РБС/ВТ/Достоевский, Федор Михайлович: различия между версиями

[досмотренная версия][досмотренная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
Нет описания правки
мНет описания правки
Строка 73:
Разрешение печатать потому особенно важно было Достоевскому, что давало ему возможность увеличить свои материальные средства; а это было ему необходимо, так как его личный роман подвигался к концу: он собирался жениться на Марии Дмитриевне Исаевой, вдове чиновника, с которою он познакомился вскоре после переезда в Семипалатинск. 21 декабря 1856 г. он пишет Врангелю: «''Если не помешает одно обстоятельство'', то я, до масленицы, женюсь — вы знаете на ком. Она же любит меня до сих пор… Она сама сказала мне: ''дa''. ''То, что я писал вам об ней летом'', слишком мало имело влияния на ее привязанность ко мне. Она меня любит. Это я знаю наверное. Я знал это и тогда, когда писал вам летом письмо мое. Она скоро разуверилась в своей новой привязанности. Еще летом, по письмам ее, я знал это. Мне было все открыто… Я вам пишу ''наверно'', что я женюсь; между прочим, может быть одно обстоятельство, о котором долго рассказывать, но которое может отдалить наш брак на неопределенное время. Это обстоятельство совершенно постороннее, но мне, по всем видимостям, кажется, что оно ''не случится''. А если его не будет, то следующее письмо вы получите от меня, когда ''все уже будет кончено''. Денег у меня нет ни копейки. По самым скромным расчетам мне на ''все'' надо до 600 руб. серебром». Деньги эти удалось занять в конце января, а 6 февраля 1857 года совершилась в г. Кузнецке свадьба Достоевского, и он говорит, что «если печатать не позволят еще год, тогда лучше не жить»; он выражает даже готовность печатать «''хоть навсегда без имени'' или псевдонимом». Наконец в августовской книжке «Отечественных Записок» 1857 г. была напечатана первая после каторги повесть Достоевского, хотя и написанная им в 1849 г., «Маленький герой», которую он в своих письмах к брату и к K. E. Врангелю называет «детской сказкой».
 
Пока, однако, дошла эта книжка журнала до Достоевского, он начал сношения с "«Русским Вестником"» и "«Русским Словом"». Видно, что возможность работать оживила Достоевского. В письме от 31 мая 1858  г. к брату он говорит: "«Ты пишешь, друг мой, чтоб я присылал тебе написанное. Не помню (вообще, у меня память стала очень плоха)  — не помню, писал ли я тебе, что я открыл сношения с Катковым и послал ему письмо, в котором предложил ему участвовать в его журнале и обещал повесть в этом году, если он мне пришлет сейчас 500 руб. серебр.? Эти 500 руб. я получил от него назад тому с месяц или недель пять, при весьма умном и любезном письме. Он пишет, что очень рад моему участию, немедленно исполняет мое требование (500 р.) и просит, как можно менее стеснять себя, работать не спеша, т.  е. не на срок. Это прекрасно. Я сижу теперь за работой в "«Русский Вестник"» (большая повесть); но только то беда, что я не уговорился с Катковым о плате с листа, написав, что полагаюсь в этом случае на его справедливость. В "«Русское Слово"» тоже пришлю в этом году: это я надеюсь. Но не роман мой, а повесть. Роман же я отложил писать до возвращения в Россию. Это я сделал по необходимости. В нем идея довольно счастливая, характер новый, еще нигде не являвшийся. Но так как этот характер, вероятно, теперь в России в большом ходу, в действительной жизни, особенно теперь, судя по движениям и идеям, которыми все полны, то я уверен, что я обогащу мой роман новыми наблюдениями, возвратясь в Россию. Торопиться, милый друг мой, не надо, а надо стараться сделать хорошо. Ты пишешь, дорогой мой, что я, вероятно, самолюбив, и теперь желаю явиться с чем-нибудь очень хорошим и потому сижу и высиживаю это очень хорошее на яйцах. Положим, что так; но так как я уже отложил попечение явиться с романом, а пишу две повести, которые будут только что сносны (и то дай Бог), то и высиживания во мне теперь нет"». Отвечая, должно быть, на упрек, сделанный ему братом относительно медленности его литературной работы, Достоевский говорит: "«Что у тебя за теория, друг мой, что картина должна быть написана сразу и проч., и проч., и проч.? Когда ты в этом убедился? Поверь, что везде нужен труд и огромный. Поверь, что легкое, изящное стихотворение Пушкина, в несколько строчек, потому и кажется написанным сразу, что оно слишком долго клеилось и перемарывалось у Пушкина. Это факты. Гоголь восемь лет писал "«Мертвые Души"». Все, что писано сразу, все было незрелое. У Шекспира, говорят, не было помарок в рукописях. Оттого-то у него так много чудовищностей и безвкусья, а работал бы  — так было бы лучше. Ты явно смешиваешь вдохновение, т.  е. первое, мгновенное создание картины или движения в душе (что всегда так и делается), с работой. Я, например, сцену тотчас же и записываю так, как она мне явилась впервые, и рад ей; но потом целые месяцы, год, обрабатываю ее, вдохновляюсь ею ''по нескольку раз'', а не один, потому что люблю эту сцену, и несколько раз прибавлю к ней или убавлю что-нибудь, как уже и было у меня, и поверь, что выходило гораздо лучше"».
