правда, ещеещё очень широкие, но — их же не прейдешипрейдёши. Это и ново, и жутко. Скваттерству и полукочевому земельному хозяйству старой Сибири пришла смерть. А традиция сибирской земельной легенды заставляет чалдона сомневаться, не наступает ли смерть и основам сибирского благополучия.
 
— Что ты, барин, меня землеюземлёю коришь? — говорил при мне чиновнику богатей-чалдон. — Не жаден я, врешьврёшь, барин, а, что имею, желаю сохранить…
 
— Кто у тебя твоего просит? Владей всем, что имеешь, пользуйся. Чем больше запашку будешь делать, тем больше выгоды не тебе одному — всему краю. Но до чужих-то наделов какое тебе дело? За что на переселенцев моих злобишься? То-то вот оно и есть: ненасытные вы. Всего у вас много, и всего-то вам, при всемвсём том, мало.
 
Чалдон, гладя бороду, усмехался в ответ, как на детские слова.
Строка 56:
— Уж и несколько сот… — засмеялся чалдон, — и что-й-то, ровно бы ты, Андреяныч, больно шибко считаешь?
 
— Ладно, заговаривай зубы. Нарезано вам по шестидесяти десятин, дело известное. А ты ещеещё прикупаешь. На шестидесяти-то десятинах мужику какое бы хозяйство надо взбодрить?
 
— Глядя по месту, друг любезный.
 
— Каких ещеещё мест надо? Наш ли уезд не «места»?
 
— Я уезда не хаю: хлебный уезд, ровный. Но ежели ты хлебное место выпахал, станет оно тебе родить или нет? Так то-с, брат. Выпаханная земля — что старая баба: плода от неенеё нет.
 
— А ты не хищничай, не выпахивай зря.
Строка 70:
— Чудные вы, господа баре, ей-Богу ну, чудны. Словно мы, мужики, крестьянство, малые ребята, чтобы самих себя в убытки вводить, землю обесценивать. Не мы выпахиваем землю, земля выпахивается.
 
— Здравствуйте! Соху-то не ты, стало быть, ведешьведёшь? Зерно не ты бросаешь?
 
— Мы!
Строка 76:
— Так как же?
 
— А так, что помолчи, послушай, дай слово сказать. Много у вас в России разговора идетидёт, что в Сибири, особливо вверх по Енисею, больно хороша земля: богато родит. Кто говорит, что бедно? Да надолго ли еееё хватает рожать-то? Первый год, что Бог благословит поднять новь, она тебя не зерном — золотом осыпает. Второй год — серебром. На третий — ещеещё выстоит за себя: богатым не сделает, накормить — накормит. А на четвертыйчетвёртый — ау, красная девушка! Что сеял, то и взял: колос от колоса не слыхать толстого голоса. Это значит: замерла землица, силою изошла. И надо, стало быть, о ней теперича позабыть, в заброс еееё бросить, по-вашему оставить в черныйчёрный пар, покуда она не отдохнетотдохнёт. А отдыхает-то она у нас, матушка, не по-российскому. Как скоро наша землица оскудела, к ней ближе пятнадцати годов не подступись, а, по-настоящему соблюдая, она должна лежать непаханая два десятка лет, чтобы набрать в себя новой силы. Да и то, хоть даст теперь хорошие урожаи, а всевсё уже не те, что с степной целины, да и истощится вдругорядь уже много скорее. У нас, братик, бывает, что вот сию полоску ты пахал, а во второй раз пахать еееё уже твой сын будет: сам на неенеё вернуться не успеешь, — смерть придетпридёт. Так вот и посчитай: выходит, что убиваем мы землю в три года, а оживает она двадцать лет. Теперь прикинь. Имеешь ты, скажем, шестьдесят десятин. Ежели ты настоящий хозяин, а не хищник, как его благородие ругаются, — подмигнул он на чиновника, — велику ли запашку можешь ты из них, шестидесяти десятин, делать, при таком расчетерасчёте, чтобы к двадцатому году опять поворотить на первую полосу, как на новину? Коли устроить дележкуделёжку в порядке, — вон как немцы-переселенцы делят, — то выйдет, что взновил ты в первый год три десятинки, да потом каждый год приновляй к ним ещеещё по три, а больше ни расчетарасчёта тебе, ни вольготы нет, больше не моги. Чуть широко запахался, — и не спохватишься, как уморил землю, — и сиди на голодной степи. А три десятины — большая ли корысть? Земля — соблазн великий. Трудно на счетсчёт еееё характер свой выдержать. Немцами, ваше благородие, нас не попрекай. У немца уж такое, от родителей заведенноезаведённое: оправдывает он с года на год положенный процент, и рад, на то и уповает. А коли Бог сверх чаянного лишку пошлетпошлёт, немец песни играет. Мы не той породы. Я тебе, барин хороший, хоть про себя скажу. Ежели теперича Бог послал хороший урожай, а запашкою мы по весне оплошали, мало заложили, так, веришь ли, я тот год словно бы и на свете не живу: хожу, как полуумный, либо ведьма… ВсеВсё сердце выгорит от большой досады, что посылал Бог барыш, а принять руки не достали. Так всю страду, лето и осень зверем и рычу, в землю смотрю, зубом скриплю: всех бы пополам перекусил, — зачем был дурак — урожай, зерно, деньги с неба валились, а я не догадался — не подставил полы…
 
