Несмертельный Голован (Лесков): различия между версиями

м
Нет описания правки
м
м
==ГЛАВА ПЯТАЯ==
 
«НесмертельиымНесмертельным» стали звать Голована в первый год, когда он поселился в одиночестве над Орликом с своею «ермоловскою коровою» и ее теленком.
Поводом к тому послужило следующее вполне достоверное обстоятельство, о котором никто не вспомнил во время недавней «прокофьевскоппрокофьевской» чумы.
Было в Орле обычное лихолетье, а в феврале на день св.
Агафьи Коровницы по деревням, как надо, побежала «коровья смерть».
Шло это, яко тому обычаи есть и как пишется в универсальной книге, иже глаголется ''Прохладный вертоград:'' «Как лето сканчевается, а осень приближается, тогда вскоре моровое поветрие начинается.
А в то время падобе всякому человеку на всемогущего бога упование созлагатпвозлагати и на пречистую его матерь и силою честного креста огра-ждатисяограждатися и сердце свое воздержати от кручины, и от ужасти, и от тяжелой думы, ибо через сие сердце человеческое умаляется и скоро порса и язва прилепляется — мозг и сердце захватит, осилсетосилеет человека и борзо умрет».
Было все это тоже при обычных картинах пашейнашей природы, «когда стают в осень туманы густые и темные и ветер с полуденной страны и последи дожди -и от солнца воскурение земли, и тогда падобе на ветр не ходил!, а сидети во избе в топленой и окон не отворяти, а добро бы, чтобы в том граде ни жнтижити и из того граду отходити в места чистые».
Когда, то есть в каком именно году последовал мор, прославивший Голована «несмертельиым», — этого я не знаю.
Такими мелочами тогда сильно не занимались и из-за них не поднимали шума, как вышло из-за Наума Прокофьева.
Местное горе в своем месте и кончалось, усмиряемое одним упованием на бога и его пречистую матерь, и разве только в случае сильного преобладания в какой-нибудь местности досужего «интеллигента» принимались своеобычные оздоровляющие меры: «во дворех огнь раскладали ясный, дубовым древом, дабы дым расходился, а в избах курили пелынею и можжевеловыми дровами и листвием рутовым».
Но все это мог делать только интеллигент, и притом при хорошем зажитке, а смерть борзо брала кене интеллигента, но того, кому ни в избе топленой сидеть некогда, да и древом дубовым раскрытый двор топить не по силам.
Смерть шла об руку с голодом и друг друга поддерживали.
Голодающие побирались у голодающих, больные умирали «борзо», то есть скоро, что крестьянину и выгоднее.
Долгих томлений не было, не было слышно и выздоравливающих.
Кто заболел, тот «борзо и помер, ''кроме одного''.
Какая это была болезнь — научно не определено, но народно ее звали «пазуха», или «веред», или «жмыховой пупырух», или дах<едахже просто «пупы-рухпупырух».
Началось это с хлебородных уездов, где, за- неимением хлеба, ели конопляный жмых.
В Карачевском и Брянском уездах, где крестьяне мешали горсть кепросевноннепросевной муки с толченой корою, была болезнь иная, тоже смертоносная, но кене «пупырух».
«Пупырух» показался сначала на скоте, а потом передавался людям.
«У человека под пазухами или на шее садится болячка червеиачервена, я в теле колотье почюет, и внутри негасимое горячество или во удесех некая студеность и тяжкое воздыхание и не может воздыхати — дух в себя тянет и паки воспу-скаетвоспускает; сон найдет, что не может перестать спать; явится горесть, кислость и блевание; в лице человек сменится, станет образом глнностеиглиностен и борзо помирает».
Может быть, это была сибирская язва, может быть, какая-нибудь другая язва, но только она была губительна и беспощадна, а самое распространенное название ен, опять повторяю, было «пупырух».
Вскочит на теле прыщ, или по-простонародному «пупырушек», зажелтоголовит-сязажелтоголовится, вокруг зардеет, и к суткам начинает мясо отгнивать, а потом борзо и смерть.
Скорая смерть представлялась, впрочем, «в добрых видах».
Кончина приходила тихая, не мучительная, самая крестьянская, только всем помиравшим до последней минутки хотелось пить.