 
В этом же письме брату Достоевский сообщает, что подал прошение об отставке; вероятно, это произошло в начале года, когда Достоевскому были возвращены права потомственного дворянства. Однако ответа на прошение пришлось ждать целый год, так как Высочайший приказ об отставке Достоевского состоялся только 18 марта 1859 года, причем ему разрешено было жить во всех городах Империи, кроме столицы. Между тем ожидание было до крайности тягостно ему, как это видно из письма его к некоему Е. от 12 декабря 1858  г. "«Можете ли вы себе представить, говорит Достоевский, что даже сами занятия литературой сделались для меня не отдыхом, не облегчением, а мукой...мукой… Во всем виновата моя обстановка и болезненное положение мое. Журналов я не читаю и вот уже полгода не брал в руки даже газеты. Полагая, что скоро выеду в Россию, не записался, а брать не у кого, потому что не хочется быть иным людям хоть чем-нибудь одолженным"». Относительно романа для Каткова Достоевский говорит, что ему "«недостает кое-каких справок, которые нужно сделать самому лично в России; наобум же писать он не хочет"». Поэтому он для "«Русского Вестника"» готовит другой роман, а теперь "«пишет на почтовых"» повесть для "«Русского Слова"», так как получил уже за эту повесть авансом 500 рублей. Повесть для "«Русского Слова"» была "«Дядюшкин сон"», помещенная во втором томе журнала на 1859 год. Для "«Русского Вестника"» был написан роман "«Село Степанчиково и его обитатели"», но редакция возвратила рукопись Достоевскому, как он говорит, "«испугавшись 100 руб. с листа"». Между тем на это свое произведение Достоевский возлагал большие надежды...надежды… "«Этот роман, писал он брату, конечно, имеет величайшие недостатки и главное, может быть, растянутость; но в чем я уверен, как в аксиоме, это то, что он имеет в то же время и великие достоинства, и что это ''лучшее'' мое ''произведение''. Я писал его два года (с перерывом в середине "«Дядюшкина сна"»). Начало и средина обделаны, конец писан наскоро. Но тут положил я мою душу, мою плоть и кровь. Я не хочу сказать, что я высказался в нем весь; это будет вздор! Еще будет много что высказать. К тому же в романе мало сердечного (т.  е. страстного элемента, как, например, в "«Дворянском Гнезде"»),  — но в нем есть два огромных типических характера, ''создаваемых'' и ''записываемых'' пять лет, обделанных безукоризненно (по моему мнению),  — характеров вполне русских и плохо до сих пор указанных русской литературой. Не знаю, оценит ли Катков, но если публика примет мой роман холодно, то, признаюсь, я, может быть, впаду в отчаянье. На нем основаны все лучшие надежды мои и, главное, упрочение моего литературного имени"».
