Несмертельный Голован (Лесков): различия между версиями

Нет описания правки
м
==ГЛАВА ШЕСТАЯ==
 
Панька, разноглазый мужик с выцветшими волосами, был подпаском у пастуха, и, кроме общей пастушьей должности, он еще гонял по утрам ''на росу'' перекрещиваиских коров.
В одно из таких ранних своих занятии он и подсмотрел все дело, которое вознесло Голована на верх величия народного.
 
Но под плетнями в тенях и по канавкам уже ботвели полынь и крапива, которые с росой за нужду елися.
 
Выгнал Панька перекрещнванекпхперекрещиванских коров рано, еще затемно, и прямо бережком около Орлика прогнал за слободу на полянку, как раз напротив конца Третьей Дворянской улицы, где с одной стороны по скату шел старый, так называвшийся «городецкий» сад, а слезаслева на своем обрывке лепилось Головаиово гнездо.
 
Было еще холодно, особенно перед зарею, по утрам, а кому спать хочется, тому еще холоднее кажется.
Одежда на Паньке была, разумеется, плохая, ойротскаясиротская, какая-нибудь рвань с дырой на дыре.
Парень вертится на одну сторону, вертится на другую, молит, чтобы святой Федул на него теплом подул, а наместо того все холодно.
Только заведет глаза, а ветерок заюлит, заюлит в прореху и опять разбудит.
Однако молодая сила взяла свое: натянул Панька свитку на себя совсем сверх головы, шалашиком, и задремал.
Час какомкакой не расслышал, потому что зеленая богоявленская колокольня далеко.
А вокруг никого, нигде ни одной души человеческой, только толстые купеческие коровы пыхтят, да нет-нет в Орлике резвый окунь всплеснет.
Дремлется пастуху аи в дырявой свитке.
Но вдруг как будто что-то его под бок толкнуло, вероятно зефир где-нибудь еще новую дыру нашел.
Панька вскинулся, повел спросонья глазами, хотел крикнуть: «куда, комолая», и остановился.
Показалось ему, что кто-то на той стороне спускается с кручи.
Может быть, вор хочет з1копатьзакопать в глине что-нибудь краденое.
Панька заинтересовался: может быть, он подстережет вора и накроет его либо закричит ему «чур вместе», а еще лучше, постарается хорошенько заметить похоронку, да потом переплывет днем Орлик, выкопает и все себе без раздела возьмет.
 
Панька оторопел.
Тогда в Орле из мужского монастыря чудотворца ждали, и голоса уже из подполицы слышали.
Началось это сразу после «НикодпмовыхНикодимовых похорон».
Архиерей НнкодимНикодим был злой человек, отличившийся к концу споенсвоей земной карьеры тем, что, желая иметь еще одну кавалерию, он из угодливости сдал в солдаты очень много духовных, между которыми были и единственные сыновья у отцов и даже сами семейные дьячки и пономари.
Они выходили из города целой партией, заливаясь слезами.
Провожавшие их также рыдали, и самый народ, при всей своей нелюбви к миогоовчиниомумногоовчинному поповскому брюху, плакал и подавал им милостыню.
Самому партионному офицеру было их так жалко, что он, желая положить конец слезам, велел новым рекрутам запеть песню, а когда они хором стройно и громко затянули ими же сложенную песню:
 
:Архирей наш Никодни Никодним
:Архилютый крокодил,
 
 
Паньке захотелось самому это попробовать.
Он стал на воротца, взял шестик да, шаля, и переехал на ту сторону, а там сошел на берег Голованов дом посмотреть, потому что уже хорошо забрезжило, а между тем Голован в ту минуту и кричит с той стороны: «Эй! кто мои ворота Угналугнал! назад давай!»
 
Панька был малый не большой отваги и не приучен был рассчитывать на чье-либо великодушие, а потому испугался и сделал глупость.
Голован переплыл реку и начал было одеваться, но вдруг присел, глянул себе под левое колено и остановился.
 
Было это так близко от яминки, в которой прятался Панька, что ему все было видно из-за глыбннкнглыбинки, которою он мог закрываться.
И в это время уже было совсем светло, заря уже румянела, и хотя большинство горожан еще спали, но под городецним садом появился молодой парень с косою, который начал окашивать и складывать в плетушку крапиву.
 
Малец принес косу, а Голован говорит ему:
 
— Поди мне большой лопух сорви, — и как парень от него отвернулся, он сиял косу с косья, присел опять на корточки, оттянул одною рукою икру у нопиноги, да в один мах всю ее и отрезал прочь.
Отрезанный шмат мяса величиною в деревенскую лепешку швырнул в Орлик, а сам зажал рану обеими руками и повалился.
 