По крайней мере оно нехорошо действует на людей обыкновенной, заурядной нравственности, не возвышающейся за черту простого сострадания.
Оно притупляет чувствительность сердца, которое само тяжко страдает и полно ощущения собственных мучений.
Зато в этакие горестные минуты общего бедствия среда народная выдвигает из себя героев великодушия, людей бесстрашных и самоотверженных.
Зато г.
В обыкновенное время они не видны и часто ничем не выделяются из массы: поно наскочит на людей «пупырушек», и народ выделяет из себя избранника, и тот творит чудеса, которые делают его лицом мифическим, баснословным, ''«несмертельным»''.
этакие горестные минуты общего бедствия среда народная выдвигает из себя героев великодушия, людей бесстрашных и самоотверженных.
В обыкновенное время они не видны и часто ничем не выделяются из массы: по наскочит на людей «пупырушек», и народ выделяет из себя избранника, и тот творит чудеса, которые делают его лицом мифическим, баснословным, «несмертельным».
Голован был из таких, и в первый же мор превзошел и затмил в народном представлении другого здешнего замечательного человека, купца Ивана Ивановича Андросова.
Андросов был честный старик, которого уважали и любили за доброту и справедливость, ибо он «близко-помощенблизкопомощен» был ко всем народным бедствиям.
Помогал он и в «мору», потому что имел списанным «врачевание» и «все оное переписывал и множил».
Списания эти у него брали и читали по разным местам, но понять не могли и «приступить не знали».
Писано было: «Аще болячка явится поверх главы или ином месте выше пояса, — пущай много кровь из медианы; аще явится на челе, то пущай скоро кровь из-под языка; аще явится подле ушей и под бородою, пущай из сефалиевы жилы, аще же явится под пазухами, то, значит, сердце больно, и тогда в той стороне медиан отворяй».
На всякое место, «где тягостно услышишь», расписано было, какую жилу отзорять: «сафенову», или «против большого перста, или жилу спатику, полуматику, или жилу базику» с наказом «пущать из них кровь течи, дондеже зелена станет .и переменится».
А лечить еще «левкарем да антелем, печатною землею да землею армейскою; вином малмозеею, да водкой буглосовога, вирианом виницей-скимвиницейским, митридатом да сахаром монюс-кристи», а входящим к больному «держать во рте Дягилевадягилева корьние, а в руках — пелынь, а ноздри сворбориновым уксусом помазаны и губу в уксусе мочену жохать».
Никто ничего в этом понять не мог, точно в казенном указе, в котором писано и переписано, то туда, то сюда и «в дву пото-мужпотомуж».
Ни жил таких кене находили, ни вина малмозеи, ни земли армейской, ни воднаводки буглосовой, и читали люди списания доброго старичка Андросова более только для «утоли моя печали».
Применять же из них могли одни заключительные слова: «а где бывает мор, и в те места не надобе ходить, а отходити прочь».
Это и соблюдали во множестве, и сам Иван Иванович держал тое ж правило и сидел в избе топленой и раздавал врачебные списания в подворотенку, задерживая в себе дух и держа во рту дягиль-корень.
К больным можно было безопасно входить только тем, у кого есть оленьи слезы или ''безоар''-камень; но ни слез оленьих, ни камня безоара у Ивана Ивановича не было, а в аптеках на Волховской улице камень хотя, может быть, и водился, но аптекаря были — один из поляков, а другой немец, к русским людям надлежащей жалости не имели и безоар-камень для себя берегли.
Это было вполне достоверно потому, что один из двух орловских аптекарей как потерял свой безоар, так сейчас же на дороге у него стали уши желтеть, око одно ему против другого убавилось, и он стал дрожать и хоша желал вспотеть и для того велел себе дома к по-дошзамподошвам каленый кирпич приложить, однако не вспотел, а в сухой рубахе умер.
Множество людей искали потерянный аптекарем безоар, и кто-то его нашел, только не Иван Иванович, потому что он тоже умер.
 