 
Успех этого "«Катковского романа"» должен был, по мнению Достоевского, сильно поднять ценность дальнейших его произведений, а прежде всего  — того большого романа, который; им задуман был вскоре по выходе из каторги. Ввиду того что издатель "«Русского Слова"», гр. Кушелев-Безбородко, напечатав "«Дядюшкин сон"», просил Достоевского продолжать свое сотрудничество в журнале, он думает при его помощи значительно развить свою литературную деятельность. Он сообщает брату о следующем своем предположении; "«На счет участия в его журнале (т.  е. в "«Русском Слове"») я написал ему, что желал бы прежде всего его видеть и переговорить с ним лично. Объяснил ему, что у меня в виду большой роман, листов в 25, что мне чрезвычайно бы желалось начать немедленно писать его (и только его), но что, по некоторым обстоятельствам, я никак не могу присесть за эту работу, ''и что об этих-то обстоятельствах мне и хотелось бы поговорить с ним лично''. Этим я заключил мое письмо к Кушелеву без всяких объяснений; но тебе я объясню  — какие это обстоятельства. Во-первых, чтобы сесть мне за роман и написать его  — 1½ года сроку. Во-вторых, чтобы писать его 1½ г.  — нужно быть в это время обеспеченным; а я ничего ровно не имею. В-третьих, ты пишешь мне беспрерывно такие известия, что Гончаров, например, взял 7000 за свой роман, а Тургеневу за его "«Дворянское Гнездо"» сам Катков (у которого я прошу 100 руб. с листа) давал 4000 руб., т.  е. по 400 руб. с листа. Друг мой! я очень хорошо знаю, что я пишу хуже Тургенева, но ведь не слишком же хуже и, наконец, я надеюсь написать совсем не хуже. За что же я-то, с моими нуждами, беру только 100 р., а Тургенев, у которого 2000 душ, по 400? От ''бедности я принужден'' торопиться и писать для денег, следовательно, ''непременно портить''. И потому, при свидании с Кушелевым, я намерен прямо изложить ему, чтоб он дал мне полуторагодичный срок, 300 рублей с листа, и, сверх того, чтобы жить во время работы  — 3000 руб. сер. вперед. Если согласится, то я сверх того обязуюсь дать ему на будущий год (к началу) маленькую повесть листа в 1½ печатных. У меня много сюжетов больших повестей, а маленьких нет. Но я надеюсь как-нибудь до нового года наткнуться на вдохновение и состряпать Кушелеву маленькую повесть"».
 
Уволенный от службы с чином подпоручика, Достоевский получил билет на проезд (вместо паспорта) 30 июня 1859  г. и вскоре расстался с Сибирью. Уже в сентябре он был в Твери, где он "«изъявил свое место жительства"». Но, конечно, в Твери предполагалось оставаться не особенно долго, и Достоевский высказывает это в одном из первых же писем из этого города. "«Если, пишет он Врангелю, спросите обо мне, то что вам сказать: взял на себя заботы семейные и тяну их. Но я верю, что еще не кончилась моя жизнь, и не хочу умирать. Болезнь моя по-прежнему,  — ни то, ни ce. Хотел бы посоветоваться с докторами. Но пока не доберусь до Петербурга  — не буду лечиться! Что пачкаться у дураков! Теперь я заперт в Твери, и это хуже Семипалатинска. Хоть Семипалатинск, в последнее время, изменился совершенно (не осталось ни одной симпатичной личности, ни одного светлого воспоминания),  — но Тверь в тысячу раз гаже. Сумрачно, холодно, каменные дома, никакого движения, никаких интересов,  — даже библиотеки нет порядочной. Настоящая тюрьма! Намереваюсь как можно скорее выбраться отсюда. Ho положение мое престранное: я давно уже считаю себя совершенно прощенным. Мне возвращено и потомственное дворянство, особым указом, еще два года назад. А между тем я знаю, что без особой формальной просьбы (жить в Петербурге)  — мне нельзя въехать ни в Петербург, ни в Москву"». В другом письме Достоевский говорит, что он "«страдает и нравственно, и физически"», что его "«дела в запущении"», что в Твери ему "«невыносимо"». О своем полном освобождении он хлопочет через тверского губернатора, графа Баранова, и через известного севастопольского героя  — Э.  И.  Тотлебена, которые относятся к нему с большим сочувствием. Главными основаниями для возвращения в Петербург выставляются необходимость лечиться и возможность лучше устроить свое материальнее положение.