Голован не умер от своей страшной раны.
Лихая же хвороба после этой жертвы действительно прекратилась, и настали дни успокоения: поля и луга уклочились густой зеленью, и привольно стало по ним разъезжать молодому Егорию светлохраброму, по локоть руки в красном золоте, по колени ноги в чистом серебре, во лбу солнце, в тылу месяц, а по концам звезды перехожие.
Отбелились холсты свежею юрьевой росою, выехал вместо витязя Егория в поле Иеремия пророк с тяжелым ярмом, волоча сохи да бороны, засвистали соловьи в Борисов день, утешая мученика, стараниями святой Мавры засинела крепкая рассада, прошел Зосима святой с долгим костылем, в набалдашнике пчелиную матку пронес; минул день Ивана Богословца, «ИиколинаНиколина батюшки», и сам Никола отпразднован, и стал на дворе Симон Зилот, когда земля именинница.
На землнныземлины именины Голован вылез на завалинку и с той поры мало-помалу ходить начал и снова за свое дело принялся.
Здоровье его, по-видимому, нимало не пострадало, но только он «шкандыбать» стал — на левую ножку подпрыгивал.
 
И он на многие такие вопросы давал «помогательные советы», и вообще ни за какой спрос не сердился.
Бывал он по слободам и за коровьего врача, и за людского лекаря, и за инженера, и за звездоточия, и за аптекаря.
Он умел сводить шелуди и коросту опять-таки какою-то «ермоловской мазью», которая стоила один медный грош на трех человек; вынимал соленым огурцом жар из головы; знал, что травы надо собирать с Ивана дошлуполу-Петра, и отлично «воду показывал», то есть где можно колодец рыть.
Но это он мог, впрочем, не во всякое время, а только с начала нюня до св.
Федора Колодезника, пока «вода в земле слышно как идет по суставчикам».
Он знал, что это напрасно.
 
Когда я с жадностью пробегал листы романа Виктора Гюго «Труженики моря» и встретил там ЖпльятаЖильята, с его гениально очерченной строгостью к себе и снисходительностью к другим, достигшей высоты совершенного самоотвержения, я был поражен не одним величием этого облика и силою его изображения, но также и тождеством гернсейского героя с живым лицом, которого я знал под именем Голована.
В них жил один дух и бились самоотверженным боем сходые сердца.
Не много разнились они и в своей судьбе: во всю жизнь вокруг них густела какая-то тайна, именно потому, что они были слишком чисты и ясны, и как одному, так и другому не выпало на долю ни одной капли личного счастья.
Голован, как и Жильят, казался «сумнителен в вере».
 
Думали, что он был какой-нибудь раскольник, но это еще не важно, потому что в Орле в то время было много всякого разноверия: там были (да, верно, и теперь есть) и простые староверы, и староверы не простые, — и федосеевцы, «пилипоны», и перекрещиванииперекрещиванцы, были даже хлысты и «люди божийбожии», которых далеко высылали судом человеческим.
Но все эти люди крепко держались своего стада и твердо порицали всякую иную веру, — особились друг от друга в молитве и ядении, и одних себя разумели на «пути правом».
Голован же вел себя так, как будто он даже совсем не знал ничего настоящего о наилучшем пути, а ломал хлеб от своей краюхи без разбору каждому, кто просил, и сам садился за чей угодно стол, где его приглашали.
За эту последнюю очевидную несообразность Антон был бит и признан дурачком, а потом, как дурачок, стал пользоваться свободою мышления, составляющею привилегию этого выгодного у нас звания, и заходил до невероятного.
Он не признавал седьмин Даниила прореченными на русское царство, говорил, что «зверь десятирогий» заключается в одной аллегории, а зверь медведица — астрономическая фигура, которая есть в его планах.
Так же он воЕсевовсе неправославно разумел о «крыле орла», о фиалах и о печати антихристовой.
Но ему, как слабоумному, все это уже прощалось.
Он был не женат, потому что ему некогда было жениться и нечем было бы кормить жену, — да и какая же дура решилась бы выйти за астронома?
Голован же был в полном уме, но не только водился с астрономом, а и не шутил над ним; их даже видали ночами вместе на астрономовой крыше, как они, то один, то другой, переменяясь, посматривали в плезирную трубку на зоднизодии.
Понятно, что за мысли могли внушать эти две стоящие ночью у трубы фигуры, вокруг которых работали мечтательное суеверие, медицинская поэзия, религиозный бред и недоумение...
И, наконец, сами обстоятельства ставили Голована в несколько странное положение: неизвестно было — какого он прихода...
— Не сомневайтесь; его совесть снега белей.
 
Голован любил возвышенные мысли и знал Попав''Поппе'', но не так, как обыкновенно знают писателя люди, ''прочитавшие'' его произведение.
не так, как обыкновенно знают писателя люди, прочитавшие его произведение.
Нет; Голован, одобрив «Опыт о человеке», подаренный ему тем же Алексеем Петровичем Ермоловым, знал всю поэму наизусть.
И я помню, как он, бывало, слушает, стоя у притолки, рассказ о каком-нибудь новом грустном происшествии и, вдруг воздохнув, отвечает:
:Всех заблуждении сих неистовых вина.
 
Читатель напрасно стал бы удивляться, что такой человек, как Голован, перекидывался стихами ''Поппе''.
Тогда было время жестокое, но поэзия была в моде, и ее великое слово было дорого даже мужам кровей.
От господ это снисходило до плебса.