И вот в это-то ужасное время, когда интеллигенты отирались уксусом и не испускали духу, по бедным слободским хибаркам еще ожесточеннее пошел «пупырух»; люди начали здесь умирать «соплошь и без всякой помощи», — и вдруг там, на ниве смерти, появился с изумительным бесстрашием Голован.
Он, вероятно, знал или думал, будто знает какую-то медицину, потому что клал на опухоли больных своего приготовления «кавказский пластырь»; но этот его кавказский, или ермолов-скийермоловский, пластырь помогал плохо.
«Пупырухов» Голован не вылечивал, так же как и Андросов, но зато велика была его услуга больным и здоровым в том отношении, что он безбоязненно входил в зачумленные лачуги и поил зараженных не только свежею водою, но и снятым молоком, которое у него оставалось из-под клубных сливок.
Утром рано до зари переправлялся он на снятых с петель сарайных воротищах через Орлик (лодки здесь не было) и с бутылками за необъятным иедромнедром шнырял из лачужки в лачужку, чтобы промочить из скляницы засохшие уста умирающих или поставить мелом крест на двери, если драма жизни здесь уже кончилась и занавесь смерти закрылась над последним из актеров.
 
С этих пор доселе малоизвестного Голована широко узнали во всех слободах, и началось к нему большое народное тяготение.
Имя его, прежде знакомое прислуге дворянских домов, стали произносить с уважением в народе; начали видеть в нем человека, который не только может «заступить умершего Ивана Ивановича Аидросо-саАидрососа, а даже более его означать у бога и у людей».
А самому бесстрашию Голована не умедлили подыскать сверхъестественное объяснение: Голован, очевидно, что-то знал, и в силу такого знахарства он был «несмертельный»...
 
 
Язва Голована не касалась.
Во все время, пока она свирепствовала в слободах, ни сам он, ни его «ермолов-скаяермоловская» корова с бычком ничем не заболели; но этого мало: самое важное было то, что опон обманул и извел, или, держась местного говора, «изништожил» саму язву, и сделал то, не пожалев теплой крови своей за иародушконародушко.
 
Потерянный аптекарем безоар-камень был у Голована.
Как он ему достался — это было неизвестно.
Полагали, что Голован нес сливки аптекарю для «обыденной мази» ни увидал этот камень и утаил его.
Честно это или не честно было произвести такую утайку, про то строгой критики не было, да и быть не должно.
Если не грех взять и утаить съедомое, потому что съедомое бог всем дарствует, то тем паче не предосудительно взять целебное вещество, если оно дано к общему спасению.
==ГЛАВА ШЕСТАЯ==
 
Панька, разноглазый мужик с выцветшими волосами, был подпаском у пастуха, и, кроме общей пастушьей должности, он еще гонял по утрам на росу перекрещп-ваискихперекрещиваиских коров.
В одно из таких ранних своих занятии он и подсмотрел все дело, которое вознесло Голована на верх величия народного.
 
Одежда на Паньке была, разумеется, плохая, ойротская, какая-нибудь рвань с дырой на дыре.
Парень вертится на одну сторону, вертится на другую, молит, чтобы святой Федул на него теплом подул, а наместо того все холодно.
Только заведет глаза, а ветерок заюлит, заюлит в про-Рехупрореху и опять разбудит.
Однако молодая сила взяла свое: натянул Панька свитку на себя совсем сверх головы, шалашиком, и задремал.
Час каком не расслышал, потому что зеленая богоявленская колокольня далеко.
Тогда Голован велел им поставить около него ведерце с водою и ковшик, а самим идти к своим делам, и никому про то, что было, не сказывать.
Они же пошли и, трясясь от ужасти, всем рассказали.
А услыхавшие про это сразу догадались, что Голован это сделал неспроста, а что он таюим образом, изболясь за людей, бросил язве шмат своего тела на тот конец, чтобы он прошел жертвицей по всем русским рекам из малого Орлика в Оку, из Оки в Волгу, по всей Руси великой до широкого Каспия, и тем Голован за всех отстрадал, а сам он от этого не умрет, потому что у него в «руках аптека-реваптекарев живой камень и он человек «несмертельный».
 