 
Литературных планов в это время у Достоевского чрезвычайно много. "«Я решил, сообщает он брату,  — начать писать роман (большой  — это уже решено)  — пропишу год. Спешить не желаю. Он так хорошо скомпановался, что невозможно поднять на него руку, т.  е. спешить к какому-нибудь сроку. Хочу писать свободно. Этот роман с ''идеей'' и даст мне ход. Но, чтобы писать его,  — нужно быть обеспеченным. Запродать его вперед  — это самоубийство. Это значит взять 100 или 120, тогда как я, может быть, выторговал бы 150 или 200. Я сам буду своим судьей и, если роман удастся,  — сам положу цену. А потому нужно не запродавать вперед и писать, будучи обеспеченным"». О каком романе говорит Достоевский в этом и во многих предшествующих письмах, трудно сказать что-либо определенное, хотя, по-видимому, не лишено некоторого основания предположение О.  Ф.  Миллера, что речь идет о "«Преступлении и наказании"», так как ни к "«Запискам из мертвого дома"», ни к роману "«Униженные и оскорбленные"», явившимся ранее "«Преступления и наказания"», не могут относиться указания Достоевского на то, что в романе будет какой-то важный современный тип, что для характеристики этого типа нужно изучение современной жизни и что роман будет с идеей и будет иметь очень большое значение. Для такой важной работы надо освободиться от срочных писаний из-за денег, но тут-то и являлся вопрос, где взять денег, чтобы обеспечить себя, по крайней мере на год? "«Сообразив ''серьезно'', говорит Достоевский,  ''я решил немедленно'' издать прежние свои сочинения, и издать самому, а не продавать их,  — разве бы дали очень много, но очень много не дадут. Слушай: положим, что сочинения пойдут медленно. Но для меня это ничего не значит. Мне нужно 120 или 500 в месяц. Только бы это выбрать, следовательно они будут кормить меня. Ты спросишь: где взять денег на издание? Вот что я придумал: во-первых, издать не вдруг, а книгу за книгой. Всего три книги. В 1-й: "«Бедные люди"», "«Неточка Незванова" » ''2 части'', "«Белые ночи"», "«Детская сказка"», "«Елка и свадьба"», "«Честный вор"» (переделать), "«Ревнивый муж"». Всего около 23 листов убористой печати. 2-я часть: "«Двойник"» (совершенно переделанный) и "«Дядюшкин сон"». 3-я часть: "«Село Степанчиково"». 1-я часть, я думаю, разойдется довольно скоро. Но надо исправить. "«Бедные люди"» без перемены со 2-го издания, а остальное все в 1-й части надо бы слегка поисправить...поисправить… Печатание может окончиться в январе, в половине,  — и в продажу! Я уверен, что 1-й томик произведет некоторый эффект. Во-первых, собрано лучшее; во-вторых, я напомню о себе; в-третьих, ''имя'' интересное; в-четвертых, если роман в "«Современнике"» удастся, то и это пойдет. Между тем к половине декабря я пришлю тебе (или привезу сам) исправленного "«Двойника"». Поверь, брат, что это исправление, снабженное предисловием, будет стоить ''нового романа''. Они увидят, наконец, что такое "«Двойник"»! Я надеюсь слишком даже заинтересовать. Одним словом, я вызываю всех на бой (и, наконец, если я теперь не выправлю "«Двойника"», то когда же я его выправлю? Зачем мне терять превосходную идею, величайший тип, по своей социальной важности, который я первый открыл и которого я был провозвестником?). В декабре же  — в цензуру "«Двойника"» и "«Дядюшкин сон"». В январе печатать, а к концу февраля 2-й том выходит в свет, а за ним, почти вместе, можно и 3-й  "«Степанчиково"». Деньги  — или в долг, или 1-й том окупить. Наконец, последние два тома (по успеху 1-го) можно даже в крайнем случае и продать. Окуплю издание, а до тех пор живу деньгами "«Современника"», а потом, по окупке издания, хоть и медленно будет идти, но мне все равно: ибо на корм мой и медленной продажи достанет, а я тем временем, с самого декабря, серьезно сажусь за большой роман (который, увы, через год, произведет эффект, что может увлечь за собою и остальные экземпляры "«Собрания сочинений"»). Рядом с этими предположениями идет дело о продаже романа "«Село Степанчиково"», о чем ведутся переговоры с "«Отечественными Записками"», "«Светочем"» и "«Современником"», хотя следует заметить, что тут идет дело и о новых, замышляемых Достоевским, произведениях. "«Если, пишет он брату, "«Светоч"» даст 2500 (за Степанчиково), то, ''разумеется'', отдать. Что же может быть лучше? Пусть у них ни одного подписчика, зато 2500, и в мнении других журналов утвердится ценность моих сочинений, т.  