— О чемчём же и разговор-то? — перебил чиновник. — Оно на моемоё и выходит: жадны очень.
 
— Барин, кто своему счастью не рад? Для чего и в Сибири живемживём, как не для хлеба? Что-й-то, Господи, право? Под Саяном, возле самого китайца, жить, да ещеещё хлеба по воле не взять? Чудно рассуждаешь, почтенный.
 
— Однако, — сказал я, — если ты пожадничаешь таким образом год, другой, третий, то, следовательно, на четвертыйчетвёртый, по собственному твоему расчетурасчёту, ты останешься на земле-неродихе и должен будешь положить зубы на полку?
 
— А что я говорю? То самое. Именно, что так. Потому и докладаю вам, что у нас богат землеюземлёю не тот, у кого еееё много, а тот, кто землю, сколько ему надо, столько он и сменить волен. А ежели нас огородить, чтобы в степь, на целину выхода не имели, то мы и тысячу десятин выпашем в самом скором времени, да так, что потом и куст расти не захочет, не то что хлеб. В том не сумлевайся: верно.
 
— Позволь. Отчего же зависит такое скорое умирание почвы? Не удобряете, что ли?
Строка 96:
Он лукаво прищурил глаз:
 
— У тебя, милый барин, конекконёк имеется?
 
— Держу.
Строка 102:
— А у меня их во дворе двенадцать голов стоит.
 
— Так чего же лучше? Вот тебе и удобрение, да ещеещё какое. Ты знаешь ли, что в Новгородской, Московской, Тверской губерниях конский навоз — деньги? За него хозяева большим рублемрублём платят.
 
Он возразил с насмешкою:
Строка 110:
— Куда на вывоз?
 
— А где свалку ему покажут: в балку какую-нибудь… Зимою на ледлёд, чтобы по весне река снесла…
 
— Ничего не понимаю… Стало быть, он пропадает у вас без всякой пользы?
Строка 116:
— Стало быть, что так. Говорят люди, можно с него поташ брать. Да мы к этому не привычны.
 
— За что же наземомназёмом брезгуете?
 
— Ни к чему он по нашему хозяйству.
 
— Во всемвсём свете удобрение — самая важная статья земельного хозяйства, а у вас оно ни к чему?
 
— Ни к чему. Потому что, посуди сам: в чемчём его сила? В том, чтобы наземназём с землеюземлёю перешептался, соки свои ей отдал, теплом бы еееё согрел. Он земле и корм, и шуба. Так я говорю или нет?
 
— По-нашему, так.
 