Сказ этот пришел всем по мысли, да и предсказание оправдалось.
Голован не умер от своей страшной раны.
Лихая же хвороба после этой жертвы действительно прекратилась, и настали дни успокоения: поля и луга укло-чилисьуклочились густой зеленью, и привольно стало по ним разъезжать молодому Егорию светлохраброму, по локоть руки в красном золоте, по колени ноги в чистом серебре, во лбу солнце, в тылу месяц, а по концам звезды перехожие.
Отбелились холсты свежею юрьевой росою, выехал вместо витязя Егория в поле Иеремия пророк с тяжелым ярмом, волоча сохи да бороны, засвистали соловьи в Борисов день, утешая мученика, стараниями святой Мавры засинела крепкая рассада, прошел Зосима святой с долгим костылем, в набалдашнике пчелиную матку пронес; минул день Ивана Богословца, «Ииколина батюшки», и сам Никола отпразднован, и стал на дворе Симон Зилот, когда земля именинница.
На землнны именины Голован вылез на завалинку и с той поры мало-помалу ходить начал и снова за свое дело принялся.
И он на многие такие вопросы давал «помогательные советы», и вообще ни за какой спрос не сердился.
Бывал он по слободам и за коровьего врача, и за людского лекаря, и за инженера, и за звездоточия, и за аптекаря.
Он умел сводить шелуди и коросту опять-таки какою-то «ермолов-скойермоловской мазью», которая стоила один медный грош на трех человек; вынимал соленым огурцом жар из головы; знал, что травы надо собирать с Ивана дошлу-Петра, и отлично «воду показывал», то есть где можно колодец рыть.
Но это он мог, впрочем, не во всякое время, а только с начала нюня до св.
Федора Колодезника, пока «вода в земле слышно как идет по суставчикам».
Но ему, как слабоумному, все это уже прощалось.
Он был не женат, потому что ему некогда было жениться и нечем было бы кормить жену, — да и какая же дура решилась бы выйти за астронома?
Голован же был в полном уме, но не только водился с астрономом, а -и не шутил над ним; их даже видали ночами вместе на астрономовой крыше, как они, то один, то другой, переменяясь, посматривали в плезирную трубку на зодни.
Понятно, что за мысли могли внушать эти две стоящие ночью у трубы фигуры, вокруг которых работали мечтательное суеверие, медицинская поэзия, религиозный бред и недоумение...
И, наконец, сами обстоятельства ставили Голована в несколько странное положение: неизвестно было — какого он прихода...
Так я читал в сказании, не печатанном, но верном, списанном не по шаблону, а с «живого видения», и человеком, предпочитавшим правду тенденциозной лживости того времени.
 
Движение было такое многолюдное, что в городах Лив-нахЛивнах и в Ельце, через которые лежал путь, не было мест ни на постоялых дворах, ни в гостиницах.
Случалось, что важные и именитые люди ночевали в своих каретах.
Овес, сено, крупа — все по тракту поднялось в цене, так что, по замечанию моей бабушки, воспоминаниями которой я пользуюсь, с этих пор в нашей стороне, чтобы накормить человека студенем, щами, бараниной и кашей, стали брать на дворах по пятьдесят две копейки (то есть пятиалтынный), а до того брали двадцать пять (или 7'/г коп.).
По нынешнему времени, конечно, и пятиалтынный — цена совершенно невероятная, однако это так было, и открытие мощей нового угодника в подъеме ценности на жизненные припасы имело для прилегающих мест такое же значение, какое в недавние годы имел для Петербурга пожар мстин-скогомстинского моста.
«Цена вскочила и такая и осталась».
 
 
Правил домом, по-нынешнему сказали бы, «основатель фирмы», — а тогда просто говорили «сам».
Был это мя-кенькиймякенький старичок, которого, однако, все как огня боялись.
Говорили о нем, что он умел мягко стлать, да было жестко спать: обходил всех словом «матинька», а спускал к черту в зубы.
Тип известный и знакомый, тип торгового патриарха.
 