е. стыдно будет дать меньше 2000 или 1800 за такую вещь, за которую я сейчас же, не думавши, могу взять 2500. К тому же у меня в будущем году еще две вещи могут быть напечатаны: ''Мертвый Дом'' и ''Первый эпизод большого романа''. Это пойдет в "«Современник"». Небось, тогда не упустят, да я и отдам-то с рекомендацией. Что же касается до ''Мертвого Дома'', то ведь у них не бараньи головы. Ведь они понимают, какое любопытство может возбудить такая статья в первых (январских) номерах журнала. Если дадут 200 с листа, то напечатаю в журнале. A нет, так и не надо. Не думай, что я задрал нос, или хвалюсь с моим "«Мертвым Домом"», что прошу 200. Совсем нет; но я очень хорошо понимаю любопытство и ''значение'' статьи и своего терять не хочу. Этой статьей, да еще будущим романом можно заткнуть глотку "«От. Запискам"» и "«Современнику"», чтоб не ругались в журнале за то, что не уступил я им "«Степанчикова"» (в надежде иметь будущего сотрудника). А что у "«Светоча"» читателей мало,  — так это вздор. Мне же лучше. Когда издам отдельно, тогда роман будет иметь вид новости"». Несмотря однако на это решение отдать "«Село Степанчиково"» в журнал "«Светоч"», в этом же письме Достоевский говорит: "«если Некрасов станет торговаться и будет ''резоннее'', то, во всяком случае, преимущество ему. Как жаль, как мне крайне жаль, что он не застал тебя дома! Тогда бы мы знали его мысли наверно. Нельзя ли ''как-нибудь'' увидать его поскорее? Видишь ли: очень важно то, что роман будет напечатан в "«Современнике"». Этот журнал прежде гнал меня, а теперь сам хлопочет о моей статье. Для литературного моего значения это очень важно. 2) Некрасов, возвративший тебе рукопись и пришедший опять за ней и (если бы так было), наконец, вошедший в резон, всеми этими проделками придает чрезвычайное значение роману. Значит, роман недурен, если из-за него так хлопочут и торгуются...торгуются… Прибавь Некрасову, что я сам очень хорошо знаю недостатки своего романа, но что мне кажется, что и в моем романе есть несколько хороших страниц. Скажи этими словами, потому что действительно таково мое мнение. Да не худо это же сказать и Краевскому. Говори им откровеннее. Откровенность  — сила"». В результате всех этих переговоров состоялось помещение романа "«Село Степанчиково"» в "«Отечественных Записках"» 1859  г., кн. 127. Что касается "«Мертвого Дома"» и "«Эпизода большого романа"», то они были написаны позже.
 
Хлопоты Достоевского о возвращении в Петербург увенчались, наконец, успехом. 27 ноября 1859  г. шеф жандармов, кн. В.  А.  Долгоруков, на его всеподданнейшем прошении о помещении его пасынка, Исаева, в корпус и о разрешении ему самому переселиться в Петербург пометил: "«Высочайше повелено относительно Исаева снестись с кем следует. Что касается до самого Достоевского, то просьба его уже решена по письму, которое он ко мне писал"». Этим закончилось то наказание, которое пришлось перенести Достоевскому за участие в деле Петрашевского. Через несколько дней он был уже в Петербурге. Один из его товарищей по кружку Петрашевского, А.  П.  Милюков, так рассказывает об этом возвращении: "«Однажды Михаил Михайлович пришел ко мне утром с радостной вестью, что брату его разрешено жить в Петербурге и он должен приехать в тот же день. Мы поспешили на вокзал Николаевской железной дороги, и там, наконец, я обнял нашего изгнанника после десятилетней почти разлуки. Вечер провели мы вместе. Ф. М., как мне показалось, не изменился физически: он даже как будто смотрел бодрее прежнего и не утратил нисколько своей обычной энергии. Не помню, кто из общих знакомых был на этом вечере, но у меня осталось в памяти, что при этом первом свидании мы обменивались только новостями и впечатлениями и вспоминали старые годы и наших друзей. После того видались мы почти каждую неделю...неделю… Беседы наши в новом небольшом кружке приятелей во многом уже не походили на те, которые бывали в Дуровском обществе. И могло ли быть иначе? Западная Европа и Россия в эти десять лет как будто поменялись ролями: там разлетелись в прах увлекавшие нас прежде гуманные утопии и реакция во всем торжествовала, а здесь начинало осуществляться многое, о чем мы мечтали и готовились, или совершались реформы, обновлявшие русскую жизнь и порождавшие новые надежды. Понятно, что в беседах наших не было уже прежнего пессимизма"».