— Вот-вот: по-вашему, по-российскому, как новоселыновосёлы рассказывают. А у нас ничего такого от него ждать нельзя. Потому что у вас — долгое тепло: веснывёсны и осени длинные, зимою снежные сугробы. Выходит, что наземназём меняется с почвою силою девять месяцев в году. Понял? А у нас — ни весны, ни осени, ни снегов. У нас на Покрова пароходы бегут по Енисею, господа в летних пальто гуляют, а, неделю спустя, прячь морду в доху, и землю уже никакой заступ не возьметвозьмёт, потому что сразу пошли трещать двадцатиградусные. Мороз страшенный, а снегу, если выпадет на вершок, говори спасибо: фартовая зима. Это так выходит оно к холоду. Когда переломится год на тепло, опять то же самое. До половины апреля — земля — камень, каляная, оттепели еееё не берут, не мокнет. К половине мая разве что пригорочки — не то, что зазеленеют, а как бы плесенью пойдут: это, значит, верхи почвы стаивать зачали и дерндёрн пущают. А тут сразу солнышко и беретберёт свою силу, да, как возьметвозьмёт, так всевсё сразу из земли и поднимет. Трава, барин, сам, небось, видел, знаешь: по вершку в день растетрастёт. Нонче на степи листка зеленогозелёного не было, а через неделю из-за травы коров не видать. Вот они, каковы наши места!
 
— То и удивительно, что вы места такой страшной производительной силы умудряетесь обеспложивать с такою быстротою.
 
— Ничего не удивительно. О наших местах, по показу ихнему, слава гудит, что они очень богаты. А был тут один навозный, ученыйучёный барин, разумная голова. Испытал черноземчернозём наш, каково пашем, сеем, после сказывает одному нашему: врут люди про вашу сторону, старики. Не счастливые у вас места, но хвастливые. Не богатые, но тароватые. И точно, барин. Как земли в скорости не выпахать, коли она прогревается всего на три четверти аршина? А дальше — ледлёд, зима. Щедра наша кормилица, да пластики-то тоненькие: пыхун. Сказано о немнём: пыхун, — пыхун он и есть. Новички им страх как обманываются. Потому что, по первому урожаю, всякому будто обозначается: с такою землеюземлёю — век жить, добра не изжить. Сверху спашу, глубокими плугами за неенеё примусь, новую гору богачества нарою. Ан, вглубь-то полез, да и закопал всевсё, что раньше верхом нажил. Потому что — особенные наши места. В них только то и живо, что летом солнца набирает, а, что под землеюземлёю, того, брат, плугом-то лучше не шевели: мертвоемёртвое. Так вот, стало быть, ты и соображай: пыхун тонкий, выпахивается скоро, удобрения в себя не принимает. Зимою наземназём мерзлыммёрзлым камнем лежит, а летом — углемуглём раскаленнымраскалённым, грунт под собою выжигает. Пробовали, ведь, наши российские новоселыновосёлы наземить-то. Хорошо, что наши над ними сжалились, уговорили: хоть не всю, мол, пахоту наземьте, оставьте где-нибудь самой земле родить. А то бы вовсе без хлеба сели, идолы: только те полосы и родили, на которых наземуназёму не вожено. Понял?
 
— Что ж не понять? Если так, действительно, ваше хозяйство — совсем особь статья.
Строка 136:
— А, ежели понял, вот и изволь сосчитать на пальцах: пласт тонкий, выпахивается скоро, удобрения не примает… Много ли теперича, выходит, имеем мы земли, али нет?
 
Я не агроном и, как в земледелии, так и вообще в сельском хозяйстве мало смыслю. Так что втереть мне очки по этой части легко. Быть может, и преувеличивал чалдон трудности искусственного питания земли; быть может, правы те, кто с раздражением уверяют, будто сибирский мужик уж слишком избалован степною целиною. Наконец, если не годится, как местное удобрение, наземназём, найдетсянайдётся что-нибудь другое. Вон здесь, в долине Енисея, существует такое стихийное благодеяние, как лёссовые налетыналёты. Подхватит буря где-нибудь на среднем Енисее тучу красного лёсса и тащит его на юг, пока не разобьетразобьёт смерча о саянские предгорья. И, где осядет туча красной земли, там хоть не паши, не борони, бросай зерно ленивою рукою: урожай будет чуть не сторицею. Это подарок природы; это случайность, лотерея. Но, где есть натуральный материал для подобных лотерей, там возможно и регулярное ими пользование, при помощи знания и искусства человеческого. И несомненно, что рано или поздно, когда земледельческая слава Сибири начнетначнёт погасать, — а ждать этого недолго, судя по таким трагическим примерам, как угаснувшая слава плодородной Барабы, Курганского округа и т. п. — сибиряк должен будет найти способы поддержать своесвоё земледелие мерами искусственными. Но покуда он о таковых ничего не знает, не слышит, да и не мечтает, продолжая существовать исключительно помощью благой матери-природы и тем номинальным количественным многоземелием, которое, по качественной проверке, там часто и неожиданно оказывается зачастую скорее малоземельем.
 