Вот этот-то патриарх и ехал на открытие «в большом составе» — сам, да жена, да дочь, которая страдала «болезнью меланхолии» и подлежала исцелению.
Испытаны были над нею все известные средства народной поэзии и творчества: ее поили бодрящим девясилом, обсыпали пио-ниеюпиониею, которая унимает надхождение стени, давали нюхать майран, что в голове мозг поправляет, но ничто не помогло, и теперь ее взяли к угоднику, поспешая на первый случай, когда пойдет самая первая сила.
Вера в преимущество первой силы очень велика, и она имеет своим основанием сказание о силоамской купели, где тоже исце-левалиисцелевали первые, кто успевал войти по возмущении воды.
 
Ехали орловские купцы через Ливиы и через Елец, претерпевая большие затруднения, и совершенно измучились, пока достигли к угоднику.
 
Купец и жена его были в отчаянии, — равнодушнее всех была дочка, которая не знала, чего она лишалася.
Надежд никаких не было помочь горю, — столько было знати, с такими фамилиями, а они простые купцы, которые хотя в своем месте что-нибудь и значили, но здесь, в таком скоплении христианского величия, совсем потеря-лисяпотерялися.
И вот однажды, сидя в горе под своею кибиточкою за чаем на постоялом дворе, жалуется патриарх жене, что уже и надежды никакой не полагает достигнуть до святого гроба ни в первых, ни во вторых, а разве доведется как-нибудь в самых последних, вместе с ниварями и рыбарями, то есть вообще с простым пародом.
А тогда уже какая радость: и полиция освирепеет, и духовенство заморится — вдоволь помолиться не даст, а совать станет.
Темные промышленники шныряли повсеместно, но приютом им был этот загородный «бедный обоз» с окружавшими его оврагами и лачужками, где шло ожесточенное корчемство водкой и в двух-трех повозках стояли румяные солдатки, приехавшие сюда в складчину.
Тут же фабриковались стружки от гроба, «печатная земля», кусочки истлевших риз и даже «частицы».
Иногда между промышлявшим-ипромышлявшими этими делами художниками попадались люди очень остроумные и выкидывали штуки интересные и замечательные по своей простоте и смелости.
Таков был и тот, которого заметило благочестивое орловское семейство.
Проходимец подслушал их сетование о невозможности приступить к угоднику, прежде чем от мощей истекут первые струи целебной благодати, и прямо подошел и заговорил начистоту:
Целый большой луб с вековой липы согнут и приколочен к тележным грядкам, а под ним лежка: лежат люди ногами к ногам в нутро экипажа, а головы к вольному воздуху, на обе стороны вперед и назад.
Над возлежащими проходит ветерок и вентилирует, чтобы им можно было не задохнуться в собственном духу.
Тут же у взвя-заиныхвзвязанных к оглоблям пихтерей с сеном и хрептугов стояли кони, большею частию тощие, все в хомутах и иные, у бережливых людей, под рогожными «крышками».
При некоторых повозках были и собачки, которых хотя и не следовало бы брать в паломничество, но это были «усердные» собачки, которые догнали своих хозяев на втором, третьем покорме и ни при каком бойле не хотели от них отвязаться.
Им здесь не было места, по настоящему положению паломничесгва, но они были терпимы и, чувствуй свое контрабандное положение, держали себя очень смирно; они жались где-нибудь у тележного колеса пол дегтяркою и хранили серьезное молчание.
 
Засада здесь и в самом деле была, но не опасная: купец нашел в овраге двух таких же, как он, благочестивых люден в купеческом одеянии, с которыми надо было «сладиться».
Все они должны были здесь заплатить пустош-номупустошному уговорную плату за проводы их к угоднику, а тогда он им откроет свой план и сейчас их поведет.
Долго думать было нечего, и упорство ни к чему не вело: купцы сложили сумму и дали, а пустотный открыл им свой план, простой, но, по простоте своей, чисто гениальный: он заключался в том, что в «бедном обозе» есть известный пустотному человеку человек расслабленный, которого надо только поднять и нести к угоднику, и никто их не остановит и пути им не затруднит с болящим.
Надо только купить для слабого болезный одрец да покровеи и, подняв его, нести всем шестерым, подвязазши под одр полотенчики.
Взял, поторговавшись, еще на снасть по два рубля с лица и побежал, а через десять минут назад вернулся и говорит:
 
— Идем, братия, только не бойко выступайте, а по-спуститепоспустите малость очи побогомысленнее.
 