 
В состав этого кружка, сгруппировавшегося в редакции "«Светоча"», который издавался Д.  И.  Калиновским, входили H. H. Страхов, А.  П.  Майков, В.  В.  Крестовский, Д.  Д.  Минаев, В.  Д.  Яковлев и др. "«Первое место в кружке, как говорит Страхов, занимал, конечно, Ф. М.: он был y всех на счету крупного писателя и первенствовал не только по своей известности, но и по обилию мыслей и горячности, с которою их высказывал...высказывал… И тогда была заметна обыкновенная манера разговора Ф.  М.  Он часто говорил со своим собеседником в полголоса, почти шепотом, пока что-нибудь его особенно не возбуждало; тогда он воодушевлялся и круто возвышал голос. Впрочем в то время его можно было назвать довольно веселым в обыкновенном настроении; в нем было еще очень много мягкости, изменявшей ему в последние годы, после всех понесенных им трудов и волнений"». Уже с самого начала года братья Достоевские стали собирать сотрудников для будущего толстого журнала, который они задумали издавать, а в сентябре 1860  г. было ими разослано объявление о подписке на ежемесячный литературный и политический журнал "«Время"». Объявление это было, по словам Страхова, написано Ф. M.  — чем и представляет важный материал для характеристики его миросозерцания, в котором определенно выразилось влияние философских взглядов Ап. А. Григорьева, легших в основание учения так называемых почвенников. Называя свою эпоху "«в высшей степени замечательною и критическою"», потому что в ней наблюдаются признаки настоящего "«мирного переворота, равносильного по значению даже самой реформе Петра"» и состоящего в "«слитии образованности и ее представителей с началом народным"», Достоевский характеризует, как пагубное явление, то разъединение между интеллигенцией и народом, которое было произведено реформою Петра. "«Но, говорит он, теперь разъединение оканчивается. ''Петровская реформа, продолжавшаяся вплоть до нашего времени, дошла, наконец, до последних своих пределов. Дальше нельзя идти, дa и некуда: нет дороги; она вся пройдена''. Все, последовавшие за Петром, узнали Европу, примкнули к европейской жизни и не сделались европейцами. Когда-то мы сами укоряли себя за неспособность к европеизму. Теперь мы думаем иначе. Мы узнаем теперь, что мы и не можем быть европейцами, что мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих национальных начал, нам чуждых и противоположных,  — точно так, как мы не могли бы носить чужое платье, сшитое не по нашей мерке. ''Мы убедились, наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача  — создать себе новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал''. Но на родную почву мы возвратились не побежденными. Мы не отказываемся от нашего прошедшего: мы сознаем и разумность его. Мы сознаем, что реформа раздвинула наш кругозор, что через нее мы осмыслили будущее значение наше в великой семье всех народов. Мы знаем, что не оградимся уже теперь китайскими стенами от человечества. ''Мы предугадываем и предугадываем с благоговеньем, что характер нашей будущей деятельности должен быть в высшей степени общечеловеческий, что русская идея, может быть, будет синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа, в отдельных своих национальностях; что, может быть, все враждебное в этих идеях найдет свое примирение u дальнейшее развитие в русской народности''. Недаром же мы говорили на всех языках, понимали все цивилизации, сочувствовали интересам каждого европейского народа, понимали смысл и разумность явлений, совершенно нам чуждых. Недаром заявили мы такую силу в самоосуждении, удивлявшем всех иностранцев. Они упрекали нас за это, называли нас безличными, людьми без отечества, не замечая, что способность отрешиться на время от почвы, чтобы трезвее и беспристрастнее взглянуть на себя, есть уже само по себе признак величайшей особенности; способность же примирительного взгляда на чужое есть величайший и благороднейший дар природы, который дается очень немногим национальностям. Иностранцы еще и не починали наших бесконечных сил...сил… Но теперь, кажется, и ''мы вступаем в новую жизнь''. И вот, перед этим-то вступлением в новую жизнь, примирение последователей реформы Петра с народным началом стало необходимостью. Мы говорим здесь не о славянофилах и не о западниках. К их домашним раздорам наше время совершенно равнодушно. Мы говорим о примирении цивилизации с народным началом. Мы чувствуем, что обе стороны должны, наконец, понять друг друга, должны разъяснить все недоумения, которых накопилось между ними такое невероятное множество, и потом ''согласно и стройно общими силами двинуться в новый широкий и славный путь. Соединение во что бы то ни стало, несмотря ни на какие пожертвования, и возможно скорейшее  — вот наша передовая мысль, вот девиз наш''. Но где же точка соприкосновения с народом? Как сделать первый шаг к сближению с ним,  — вот вопрос, вот забота, которая должна быть разделяема всеми, ''кому дорого русское имя'', всеми, кто любит народ и дорожит его счастьем. A счастье его  — счастье наше. Разумеется, что первый шаг к достижению всякого согласия есть грамотность и образование. Народ никогда не поймет нас, если не будет к тому приготовлен. Другого нет пути, и мы знаем, что, высказывая это, мы не говорим ничего нового. Но, пока за образованным сословием остается еще первый шаг, оно должно воспользоваться своим положением и воспользоваться усиленно. Распространение образования, усиленное, скорейшее и во что бы то ни стало  — вот главная задача нашего времени, первый шаг ко всякой деятельности"».