— Земля у меня, точно, широка, — говорил мне другой крестьянин, — да на холодах она.
 
«Холода» — воздушные течения, необычайно влиятельные в здешнем хозяйстве. Климат высокого предгорного плато, на котором расположен наш уезд, очень странный. В самую лютую, пепелящую июльскую жару, вы чувствуете, что откуда-то нет-нет, да и нанесетнанесёт струйку холода. Разница между температурою на солнце и в тени чрезвычайно резка. В воздухе всегда как будто спорят два дыхания — постоянное, ледяное, из уст дедки Мороза, и временное, которым пышет, с неба победоносный, знойный Ярило-Солнце. И стоит Яриле только чуточку зазеваться или отдохнуть, чтобы старик Мороз уже нагнал озноба в его недолгое царство. Август — самый жаркий месяц в году, но пятнадцатого августа обязательный утренник убивает бахчи. Холодные течения воздуха не позволяют вызревать в краю, лежащем на одной широте с Самарою, яблокам, сливам, вишням. Местная кислейшая и противная, похожая на дикую, вишня продаетсяпродаётся на базаре, как чудо и редкость, по сорока копеек за фунт.
 
— Наш край — что чугунная печка. Покуда топишь чугунку, от неенеё идетидёт такая жара, что нельзя устоять близко. А, чуть не стало топлива, сейчас же сразу всевсё застынет в комнате, и, глядишь, пуще всего застыла сама печка. Положи на неенеё руку, — ознобишь.
 
Пока Ярило топит мировую печку, степь развивает свои плодотворные силы в каких-то совершенно преувеличенных, фантастических размерах. Произрастание хлебов по вершку в день, аршинные стебли ирисов, пестрота цветов, быстрое, густолиственное самоодевание леса. Казалось бы, Морозко совсем загнан под землю, и слух о немнём пропал. Ан, нет: он только разбит. но не побежденпобеждён. Он притаился, но он тут и, хоть понемногу, исподтишка, но, всевсё-таки, пакостит врагу медленно и неуклонно. Не проходит двух недель с первых теплыхтёплых дней, как в енисейской степи — уже картина позднего лета. И только кое-где между отцветающими лугами и желтеющими хлебами, попадаются луга и прогалинки удивительной свежести, точно они только вчера ожили к жизни, запоздав своею исключительною весною против всей природы. Эти места — под «холодами», о которых говорил мой знакомый мужик и которые составляют проклятие очень многих здешних хозяйств. Станьте в таком месте, особенно на закате солнца, — время, когда хозяева нарочно объезжают свои поместья, чтобы изучать имеющиеся в них «холода», — и вам покажется, будто вас перевели из жаркой бани в погреб. Сеять под «холодами» совершенно бесполезно. Лето на них начинается так поздно и кончается так рано, что Ярило над ними не властен. Дыхание морозкиных уст вечно струится на них, не давая палящему богу прогреть землю даже на жалкую сибирскую глубину. Меня уверяли, что течения «холодов» иногда направляются с такою яркою определенностьюопределённостью, что человек, сидя верхом на лошади, если раскинет руки врозь, то чувствует концами пальцев тепло летнего вечера, тогда как весь корпус всадника остаетсяостаётся в холодной, мертвящей струе. Этого я не испытывал. Но нырять жарким и душным вечером в морозные реки «холодов» случалось, и не могу сказать, чтобы это способствовало укреплению здоровья и страховало против малярии.
</div>