Сказка о том, как леший с лешим воевал, и что из того вышло (Амфитеатров)

Сказка о том, как леший с лешим воевал, и что из того вышло
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Дата создания: 1900. Источник: Амфитеатров А. В. Легенды публициста. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1905. — С. 117.Сказка о том, как леший с лешим воевал, и что из того вышло (Амфитеатров) в дореформенной орфографии
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


Жили-были два леших. Лешие, как лешие — по общеустановленному образцу, самые обыкновенные. Одного звали Чудище Обло́м, другого Чудище Обло. Только и было между ними разницы. Оба большие, сильные и оба необразованные. Ещё Облом как будто и видел кое-какой свет в окошке, потому что — до настоящего своего лешего звания — лет полтораста у немецкого чёрта Мефистофеля в рассыльных состоял, так маленько понахватался полированного обращения. Чудище же Обло, будучи лешим сызмальства, — лишь в самой ранней юности послужил он малую толику в конюхах у маньчжурского Шайтана, да и то был немедленно выгнан за неспособность, — был совсем дикий леший. Облом, служа при Мефистофеле, — как много приходилось по городу Петербургу письма носить и, дорогою, трактирные вывески созерцать, — даже грамоте по ним выучился. И теперь, по большим праздникам, надев синий кафтан, по штату лешим полагающийся, он садился на самый чистый в лесу своём пень и читал книгу — «Битву русских с кабардинцами или Прекрасную Магометанку, умирающую на гробе своего супруга». За полтораста лет три страницы прочитал, а на четвёртую заглянуть, хотя и весьма любопытствовал, однако не решался. Ибо опасался быть заподозренным в вольномыслии и превратных идеях, а их, будучи лешим благонадёжным и смиренномудренным, трепетал паче огня. Тем более, что г. Грингмут, коего к тому времени начальство, — не зная, как его в возмездие заслуг превозвысить, — сделало наконец инспектором лешего поведения во всех дебрях и вертепах России, не однажды уже, при встречах с Обломом, грозил ему указательным перстом, выразительно приговаривая:

— Смотри у меня… читатель!

При чём у Облома душа уходила в пятки. И, бросая дерзновенные мечты о тайнах четвёртой страницы, он поспешно возвращался «на первое» и читал сызнова, начиная с заглавия:

— Бит-ва рус-ских… с… како-аз-ка, буки-аз ба, каба… с кабатчиками… Ан вот и врёшь: с кабардинцами… Печатать разрешается!.. ишь ты! разрешается!.. с тем, чтобы… Ну, ещё бы тебе без того, чтобы!.. цензор Сатаниил Светуневзвиденский… со звуком барин! действительный статский советник, надо полагать!.. Одобрено для народного чтения…

Тут он утирал слезу и, всхлипнув, говорил:

— Благодетели! Одобрено, — слово-то какое! А ещё лиходеи наши говорят, будто начальство о лешем образовании не печётся!

И, в знак своего полного восторга и культурности, затягивал, во всю пасть почерпнутый из «Кабардинцев» гимн:

Аллага! Аллагу!
Слава нам! Смерть врагу!

Господин же Грингмут, слыша, как от Обломова вокального усердия даже лес трещит, улыбался и говорил домочадцам своим:

— Какая, однако, у него твёрдость убеждений и сколько благородства чувств. Вот, как extemporalia[1] воротят, да на счёт отметок шатания укротятся, непременно я лешего Облома в директора гимназии проведу…

Чудище Обло книжек не читал, ибо на маньчжурской конюшне — одна грамота: в зубы. Но характера был весёлого и мирного; досуги же свои, — правду сказать, не великие, — проводил обычным лешим порядком: сидел в поле, свистал, пел и в своей дурацкой доле ничего знать не хотел. С Обломом был большой приятель. Сойдутся, бывало, на опушках своих лесов, сядут на пеньки, да и переговариваются через речку: широкая речка между лесами текла. Чудище Обло, как книжек не читал и у Мефистофеля не служил, раздвоением духа не страдал и был цельный натур-философ. Облом же, хотя от натур-философии тоже недалеко ушёл, однако, начитавшись «Кабардивцев», уже отравился несколько ядом сентиментализма и потому, глядя на Чудище Обло, неоднократно вздыхал:

— Смотрю я на тебя, друг любезный, — жалости ты достоин: хоть бы ты облик-то свой малость облагообразил… А то — на что похоже? Одна у тебя ноздря, а спины нет!

— Это уж природа такая, — возражал Чудище Обло. — Кому что дадено. Супротив природы не попрёшь. Вот у тебя спина есть, за то ноздри нету. Тоже оно не очень-то приглядно.

— Ноздря — что! — говорил Облом. — Была ноздря, да её мне, признаться, того… по произволению ещё его светлости, в Бозе почившего герцога курляндского, Иоганна Эрнста фон Бирона административным порядком выдрали. Как же! В то время верховникам конституциев нутром захотелось. Вынь да положь! аж в колдовство ударились и чёрта призывать стали: Саниэль! помоги! Ну, а барин мой, Мефистофелев господин, как чин на них высокий, беспокоить себя не пожелали: стану, говорят, я являться всякой русской свинье, — они, небось, и разговаривать-то со мною не сумеют, потому — только и знают по-немецки, что «фельдфебель», да «шпицрутен»! Послать к ним Облошку-дурака, пусть явится. Ну, я и явился, — да прямо на Андрея Фёдоровича Ушакова и угодил… Позвольте, говорит, по какому случаю?!.. Я туда-сюда… Извините мол, я вовсе не насчёт конституциев. Я просто так, вольнопроходящая сатана. — Сатана? Очень прекрасно. Взять его под сумление!.. Взяли… Ну, тут ноздря-свет моя и ау!

— Скучно без ноздри, — вздыхал Обло, — и табаку не понюхаешь. И в носки играть нельзя: проиграешь, — во что щелчки принимать? За шулера почтут. Не игра, а одно покушение с негодными средствами!

— Зато экономия. Опять же не наше дело рассуждать, как лучше, — с ноздрёю или без ноздри. Начальству-то оно, брат, виднее. Кабы нужна мне была ноздря, так, небось, оно бы её драть не стало. А заблагоусмотрело, обсуждая меня: всем бы сатана, как сатана, — только вот ноздря у него вольтерианская! — ну, и зло с корнем вон… Да! Так вот и выходит, понимаешь ли: что ноздри-то у меня нет, — оно даже почтенно: в роде как бы патент на благоповедение знаменует. С рваными-то ноздрями тебе на бирже почёт: сразу в квадрат тебя ставят, за своего принимают. А вот бесспиние твоё — оно, брат, того… под вопросом ещё… Надо тебя за недоимку выпороть, — где спина? Ан, нету спины: пороть-то и не по чем. И выходишь ты закону супротивник, начальство в тупик ставишь, законодательные пути изыскивать заставляешь: ежели нет спины, — по чем же тебя теперича драть?

— Начальство найдёт, — убеждённо возражал Обло — У нас, за рекою, Облом Иванович, по спинам-то не только нашего брата лешего, но и людей не бьют: всё больше по пяткам бамбуком.

— Ну, разве что по пяткам!

Такие разговоры вели они, оглядываясь, ибо почитали их политическими.

— Язык-то без костей, говорил Облом — брякнешь словцо об ину пору, — глядь-поглядь, ан, за кустом-то господин Плутик-Плутевский сидит и для декораций театральных художественные мотивы с натуры выбирает… вот тебе, фрондёр, и фронда! что приятного?

Посему, ходя друг другу в гости, лешие больше пили водку, рассказывали пикантные анекдоты про кикимор и русалок, а когда собирались большою компанией, то играли в подкаретную. Но так как возможности дуть друг друга по носам, за безноздрием своим, были лишены, а денег не имели, ибо соседние лешие, более богатые, взаймы давали слабо: пропьёте, — ищи с вас, каторжных! — то играли на вверенного их попечению пушного зверя.

— Иду, — кричит Облом, — углом от ста медведей! Транспорт с кушем от соболя и чёрно-бурой лисицы!

И как выкрикнет он этакое и для крепости кулаком по пню хватит, всегда Карлушка Тролль, леший из недальней рощи, принадлежавшей аптекарю Генриху Ивановичу фон Гебуртстаг, ужасно разгорячится, подпрыгнет и тоже в азарт войдёт:

— Держу одну полевую мышь мазу!

Жестоко резались. Однажды Чудище Обло чудищу Облому десять тысяч зайцев проиграл. Забрал Облом зайцев к себе за реку: живите, плодитесь, множитесь! И жили зайцы, никого не обижая и никем не обидимые и чувствовали себя превосходно, гораздо лучше, чем на родине, ибо, правду сказать, Чудище Обло, хоть и не зол, а был-таки дураковат немного. Коли в духе, — ничего; а коли в сердцах, — никакой зверь не попадайся ему под руку: заяц ли, медведь ли, лиса ли, — никому не уважит, всякого так пополам ни за что, ни про что и раздерёт.

С большого ли проигрыша, с других ли причин закутил-задурил Чудище-Обло в лесу своём, да так — что житья от него никому не стало. Лешачиху свою прибил, русалок-лисунок по трущобам разогнал, лешуков — кого в дупло, кого в болото втоптал, — со зверей прямо живьём кожу дерёт. Терпели терпели звери, мочи не стало, — пошли кланяться Облому:

— Сделай милость! вступись в нашу беду! образумь благоприятеля! Ведь нам от него конечная погибель приходит.

Посмотрел Облом: точно, звери пред ним куда как не в аккурате стоят: у кого полбока выдрано, у кого хвоста нет, у кого око перстом выткнуто, у кого лапа переломлена.

— Ишь, — говорит леший Облом, — идол этакий! как он вас! Да за что же?

А те хором:

— По необразованию своему. Защити нас, потому что на тебя одного наша надежда. Ибо он дикарь и мужик, а ты леший интеллигентный, в Петербурге жил, у немца служил и должен поступать по образованному.

Уговорили звери Облома вступиться за них. Сошлись Чудище Облом с Чудищем Облом, стали гуторить, погуторивши, поспорили, поспоривши, повздорили, поздоривши, передрались, и изрядно друг другу бока наломали.

— Я те покажу, как в чужое дело со своим носом лезть! — кричит Чудище Обло. А Облом в ответ:

— Рожу те растворожу, щеку на щеку помножу, зубы в дроби превращу, а уж узнаешь ты у меня, что значит гуманное обращение, и как должен вести себя в своём лесу порядочный и благовоспитанный леший.

И положили они между собою — воевать, пока хватит силы-возможности, потому — оба почитали себя правыми.

Воюют.

Чудище Обло воюет на старый манер, попросту, — зверски, без жалости: попадётся ему кто либо из Обломовых родных, друзей, либо свойственников, он тому сейчас ноги, руки повывернет, либо голову оторвёт. А Чудище Облом воевать-то воюет, а сам в душе всё сомневается как бы ему образования не нарушить и через гуманность не перескочить? Ибо слыхивал он, в Питере живучи, что была на свете не только такая женевская конвенция, которая учила, в каком порядке истинно доблестные воины имеют право и обязанность друг друга живота лишать, но и гаагская конференция, которая требовала, чтобы войны вовсе не было. И, хотя сие последнее требование считал он, по лешему своему скептицизму, не более, как золотою утопией, однако и сам не прочь был помечтать, сидючи на пеньке:

— А хорошо бы, чёрт побери, так воевать, чтобы не убить никого, и самому убиту не быть, а между тем всех врагов победить и под нози покорить, и у всех бы руки-ноги были целы!

И, когда его подчинённые лешуки, медведи и прочие ратные звери шли драться с лешуками, медведями и прочими ратными зверями Чудища Обла, леший Облом об одном только и просил:

— Ребятушки, полегче. Главное, чтобы вы как-нибудь неприятелю не повредили. Оскандалите мою головушку на всю вселенную, — ау, моя цивилизация! Все станут варваром звать. А видит Бог: я даже с госпожою Суттнер в интимной переписке состою и оправданию Дрейфуса аплодировал… вот я какой, хоть и Облом!

Вот сидит он, однажды, на пеньке, за речку смотрит, и, от нечегости делать, с гостем домовым, Ольд-Ником из Лондона, в пикет перекидывается. И говорит ему Ольд-Ник:

— Удивляюсь я на вас, ваше степенство. Леший вы, как будто и умный, а легкомыслия в вас — хоть пруды им пруди. Ведёте вы этакую серьёзную войну, а измены не боитесь.

— А кто изменять-то будет? — отвечает леший Облом, — разве что ты шкуру на изнанку вывернешь, а то некому. Да и не моё это дело измены уловлять. Коли приметил какую, возьми, да в «Московские Ведомости» корреспонденцию напиши: там с благодарностию напечатают, ещё и гонорар заплатят.

— Напрасно вы так доверчивы, — говорит домовой. — Думаете, что некому вам изменить? А что вы скажете на счёт праздно и бесчисленно проживающих в лесу вашем, прирождённых Обловых зайцев?

Почесал в затылке леший Облом.

— Заяц… да что же он может? Самая нестоющая тварь… Лягушки — и той боится. Какая уж от него измена! Мелочь одна!

— Помилуйте, Облом Иванович! В военное время мелочей не бывает: всё надо в расчёт принимать. А — что заяц может, так я вам доложу, что эта прехитрая бестия, только притворяется, будто трус. Да и трус, знаете, коли массою навалится — так от него того-с, запищишь. При том же плут — заяц. Не даром по огородам ворует, да капусту жрёт. Зазевайтесь только, — он вам телеграф и устроит.

— Какой там ещё телеграф?

— Очень просто какой: станет на пенёк столбиком, да и будет через речку лапками махать, сигналы подавать. А то ведь есть из зайцев этих и такие учёные пройды, что из пушек палят и в барабан тревогу бить умеют…

Задумался леший.

— Пожалуй, что и правду ты врёшь. Только, хоть убей ты меня, а я в толк не возьму: для какого беса они мне изменять станут, коли у меня им жить хорошо? Ведь Обло то живьём их ел, хвосты вместе с репицею из мяса выхватывал…

— А забыли вы, — говорит домовой, — каким способом вы их приобрели? В носки выиграли. Goddam[2]! Может ли свободолюбивый зверь любить лешего, который его в подкаретной игре, взамен щелчков по носу, приобрёл? Разумеется, нет. Вы заячий национализм в расчёт примите, оскорбление патриотическое…

Опять зачесался леший Облом. Податлив он был на психологию, даром что называл её палкою о двух концах; душу почитал и душевных мотивов страсть как опасался.

— Гм… — говорит, — верно ведь это, справедливые твои слова: не за что им любить меня, не за что. Всегда я говорил, что не следует на живую тварь в карты играть… вот и наказан!.. Продадут анафемы!.. Что же мне теперь с ними, подлецами, делать?

Проводил леший гостя и остался на пеньке раздумывать, как бы ему так устроить, чтобы измены не было. А зайцы, как нарочно, прыгают кругом, весёлые такие, серые… «С победою и одолением, — пищат, — дяденька, вас честь имеем!»… Ну, как ты их душить станешь? Тоже Божья тварь. Жалко.

Зайца жалко и измены боязно. Робок стал леший Облом. Чуть приметит, что заяц столбиком стал и рыльце себе умывает, так его сейчас в сердце и кольнёт:

— А ведь непременно эта бестия телеграфическими знаками Облу за реку передаёт, что у нашего, дескать, Облома сегодня недостача по части меновых ценностей!

И вот, как мучился Облом такими сомнениями не день, не два, а много дней, вдруг и осенила его идея:

— А за коим делом я их, зайцев, держу у себя в лесу? Отпущу-ка я их всех назад домой, к Облу. Пусть там какие хотят измены разводят, — только бы мне из-за них рук не кровянить и гуманности не нарушить!

И приказал он зайцам, сколько ни было их в лесу, собраться на берегу реки и, когда набежало их видимо-невидимо, велел их оцепить страже из отборных медведей, а сам держал к ним такую речь.

— Жаль мне, вас, косые, а приходится расставаться, делать нечего. Милую вас: даю вам свободный путь через реку. Счастливой дороги! не поминайте лихом! Но, ежели кто из вас останется, предупреждаю: тот уже милости не жди, — задерут его мишуки в лучшем виде. Ибо такой упрямец, конечно, уже есть несомненный злоумышленник и, ежели остаться упорствует, так не иначе, как в тех целях, чтобы меня коварством чудищу Облу продать.

Зайчики отвечают:

— Хотя измены в мыслях не имели, однако — на добром слове спасибо! Век не забудем твоих милостей, что живыми отпустил.

— Так вот, друзья мои, — говорит леший, — и переправляйтесь через речку с Богом помаленьку, начать в час святой… что мешкать-то? А вы, мишуки, строго смотрите, чтобы, храни Господь, какой заяц по сю сторону не застрял! Шкуру сдеру, если хоть одного упустите!

— Слушаем, ваше степенство! — гаркают мишуки — и к зайцам:

— Ну, вы, косая команда! пошевеливайтесь!

Подошли зайчики к речке, пощупали лапками воду, запряли ушками и пищат к Облому всем собором:

— Ваше лесное степенство! А где же мостик-то, по которому нам переходить?

Нахмурился Облом.

— Ну уж, косые! говорит, — стольких претензий я от вас не ожидал. Вам — коли мёд, так подай и ложку. Мало, что я, дабы гуманные и образованные чувства свои ознаменовать, живыми вас, целыми и невредимыми, Облу назад отдаю, — хотите ещё, чтобы я же для вас мосты наводил! Не жирно ли будет? Нечего лениться, — переплывёте речку и своими четырьмя лапами.

Повернулся и прочь пошёл. Зайцы вслед ему не своими голосами кричат:

— Ваше лешее степенство! да ведь в реке-то, старики сказывают, глубины — четыре аршина!

А мишуки цепь-то посжали и рявкают, кто во что горазд:

Circulez, circulez, messieurs![3] Честью вам говорят: не задерживайте!..

Сидит леший с лешачихою на любимом болоте своём и рад:

— Хорошо, говорит, у меня на душе, Марья Потаповна. Доброе я нынче дело сделал. Всех зайцев на родину к Облу отпустил. Знай нашу цивилизацию!

А лешачиха его по голове гладит и приговаривает:

— Уж ты у меня!

Свистнул леший богатырским посвистом, и — откуда не взялся, вырос пред ним, как лист перед травою, дежурный мишук.

— Ну, что, братец, — спрашивает Облом, — всё благополучно?

— Так тошно, ваше степенство.

— Сбыли косых?

— Так тошно, ваше степенство.

— Поплыли?

— Так тошно, ваше степенство.

— Доплыли?

— Никак нет, ваше степенство.

— Как «никак нет»? что ты врёшь, дурак? Где же они?!

— Потому как, стало быть — все потонумши, ваше степенство.

— Как потонумши? как все? зачем? почему?

— Потому как, ваше степенство, зверь глупый: плавать не учёмши. Со стыда, стало быть, потонули за дикое своё необразование.

Схватился тут бедняга леший за голову и завыл от горя на голос:

— Вот те и гуманность! Вот те и цивилизация! Ах вы зайчики мои, бедные зайчики! Всё я для вас хорошо надумал, — об одном, — что заяц плавать не горазд, — позабыл! Телятина я, телятина!

А каналья Ольд-Ник из-за куста на него глядит, да ехидно подкалдыкивает:

— Какое варварство! какое лицемерие! Беспременно я об этаком пассаже должен в газету «Times[4]» корреспонденцию настрочить…

Долго выл леший, — инда лешачихе его жаль стало. А утешить чем не знает. — А леший так и мечется:

— Ой. как мне сердце своё усмирить? Ой, как мне грех мой невольный искупить? Ой, да научите же меня, добрые люди, как бы мне так воевать, чтобы ни покойников, ни несчастных не было, ни смертей, ни греха на душу свою не принимать?

Говорит ему лешачиха:

— Пустого ты просишь. Покуда есть война, потуда есть и грех, и смерть, и мертвецы, и все зла и несчастия. Нельзя без того воевать, чтобы рук не окровавить и души не осквернить. И сколько ты этик не напиши, — всё равно, от крови не уйдёшь, а только ещё тяжелее её на душу свою примешь.

И ещё горше заплакал леший Облом:

— Что же мне, горемычному, в таком разе делать-то? — научи! Ибо, точно, вижу я: без убийства воевать нельзя, а с убийством — совесть всю душу выест…

А лешачиха ему простым бабьим разумом и говорит:

— Да не воюй, дурашка, вовсе. Очень просто!

ПримечанияПравить

  1. лат. extemporaleэкстемпорале
  2. Goddam — используется для придания выразительности сказанному.
  3. фр.
  4. англ. TimesТаймс