 
Кроме этой политической profession de foi, Достоевский признал необходимым изложить и свое отношение к современным ему литературным вопросам. "«Мы, объяснял он, давно уже заметили, что в нашей журналистике, в последние годы, развилась какая-то особенная добровольная зависимость, подначальность литературным авторитетам. Разумеется, мы не обвиняем нашу журналистику в корысти, в продажности. У нас нет, как почти везде в европейских литературах, журналов и газет, торгующих за деньги своими убеждениями, меняющих свою подлую службу и своих господ на других единственно из-за того, что другие дают больше денег. Но заметим, однако же, что можно продавать свои убеждения и не за деньги. Можно продать себя, например, от излишнего врожденного подобострастия или из-за страха прослыть глупцом за несогласие с литературными авторитетами. Золотая посредственность иногда даже бескорыстно трепещет перед мнениями, установленными столпами литературы, особенно если эти мнения смело, дерзко, нахально высказаны. Иногда только эта нахальность и дерзость доставляет звание столпа и авторитета писателю неглупому, умеющему воспользоваться обстоятельствами, а вместе с тем доставляет столпу чрезвычайное, хотя и временное влияние на массу. Посредственность, со своей стороны, почти всегда бывает крайне пуглива, несмотря на видимую заносчивость, и охотно подчиняется. Пугливость же порождает литературное рабство, а в литературе не должно быть рабства. Из жажды литературной власти, литературного превосходительства, литературного чина, иной, даже старый и почтенный литератор, способен иногда решиться на такую неожиданную, на такую странную деятельность, что она поневоле составляет соблазн и изумление современников и непременно перейдет в потомство в числе скандалезных анекдотов о русской литературе девятнадцатого столетия. И такие происшествия случаются все чаще и чаще, и такие люди имеют влияние продолжительное, а журналистика молчит и не смеет до них дотрагиваться. Есть в литературе нашей до сих пор несколько установившихся идей и мнений, не имеющих ни малейшей самостоятельности, но существующих в виде несомненных истин единственно потому, что когда-то так определили литературные предводители. Критика пошлеет и мельчает. В иных изданиях совершенно обходят иных писателей, боясь проговориться о них. Спорят для верха в споре, а не для истины. Грошовый скептицизм, вредный своим влиянием на большинство, с успехом прикрывает бездарность и употребляется в дело для привлечения подписчиков. Строгое слово искреннего глубокого убеждения слышится все реже и реже. Наконец, спекулятивный дух, распространяющийся в литературе, обращает иные периодические издания в дело преимущественно коммерческое, литература же и польза ее отодвигаются на задний план, а иногда о ней и не мыслится. Мы решились основать журнал, вполне независимый от литературных авторитетов  — несмотря на наше уважение к ним,  — с полным и самым смелым обличением всех литературных странностей нашего времени. Обличение это мы предпринимаем из глубочайшего уважения к русской литературе. Наш журнал не будет иметь никаких нелитературных антипатий и пристрастий. Мы даже готовы будем признаваться в собственных своих ошибках и промахах, и признаваться печатно, и не считаем себя смешными за то, что хвалимся этим (хотя бы и заранее). Мы не уклонимся и от полемики. Мы не побоимся иногда немного и "«пораздразнить"» литературных гусей; гусиный крик иногда полезен: он предвещает погоду, хотя и не всегда спасает Капитолий"».
 
Объявление об издании "Времени" подписано Мих. Достоевским, как редактором журнала, хотя автором объявления был Феодор Михайлович: его нельзя было утвердить в звании редактора, так как он находился еще под надзором полиции, который снят был с него только в начале семидесятых годов. Несмотря на официальное редакторство Михаила Михайловича, душою журнала был Феодор Михайлович, и его произведения, пожалуй, должны считаться лучшим украшением журнала. A их было помещено в журнале очень много, и прежде всего появился роман "Униженные и оскорбленные". Это произведение имело большой успех, что объясняется некоторыми его крупными достоинствами; но рядом с этими выдающимися сторонами нельзя было не заметить и очень крупных недостатков, появление которых один из дружественно расположенных к Достоевскому критиков объяснял тем, что Достоевского "загоняли, как почтовую лошадь" и он отдавался "фельетонной деятельности". Достоевский с этим мнением критика не согласен и объясняет недостатки своего романа другими причинами. "Если, говорит он, я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно), то виноват в этом я, и один только я. Так я писал и всю мою жизнь, так написал все, что издано мною, кроме повести "Бедные люди" и некоторых глав из "Мертвого Дома". Очень часто случалось в моей литературной жизни, что начало главы романа или повести было уже в наборе, а окончание сидело еще в моей голове, но непременно должно было написаться к завтраму. Привыкнув так работать, я поступил точно так же и с "Униженными и оскорбленными", но никем на этот раз не принуждаемый, а по собственной воле моей. Начинающемуся журналу, успех которого мне был дороже всего, нужен был роман, и я предложил роман в четырех частях. Я сам уверил брата, что весь план у меня давно сделан (чего не было), что писать мне будет легко, что первая часть уже написана и т. д. Здесь я действовал не из-за денег. Совершенно сознаюсь, что в моем романе выставлено много кукол, а не людей, что в нем ходячие книжки, а не лица, принявшие художественную форму (на что требовалось действительно время и выноска идей в уме и в душе). В то время, как я писал, я, разумеется, в жару работы этого не сознавал, а только разве предчувствовал. Но вот что я знал наверно, начиная тогда писать: 1) что роман, хотя и не удастся, но в нем будет поэзия, 2) что будет два-три места горячих и сильных, 3) что два наиболее серьезных характера будут изображены совершенно верно и даже художественно. Этой уверенности было с меня довольно. Вышло произведение дикое, но в нем есть с полсотни страниц, которыми я горжусь. Произведение это обратило, впрочем, на себя некоторое внимание публики". Говоря таким образом о впечатлении, произведенном его романом, Достоевский не преувеличивал: впечатление, действительно, было самое благоприятное, несмотря на существеннейшие недостатки художественной стороны произведения, как это показал Добролюбов в обширной критической статье. Указав на то, что "роман Достоевского представляет лучшее произведение года", критик решительно заявляет, что к этому роману неприложимы "правила строго-художественной критики". С точки зрения этих правил в романе можно найти множество весьма крупных недостатков, можно даже сказать, что этот роман "в изложении своем обнаруживает отсутствие претензий на художественное значение". Добролюбов видит в романе "бедность и неопределенность образов", повторения неизбежные, "неуменье обработать каждый характер даже настолько, чтобы хоть сообщить ему соответственный способ внешнего выражения"; критик отрицает "художественную полноту и цельность романа" и говорит, что он "ниже эстетической критики". "Г. Достоевский не имеет таких претензий, не придает себе такой важности, как другие. Он изобразил некоторые свои литературные отношения в записках Ивана Петровича; я не считаю нескромным сказать это, потому что сам автор явно не хотел скрываться. Он с такими подробностями рассказывает там содержание "Бедных людей", как первой повести Ивана Петровича, — что нет возможности ошибиться. Так, тут-то он между прочим сознается, что писал многое вследствие необходимости, писал к сроку, написывал по три с половиною печатных листа в два дня и две ночи; называет себя почтовою клячею в литературе; смеется над критиком, уверявшим, что от его сочинений пахнет потом и что он их слишком обделывает. Словом, г. Достоевский смотрит по-видимому на свои произведения, как мы все, обыкновенные люди, — не как на несокрушимый памятник для потомства, а просто — как на журнальную работу. A уж известно, что такое журнальная работа: тут не до обработки, не до подробностей, не до строгости к себе в развитии мысли... Довольно того, что хоть кое-как успеешь бросить эту мысль на бумагу".