Купцы спустили очи и пошли с благоговением и в этом же «бедном обозе» подошли к одной повозке, у которой стояла у хрептуга совсем дохлая клячонка, а на передке сидел маленький золотушный мальчик и забавлял себя, перекидывая с руки на руку ощипанные плоднички желтых пупавок.
Проводник шел впереди с глиняной жаровенкой и крестообразно покуривал.
 
Еще они и из обоза не вышли, как на них уже начали креститься, а когда пошли по улицам, внимание к ним становилось все серьезнее и серьезнее: все, видя их, понимали, что это к чудотворцу несут болящего, и присоеди-нялисяприсоединялися.
Купцы шли поспешаючи, потому что слышали благовест ко всенощной, и пришли с своею ношею как раз вовремя, когда запели: «Хвалите имя господне, раби господа».
 
Гостей набралось множество, каждый со своей ложкой в сапоге или за пазухой.
Пирогами оделял Голован.
Он часто был зван к таким «столам» архитриклином ни хлебодаром, потому что был справедлив, ничего не утаит себе и основательно знал, кто какого пирога стоит — с горохом, с морковью или с печенкой.
 
Так и теперь он стоял и каждому подходящему «оделял» большой пирог, а у кого знал в доме немощных — тому два и более «на недужную порцию».
И вот в числе разных подходящих подошел к Головану и Фотей, человек новый, но как будто удививший Голов-аиаГолована.
Увидав Фотея, Голован словно что-то вспомнил и спросил:
 
Все это в несколько приемов убрал огонь, и на месте старых лачуг построились такие же новые, а теперь никто не может узнать, кто здесь по какому праву сидит?
 
Дело было в том, что, когда отдохнувший от пожаров город стал устраиваться и некоторые люди стали покупать участки в кварталах за церковью Василия Великого, оказалось, что у продавцов не только не было никаких документов, но что ни сами эти владельцы и их предки считали всякие документы совершенно лишними.
Домик и местишко до этой поры переходили из рук в руки без всякого заявления властям и без всяких даней и пошлин б казну, а все это, говорят, писалось у них в какую-то «китрать», но «китрать» эта в один из бесчисленных пожаров сгорела, и тот, кто вел ее, — умер; а с тем и все следы их вл а денных прав покончились.
Правда, что никаких споров по праву владения не было, но все это не имело законной силы, а держалось на том, что если Протасов говорит, что его отец купил домишко от покойного деда Тарасовых, то Тарасовы не оспаривали владенкых прав Протасовых; но как теперь требовались права, то прав нет, и совестному судье воочию предлежало решать вопрос: преступление ли вызвало закон или закон создал преступление?
 
С тем мы заснули, выспались, — рано утром я сходил на Орлик, выкупался, посмотрел на старые места, вспомнил Голованов домик и, возвращаясь, нахожу дядю в беседе с тремя неизвестными мне «милостивыми государями».
Все они были купеческой конструкции — двое сер-довыесердовые в сюртуках с крючками, а один совершенно белый, в ситцевой рубахе навыпуск, в чуйке и в крестьянской шляпе «гречником».
 
Дядя показал мне на них рукою и говорит:
 
Бабушка спросила меня: заезжал ли я на отцову могилу, кого видел из родных в Орле и что поделывает там дядя?
Я ответил на все ее вопросы и распространился о дяде, рассказав, как он разбирается со старыми «лыген-дамилыгендами».
 
Бабушка остановилась и подняла на лоб очки.
Слово «лыгенда» ей очень понравилось: она услыхала в нем наивную переделку в народном духе и рассмеялась:
 
— Это, — говорит, — старик чудесно сказал про лы-геидулыгеиду.
 
А я говорю: