Русские женщины (Волынский)

Русские женщины
автор Аким Львович Волынский (1863—1926)
Опубл.: 1923. Источник: az.lib.ru • Амуретки и друидессы
Запоздавшая друидесса
Сильфида
Ящик Пандоры
Букет

Минувшее: Исторический альманах. 17.

М.; СПб.: Atheneum; Феникс. 1995.

А. Л. Волынский править

РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ править

Предисловие, комментарии, публикация А. Л. Евстигнеевой

Цикл статей Акима Львовича Волынского (настоящее имя, отчество и фамилия Хаим Лейбович Флексер; 1861—1926), литературного и театрального критика, историка и теоретика искусства, которые он объединил названием «Русские женщины», в жанровом отношении представляет собой сплав работы мемуариста и исследователя. Статьи занимают особое место среди его неопубликованных рукописей 1920-х. По всей видимости, они были задуманы как воспоминания, но писательская манера профессионального критика с многолетним стажем, его характерный стиль, а главное — личность Волынского определенно повлияли на чистоту жанра. Аким Львович на всех этапах своей творческой деятельности — выступал ли он как исследователь какой-либо проблемы или развивал новую идею, — осмысливая материал, всегда пытался отыскать исторические корни, чтобы на этой основе строить гипотезу, делать выводы. Взявшись за написание мемуарных очерков, он остался верен себе: двинулся от истоков темы и предпринял попытку создания оригинальной научной теории, подтверждая ее справедливость на конкретных примерах. Волынский выявил и описал известные ему женские типы, определил характерные черты для каждого, обозначил эти типы специальными терминами, раскрыв содержание последних в историческом аспекте, выстроил, ни много, ни мало, их научную классификацию. А в заключении, без тени иронии, подчеркнул весомый вклад в науку своей друидо-амуреточной теории.[1] Теоретическую часть цикла продолжила целая галерея портретов, каждый из которых по воле автора занял свое место в соответствии с разработанной им классификацией.

Название цикла — «Русские женщины» — на наш взгляд, не точно отражает содержание статей, что становится ясно по их прочтении. Женщины России — вот объект исследования автора, поскольку в качестве обобщающего им использован скорее географический, чем национальный признак.

Всего статей пять[2], и каждая из них имеет заголовок-ключ, подобранный Волынским к образу той, о которой он писал. В первой статье «Амуретки и друидессы» изложены теоретические основы классификации женских типов, вторая — «Запоздавшая друидесса» — посвящена Л. Я. Гуревич, третья — «Сильфида» — З. Н. Гиппиус, четвертая — «Ящик Пандоры» — И. Л. Рубинштейн, пятая — «Букет» — целой группе лиц: Л. Г. Андреас-Саломэ, М. М. Добролюбовой, Е. А. Грековой, Т. Л. Щепкиной-Куперник, Е. Г. Бердяевой, Мирре Лохвицкой, Н. Н. Кульженко. Дата написания «Амуреток и друидесс» не указана, вторая статья датирована 12 сентября 1923, третья и четвертая — 14 сентября 1923, пятая — 15 сентября 1923.

Очерки о Гуревич и Гиппиус имеют авторскую подпись — Старый Энтузиаст, которая требует некоторых пояснений. Ее, как нам кажется, можно рассматривать в качестве псевдонима Волынского. Старый Энтузиаст — любопытнейшей персонаж его наиболее известной книги «Леонардо да Винчи». Этот герой — плод фантазии автора — является по сути художественно осмысленным собирательным образом с чертами как Леонардо, так и самого Волынского. Скорее всего, портрет мудрого наставника является воплощением идеала критика, того, как он представлял свое жизненное предназначение. Этот персонаж во многом помогает приблизиться к пониманию личности Волынского, который писал о своем герое так: «Одному из этих трех лиц, которого я назвал Старым Энтузиастом, я хотел дать черты неутомимого искателя религиозной красоты в искусстве — новой красоты в духе нового богочеловеческого идеала. Если у нехудожника могут быть минуты каких-нибудь художественных и поэтических подъемов, то именно в образе этого старика, без определенных черт какой бы то ни было национальности, но проникнутого религией человеческого сердца, которая по существу своему всемирна, всечеловечна, — я пытался передать лучшие настроения, возникшие на пути моих критических исследований. Какую бы активную цену ни имели бы мои исследования, я, во всяком случае, сознаю, что истинная суть книги, то, чем я сам больше всего дорожу, заключается в лекторских излияниях моего Старого Энтузиаста»[3].

Органическим дополнением к циклу портретных очерков «Русские женщины» (хоть автор сам нигде не писал об этом) нам видится его статья «Мой портрет»[4]. Написанная в аналогичной манере несколькими годами позже — 12 января 1926, всего за полгода до смерти автора, она во всех отношениях является завершающим штрихом, точкой или, скорее, восклицательным знаком в творчестве критика, осмысливающего свой творческий путь. Здесь Аким Львович определил и себе ступеньку в созданной им классификации. (По прошествии трех лет после «Русских женщин» Волынский продемонстрировал универсальность своей теории, охарактеризовав с ее помощью еще ряд лиц, причем как женщин, так и мужчин). Критик видел себя истинным друидом, суровым воином, «обитателем военного шатра», который, вместе с тем, имел право на увлечения. Полемизируя с художником[5], Волынский набросал автопортрет (с необходимыми, по его мнению, поправками к соринскому), в котором, кстати, нельзя не увидеть прямой аналогии с портретом Старого Энтузиаста[6], и мысленно поместил его в галерее исторических лиц, без ложной скромности, где-то между Толстым и Дарвином.

Несколько слов о стиле Волынского. Его манера письма не раз подвергалась критике еще его современниками. З. Н. Гиппиус, например, протестовала «/…/ против невозможного русского языка, которым он писал» и подвергала сомнению «его способность литературно писать»[7]. Действительно, некоторые фразы в очерках производят впечатление плохо отредактированных. Характерной чертой стиля Волынского является обилие слов, которые, видимо, следует рассматривать как неологизмы (например: «отдохновительный», «невестночасно» и т. п.), хотя, возможно, они вполне органично вплетались в речь критика, и он не ощущал их новизны.

«Русские женщины» и «Мой портрет» писались на листах, вырванных из конторских книг. Дело в том, что Волынский, как и все другие литераторы, жившие в начале 1920-х в Доме искусств на Мойке, пользовался этой превосходной бумагой, добываемой в помещении закрытого банка на первом этаже того же здания. Чтобы составить законченное представление об очерках Волынского, добавим, что они написаны карандашом на обеих сторонах плотных глянцевых листов. Это обстоятельство с учетом трудно читаемого почерка, а также особенностей стиля и языка критика, создает значительные сложности при восприятии текста статей.

Что касается судьбы очерков, то, обращаясь к деятельности критика, отметим свойственный ему и не раз использованый прием: он писал отдельные статьи, которые позже, объединенные единой темой и заглавием, составляли сборник. Весьма вероятно, что с очерками «Русские женщины» и «Мой портрет» он предполагал поступить так же. Но середина 1920-х была не лучшим временем для выпуска подобных изданий, как по цензурным, так и по соображениям материального плана. Волынскому удалось опубликовать лишь одну статью, посвященную Л. Я. Гуревич, поместив ее в журнале «Жизнь искусства» (М.; Л., 1924. № 6 (930). С. 17-19) с некоторыми изменениями редакционного характера. В частности, был снят подзаголовок — «Запоздавшая друидесса».

«Русские женщины» публикуются по автографам, хранящимся в РГАЛИ (Ф.95. Оп.1. Ед.хр.42. Л.85-96). Там же имеются машинописные копии второй и третьей статей (Там же. Л. 199—211).

«Мой портрет» публикуется по машинописной копии, хранящейся в РГАЛИ (Там же. Л.7-18).

*  *  *

А. Л. Волынский во все периоды своей богатой событиями творческой биографии — будь то увлечение философией, литературой, драматическим театром, балетом — всегда выступал как бескомпромиссный борец за свои идеи. А воину необходимо поле для битв. Для Волынского эту функцию выполняли попеременно: лекторская трибуна, журнал, театр, школа-техникум. Обрести их Акиму Львовичу нередко помогало умение найти единомышленниц, способность увлечь их своими замыслами, заручиться их поддержкой. Прослеживая творческую биографию Волынского, нельзя не отметить в ней роли женщин. Примеры тому можно встретить при попытке восстановить истории взаимоотношений критика с героинями его очерков. Статьи Волынского запечатлели его видение портретируемых. Но портреты, в какой-то мере, — зеркало самого художника. Сохранившиеся письма корреспонденток Волынского (почти со всеми, о ком критик писал в очерках, он состоял в переписке) позволяют проделать любопытный эксперимент — предпринять попытку реконструировать монологи корреспонденток Акима Львовича, обращенные к нему.

Во вводном очерке Волынский изложил основы своей теории с точки зрения истории, географии, этнографии. Мы не возьмемся оценить ее научное значение и оставим его без комментариев. Скажем лишь несколько слов об основных «терминах», введенных и использованных автором. Значение слова «амуретка» он раскрыл сам — это производное от французского «amour» (любовь). Что касается значения слов «друид» и «друидесса», то толкование Волынского подчеркивало, главным образом, их боевое предназначение, отличное от того, которое дается в справочниках. «Друиды — жрецы у древних кельтов; ведали жертвоприношениями, выполняли также судебные функции, были врачами, учителями, прорицателями»[8]. «В Галлии, во времена Цезаря, они составляли замкнутое, но не наследственное сословие, которое, наравне со знатью, отличалось от остального народа тем, что было свободно от податей и отправления воинской повинности»[9].

Любовь Яковлевна Гуревич (1866—1940) — литературный и театральный критик, прозаик, переводчица, дочь известного педагога и историка Я. Г. Гуревича, — пожалуй, единственная настоящая друидесса в галерее женских образов, нарисованных Волынским. Не случайно он выделил в характере Любови Яковлевны черту, которую назвал «мученической тенденцией», имея в виду ее потребность и способность жертвовать собой. Это качество, по его мнению, следовало использовать для осуществления высокой цели. Волынский приобрел в лице Гуревич преданную последовательницу и соратницу. Не случайно в самом начале их знакомства[10] в письмах она обращалась к Акиму Львовичу не иначе как «Многоуважаемая звезда!».

Комплекс писем Л. Я. Гуревич к Волынскому[11] целостный и велик по объему. Письма весьма пространны, многостраничны; выдержки из них, расположенные по хронологии, воспринимаются как дневниковые записи.

В конце 1880-х Гуревич, выпускница-бестужевка, страстная поклонница Башкирцевой, охваченная «жаждой жить не в узких пределах личной жизни», с потребностью в духовном общении, радостно откликнулась на предложение Волынского стать членом литературного кружка.

25 октября 1887 г., СПб.

/…/ Интеллектуальная же моя жизнь так жадно ищет себе материала, так ищет людей, мне так тесно, так мало одной своей умств[енной] жизни, несмотря на ее напряженность, что этот кружок был бы для меня величайшим счастьем. /…/ Не думаю, чтобы было много людей так безмерно дорожащих симпатией, к[а]к я; в ответ на простую головную симпатию сердце мое наполняется такой радостной благодарностью, что часто я плачу горячей привязанностью, никому, собственно], не нужной /…/[12]

Вскоре в душе молодой девушки пробудилось подлинное чувство, и она со свойственным ей оптимизмом пыталась отыскать путь к сердцу Волынского, преодолевая при этом множество препятствий.

15 августа 1888 г.,

Большие Поляны Ряз[анской] губ[ернии]

/…/ Совесть моя не будет спокойна до тех пор, пока ты не скажешь твоей жене о нашей переписке, какою она была действительно. Если мои письма могут ввести ее в заблуждение пламенностью тона, если меня она не разберет вследствие моей запутанности — покажи ей свои письма ко мне; я дам тебе их для этого, в них ты весь налицо, и кто не поймет тебя по этим письмам, тот вообще никогда не сможет понять тебя /…/[13].

18-19 августа 1888 г., Крюково.

/…/ Потому ч[то] такова сила моей любви к тебе, что во всех случаях, когда мы расходимся во мнениях, я добиваюсь того, чтобы оправдать перед собой твою точку зрения; и после труда, напряженных усилий я оцениваю твою точку зрения, становлюсь на нее и соглашаюсь /…/[14].

22 августа 1888 г., Крюково.

/…/ Я думаю о тебе с чувством светлого восторга, радуюсь по-прежнему ежечасно твоему существованию на белом свете, точно все еще не могу привыкнуть к самой возможности таких людей, и ни на одну секунду не смущаюсь ничем. Мне нужно только видеть тебя, только говорить с тобой — это единственная мерка моему теперешнему и будущему счастью, единственное желание, не имеющее пределов по своей интенсивности и по своей непостижимости /…/[15].

23 августа 1888 г., Крюково.

Дорогой, милый, я перечла некоторые твои старые зимние письма, и опять на минуту почувствовала, что ты меня любишь, т[о] е[сть] как любишь /…/ Эти письма писаны зимою, но я так твердо знаю, что ты не мог измениться, хотя и не пишешь больше таких писем /…/Я люблю тебя больше, горячее, восторженнее, чем ты меня, но твоя любовь дороже ценится, и потому я никогда не скажу тебе, что ты меня мало любишь, и не желаю ничего лучшего, ничего большего. /…/ В сущности, я очень гибкий и упругий ч[е]л[ове]к, я очень легко приспосабливаюсь к положению вещей и нахожу во всем хорошую сторону, и требую так немногого, что меньше и нельзя… /…/[16].

2 сентября 1888 г.

/…/ Я приехала в Петербург исключительно для того, чтобы видеть /…/ тебя (я не могу, не умею гов[орить] «Вы», это фальшиво звучит в моих ушах, я не могу говорить серьезно и непосредственно на «Вы»; прочти то мое письмо, что в почтамте, и если после него не оставишь мне «ты», я, право, буду считать, что мне не для чего что бы то ни было говорить тебе, п[отому] ч[то] я лишена способности убеждать других в том, в чем убеждена сама) /…/[17].

23 сентября 1888 г., СПб.

/…/ Не насилуйте себя, не делайте ничего для меня: не приходите ко мне из жалости к моей потребности видеть Вас. А я даю слово не беспокоить Вас совсем — ни письмами, ни разговорами — ничем, до тех пор, пока Вы не отдохнете[18].

Со временем Л. Я. Гуревич пришла к выводу, что единственная для нее возможность быть всегда рядом с любимым человеком — делать с ним общее дело. Она пыталась сотрудничать с Волынским в качестве секретаря, потом — переводчицы при подготовке к изданию переписки Спинозы, но главное дело было впереди.

10 ноября 1888 г.

/…/А теперь я убеждена, сознаю ясно и твердо, что истинная любовь должна рассеивать весь этот вздор и сосредоточиваться в том лучшем, которое есть во мне и кот[орое] нас сблизило: в деле, в занятиях /…/[19].

17 апреля 1889 г.

/…/Я горжусь Вашей любовью так, как никогда не сумею и м[ожет] б[ыть] даже не захочу Вам высказать… Какое мне дело до того, что будут обо мне говорить чужие мне люди; я так безумно горда тем, что Вы зовете меня в свой колокол, что Вы оказываете мне такое доверие. В чем препятствия, отделяющие меня от Вас? Их вовсе не существует. Я вся Ваша, я никому кроме Вас не давала никаких прав на себя.

Люба {Там же. Л.75об.
}

Настоящим общим делом для Гуревич и Волынского стало издание журнала «Северный вестник». Годы работы в журнале — с 1891 по 1898 — наиболее сложный период их взаимоотношений. Когда Гуревич приобрела журнал, сделавшись одновременно его владелицей, издательницей и сотрудницей, она пригласила Волынского на должность главного редактора, предоставив, таким образом, страницы журнала для его выступлений. Взяв на себя всю тяжесть черновой организационной (не творческой) работы, Любовь Яковлевна показала себя настоящей друидессой, самоотверженной жрицей, положившей годы молодости, силы, энергию и состояние на алтарь своего кумира. Деятельности «Северного вестника» в литературе уделено достаточно много места. Отметим лишь, что подробную историю и оценку всех перипетий существования этого издания дала и сама Гуревич в очерке, посвященном журналу[20].

12 июня 1892 г.

/…/ Если Вы, несмотря на мои усиленные просьбы не говорить о замене моей помощи в писании помощью наемных людей, все-таки утверждали, что Вам нужен другой, наемный человек, что так Вам будет удобнее /…/[21].

8 апреля 1893 г.

Вы ведете себя относительно других, относительно друга, находящегося на краю отчаяния, как эгоист. Вы плохой, ненадежный товарищ… Боже мой, как мне трудно писать это… /…/ Вы глядите в небо, Вы живете, как птица небесная, и все это было бы высоко и светло, и все это было бы нормально /…/ при других обстоятельствах. /…/Я Вам повторяю, что еще через две недели журнал м[ожет] б[ыть] уже не будет существовать, п[отому] ч[то] я не могу вести его одна, п[отому] ч[то] я падаю от того множества черновой работы, которая приходится на мою долю, и от сознания своего одиночества. Я Вам говорю, что Ваша, м[ожет] б[ыть], единственная обязанность, жизненная обязанность этого месяца — вывести на новую дорогу, на дорогу порядка и прогресса наше дело, не дать мне отчаяться, поддержать мою уверенность в возможности прогресса перед моей последней поездкой /…/ Вы ведете себя к[а]к ч[е]л[ове]к слепой, увлеченный только своей ролью, Вы не проявляете ни капли самоотвержения по отношению к этому делу. Вы живете к[а]к младенец, к[а]к святой, к[а]к пророк. Но зачем мы тогда брались за это дело, требующее самоотвержения прежде всего, дисциплины, чернового безрадостного труда.

Друг мой, никогда я еще не писала Вам так, к[а]к сегодня, никогда еще сердце мое не обливалось кровью, к[а]к теперь при виде недостатков друга и наставника. /…/ Ак[им] Льв[ович], еще раз повторяю: я не поеду в Москву, пока не увижу, не убежусь, что порядки у нас переменились, что дело во внутреннем отношении поставлено на новые рельсы. Если Вы не сможете дать мне этой уверенности, я объявлю себя банкротом и покончу расчеты со своей жизнью[22].

Сложности работы в журнале усугубились обстоятельствами личного плана. З. Н. Гиппиус написала новеллу «Златоцвет», фабулой которой послужил ее роман с Волынским. Последний поместил это произведение в «Северном вестнике» за 1896 год. Гуревич писала Волынскому после появления в печати первой части новеллы, 19 марта 1896:

/…/ Вы написали мне на это письмо — длинное, литературное, с точными характеристиками окружающих нас людей. Больше всего места Вы уделили вопросу о Минском, «Златоцвете», Звягине, Кириллове. Сплетня, касающаяся Вас, несмотря на все ничтожество и пошлость, лишающие ее всякого значения, захватила все Ваше воображение. Из всех вопросов и сообщений моих писем — это показалось всего важнее. И, не говоря ни единого слова по поводу подписки и гибели журнала, Вы даете советы относительно секретарей. А из всех скандалов — скандал «Златоцвета» (т[о] е[сть] сплетни и волнения, мелкие, ничтожные, заинтересованных людей по поводу этой повести) — это Вам показалось самым интересным во всех моих письмах. Я Вам пишу, что всё против нас, что мне не справиться одной, что я не имею возможности послать Вам денег… А Вы пишете, что Кириллов — это не Вы, что письмо Кириллова писали Вы, и еще что-то, много, длинно, красноречиво, о Кириллове, о Звягине… /…/[23]

Журнал просуществовал еще два года. После его закрытия Гуревич пережила глубокий кризис. При всей драматичности обстоятельств у нее не было и не могло быть чувства удовлетворения от сознания исполненности задуманного, как у Волынского, который успел сказать со страниц журнала то, что хотел. Прошло немало лет прежде чем Любовь Яковлевна снова «нашла себя», свое дело, ее имя приобрело известность в качестве театрального критика и историка театра. Переписка с Волынским продолжалась до начала 1920-х, но не так интенсивно. Письма Гуревич этого периода — это послания к коллеге и старому знакомому. Наряду с вопросами творческой деятельности, новостями из литературного и театрального мира, в своих письмах Любовь Яковлевна писала о домашних делах, о здоровье, об общих знакомых.

*  *  *

Имя Зинаиды Николаевны Гиппиус (в замужестве Мережковская, 1869—1945), поэтессы, литературного критика и прозаика, наиболее громкое среди героинь Волынского. Ей, так же, как и Гуревич, посвящена отдельная статья под № 3. Автор озаглавил ее «Сильфида» — фея, пленительный дух воздуха. З. Н. Гиппиус по «классификации» Волынского — классическая амуретка. Такой он запечатлел ее в очерке, так оценивал ее творчество на страницах «Северного вестника» с 1891 по 1898 год — годы становления ее дарования и их тесного общения.

В 1891 он так высказывался о первых шагах Гиппиус в литературе:

Госпожа Гиппиус еще только начинающая писательница. При всей незаконченности, эскизности того, что ею напечатано, нельзя сомневаться в ее оригинальном и красивом таланте. От этих крошечных очерков[24], как от молодого цветка, веет свежестью и ароматом. Критике здесь делать почти нечего, но глазу приятно отдыхать на прозрачных воздушных рисунках, сделанных с такою предумышленною грациею, такими кокетливо-капризными и кокетливо недоконченными штрихами. «Одинокий», конечно, безделушка, но и в нем в двух-трех местах вспыхивает такая мягкая, такая душистая краска поэзии! Именно тела и крови нет в беллетристических начинаниях г-жи Гиппиус! /…/ Конечно, это искусство. Конечно, это искусное гранение изящных литературных вещиц, но… но это не литературная дорога, не литературное дело[25].

В 1898, в последних книжках журнала Волынский писал об уже сформировавшейся писательнице и поэтессе, писал, что суть ее искусства осталась неизменной как в прозе, так и в поэзии:

Рассказы и новеллы г-жи Гиппиус[26] полны суетного шелеста и шороха подбитых шелком платьев, но в них не звучат живые, разнообразные человеческие голоса. /…/ Ее люди — призраки, которыми она населяет тонко воспринимаемую и детально описываемую ею природу. Ее стиль, играющий в изящную простоту, с отдельными острыми штрихами, является естественным выражением этой своеобразной, но односторонней писательской натуры. /…/ Ее стихи, как и ее беллетристические произведения, не обнаруживают в ней того деятельного, пытливого духа, который, постоянно соприкасаясь с жизнью, улавливает ее внутренний смысл и ее содержание, чтобы затем показать их в чудесном преображении на горней высоте настоящей поэтической правды[27].

Волынский, считая себя сторонником истинного символизма и идеализма (в отличие от символистов, ложно, по его мнению, понимавших то и другое), ценил творческий труд, бездушие отталкивало его. Такая позиция заставляла его высоко оценивать искусство Гиппиус, но при этом отрицать наличие у нее «большого литературного таланта»[28]. Отрывки из критических заметок Волынского сами по себе очень лиричны, автор был зачарован поэзией произведений, о которых писал. Он постоянно держал в поле зрения творчество Гиппиус. Но в конце заметок всегда бескомпромиссный критик в нем оттеснял лирика. Так было в 1891: «Литературными достоинствами эти произведения не обладают»[29]; и в 1898: «/…/ Талант ее кажется мне уже совершенно законченным, застывшим и безвозвратно искалеченным. Ее погубила сухая рассудочность и манерность»[30].

Аналогично, судя по его очерку, Аким Львович оценивал человеческие качества З. Н. Гиппиус. Подробнее история их взаимоотношений рассматривалась в специальной публикации[31].

*  *  *

Ида Львовна Рубинштейн (1885—1960) — наиболее «загадочная» из героинь очерков Волынского, по его собственному определению «вся секретная и запечатанная». Действительно, известные факты ее биографии немногочисленны. Дочь богатых родителей, жила на попечении тетки в Москве, с детства мечтала о театре. По окончании Московского драматического училища, куда поступила вопреки воле родителей, пробовала свои силы не только в драматических спектаклях, но и как танцовщица, позже снималась в кино.

Стоит отметить, что хотя Ида Львовна тяготела к драматической сцене, наиболее яркие страницы ее творческой биографии связаны с балетом. Не исключено, что определенную роль здесь сыграл А. Л. Волынский. Их знакомство в доме Озаровских произошло в разгар «театрального периода» в творчестве критика. Волынский был полон идей о создании нового театра «высших идеологических поучений». Его попытка воплотить свои мечты, работая в театре В. Ф. Коммиссаржевской, закончилась неудачей. И вот знакомство с Рубинштейн: перед ним удивительно красивая, очень богатая молодая девушка, склонная к экзальтации, она делится с ним планами играть трагических античных и библейских героинь. Не исключено, что мысль о переустройстве современного театра и создания храма для служения Мельпомене была подсказана двадцатилетней будущей актрисе именно Волынским. Так или иначе, сохранившиеся многочисленные письма И. Л. Рубинштейн к Волынскому за 1906—1907[32] свидетельствуют о том, что она была захвачена этой идеей, ставшей их общей жизненной целью.

Аким Львович обладал даром увлекаться высокими идеями и зажигать ими других. Основные темы переписки его с Идой Рубинштейн так или иначе касались театра.

Письма Рубинштейн — это послания к духовно близкому человеку. Она пыталась найти и осмыслить свое место в театральном мире, обсуждала с Волынским роли, которые хотела бы сыграть, просила его приехать и посмотреть ее выпускные спектакли в училище.

13 января 1906 г.

Я была так рада Вашему письму, оно было светлым приветствием оттуда, из нашего мира. Я ясно сознаю всю бессмыслицу моего пребывания здесь. Сама не понимаю, отчего мне так трудно решиться бросить училище. Ленский готовит из меня только актрису, но не ту, которая должна впоследствии осуществить мою мечту. Меня тянет назад, к нашей работе. Во мне что-то горит, и теперь уж я покоя знать не буду; мне бы хотелось раскрыть свою душу и обнять всю красоту в мире. Я хочу одного, все мысли, все чувства мои в одном, я вся, вся в этом. О, если бы побольше сил! Я, может быть, не то пишу, что хочу сказать; я предупреждала, что писать не умею, говорить легче[33].

[Январь 1906].

Мне хотелось бы переговорить с Вами относительно Электры. Я прочла ее. Какая вещь! Я не хочу, чтобы кто-нибудь ее играл до меня, мне так хочется играть ее[34].

[Январь 1906]

Вы ушли, и я не успела сказать Вам того, что всего важнее и что так хотелось сказать. Я буду играть Электру, я безумно хочу ее играть. Мне все равно где и как, лишь бы быть Электрой. Вы знаете, я так ее люблю, что только о ней и думаю и больше ни о ком. Она будет, должна быть, иначе жить не стоит[35].

23 марта 1907 г.

Я буду рада, если Вы приедете на мои экзамены. Играю я: 26 марта — «Последнюю волю» Нем[ировича]-Данченко; 28-го м[арта] — «Сарданапал»; 30-го м[арта] — «Ричард III» (Анну); 1-го апреля — «Зимнюю сказку»; 8-го апреля — «Макбет» и «Марию Стюарт». Если Вы не раздумали, дайте мне знать, и я приготовлю Вам билеты. /…/ Играю я по одному акту из каждой пьесы[36].

Но главная тема переписки — это их будущий театр! Мечты о нем, совместные занятия, встречи, разговоры, обмен книгами, посещения театров и музеев, обсуждение совместных поездок за рубеж — в первую очередь в Грецию, на родину античного театра (планировалась совместно с Озаровскими), да и сама переписка — все это было необходимыми составными частями выполнения грандиозного замысла.

[25 января 1906]

Когда я живу интенсивнее, когда будущее лучезарное кажется мне близким, достижимым, когда все внутри меня поет, мне легче говорить с Вами. Легче сказать Вам, как я люблю театр, тот, будущий, я верю! В нем будет гореть огонь вечный, ярко, страшно ярко, надо, чтобы он зажег весь мир. И даже не то, что я могу сказать Вам, гораздо глубже, гораздо радостнее. В словах этих нет правды. И у меня нет слов. На днях, должно быть, буду в Петербурге, тогда дам Вам знать. Вы ведь заедете?[37]

[1 февраля 1906]

Отчего Вы говорите, что боитесь, что письма Ваши нарушают мой покой. Это не то! Они действительно волнуют меня, но волнуют потому, что в них поют те же струны, которые дрожат и в моей душе; потому что, когда я читаю их, я верю, верю! Я вся проснулась, в душе моей такой голос чувств: и горя, и радости, и блаженства, и огорчения — и все это несу туда, в наш будущий театр![38]

[Февраль 1906]

Сегодня мы будем заниматься. Душа моя раскрыта, буду слушать. Говорить еще нельзя, т. е. можно «чуть-чуть»[39].

13 февраля 1906 г.

Вчера, когда мы говорили с Вами в театре, я подумала о том дне, когда «Антигону» будут играть в нашем театре. Мне было больно от радости, мне хотелось сказать Вам это, но кругом было так светло, страшно было говорить об этом[40].

[1906-1907 гг.].

Мне так хочется начать заниматься! Не зайдете ли Вы завтра в Эрмитаж в 12 1/2. Я буду в зале Rembrandt’а. Мы переговорим насчет наших занятий, т. е. назначим день и час[41].

[1906-1907 гг.].

Аким Львович, я вчера забыла Вам сказать, что сегодня буду в Эрмитаже. Не придете ли? Во всяком случае, около 2 ч[асов] я буду в зале Рафаэля[42].

[Весна 1906 г.]

У меня в душе и в голове Греция и Индия…[43]

10 мая 1906 г.

О нашем путешествии я думаю и днем и ночью; я жду его, я верю в его значение, в его необходимость для меня, в то, что оно — есть путь к нашему театру «Монументальный». Я могу ехать в это лето в Грецию или никогда. Еще могу я ехать в Палестину, хочу одну ночь смотреть на звезды там. Я стану ясной и безумной, тогда будет пора! Рыданья этой ночи я принесу в наш театр и безумный восторг эллинской ночи. Вы знаете, я будущей весной хочу играть Антигону, Кассандру, Ребекку и Саломею; я Вам все это расскажу, когда Вас увижу[44].

11 мая 1906 г.

К сожалению поездка Озаровских в Грецию расстраивается[45].

7 мая 1907 г.

Верю, впереди нас ждет счастье безмерное[46].

Грандиозному замыслу Волынского не суждено было осуществиться. О конкретных шагах, предпринятых для выполнения их общего замысла, ничего не известно. Судя по сохранившейся переписке, пути их разошлись осенью 1907. Сохранились письма Волынского, в которых он строит планы совместной жизни, прося разрешения назвать Рубинштейн своей невестой.

[Сентябрь 1907 г.]

Моя божественная Ида. Приезжайте, нельзя жить без Вас. Я думаю о нашем театре и о нашем журнале: вот тот «дом», в котором мы будем жить, соединенные великим делом, выражением великих чувств и еще неслыханной на земле солидарностью. Не будем, милая Ида, бояться слов и намерений, столь затасканных в обыкновенной жизни: в нашей жизни все это будет и значительно, и красиво. Бог готовит нам, он отец. Он вел куда-то, зажег огонь и когда открыл — покинул; все мои силы поставил перед Вами. Твоя родная, твоя невеста, твоя любовь! Это так, Ида! Будет вечно. Настоящая форма жизни, в которой красота Ваша расцветет еще ярче в дни наши, нашими общими восторгами, расцветет быстро и широко. Идем вперед, будем жить. Разрешите мне, Ида, назвать Вас своею невестою. С радостью в душе, с мучительнейшим в мире благоговением целую Вашу карточку и жду. Пришлите мне два спешных слова. Ваше намерение даст мне источник счастья[47].

[Сентябрь 1907 г.]

Мне бы так хотелось получить от Вас несколько строк. Кажется, что Вы еще страшно далеко. Если верить моим ощущениям, что-то сильное сделалось между нами, нечто Вами как бы предвиденное и признаваемое. Страдания куют нерасторжимую цепь отношений и чувств лучше всяких слов, вернее всякой любви, цепь невидимую, прекрасную. Так ли я говорю? Имею ли я право думать, мой Бог, моя Красота, что сердце слушает мой бред с Вашей ласковой улыбкой? Пришлите одну строчку, два слова. Напишите мне. Я буду счастлив[48].

Намерения Иды Львовны не совпадали с планами Волынского, она ответила очень коротко:

[Сентябрь 1907 г.]

Я не могу идти рядом с кем бы то ни было. Я могу идти только одна[49].

Аким Львович был оскорблен:

[Сентябрь 1907 г.]

Из уважения к тому светлому и хорошему, что было между нами, я не могу оставить у себя Вашего письма! Оно звучит, как оскорбление. Оно противоречит тому, что Вы говорили, и тому, что говорил я. На мои слова Вы отвечали: «Да», п[отому] ч[то] слова эти были из тех, за которые я дал бы себя распять; и Вы понимали их объективность. Я не получил этого письма. Оно — от того беса, над которым Вы весело смеялись. Так позвольте же, милая Ида Львовна, и моему бесу написать Вам эти последние строки[50].

Аким Львович предполагал, что встретил наконец ту, которую искал, — настоящую друидессу, талантливую, редкостно красивую, сказочно богатую, разделившую его стремления. Но она обернулась для него Пандорой[51]. Аналогия с мифологическим персонажем для Волынского была ясна: его героиня, щедро наделенная всеми дарами богов, принесла ему лишь соблазны и несчастья, подшутила над ним и, как Пандора, захлопнула крышку своей шкатулки, оставив на ее дне надежду на лучезарное будущее.

И.Рубинштейн не видела причин для прекращения знакомства, она писала, поясняя свою записку — ответ на предложение Волынского:

21 сентября [1907 г.]

Вернулась домой и нашла Вашу записку. Только не надо было мне так писать. Быть может, потом, когда-нибудь, но не теперь. Мне стало жутко оттого, что дар Ваш слишком велик. Письмо прекрасно, но в нем не говорится о чуде, предвестником которого является Ваше писание, не говорится о минуте, которая разом смоет все Ваши муки и страдания! В это чудо надо верить, иначе зачем жить? Я верю, что придет какое-то безумное счастье![52]

Видимо, встречи Волынского и Рубинштейн сразу не прекратились, так как сохранились более поздние письма и записки Иды Львовны, из которых явствует, что они какое-то время продолжали лелеять свою мечту, но в посланиях уже не было былого восторга и оптимизма (угасавших с той и другой стороны).

Вот одно из писем Рубинштейн, в конце которого приписка: «Простите, на письмо капала вода».

2 октября 1907 г.

Мне так грустно, что надо лежать и нельзя заняться. Никогда еще так не хотелось работать, как теперь. Завтра, я думаю, можно будет встать. Если так, то мы будем заниматься. Если Вы хотите. Отчего Вы грустите? Можно ли без веры начинать?.. Я тут чего-то не понимаю. Сегодня я бы многое написала. Да уж очень неудобно лежа писать. Я верю, верю, что то, что должно быть, — будет. И если нет веры, то нельзя идти, оттого что темно, нет света, нет сил[53].

В дальнейшем связь И. Л. Рубинштейн и А. Л. Волынского с театром, и в первую очередь с балетным, не оборвалась.

Волынский вскоре приобрел известность как балетный критик (с 1910 долгое время он вел соответствующий отдел газеты «Биржевые ведомости»), утверждая со свойственным ему пылом идею о том, что современный балет должен основываться на древнегреческих корнях.

Ида Рубинштейн в конце 1907 начала заниматься с М. М. Фокиным, который взялся поставить для нее «Танец семи покрывал» для роли Саломеи в пьесе О.Уайльда. Пьеса готовилась к постановке в театре Ком-миссаржевской и в Михайловском театре, но была запрещена цензурой почти перед премьерой. Что касается танца Саломеи, он был поставлен, впервые исполнен на специально организованном для этого вечере (а позже за границей) и имел большой успех. Фокин был поражен энергией и настойчивостью Рубинштейн, которые во многом помогли ему решить необыкновенно сложную задачу: создать одновременно танец и танцовщицу. Летом 1908 они продолжали работу в Швейцарии («Саломея»), а через год — в Италии («Клеопатра», «Шахерезада»), с которыми участвовали в «Русских сезонах» в Париже. Фокин критически, но достаточно высоко оценил работу И.Рубинштейн на балетной сцене: «Тонкая, высокая, красивая, она представляла интересный материал, из которого я надеялся „слепить“ особенный сценический образ. Если эта надежда не совсем оправдалась при постановке „Саломеи“, то в „Клеопатре“ и „Шахерезаде“ получилось то, что представлялось мне с первых моих уроков с И. Л. Рубинштейн. /…/Об исполнении И. Л. Рубинштейн и о постановке ее роли хочу сказать, что это удивительное достижение: большой силы впечатления [она добивалась. — Публ.] самыми экономными, минимальными средствами. Все выражалось одной позой, одним жестом, одним поворотом головы. Зато все было точно вычерчено, нарисовано. Каждая линия продумана и прочувствована. /…/ Какая сила выражения без всякого движения! /…/ Это я считаю одним из удачнейших осуществлений мечты о новом балете»[54].

В 1928—1935 годах И.Рубинштейн организовала собственную труппу и выступала с ней в Европе. С началом войны она покинула сцену, занималась благотворительностью, а в последние годы жизни приняла католичество, жила затворницей в Вансе, помогая бедным[55].

*  *  *

Четвертый очерк А. Л. Волынского посвящен сразу семи женщинам. Из них писательница Луиза (Лу) Густавовна Саломэ (1862—1938), пожалуй, наиболее яркий «цветок» в «букете» Волынского. «Если верить слухам, ходившим о ней в Риме, это была интеллигентная авантюристка, может быть, даже слишком предприимчивая, вроде Марии Башкирцевой»[56].

Дочь генерала, находившегося на русской службе, детство и юность она провела в Санкт-Петербурге. Для получения образования будущая писательница уехала в Европу, где в дальнейшем жила постоянно. В 1887 она вышла замуж за профессора-востоковеда Ф. К. Андреаса.

Среди предков Андреас-Саломэ были французы, немцы, датчане, но родилась она в России и никогда не забывала об этом. Хотя, как она признавалась в «Воспоминаниях о былом»: «Жизнь подлинной России была мне едва ли знакома…»[57] Деятельность Луизы Густавовны по пропаганде идей русской литературы на Западе сделала ее посредницей между русской и европейской культурой.

Исследователи творчества писательницы в один голос отмечали незаурядность ее личности, суть которой, в частности, заключалась в том, что «она сосредоточивала в себе важные токи эпохи, обладая удивительным чутьем к ним, притягивая к себе значительных, ярких людей, среди которых в разные годы ее жизни были Г.Гауптман, Ф.Ницше, Р. М. Рильке, З.Фрейд»[58]. Независимость этой женщины, сторонницы женской эмансипации, сквозила и в ее внешнем облике, манере одеваться. У писательницы С. Н. Шиль, близко знакомой с Андреас-Саломэ, запечатлелась в памяти «крупная и немного грузная фигура Луизы Густавовны в одежде „reforme“ собственного шитья и странного цвета»[59].

В 1890-е статьи Андреас-Саломэ о русской культуре привлекали внимание читающей публики в Германии. Она сотрудничала в популярных немецких журналах «Neue Deutsche Rundschau» и «Freie Bühne». Статьи отличались остротой постановки философских, религиозных, этических проблем. Луиза Густавовна была увлечена деятельностью народников, идеями Толстого, выступала за духовное освобождение женщин. Живя в Германии, она имела постоянную связь с Россией, в первую очередь, в области литературы. В частности, Андреас-Саломэ сотрудничала с журналом «Северный вестник» в последние годы его существования (1896—1898).

Волынский, видимо, как главный редактор журнала вступил в переписку с автором заинтересовавшей его книги о Ницше с целью ее публикации в журнале в русском переводе, что и было весьма оперативно сделано[60]. Личное знакомство с писательницей, как указывал Волынский, произошло в редакции не ранее конца 1885. Затем последовало приглашение навестить Лу Андреас-Саломэ в Баварии, что Волынскому удалось осуществить летом 1897. По возвращении Аким Львович поместил в «Северном вестнике» цикл литературоведческих статей Андреас-Саломэ: «Современные писательницы (Австрийские романистки)»[61]; «Драма „Молодой Германии“ (Гауптман, Гальбе, Гаршфельд)»[62]; «Современные писательницы (Германские романистки)»[63].

Любопытным результатом знакомства двух литераторов, запечатлевшим отчасти содержание их бесед, споров, размышлений, явился небольшой очерк, написанный ими в соавторстве. История создания очерка под названием «Amour» (с подзаголовком «Романтический набросок»[64]) была изложена в авторском предисловии. «Этот набросок, предлагаемый на суд снисходительных читателей, создался не совсем обычным способом. В беседе двух литературных знакомых возникла мысль передать в повествовательной форме летучие настроения, сопутствующие тяжелым жизненным драмам. Один из них тут же стал слагать в небольшую цельную вещь отдельные подробности намеченной темы, которые, казалось, могли быть допущены в непритязательном беллетристическом произведении. Другой передавал на бумаге возникающие черты рассказа. Так написались эти несколько страниц, которые в черновом виде подверглись тщательной обработке»[65]. Содержание «романтического наброска» таково: два попутчика едут в поезде и беседуют о любви. Бегло нарисованные портреты «романтика» Сергея Дмитриевича и «реалиста» Адриана Петровича позволяют угадать за ними соответственно Волынского и Андреас-Саломэ. В споре вырисовывается внутренний облик каждого, в соответствии с принятым «амплуа» они высказываются на «вечную» тему:

Адриан Петрович: «Любовь всегда одинакова, она живет мгновениями, много-много — часами: загорается, потом затухает. Такова она была от рождения времен, такой она и должна быть — случайной, летучей…

— Нет, вечной! — острым фальцетом воскликнул Сергей Дмитриевич. — Вечною, до смерти. Но для этого надо жить любовью, не разлучаться, отдаваться ей, служить ей — и ничему другому. Ничему и никому, ей одной»[66].

Отрывок из процитированного звучит как эпиграф к друидо-амуреточной теории Волынского!

Одновременно Волынский поместил в «Северном вестнике» два очерка «В купе»[67] и «У Палкина»[68], которые заслуживают того, чтобы вспомнить о них здесь. Аналогичные по форме очерку «Amour», построенные как диалоги попутчиков в поезде и застольная беседа в известном петербургском ресторане, по содержанию они составляют единое произведение — это беседы о Достоевском, Толстом, Гоголе, творчество которых интересовало Волынского. Но упомянуть об этих очерках следует в первую очередь потому, что в «В купе» и «У Палкина» имеют прямое отношение к теме настоящей публикации. Подобные статьи-рассказы с описанием реальных жизненных ситуаций, встреч, с портретами героев повествования — его современников, изложением содержания их бесед о литературе, философии, морально-этических проблемах и т. п. — не являются критическими статьями в чистом виде, «фельетонами», как называл их автор. В них просматриваются элементы художественной прозы, мемуарного повествования. В творчестве Волынского — это мостик, соединяющий его многочисленные «фельетоны» и более поздние портретные очерки-статьи.

*  *  *

«Дева-Революция» — образ блоковской лирики (см. одноименное стихотворение 1906), навеянный личностью Марии Михайловны Добролюбовой (1880—1906).

Семья Добролюбовых пользовалась известностью в литературных кругах, интересы многих их восьми детей действительного статского советника М. А. Добролюбова находились в сфере религии, литературы и общественной деятельности. Наибольшей известностью пользовался старший брат Александр Михайлович Добролюбов (1876—1944?) — поэт-символист, духовные искания которого стали причиной его «ухода в народ», долголетних странствований с проповедью своих взглядов, создания в 1906 в Поволжье секты «добролюбовцев».

Мария Добролюбова, будучи также личностью неординарной, испытывала на себе влияние брата. Выпускница Смольного института, она окончила педагогические классы при нем, а позже — медицинские курсы; она писала стихи, посещала Религиозно-философские собрания, преподавала в организованной ею школе для детей бедняков. Вернувшись в 1905 в Петербург с русско-японского фронта, где добровольно работала сестрой милосердия, примкнула к партии эсеров, включилась в агитационно-пропагандистскую деятельность. Вскоре была арестована, несколько месяцев пробыла в тюрьме, а после освобождения впала в состояние тяжелой депрессии и через месяц скончалась при невыясненных обстоятельствах.

А. Л. Волынский познакомился с Машей Добролюбовой, видимо, незадолго до ее смерти. Не случайно это знакомство было связано в его памяти с театром В. Ф. Коммиссаржевской (1904—1907), открытом в Петербурге, главным образом, для демократической интеллигенции: в годы первой русской революции театр притягивал ее к себе, а сборы от спектаклей нередко использовались на нужды революционных кружков. Субъективное мнение Волынского об этой девушке, как об исключительно гармоничном человеке, отличавшемся удивительной внешней красотой и внутренним совершенством, полностью совпадает с высказываниями современников о ней. Например, петербургский корреспондент «Русского слова» А. В. Руманов называл ее «удивительной святой девушкой»[69].

Личность и судьба М.Добролюбовой нашли отражение в литературе. Как уже говорилось выше, она вдохновляла А.Блока; Волынский упоминал в своем очерке роман Осипа Дымова; назовем еще одно произведение — рассказ Л.Семенова «Проклятье»[70]. Поэт, революционер, общественный деятель (его политические симпатии сначала колебались между марксистами и эсерами, позже он пришел к «левому народничеству»), внук известного географа Леонид Дмитриевич Семенов-Тян-Шанский (1880—1917) был близко знаком с Марией и Александром Добролюбовыми. В 1906 он был арестован за пропаганду революционных идей в среде крестьянства, а по выходе из тюрьмы узнал о смерти Маши Добролюбовой — его невесты. Л.Семенов пережил тяжелейший кризис, отказался от литературного творчества, общественной деятельности, пытался найти себя в религии. З. Н. Гиппиус писала, что он кончил «опрощением» по А.Добролюбову[71]. Героиня рассказа Семенова, написанного в наиболее сложный для автора период, — девушка по имени Серафима «такой красоты, что я был поражен»[72]. В конце рассказа автор описал смерть Серафимы. Эту сцену следует рассматривать как его версию загадочной гибели Маши Добролюбовой.

Последние дни ее были ужасны. Ее арестовали. Ее возили жандармы из города в город. Ее ни на шаг не отпускали от себя. Ее!..

Она металась. Она бредила… Ей снились палачи, виселицы. Ее преследовали галлюцинации. Солдаты, которые всех расстреливают.

«Всех расстреливают. Вы подумайте об этом. Какой ужас смерти в палачах, в судьях… и сколько их темных, несчастных… — срывалось у ней в письмах. — Отчаяние бесконечное, бездонное, и писать трудно, и никому не говорю… и мы точно сбились с пути все… и скользим, скользим…».

Она металась, она спешила, она бегала по людям, она хотела все что-то сделать, что-то сказать, остановить всех…

Она умерла[73].

Существуют и другие предположения относительно гибели М.Добролюбовой: сердечный приступ во время эпилептического припадка или самоубийство девушки — члена боевой группы эсеров, нарушившей приказ совершить террористический акт. Волынский тоже склонялся к версии самоубийства. Возможно, что он связывал гибель Маши с осуществлением учения ее старшего брата. Известно, что идея самоосвобождения личности «от силы условий мирских», проповедь красоты смерти привели А.Добролюбова к выводу о том, что наиболее полным осуществлением свободной воли человека является самоубийство. Существуют свидетельства, что среди его последователей были самоубийцы[74].

*  *  *

Остальные героини очерка «Букет» представлены автором довольно схематично, в основном, как «хозяйки гостеприимных для него домов». Правда, каждая из них оставила больший или меньший след в литературе и сотрудничала с Волынским в этой области. Об их взаимоотношениях известно немного, расширить наши знания позволяют письма Е. А. Грековой[75], Т. Л. Щепкиной-Куперник[76], Е. Г. Бердяевой[77], М. А. Лохвицкой-Жибер[78], Н. Н. Кульженко[79], хранящиеся в РГАЛИ.

Елена Афанасьевна Грекова писала в автобиографии:

Я сибирячка, родилась в Сибири, в Иркутске, в казачьей семье /…/. В Петербурге я поступила на Высшие женские курсы, бывшие Бестужевские, на историко-филологическое отделение, которое и окончила. На втором курсе я сочетала свою судьбу с судьбой безвестного тогда врача Ив[ана] Ивановича] Грекова, теперь профессора, хирурга. На третьем курсе я написала рассказ «Николай Николаевич», который [был] чрезвычайно одобрен Н. К. Михайловским и В. Г. Короленко. Михайловский даже сказал, что он чуть не заплакал над последней страницей. Рассказ был напечатан в «Русском богатстве». В этот же период я напечатала рассказ «Долг» в «Образовании» и «Сокрушенные силы» в «Сибирских вопросах». В последующие годы под тяжестью семьи и материнства забросила перо[80].

Пауза в литературной деятельности Е. А. Грековой продлилась 10 лет. Лишь в 1911 вышел в Петербурге ее первый сборник рассказов. В дальнейшем также в Петербурге появились в печати ее книги: «Кусочек голубого неба» (1916), «Богатырь» (1921), «Душа Сибири» (1923). Грекова пробовала свои силы и как романистка.

Дружеские отношения Грековой и Волынского, по всей видимости, начались в период, предшествовавший возвращению Елены Афанасьевны к творчеству, и не прерывались, судя по ее письмам, до середины 1920-х. В 1910 Грекова написала и отправила для редактирования Волынскому статью об Н. Г. Молоствове, для сборника его памяти, который готовил к изданию Аким Львович[81]. В 1916 он получил от Елены Афанасьевны ее второй сборник, который был послан ею «на строгий и проникновенный»[82] суд критика. А через два года, оценив способности писательницы, Волынский пригласил ее сотрудничать в «Биржевые ведомости», на что Елена Афанасьевна с радостью согласилась.

7 июня 1918 г. Галерная 63, кв.2. Редакция «Биржевых ведомостей», литературный отдел. А. Л. Волынскому

Глубокоуважаемый Аким Львович,

с удовольствием принимаю Ваше и г. Проппера предложение предоставлять для напечатания в утренних «Биржевых ведомостях» мои беллетристические очерки. Подходящий материал буду присылать Вам.

С совершенным уважением Елена Грекова[83].

Есть основания предполагать, что Елена Афанасьевна поверяла Волынскому свои творческие замыслы, советовалась с ним. Так, в начале 1920-х она сообщала, что «заработалась, жила в своем романе»[84]. Отрывок из этого, видимо, так и не написанного, романа можно прочитать в альбоме В. И. Анненского-Кривича рядом с автографами А.Блока, М.Горького, А. Н. Толстого и многих других. Вот этот отрывок:

Жив человек, пока светит солнце, жив таинственный мир, жива пышная многогранная природа, созданная рукой Зачинателя. Если одним суждено погибнуть и уйти в потустороннюю неведомую даль, другие, живущие, чувствующие, страдающие и наслаждающиеся, останутся вместе с побеждающей гармонией и красотой. Они будут жить, и на месте старого разрушенного дома выстроят новый, светлый, гостеприимный, хлебосольный дом.

Из ненапечатанного романа «В эпоху революции».

29-30 мая 1922 г. Елена Грекова[85].

Грекова в письмах почтительно называла Акима Львовича своим «учителем и наставником», восхищалась его работами, анализировала их, интересовалась мнением критика о своих произведениях. Стиль писем Грековой выдает натуру экзальтированную, а излишняя восторженность заставляет временами даже сомневаться в искренности автора. Приведем несколько отрывков, где Елена Афанасьевна писала о творчестве Волынского.

20 сентября [не ранее 1905 г.]

/…/В «Русских критиках» в статье об Аполлоне Григорьеве Вы говорите, что он «любил литературу с полной беззаветностью, считал ее высшим из земных дел человека». Так же любили Вы литературу во время всей своей деятельности. Это именно любовь талантливой, могучей души, любовь мученика и апостола наполняет Ваши живые, яркие, вдохновенные книги. Вы отдали своей единственной богине свою сильную душу, свои выстраданные и столь близкие к небесному, возвышенные идеи, свои богатые мечты и жизнь выдающегося труженика, страданьям и чести которой всякий должен удивиться и проникнуться к ним глубоким уважением /…/[86].

[1900-е гг.]

/…/ Таких книг, как Ваша книга о Леонардо да Винчи, я не читала до сих пор, и думаю, что в России еще таких книг нет, книг, в которых критический взгляд соединялся бы с таким беспристрастным исследованием трудов и материалов, дав вместе бесподобно яркое освещение замечательной фигуры художника. Впечатление от этого обильного, обнимающего всю эпоху и чудно разработанного материала, рассмотренного, проверенного и освещенного с высоты идеалистического миросозерцания и критики, наконец, от этого волшебного изложения, этой речи, равной которой я ничего не знаю, настолько сильно, что я совершенно ясно могу вообразить теперь не только самого Леонардо, но и эту замечательную эпоху Ренессанса со всей борьбой идей и той материальной обстановкой, в которой жил и мыслил знаменитый маг и чародей. Да, Россия, вся Россия должна узнать и оценить Вас, одного из гениальных и благородных людей века… Так я искренне думаю о Вас /…/[87].

4 апреля 1914 г.

/…/ Аким Львович! Как Вы могли подумать, что найдется равный Вам в моем сердце? В моем сердце, в котором я храню благодарность и радость. Радость, что судьба доставила мне случай знать Вас.

Ничей талант из живущих современников не представлялся мне в эти годы столь ярким, сочным, вдохновенным. Ничьи литературно-критические взгляды не производили такого сильного впечатления на мой ум. Ваши книги имели на меня столь огромное влияние, что я должна признать Вас со всей почтительностью моим учителем и наставником, а доброй нашей дружбе я останусь верна исключительно и вечно.

Е.Грекова.

Не хорошо с Вашей стороны сомневаться во мне. Целый мир в моем сердце принадлежит Вам. Дорогой Вы мой, дорогой! Прекрасный и милый!..

Другой, прочтя это письмо, подумает, что любовное, но разве светлая дружба не располагает правом на слова нежности? И разве в ней нет любви лучшей и высшей, чем эта земная, скоро-проходящая? Ведь правда?[88]

В сборник «Памяти Волынского», вышедший после смерти критика под редакцией П. М. Медведева (1927 г.), среди прочих вошла и статья Е. А. Грековой.

*  *  *

«Maestro!» — так обращалась в своих письмах Татьяна Львовна Щепкина-Куперник (в замужестве Полынова; 1874—1952), известная писательница и переводчица, правнучка актера М. С. Щепкина, к А. Л. Волынскому. Их связывало литературное сотрудничество, долгие годы дружбы, которая завязалась не позднее середины 1890-х, когда Татьяна Львовна стала посещать субботние журфиксы у Л. Я. Гуревич, и продолжалась до конца жизни критика. Щепкина-Куперник высоко ценила мнение Волынского, посылала на его суд свои произведения[89].

[1910 г.]

Вас давно не видно, а Вас уже месяц ждет книга «Сказаний о любви» — увы, без Вашего предисловия[90].

[1920-е гг.]

Не стану много говорить Вам о том, как я счастлива Вашим впечатлением от «Франчески». Ваше мнение мне важнее и нужнее остальных, и теперь я спокойно пойду по этому пути, кот[орый] подсказало мне мое чутье под Вашим добрым благословением[91].

14 февраля 1927 г.

/…/ Мне особенно страшно Ваше мнение: Вы, в котором живет греческий гений, Вы и так, может быть, усмехнетесь на дерзкую мою затею в беглом рассказе коснуться того времени. /…/[92]

[1920-е гг.]

Дорогой именинник, посылаю, как условились, хотя и не рассчитываю на работу: мне что-то в этом смысле адски не везет. Очевидно, надо начать вязать чулки на продажу или печь пирожки, вообще заняться более подходящей для меня деятельностью, чем литература! /…/[93]

Т. Л. Щепкина-Куперник подарила Волынскому свой сборник «Неотправленные письма и другие рассказы» (М., 1906), на титульном листе которого помещен автограф ее стихотворного посвящения ему этой книги.

А. Л. Волынскому

К мудрецу и звездочету,

Что живет в высокой башне,

Птичка малая влетела

В незакрытое окно.

И влетевши — испугалась:

Перед ним — открыты книги,

Груды пыльных фолиантов,

Полных тайных, дивных чар.

Перед ним — миры открыты!

Все движения вселенной,

Звезд небесных сочетанья

Зорким оком видит он.

Что ж ему до малой пташки?

До певуньи легкокрылой?

Насмеется и прогонит,

А быть может — и убьет!..

Но мудрец, читавший в сердце,

Кротко птичке усмехнулся

И сказал ей: «Полно, пташка,

Не дрожи и страх забудь».

На тебя смотрю я так же,

Как на звезды в синем небе,

Как на глуби океанов

И далекие миры!

Ты — создание Того же,

Кто миры и звезды создал.

Вместе с ним и ты, как можешь,

Славишь Вечного Творца!..

СПб., 26 апреля 1906.

Т.Щепкина-Куперник[94].

С восторгом встретила Татьяна Львовна капитальный труд Волынского о Леонардо да Винчи. Аким Львович подарил ей великолепно изданный экземпляр своего исследования, который находится в хранилище печатных изданий РГАЛИ среди книг с автографами, с такой дарственной надписью:

Я горжусь Вашими похвалами этой книге, дорогая Татьяна Львовна. Вы говорите о ней, как литератор, как художник слова, и, слушая Вас, я больше всего удивляюсь размаху Вашего собственного таланта, Вашему чудесному умению видеть чужие психологические или идейные тайны и выражать их так легко и светло. Леонардо моего Вы переоценили, но я все-таки счастлив, что он у Вас и что Вы его любите!

Ваш А.Волынский. 13 апреля 1907 г.[95]

В ответ на это перед путешествием Волынского в Грецию Татьяна Львовна писала ему, приглашая к себе:

[1907 г.]

/…/ Тогда лично поблагодарю Вас за Вашу милую надпись и пожелаю Вам счастливого пути в страну Солнца, мудрости и былых богов… «Ах, если бы мне, как птице, два крыла!..» А то вместо Эллады — серая Финляндия…[96]

[1907 г.]

Все эти дни перечитываю «Леонардо да Винчи» и под обаянием этой книги, которая волнует меня, как что-то живое /…/[97]

Т. Л. Щепкина-Куперник была хозяйкой известного литературного салона, который посещался знаменитыми современниками. Аким Львович был одним из таких гостей, «на которого» собирались посетители гостеприимного дома.

[1900-е гг.]

Посылаю письмо в Ваш дом, Аким Львович, и не могу удержаться, чтобы не написать Вам несколько строк. Под впечатлением того вечера пришлось видеться и говорить кое с кем, и все сходятся в одной мысли; она-то занимает и меня.

Всем нужно общение, все его хотят, и никто лучше Вас — человека на редкость умеющего будить мысль и тревожить чувство — не подходит к роли того, как бы сказать, руководителя умственного, около которого сгруппируются все, кто хочет не только болтать, но слушать, а отчасти и поучаться. Но, Аким Львович, давайте себя! Не будьте скупцом, не угощайте вместо хорошего вина поддельным. Это уж очень грустно. Мы были вознаграждены в тот вечер Вашей импровизацией блещущей, искрометной, лучистой, похожей на каскады Иматры в солнечный день, мы слушали Вас не только слухом, но и душою. Так мыслить и говорить дано избранным — вот это нам и дайте. Тогда действительно лучезарный отблеск Аполлона будет над нашим кружком, а не тогда, когда неуклюже запинаются неумело-наивные мысли, которые и слушать нельзя серьезно. Простите мою откровенность, но с Вами не хочется лгать. Говорить я не люблю, потому я это написала. /…/[98]

[1910-е гг.]

Дорогой, хоть и злой мой, maestro! Надеюсь, Вы не забыли, что обедаете у меня завтра (в воскресенье). Если хотите — с Пятницким, если он не может, то все-таки не изменяйте нам. Я Вам покажу, как хорошо я повесила Ваш портрет. Вообще я проголодалась по меду Вашего ума и жду Вас нетерпеливо[99].

Татьяна Львовна умела приглашать!

*  *  *

Елена Григорьевна Бердяева (урожд. Гродская) — писательница, переводчица, издательница журнала «По морю и по суше», жена С. А. Бердяева, старшего брата философа и публициста Н. А. Бердяева. Она писала в основном жанровые очерки о жизни и быте украинской и еврейской бедноты. В РГАЛИ хранятся три ее письма к Волынскому, положившие начало их знакомству по переписке, поводом к которому послужило предложение Бердяевой поместить в «Северном вестнике» один из ее рассказов.

[1890-е гг.]

Милостивый государь.

Прилагая маленькую вещицу мою «Будущая жена», обращаюсь к Вам с просьбой поместить ее в «Северном вестнике», если найдете возможным. Она так недлинна, что ее нетрудно прочесть, — это я к тому говорю, что произведение автора, не имеющего литературного имени, если еще и обширно впридачу, то, несомненно, способно навеять на самого добродушного редактора мрачную меланхолию. Поэтому я не рискую это делать. Я бы занесла Вам ее сама, но я человек нелюдимый и болезненный, редко выходящий из дому /…/[100].

[1890-е гг.]

/…/ Мне ужасно хочется сказать Вам, что меня вчерашнее Ваше письмо даже удивило — такое оно простое и «по-настоящему» (как говорит мой маленький сын) добродетельное, это так редко встречаешь, и я, право, была растрогана. Но я — дама чувствительная и легко вдаюсь в лирику, а это, насколько мне известно, не принято в письмах к редактору одного из отделов толстого журнала. Не надо лирики /…/[101].

[1890-е гг.]

Так вот Вы какой, Аким Львович! Право, я не знала, что можно с незнакомым человеком вдруг разговориться так «по-настоящему». Вы искренний, вот какой, а это так же редко, как белый дрозд. Если будет неудача, я была бы рада получить это известие от Вас лучше, а то это вовсе невесело получать две отвратительные казенные строчки /…/[102].

В то время Елену Григорьевну очень занимала личность Блаватской, эта тема упоминалась ею в каждом письме. Сначала она сама пыталась написать статью о Блаватской, но в процессе переписки с Волынским пришла к убеждению, что это должен сделать он, поскольку находила, что это «женщина необыкновенная, и все-таки она служила тому, что считала истиной. Она увлекалась и хватала через край, но все же в ней была „душа живая“, а по нынешнему времени уж это хорошо»[103].

Меня личность Блаватской глубоко интересует и, на мой взгляд, если уж столько пишут о Башкирцевой и Ковалевской, отчего бы не написать кому-нибудь, владеющему философской эрудицией, например Вам, о Блаватской?[104]

Я ужасно обрадовалась, когда прочла, как Вы думаете о Блаватской; судьба ее меня глубоко волнует и трогает, когда-нибудь я Вам скажу почему[105].

Последнее письмо Бердяевой кончается фразой:

Обещаю Вам не отстать от Вас, пока Вы не напишете о Блаватской, она именно такая и есть, какой Вы ее очертили[106].

Конечно же, Е. Г. Бердяеву как начинающего литератора более всего волновали вопросы творчества.

Право, мне до сих пор все было страшно к большой вещи приступить — все думаешь, а достаточно ли ты уверена, что имеешь что-нибудь сказать? Вот и начинаешь барахтаться в сети сомнений, недоумений, вопросов, порывов и горишь, как на огне. Поэтому даже не удивительно, что по внешности я похожа на букву i[107].

Но кроме того сфера ее интересов распространялась на такие области, как религия, философия, и она ожидала найти в Волынском после личного знакомства с ним умного, интересного и доброжелательного собеседника.

/…/ Я самым эксплуататорским образом буду донимать Вас вопросами, ведь Вы добрый, ничего, я Вас ничуть не боюсь, а то я довольно нелюдимая и боюсь людей. И я Вам тогда расскажу, как это у меня в моих фантазиях выходит хорошо, когда я сливаю «религию любви» с «религией познания» и как мне представляются религия Христа и религия Будды двумя половинками одного ореха (ой, какое не величественное сравнение!). Христос говорил: «Любите», а Будда: «Познайте»; а мне так и рисуется, что это две стороны одной и той же медали — истины[108].

Видимо, в дальнейшем при личном знакомстве все эти вопросы являлись темами бесед Волынского и Бердяевой в доме писательницы.

*  *  *

Мария Александровна Лохвицкая (в замужестве Жибер; 1869—1905) подписывала свои стихи — Мирра Лохвицкая. Она снискала имя «русской Сафо», поскольку главной темой ее поэзии была любовь, а все поэтическое творчество оставляет впечатление единого романа в стихах, автор которого предстает в ореоле «вакханки».

Однако Бунин, хорошо знавший ее и высоко ценивший, отмечал несовпадение этой репутации с реальным человеческим обликом поэтессы: «Она мать нескольких детей, большая домоседка, по-восточному ленива: часто даже гостей принимает, лежа на софе в капоте, и никогда не говорит с ними с поэтической томностью, а напротив, болтает очень здраво, просто, с большим остроумием, наблюдательностью и чудесной насмешливостью /…/»[109]. Волынский, как следует из его очерка, высоко ценил дарование поэтессы, а его мнение о ней как о человеке вполне совпадало с бунинским.

Знакомство Лохвицкой с Волынским завязалось в 1896 в связи с ее предложением опубликовать стихи в «Северном вестнике». Она так объясняла свой выбор издания: «До сих пор я сотрудничала в журналах только по приглашению редакции и никогда сама не предлагала своих услуг, — но „Северный вестник“ всегда привлекал меня своим особым направлением, чуждым общей скуки, тенденции и пошлости; если я обожглась, тем хуже для меня, но я не хочу быть навязчивой»[110]. Волынский откликнулся на предложение поэтессы, имя Лохвицкой украсило страницы журнала. Ведь в том же году вышел ее первый стихотворный сборник[111] и сразу был отмечен Пушкинской премией Академии наук.

Началась переписка, из которой явствует, что взгляды Лохвицкой и Волынского на поэзию были близки. Вот одно из ее высказываний.

27 ноября 1896 г.

/…/ Я совершенно согласна с Вами — поэзия и музыка — одно. Древние греки были правы, признавая одну общую богиню Эрато — и сопровождая чтение стихов игрой на лире. Я много занималась музыкой (я готовилась быть певицей) и, вероятно, потому я всегда в минуты творчества слышу какой-нибудь музыкальный напев — и остаюсь верна ему.

Стихи с плохо выдержанным темпом или страдающие отсутствием цезуры — безобразны. Неужели я когда-нибудь грешила в этом отношении? Если да, то я себе этого никогда не прощу. Может быть, Вы думаете, что я имею слишком высокое представление о своем даровании? Если и так, — то я не виновата. Меня избаловали в Петербурге, где я выступила на литературное поприще совсем еще девочкой и где с первых шагов слышала только лестные отзывы. Я была новинкой и, как всякая новинка, возбуждала интерес. Теперь я, кажется, всеми забыта, но это еще не значит, что я умерла; еще много времени впереди. И если я к тридцати годам не оправдаю надежд, возлагаемых на меня в мою счастливую пору, — то лишь тогда сложу я оружие и признаю себя ничтожеством.

Я хотела знать Ваше мнение потому, что дорожу им /…/[112].

Еще не будучи знакомой с Волынским лично, Лохвицкая пыталась в письмах показать ему, «что она такое и с кем ему придется иметь дело»[113].

1 декабря [1896 г.]

/…/ Я — женщина — в полном смысле этого слова, и — только. С типом писательницы, «синего чулка», я не имею ничего общего. Я развита крайне узко, односторонне. Все, что не красота (я подразумеваю высшую красоту), все, что не поэзия, не искусство — для меня не существует и значится у меня под одним названием: «суета сует». Я разделяю людей на две половины; к одной я бы отнесла такие слова, как: приход, расход, большой шлем, акция, облигация и проч[ее]. К другой: жизнь, смерть, восторг, страдание, вечность… /…/ Не думаю, что наша беседа могла бы быть интересной для Вас; — говорить будете Вы один, а я буду Вас слушать, — это моя обычная манера! /…/[114]

Волынский помещал стихи Лохвицкой на страницах «Северного вестника» очень часто: в 1897 — в четырех номерах (№ 1, 9, 11, 12), а в 1898 — в шести номерах (№ 1, 2, 3, 4, 6-7, 8-9). В последнем из писем Лохвицкой к Волынскому, датированном 18 октября 1898, она писала, что оскорблена отказом печатать ее стихи и сравнением ее поэзии с лермонтовской. «„Северный вестник“ упрекнул меня в подражании Лермонтову. Бедный Лермонтов! — Между нашими музами такое же сходство, как между утесом и цветком, растущим на нем!»[115] А между тем редакция вовсе не думала обидеть поэтессу ни сравнением с классиком, ни отказом ее печатать. Дело в том, что журнал был накануне закрытия: последняя его книжка вышла в октябре--декабре того же года. Что касается Волынского лично, то в конце 1898 в разделе журнала «Критика и библиография» он дал разбор последнего появившегося в печати сборника М.Лохвицкой и весьма высоко оценил ее творчество (особенно если сравнить с обычным тоном его критических статей):

Г-жа Лохвицкая — поэтесса молодая, с огнем пылких чувств в своих по преимуществу любовных стихах. На обыкновенные темы она не пишет. Если искать в современной поэтической литературе особенного стихотворца, то придется остановиться именно на г-же Лохвицкой, /…/ она откровенно поет любовь. В ней как бы горит кровь Суламифи. В душе ее как бы звучат отголоски Песни Песней. Не стесняя себя ничем на свете, она смело открывает свое сердце — с таким простодушным порывом, который одновременно и подкупает и удивляет[116].

На этом переписка закончилась. В конце 1898 М.Лохвицкая переехала в Петербург, где лично встречалась с Волынским. А вскоре, в возрасте 36 лет, она умерла от туберкулеза.

*  *  *

О Наталье Н[иколаевне?] Кульженко известно, что она в 1900 поступила в Императорское драматическое училище в Петербурге. Позже начала заниматься литературной деятельностью, переводами.

Можно предположить, что их знакомству с Волынским положила начало статья Н. Н. Кульженко в «Биржевых ведомостях»[117], посвященная 30-летию литературной деятельности критика. Есть сведения, что в дальнейшем она предлагала Волынскому для издания свои статью, рассказ, перевод[118]. С конца 1910-х по состоянию здоровья Кульженко жила в основном за границей или в Крыму. Болезнь, судя по содержанию и тону писем, прогрессировала. И скорее недуг, а не упорное молчание Волынского в ответ на неустанные обращения к нему Кульженко, положил конец переписке.

Сведений об Н. Н. Кульженко мало. Письма к Волынскому высвечивают лишь ее отдельные черты. Вот, например, с какими чувствами Н. Н. Кульженко встретила Февральскую революцию:

Март 1917 г. Ялта, Дорсановская, 11.

Дорогой друг, Аким Львович!

Захотелось написать Вам и узнать, как Вы чувствуете себя в этот прекрасный момент нашей жизни. Какое счастье для всех, кто дожил до него. И какое великое оправдание всему тому, что было лучшего в каждом из нас. Я испытываю незнаемую доныне радость от сознания, что у меня есть Родина, и Родина, которую можно любить, которой можно гордиться и за которую можно легко и радостно умереть.

Импотентность русской жизни прошла. Россия выздоровела от душевно-телесной неврастении, перестрадала, в страдании преобразилась и воскресла первым воскресеньем при жизни. Не правда ли?

У меня еще одно отрадно-новое чувство, что все страдания моей личной жизни были бессознательной борьбой за правду, что царит теперь среди нас. Я счастлива, что пережила эти страдания и прошу Вас простить меня, если в чем была виновата перед Вами. Но за каждую боль, причиненную другому человеку, я сама страдала всегда в десять раз сильнее. /…/[119]

Последнее ее письмо полно горечи и грусти. Оно звучит как диссонанс по отношению к словам Волынского о том, что дружба с Кульженко «составляла одну из самых светлых полос его жизни».

[Конец 1910-х — начало 1920-х гг.]

Дорогой Аким Львович!

Шлю Вам привет из Ялты, где болею по-прежнему в одиночестве среди книг и дум. Борюсь с жалкой плотью и стараюсь достигать и постигать высоты Духа. Как горько и грустно среди этого вспоминать Вас и то, как Вы крепко меня забыли. И никакой стороной своего существа не обнаружите и не разделите со мною.

Говорят, что все всегда заслужено человеком. Так ли это? И в ту же ли меру? Сколько лет подряд я время от времени взываю к Вам, но отклика не нахожу. Я не знала, что люди после такой жизненно-духовной связи, что была между нами, могут встретиться, как чужие, как незнакомые друг другу. Так встретили Вы меня в Петрограде в мой первый приезд. А у меня в душе было столько пережитого волнения и веры в Вас, и надежда на то, что от Вас смогу получить что-то настоящее, чего другой никто и дать не сможет.

Люди по-прежнему клевещут на Вас, так по крайней мере хочется по-старому верить мне. Нападки на Вас носят теперь не принципиально-идейный характер, а житейско-легкомысленный. Всякие свойства, самые неожиданные для себя, может проявить человек (и человечество). Может быть даже, я никогда не знала Вас по-настоящему с этой стороны существа Вашего — чисто человеческого. Но со стороны духовного (которое труднее скрыть или подменить), мне кажется, я знала Вас хорошо. И на этом пути я теперь много-много ближе к Вам, чем раньше. Неужели Вы сами не так верны ему, как прежде?

Что Ваши статьи, книги, издания? Что нового в литературе и в жизни? Видите, я тот же вопрос задаю Вам в конце, как и в начале нашего знакомства, нашей дружбы, и теперь можно было бы почти сказать — нашей жизни.

Наталья Кульженко[120].

*  *  *

В очерке «Мой портрет» Аким Львович перебирает свои портреты разных лет и наконец обращает взор в зеркало, пытаясь определить свою внутреннюю сущность, увидеть себя, используя те же критерии, то же увеличительное стекло, в которое он разглядывал своих спутниц. Попутно, чтобы показать, как действует его теория, Волынский сделал еще ряд портретных набросков: В. И. Икскуль, А. А. Давыдовой, О. А. Спесивцевой, Е. М. Люком, Н. К. Михайловского, В. В. Розанова, Ф.Сологуба, М. А. Кузмина, К. И. Чуковского. Но насколько жестки, даже жестоки его характеристики! Понять состояние души критика можно попытаться, обратившись к героическим и трагическим обстоятельствам его жизни в последний период. Тогда, в первой половине 1920-х, главным делом А. Л. Волынского было создание и борьба за существование уникального хореографического учебного заведения.

Государственный хореографический техникум, первоначально носивший название «Школа русского балета», возник как студия при Театре Политуправления Балтфлота в 1920. Создателем и бессменным руководителем его был А. Л. Волынский, посвятивший «своей любимой школе все свои материальные средства и физические силы»[121].

Идею о необходимости реформирования русской балетной школы Волынский выдвинул уже в первом десятилетии этого века. Практическое воплощение она получила с организацией техникума. В качестве разъяснения замысла Волынского здесь уместно процитировать его статью «Хореографический техникум», написанную 12 сентября 1924:

Еще в Берлине в 1913 году мне привелось прочесть обширный доклад в среде ученых, литераторов и представителей художественного мира о значении классического танца в воспитании общества. Я указывал на то, что классические танцы, по существу своему, по самой своей технической структуре, героичны и, будучи таковыми, призваны героизировать человеческие тела. В древней Греции этот рычаг был в полном ходу. Там не только драматург, но и простой воин, если он выдавался своей храбростью из ряда посредственных величин, носили хореографические наименования. Так Ахил был замечательным танцовщиком в стане ахейских войск, по выражению Гомера, а Эсхил, Софокл и Еврипид были не кем иным, как балетмейстерами, как постановщиками танцев в общенародном смысле для дифирамбической толпы, представленной в орхестре, как некий вид народного совета. /…/ Таким образом, задача реформы русского балета намечается совершенно определенно. Надо начать с азов, с экзерцисной палки, с элементарной школы, и вести все обучение и воспитание по иным, чем прежде, путям и колеям, выясняя постепенно существо каждого движения и освобождая самый танец от растлевающей пены последних веков. /…/

Школа стремится выйти на дорогу надежную, верную, научно-художественную, в полном смысле слова показательную, не в одном лишь местном русском применении. Я верю, что в течение нескольких лет школа сделается известной повсюду в мире и станет магнитом для молодых поколений, инстинктивно или сознательно ищущих возможности героизировать свое тело, раскрывать и развертывать заложенные в нем не одни лишь физические силы. Когда-нибудь это скопище угольков вырастет в неопалимую купину, в пылающий горн на потребу не владыкам, но народам человечества[122].

Такова была теоретическая основа «мечты» Волынского о «живом и здоровом питомнике учащихся классическим танцам».

В техникуме обучали классическому танцу, характерному и жанрово-историческому (и изучали их). Кроме того, читались лекции по истории и эстетике классического танца, истории и эстетике костюма, по художественной анатомии, биомеханике, теории музыки, истории литературы и другим предметам. Количество студентов за 4 года выросло со 100 до 300 человек[123]. Предполагался шестилетний курс обучения (4 года обязательных занятий и 2 года усовершенствования). Был создан интернат для малообеспеченных и беспризорных детей, а также музей и библиотека. Волынский на свои средства открыл кинотеатр «Светлая лента», доходы от которого поступали на нужды техникума[124].

Учебное заведение открылось в небольшом, плохо приспособленном помещении на Почтамтской улице. Позже оно переехало в более просторное здание на углу Мойки и Невского проспекта в бывший особняк Елисеева, где в начале 1920-х располагался Дом искусств. Все время своего существования школа, а позже техникум, испытывали постоянные трудности: «преподавательские кризисы», «финансовые, топливные и осветительные параличи», «Нужда оставалась все та же, громадная и вопиющая»[125]. Несмотря на многочисленные пожертвования на нужды школы со стороны ее руководителя, учебное заведение постоянно находилось под угрозой закрытия. «Я продал иностранные пайки, припасы, литературные права, отдал в школу часть жалованья — все, чем располагал», — писал Волынский в сентябре 1924[126]. Сохранилась квитанция от 23 июля 1924 о взносе Волынского в размере 2600 рублей на ремонт техникума[127], а также выписка из протокола ЛГОНО от 14 августа 1924, где говорилось о пожертвовании Волынским всех доходов от издания его книги о Рембрандте на нужды техникума[128].

Этот шаг Волынского вызвал резонанс в руководстве НКП. Он получил 26 августа 1924 от наркома просвещения А. В. Луначарского письмо следующего содержания: «Получил известие о Вашем даре созданному Вами техникуму. Очень восхищаюсь этим великодушным жестом. Уверен, что Ваша новая работа о Рембрандте получит такую же мировую известность, как Ваша исключительная работа о Винчи, и буду очень рад оказать Вам всемерную поддержку при издании этой книги. Жму Вашу руку.

Нарком по просвещению А.Луначарский»[129]

Ни поддержка Луначарского, ни пожертвования и энтузиазм Волынского не спасли техникум от закрытия как «нерентабельной организации». Согласно Предписанию НКП № 23016 от 28 сентября 1925 техникум, созданный Волынским, прекращал свое существование и передавал свое имущество хореографическому отделению Ленинградского государственного театрального техникума[130].

Волынский, всегда оставаясь бойцом по натуре, и тут не сложил оружия и развернул борьбу за возобновление и даже расширение техникума. Он предложил реорганизовать это учебное заведение в Академическую школу русского балета и 22 апреля 1926 представил подробную «Изъяснительную программу», включавшую, в частности, описание всего классического экзерсиса. В заключении программы Волынский подчеркивал, что его уверенность в возобновлении работы техникума опирается на поддержку Луначарского: «Это предположение исходит от инициативы А. В. Луначарского, от идейной его импульсивности, и потому, по всей справедливости, все то, что в этой программе может почитаться новым в научном смысле слова, тяготеет к его покрову и посвящается ему»[131].

Вопрос о восстановлении техникума решался неторопливо. Последнее решение, принятое коллегией НКП 8 июня 1926, звучало оптимистично: «Поручить Главпрофобру войти в переговоры с Ленинградским ГУБОНО о восстановлении Хореографического техникума Волынского с возвращением принадлежащего ему имущества»[132]. Однако самому Волынскому не суждено было дождаться возрождения его детища: он умер 6 июля 1926. С его смертью вопрос был снят с повестки дня.

АМУРЕТКИ И ДРУИДЕССЫ править

[Статья первая]

Каждый из нас много думал о женщинах, и вопрос о женщинах входит определяющим элементом в наше миропонимание. Пришлось и мне на жизненном пути моем встречаться с разноликими женщинами и задумываться над изумительным чудно разнообразием типов, наблюдающимся в их среде. Сначала каждая женщина кажется неповторимым каким-то явлением. А если проникнуться к ней любовью, то представляется, что в ней одной собраны все солнечные лучи. Я видел женщин в Италии, знакомился с ними в Париже. Среди них у меня были также настоящие друзья в Германии, вот, например, Лу Андреас-Саломэ, предмет вожделенной любви Ницше1 и первый его биограф в Европе. Я знал их в Лондоне и в Константинополе.

Что касается еврейской женщины, то — странная вещь! — зная и ценя ее больше других с детских лет, я почему-то никогда не мог сделаться ее романтическим поклонником. Вот женщины, с которыми не приходится шутить. Игра в упреки, игра в чувства, даже больше того, самая игра чувств и настроений в своей поэтичной заинтересованности и безответственности кажется диссонансом вблизи еврейской женщины. Непростительной игрой явилась бы попытка преклонения перед нею. Молодой раввин или даже молодой человек, бросившийся к ногам своей невесты, — вещь совершенно невероятная. Тут всякая романтика на европейский манер кажется недостойной и грязной, чему-то решительно мешающей, отводящей вас в сторону от основной задачи жизни. Любовь в еврейской среде — дело торжественное, серьезное и большое. Он женится, она невестится, и оба вместе являются прелестными подобиями рембрандтовских портретов и групп. Все здесь около большой темы.

Этим объясняется и то, что в мировой литературе почти нет еврейских романов; ни в книгах, ни в жизни, где страсть представляется одиноким и блестящим исключением. Роман со всеми его атрибутами — есть удел новоарийской женщины — той самой женщины, с которой я и знакомился в своих странствованиях по Европе. Эта женщина любит любовь. Она играет в любовь, кидается навстречу каждому распутному встречному, горит вечными переливчатыми огоньками в своих настроениях. И если еврейская женщина невестится невестночасно, то женщина европейская постоянно и повсюду — скажу — амуретничает, чтобы не упоминать больше правильного, но затемненного поведением слова «любовничать». Таких амуреток в жизни новоарийской женщины ужасно много, идет какая-то вечная борьба амуретки с амуреткою. Все конфликты на этой почве; верно было бы и сейчас повторить итальянский «Декамерон»2 в применении ко всем народностям и без жадного невода чувств. Перед глазами развертывается настоящая кукольная комедия, которая на близкий взгляд производит впечатление довольно поверхностное. Но вдруг тут же и на каждом шагу — кровь и трагедия. Нельзя себе никогда представить раввина в роли Рогожина или шекспировского Отелло. Но сколько убийств топором и ножом в крестьянской среде всех стран, от русских пустынных равнин до итальянских таверн и голландо-фламандских кабачков в духе Остаде и Броувера3. Картины Рубенса4 легко переходят в поножовщину. Об Андалусии и Гранаде5 можно уж и не говорить.

Это романы новоарийской женщины. Еврейская Юдифь6, если и выступит в роли Монны Ванны7 и если даже отрубит голову Олоферну, то первым и главным весельем ее будет то, что в этой авантюре она останется неприкосновенной в своей чистоте. Она шла в лагерь врага, сопровождаемая строгим взглядом первосвященников с горы. Пока она была на виду, глаза первосвященников не отрывались от нее. Когда же она вышла целая и нетронутая из шатра, с головою Олоферна в окровавленном платке, она опять вернулась к своему благочестивому быту. Последнею ее радостью является слияние ее души с душою народа, светлое чувство морального ликования.

Но почему такая большая разница в типах двух женщин, ведь тут один и тот же праарийский, гиперборейский корень? Надо только вознестись к истокам истории, чтобы разобраться в этом спорном и многозначительном явлении. Представим себе тот момент долегендарной истории, когда северное человечество спустилось до середины Европы, уже населенной другими народностями, родовыми автохтонами. Боевые продвижения пришельцев в глухих дремучих лесах, при переходах через реки, с неизбывными настоящими схватками с противником, должны были развить чувство живой и деятельной спаянности во всех частях этого эмбриона новой боевой расы, нового гегемона земли.

История что-то помнит о кельтских друидессах. При всех эксцессах, в которые вдавались эти женщины, они никогда не отходили от своих топоров и от судеб своего народа. Что-то дикое прозвучало бы в словах: роман друидессы, и ни один поэт ни разу не приписал им любовных похождений, хотя поклонение друидессам достигало такой степени, что юноши кидались за них в огонь. Жизнь была путевая, тяжкая и многоопасная, как в периоды первых походов, так и в труднейшие времена первоначальных завоеваний. Любовь тут кипела настоящим пожаром, но всегда в русле общего дела. Только тогда, когда праарийские народы начали окончательно оседать в завоеванных странах и жизнь большинства земледельческих государств стала достигать некоторого процветания и успокоенности; только [тогда], когда любовь вместе с искусством, вместе с эстетикой, вместе с игрой вообще мало-помалу, и отделяясь от культа, начинала приобретать самодовлеющую, романтическую окраску и характер тех амуреток, о которых я говорил выше, — вот когда начинается игра между шатрами — родовыми, племенными, своими и чужими, вот когда рождаются смех и измена под неподвижными сводами в неподвижном быту.

Осколок праарийской расы — еврейский народ — и посейчас находится еще в пути. Перед ним все еще белеет в тумане бесконечная дорога. До сих пор еще еврейская женщина хранит в себе огонек друидессы. Это сказывается в ее неотторжимости от тела народа и его судеб. Но она неотторжима и от ячейки народа, от быта и семьи. Она верна своему мужу, как никакая другая женщина в мире, ибо еще со времени Эздры и Неемии8 верность эта заказана ей, как палладиум цельности племенного организма. Она является как бы орудием борьбы за существование в каждом акте постоянно сливающихся между собою в тяжелую амальгаму расовых полей.

В самом деле, если взглянуть на дело с точки зрения широкой антропологии, то трудно не усмотреть в европейской игре амуреток черты фатальных разобщении, слияний и переплетений соседа с соседом, семьи с семьею, вообще рукотворных в человеческом отношении ареалов. Общество европейское не имеет стремления пребывать в стационарном состоянии. Оно в постоянном становлении, в процессе разложения и перегруппировок. При этом оно и не озабочено, ни сознательно, ни бессознательно, никаким великим заповеданым путем, по которому приходится шагать с сознанием тяжелой его необходимости.

Европа играет своими формами. Это настоящий калейдоскоп, в котором пестрые комки всегда имеют свое место. Калейдоскоп постоянно встряхивается: то россияне, то франки, то тевтоны на авансцене; то монархия Карла Великого, то воссозданная Священная германо-римская империя; совсем недавно еще — почти на памяти людей — наполеоновский пожар. Сегодня Австрия командует Италией и Нидерландами, а завтра и самой Австрии нет. Сегодня Россия занимает шестую часть света, завтра России нет. В этой игре исторических страстей, мечтаний и эфемерных построений уже должен был совершенно исчезнуть тип женщины — друидессы или Юдифи. Среди бенгальских огней и исторических иллюминаций амуреточная игра находилась и находится в своем Эвересте.

Таким образом, в прежней истории уже намечаются сами собою два типа женщин: праарийская и новоарийская. Еврейскую женщину я причисляю к праарийскому типу, а женщину, так называемую в грубом просторечии арийскую — к типу новоарийскому. Но тут же спешу сказать, что классификация эта, коренясь в бесконечном произволе, имеет, однако, совершенно условный характер. В процессе дальнейшего анализа мы найдем много пра-арийских типов среди женщин России и немалую дозу неоарийских среди евреек. В северной Германии даже преобладает пра-арийский еврейский тип женщин, привязанных к домашнему очагу, к детям, к мужу, к своему народу. Многие же еврейки от ассимиляции начинают терять присущие им расовые черты и то и дело вовлекаются в захватывающую игру европейского романа с его вдохновительными и отдохновительными мотивами эстетики.

Русские женщины по преимуществу принадлежат к амуреточ-ному типу, и если это утверждение звучит тут довольно странно, то это только потому, что слово «амуретка» понимается обычно в легковесном, увеселительном смысле. Амуреточные чувства, однако, могут приобретать необыкновенную глубину и трагизм. Мы видим это в «Подростке», мы знакомимся с этим во всем объеме по всей эпопее Достоевского. В сущности, Достоевский безбытен. Все у него вертится около трагической амуретки, не только в «Идиоте» и «Карамазовых», но даже в схематическом романе «Бесы». То же в значительной степени и у Толстого, и у Тургенева, не говоря уже о беллетристах новейшего чекана. Конечно, в творчестве Толстого придется отвести большое место философии, морали и быту. Преобладающее место именно быту надо отвести и в бесконечном количественно писательстве наших, так называемых, бытовиков, стареющих и последовательно забываемых на наших полках, от Засодимского и Златовратского до нудного Муйжеля9 наших дней. Все это необходимо признать. Но вместе с тем не подлежит ни малейшему сомнению, что все, уже написанное и потерянное, все, волнующее уже не одно поколение читателей в русской литературе, принадлежит к категории амуреточного романа в лучшем и высочайшем смысле этого слова. Вот золотистая игла, светящая из наших туманов всему миру. А уже в том мире — в Западной Европе — леса таких же игл сверкают в литературе отдельных стран.

1 Ницше Фридрих Вильгельм (1844—1900) — немецкий философ.

2 «Декамерон» (1350—1353, опубл. 1470) — книга новелл, представляющая панораму нравов итальянского общества; основное произведение Джованни Боккаччо (1313—1375).

3 Остаде Адриан ван (1610—1685) — голландский живописец. Брауэр (Броувер) Адриан (1605 или 1606—1638) — фламандский живописец.

4 Рубенс Питер Пауэл (1577—1640) — живописец, глава фламандской художественной школы.

3 Андалусия — автономная область на юге Испании, включающая 8 провинций, в том числе провинцию Гранада.

6 Юдифь — героиня библейского предания, спасшая своих сограждан — жителей иудейского города, осажденного ассирийским полководцем Олоферном. Покоренный ее красотой, он устроил пиршество, но, опьянев, заснул. Юдифь же отрубила ему голову и тайно принесла ее в город. Войска ассирийцев, увидев утром голову своего военачальника на крепостной стене, в страхе бежали. Юдифь чествовали как героиню.

7 Монна Ванна — героиня одноименной пьесы бельгийского драматурга и поэта Мориса Метерлинка (1862—1949), написанной им в 1902. Сюжет пьесы во многом схож с преданием о Юдифи: когда Пиза была осаждена флорентийцами, возглавляемыми наемным полководцем Принци-валле, и защитникам города грозила голодная смерть, Принцивалле обещал дать горожанам продовольствие и боеприпасы в обмен на возможность провести ночь с Монной Ванной, женой командира гарнизона Пизы Гвидо Колонны. Монна Ванна спасла горожан от смерти, отправившись во вражеский лагерь, и возвратилась в Пизу, не потеряв чести.

Отметим, что истории о Юдифи и Монне Ванне нашли отражение в творчестве двух женщин, упоминаемых в очерках Волынского. Известно несколько переводов пьесы Метерлинка, один из которых вышел в 1903 в Москве в издательстве Е. П. Ефимова под названием «Монна Джиованна» и принадлежал Т. Л. Щепкиной-Куперник. В 1902—1904 драма «Монна Ванна» шла в Александрийском театре. Главную роль играла В. Ф. Коммиссаржевская. Несколько позже, уже на сцене своего театра, она выступила в роли Юдифи в одноименной пьесе Хеббеля.

8 Ездра (Эздра) и Неемия — иудеи, которым соотечественники обязаны своим национальным возрождением (5 в. до н. э.), сохранением расовых и религиозных отличий.

9 Засодимский Павел Владимирович (1843—1912) — писатель; Златовратский Николай Николаевич (1845—1911) — писатель; Муйжель Виктор Васильевич (1880—1924) — писатель.

ЗАПОЗДАВШАЯ ДРУИДЕССА править

Статья вторая

Мысленно я облачаю мою душу в наилучшие туалеты, так как мне предстоит посетить памятью несколько лиц, с которыми судьба связала первые шаги мои на литературном поприще. Мне кажется, что только в созерцании лучших сторон человека он открывается в своей действительной сущности, а в критике дурного могло бы предстать только то побочное, наносное и второстепенное, что мешает хорошему расшириться во всю меру данной ему возможности. Дурные качества человека являются лишь перерывом в разлитии его высокой стихии: поток души ударяется в барьер и откидывается в сторону со всеми злыми приобретениями от полученного толчка. Подходя сейчас к еще живым и действующим в литературе людям, к писательницам, еще не окончившим своего трудового пути, я беру под пристальный анализ только то, что отбрасывалось от них на меня струею теплого света и помнится сердцем на пространстве многих лет.

После одного моего доклада в Научно-литературном обществе, функционировавшем при Петроградском университете, на тему о всеобщем постулате в споре Милля со Спенсером1, ко мне подошел Дмитрий Сергеевич Мережковский2 и выразил желание познакомиться. Я занимал тогда комнатушку на Знаменской, как раз против квартиры Мережковских: поэт в то время жил еще вместе со своими родителями, не был женат и вел жизнь молодого литератора, весьма и весьма склонного к сложным умственным занятиям. Доклад мой, сделанный по приглашению проф[ессора] Дювернуа3 экспромтом, имел необычный успех. Всем тогда показалось, что во мне заключен эмбрион теоретического философа. На обратном совместном пути с Мережковским домой поэт объяснил мне, что хочет ввести меня в кружок молодых ученых, собирающихся в доме К. Ю. Давыдова4, тогдашнего директора консерватории, друга Антона Рубинштейна5 и величайшего виолончелиста России. Когда через несколько дней я попал в обстановку нарядного и богатого дома, там оказалось много известных мне литературных деятелей, окруженных начинающей свой путь молодежью: Н. К. Михайловский6, Н. В. Шелгунов7, Г. И. Успенский8 — с одной стороны, Мережковский, Минский9, Юлия Безродная10, И.Клейбер11 — с другой стороны. Тут же были и девушки с неизвестными еще именами, в числе которых я познакомился на первых же порах с Л. Я. Гуревич.

Все это разнообразное общество представляло довольно пеструю смесь, но всех объединяла литература, склонность к ней, вкус к ее задачам и требованиям. Вкус же к литературе был всегда исключительно высок в России и померкал только в самые тяжкие моменты общественной жизни. Л. Я. Гуревич остановила на себе мое внимание. Было сразу видно, что это существо замечательное. Она сидела между всеми, творила вместе с кружком нечто общее, а между тем пребывала все время, во всех своих репликах на боевые темы секунды в какой-то своей безмодной вековечной цитадели. Она была в волне, но не была ее составною частью. Хотя и дочь русской матери, Л. Я. Гуревич была характерно еврейской девушкой праарийского типа, о котором я так подробно говорил в предшествующем очерке. Моральный пафос горел в ней особенно ярким огнем. В ней семитический дух уложился в хорошую русскую фразу, воспитанную матерью, владевшею языком литературы с поразительным совершенством. Об этой женщине, о матери Любови Яковлевны Гуревич, умершей только в прошлом году, умершей при не совсем обычных условиях и в редкостной красоте, в буквальном смысле слова под музыку, которою она просила окружить себя в последние часы, я почту своим долгом когда-нибудь написать целую статью. Сейчас же, для характеристики дочери ее, мне важно было только отметить, что молодая Гуревич, сочетая в себе черты отца и матери, представляла собою довольно своеобразное явление.

Остроумная молодежь стреляла и перестреливалась фразами новейшего литературного чекана. Начиналась эпоха философского и эстетического декадентства. Тут в присутствии Н. К. Михайловского, на его глазах, к величайшему его негодованию, опрокинувшемуся потом специально на мою голову, происходил знаменательный разрыв со старыми богами. Раскаты Мережковского, при всей их легковесности, гудели надо всем. Немало было кругом позерства и модничания, прикидывались амуретками во всех смыслах этого слова. Одна только Гуревич ощущалась патетической весталкой в хаосе начинающегося большого литературно-общественного движения.

Когда в первый раз я пришел к ней на квартиру, я узнал, что молодая девушка, окончившая высшие курсы12, особенно интересуется личностью Марии Башкирцевой13. Она переводила ее дневники и восторгалась своеобразной фигурой знаменитой подруги Бастьена Лепажа14. Основная особенность Гуревич заключалась в том, что все, проникая в ее душу, сейчас западало в психологические глубины и подвергалось там внутренней напряженной переработке. Но перерабатываясь, впечатления бытия образовывали в ней материал для целого костра морального пафоса, с которым она и шла вперед во всех своих делах — твердо, неуклонно, с гнетом высшей идейной маниакальности, вплоть до готовности к настоящим жертвоприношениям. Для меня было ясно с самого начала, что в ней созревала мученическая тенденция, в которой так нуждалась переходная база литературы.

Между нами установилась тесная дружба, не лишенная с моей стороны некоторого педагогического оттенка. Хочу сознаться в одном своем страшном дефекте. С самых ранних лет моей сознательной жизни я, собственно, не знал никогда, что надо делать с женщинами, заключая с ними союз дружбы. Я и сам не способен играть ни в какие амуретки, ведя жизнь обитателя военного шатра. Мне всегда казалось, что женщин надо учить всему, что знаешь сам. Так я и поступил в данном случае.

В то время, по окончании Петроградского университета, я особенно интересовался вопросами философского характера. Эрудиция моя в этой области была довольно велика, была известна в студенческих и профессорских кругах. Может быть поэтому я и был приглашен А. А. Давыдовой15 лектором философии для ее дочери Марии Карловны, впоследствии Туган-Барановской16. К Л. Я. Гуревич я, таким образом, довольно естественно обернулся этой именно стороною моей духовной жизни. Я легко склонил ее приступить к переводу писем Спинозы с латинского языка17. Это было для молодой девушки колоссальным трудом, с которым она справилась блестяще. Я прошел вместе с нею каждую фразу перевода, шаг за шагом, была совместно обдумана каждая деталь, и в целом работа эта доставила нам обоим огромное наслаждение. Такой неусыпности внимания к мелочам, к особенностям философского способа мышления, к изучению предмета, с постоянным расширением его перспектив, я с тех пор не встречал ни у кого. Это черта Л. Я. Гуревич, отличающая ее до сих пор в ряду всех коллег по перу.

Но на Спинозе дело нашей дружбы не остановилось. Область общих литературных интересов все время росла и раздвигалась в ширину. В короткое время у нас сложилась мысль, естественная при знакомстве с А. М. Евреиновой18, посещавшей иногда мои лекции в доме Давыдовых, принять в свои руки «Северный вестник»19, после того, как конфликт Евреиновой с Михайловским уже совершенно определился20. Михайловский перенес свою деятельность на страницы «Русской мысли»21 и «Русских ведомостей»22 — «Русское богатство»23 еще только предносилось в тумане, а «Северный вестник» начал влачить довольно жалкое существование, оставшись при второстепенных силах, из состава которых ушел даже и Южаков24, после моего полемического выпада против философии Лесевича25. Анна Михайловна Евреинова, человек настоящей культуры и высокой европейской образованности, любимая собеседница А. Я. Пассовера26, Пыпина27, Ламанского28 и Ивана Сергеевича Аксакова29, быстро и страстно ухватилась за меня. Она требовала от меня не бояться разрыва с домом А. А. Давыдовой, тянувшим линию Михайловского, и самому стать во главе журнала30. Это было время прямо замечательное, и роль Л. Я. Гуревич в этот момент осталась для меня навсегда незабвенной. Она крупно поддержала мою инициативу и прошла со мною весь крестный путь «Северного вестника» до конца31.

Я отрываюсь от деталей. Пишу не свою биографию, а вычерчиваю, сколько умею, сколько могу, фигуру Любови Яковлевны Гуревич. В окружении «Северного вестника» она продолжала оставаться верною своей вековечной сущности. Это не была девушка для любовного романа. Она любила все кругом и простирала материнские объятия всему, что нуждалось в ее поддержке. Она писала довольно много, во всех отделах журнала, начиная с беллетристического и кончая библиографией32. Особенно страстно она реагировала на темы театральные — темы, не перестающие ее волновать даже и сейчас, входящие в мир ее восприятий целокупно, со всеми шаблонностями и банальностями сценической патетики. Писания Л. Я. Гуревич по вопросам театральным имеют, во всяком случае, определенную научную ценность и будут полезны впоследствии, когда придется сделать полную ревизию всех действующих сил нашей драмы.

Но в то время, о котором я рассказываю, писания Л. Я. Гуревич казались отжившими обломками прошлого, особенно в сопоставлении со стилистикою литературного декаданса, со словесными измышлениями таких виртуозов фразы, как Минский, Гиппиус, Мережковский и Сологуб33. Я лично находил заметки Л. Я. Гуревич необходимыми для журнала, в высшей степени литературными по форме, глядящими вместе с моими критическими писаниями в одни и те же далекие точки, в тождественной со мною устремленности к моральным постулатам, возносившим нас обоих над перипетиями минутных течений. Она детскими воспаленными глазками смотрела туда, куда был обращен мой уже искушенный долголетними умствованиями взор. Но франтоватые модницы и модники нового клана шипели кругом «Северного вестника» и наседали на меня, требуя совершенного и окончательного присоединения. Н. М. Минский был особенно беспощаден. Мережковский только грохотал. Гиппиус же, взявши к глазам золотой лорнет, придирчиво выискивала в писаниях Гуревич перепевы старых чириков и шарманочных мотивов. Это было неприятно. Это вносило в воинственный редакционный шатер журнала разлад и дисгармонию. Но критиканство молодых декадентов не производило на меня ослепляющего впечатления. Я душевно и радостно любил молодую писательницу, ценя в ней черты запоздавшей друидессы, хранительницы праарийского монизма, в котором этика и эстетика плывут в неразрывном единстве, черты чистой и благородной патетичности, какие не часто встречаются в окружающем быту.

Весь путь «Северного вестника» мы прошли вместе, рука об руку, в полной солидарности по всем вопросам журнального боя и редакционной дипломатии. Только в конце пути, при развале общего дела, наметились кой-какие черты невинного разногласия. «Северный вестник» должен был остановиться. Лично я считал его миссию вполне исполненной. «Русские критики»34 были напечатаны. «Леонардо да Винчи»35 тоже. Позиция новой мысли по отношению к задачам литературы и к старым кумирам определена со всею ясностью. Но Любовь Яковлевна Гуревич, тяготея по своей натуре друидессы к реальным жизненным комбинациям, поднимая крылья неугомонной наседки, мечтала о моем союзе со Струве и Туган-Барановским36 для продолжения начатой кампании, может быть, в несколько новых тонах. Я никогда не был склонен в вопросах идейного порядка ни к каким компромиссам, и на первом же состоявшемся собеседовании с Туган-Барановским это не могло не выступить со всей жестокою своей определенностью. «Северный вестник» был остановлен окончательно. Я остался безо всего, не только без корабля, но и без доски, на которой я мог бы продолжать мое плавание по враждебной мне стихии тогдашней литературы37.

Но Л. Я. Гуревич была охотно включена в существующие журнальные круги в качестве переводчицы, писательницы и театрального рецензента. Вне «Северного вестника», с его путами и наваждениями, писательница эта даже развернулась во всю ширь отведенного ей природою дарования. Она примкнула, если не ошибаюсь, к какой-то парламентской группе, кажется, к трудовикам, делала веские доклады в каких-то обществах по вопросам социального быта, писала много на страницах «Речи»38, и мне со стороны было всегда приятно видеть этого человека в его родной стихии служения живым и боевым задачам современности. Сам я на все это не способен. Моя личная работа какая-то иная и более эфемерная. Но деятельность таких людей, как Гуревич или ей подобных постоянно встречала в моем сердце весьма сочувственный резонанс.

Этой женщине, такой цельной и самоотверженной, не хватало, в сущности, только двух элементов, чтобы стать настоящей друидессой современности. При литературной талантливости, невероятном трудолюбии и работоспособности, при блестящем умении держать себя на кафедре, Л. Я. Гуревич обделена эстетикой и поэзией. Все хорошо в ней и достойно не только почтения, но и почитания. Нет только того сияния, которое особенно в женских носителях высоких идей представляет такую заманчивую и всех заражающую своим гипнозом прелесть. Но если бы настал судный день, в который у каждого из нас спросится о содеянном, Любовь Яковлевна Гуревич отошла бы от трибунала не только оправданная и обласканная, но и с венцом настоящего мученичества на челе. Многие же эстеты и поэты отошли бы от такого трибунала, вздыхая о себе.

Старый Энтузиаст.

12 сентября 1923 г.

1 Будучи студентом юридического факультета Петербургского университета (1881—1886), А. Л. Волынский больше интересовался проблемами философии. Он вступил в университетское «Научно-литературное общество» (основанное в начале 1880-х О. Ф. Миллером, общество существовало до 1887) и по окончании обучения стал деятельным членом совета общества. На одном из заседаний ему пришлось заменить отсутствовавшего референта и выступить, практически без подготовки, на тему «О всеобщем постулате. (Спор Спенсера и Милля)». Милль Джон Стюарт (1806—1873) — английский философ, экономист и общественный деятель, основатель английского позитивизма. Спенсер Герберт (1820—1903) — английский философ и социолог, один из родоначальников позитивизма.

2 Мережковский Дмитрий Сергеевич (1866—1941) учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета почти в одно время с Волынским (поступил в 1884). В студенческие годы увлекался учением философов-позитивистов, что привело его в «Научно-литературное общество» при университете.

3 Дювернуа — профессор Петербургского универститета, одним из первых оценил способности Волынского и помог продвижению в печать работ начинающего критика. При содействии Дювернуа в «Русских ведомостях» была напечатана статья Волынского о С. Я. Надсоне. Это исследование, а также несколько заметок, помещенных в «Живописном обозрении», обратили на себя внимание Н. К. Михайловского.

4 Давыдов Карл Юльевич (1838—1889) — глава русской классической виолончельной школы 2-й половины XIX века, композитор, дирижер, педагог, директор Петербургской консерватории (1876—1887).

5 Рубинштейн Антон Григорьевич (1829—1894) — пианист, композитор, дирижер, музыкальный и общественный деятель, основатель музыкального общества (1859) и первой русской консерватории в Петербурге (1862).

6 Михайловский Николай Константинович (1842—1904) — критик, публицист, социолог, один из ведущих идеологов народничества.

7 Шелгунов Николай Васильевич (1824—1891) — революционер-демократ, публицист, литературный критик, участник народнического движения 1860-х.

8 Успенский Глеб Иванович (1843—1902) — писатель-реалист.

9 Минский Николай Максимович (наст, фамилия Виленкин; 1855—1937) — писатель, философ, один из зачинателей русского символизма, после революции 1905—1907 — за границей.

10 Безродная Юлия Ивановна (урожд. Яковлева, в замужестве Виленкина; 1858—1910) — прозаик, драматург. В 1882—1886 была замужем за Н. М. Минским. Ее произведения появлялись на страницах журнала «Северный вестник», редактируемого Волынским. По многочисленным свидетельствам современников, отношения Волынского как редактора и критика с авторами не всегда отличались тактом и вежливостью. Одно из таких свидетельств — записка Ю.Безродной от 6 февраля 1891: «Я обещала посетить Вас, Аким Львович, но после Вашей последней выходки в „Северном вестнике“ я убедилась, что посещение это совершенно излишне» (РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.326. Л.1). О творчестве этой писательницы Волынский отзывался достаточно резко: «В „Столкновении“ [см.: Русская мысль. 1891. № 3. — Публ.] есть кое-какое искусство, но увы! на фоне такой огромной и совершенно неосновательной претензии» (Волынский А. Л. Литературные заметки // Северный вестник. 1891. № 6. С. 209-210).

11 Клейбер И. — неустановленное лицо.

12 Л. Я. Гуревич в 1884—1888 училась на словесном отделении Высших женских (Бестужевских) курсов.

13 Башкирцева Мария Константиновна (1860—1884) — художница, автор «Дневника». Еще в студенческие годы личность Башкирцевой поразила Л. Я. Гуревич, в определенной степени повлияв на ее творческую судьбу. Марии Башкирцевой были посвящены первые самостоятельные произведения Гуревич (Памяти Башкирцевой // Новости и биржевая газета. 1887. 11 июня; М. К. Башкирцева // Русское богатство. 1888. № 2). Позже Гуревич опубликовала полный перевод «Дневника» М.Башкирцевой (Северный вестник. 1892. № 1-12), который до 1916 выдержал несколько переизданий.

14 Бастьен Лепаж — французский художник, с которым М. К. Башкирцеву связывали романтические отношения.

15 Давыдова Александра Аркадьевна (1848—1902) — журналистка, литератор, жена К. Ю. Давыдова, хозяйка литературно-артистического салона в Петербурге. В конце 1880-х была секретарем журнала «Северный вестник», а в конце 1890-х создала и редактировала журнал «Мир Божий», позже переименованный в «Современный мир». Александра Аркадьевна была одной из женщин, сыгравших определенную роль в судьбе Волынского. Завсегдатай салона Давыдовой, Волынский по ее рекомендации с 1889 начал сотрудничать в «Северном вестнике», журнале, который для него и для Л. Я. Гуревич явился крупной вехой в творческой биографии. В период, когда журнал испытывал финансовые трудности и возникла угроза его закрытия, А. А. Давыдова предприняла шаги для покупки издания, с тем чтобы сделать его трибуной для выступлений Михайловского при сотрудничестве Волынского (хотя противоположность позиций двух литераторов уже в то время обозначилась достаточно ясно). Этому плану не суждено было осуществиться. После болезненного для Давыдовой ухода из редакции «Северного вестника» (она резко осуждала позицию нового состава редакции), отношение ее к своему протеже оставалось дружески-доброжелательным, о чем свидетельствуют письма Давыдовой к нему (см.: РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.461. Л. 1-31). Позже Александра Аркадьевна продолжала живо интересоваться работой Волынского в журнале, давала ему советы:

1 мая [1890 г.]

/…/ Отчего Вы ничего не написали о «Северн[ом] вестн[ике]»? Что он, бедный? В какие перейдет руки? /…/ (Там же. Л.2об).

4 мая [1890 г.]

/…/ Поверьте, голубчик, работать в журнале, который уважаешь, очень приятно, но быть одним из администраторов его — это не весело и не легко! /…/ (Там же. Л.5об.)

Когда руководство журнала обновилось, Александра Аркадьевна еще некоторое время находилась в заблуждении по поводу отношения Волынского к «старым» писателям. (Аким Львович, по всей видимости, не торопился его развеять!). Когда же Давыдовой стало известно истинное положение вещей, она возмутилась, попыталась «образумить» Волынского, явно недооценив решительности его характера.

20 мая 1890 г.

/…/ Положительно я «отравлена» журналом! /…/ За две тысячи верст сижу и волнуюсь и всех, всех поголовно в душе браню. Да, браню и Вас, потому что Вы меня вводили в заблуждение! Из Вашего последнего письма я вывела заключение, что Мих[айловского] приглашали в редакцию /…/. Мне кажется, что молодая редакция должна бы была сделать все, все от нее зависящее, чтобы привлечь в редакцию Мих[айловского], и Успенского и даже Южакова! И поверьте, общество бы, читающее общество сказало бы Вам всем большое спасибо /…/ (Там же. Л.15-15об., 19-19об.).

20 июля 1890 г.

Ах, Аким Львович, голубчик, страшно мне за Вас, не в свою Вы попали компанию! /…/ (Там же. Л.9).

Волынский не внял дружескому совету, он рвался в бой и, по всей видимости, наконец сообщил о своей позиции Давыдовой вполне определенно.

Последнее письмо Давыдовой свидетельствует о разрыве их отношений.

19 августа 18[90] г.

Дорогой Аким Львович, первое впечатление по прочтении Вашего письма было — злость, злость на Вас такая, что бы просто разорвала Вас, будь Вы тут. /…/ Приходите обедать, жду Вас искренне и тащу за фалду, но, право, в последний раз. (Там же. Л.29, 31).

16 Видимо, имеется в виду Лидия Карловна — дочь К.Ю. и А. А. Давыдовых, впоследствии замужем за известным экономистом М. И. Туган-Барановским. Она была не единственной слушательницей А. Л. Волынского, к ней присоединялись посетители салона Давыдовых. Часть курса лекций была опубликована: Критические и догматические элементы в философии Канта // Северный вестник. 1889. № 7. С. 9-12.

17 Письма Спинозы в переводе с латинского Л. Я. Гуревич появились в печати в 1891. Волынский участвовал в работе в качестве редактора. Спиноза и его философские взгляды привлекали внимание Волынского еще в студенческие годы. Результатом изучения его работ явилась первая крупная статья Волынского «Теолого-политическое учение Спинозы», опубликованная в журнале «Восход» (1885. № 10-12). Ее редактировал П. И. Вейнберг, который рекомендовал исследование вниманию Н. К. Михайловского.

18 Евреинова Анна Михайловна (1844—1919) — юрист по образованию, редактировала журнал «Северный вестник».

19 «Северный вестник» (1885—1898, СПб.) — литературно-научный и политический журнал. История его деятельности распадается на два основных этапа. До мая 1890, когда во главе журнала стояла А. М. Евреинова, он продолжал линию закрытых «Отечественных записок», на его страницах выступали литераторы народнического толка: Н. К. Михайловский, А. М. Скабичевский, Г. И. Успенский, В. Г. Короленко, А. Н. Плещеев, С. Н. Южаков и др. (Потом был короткий промежуток времени, когда журнал издавал и редактировал Б. Б. Глинский). С 1891 руководство журналом переходит в руки Л. Я. Гуревич и А. Л. Волынского, которые привлекли к работе в нем новые силы — в первую очередь писателей-декадентов: Н. М. Минского, Д. С. Мережковского, З. Н. Гиппиус; журнал приобрел репутацию органа политического либерализма.

20 Конфликт между А. М. Евреиновой и Н. К. Михайловским закончился уходом последнего из редакции «Северного вестника».

21 «Русская мысль» (1880—1918, М.) — научно-литературный и политический журнал.

22 «Русские ведомости» (1863—1918, М.) — политическая и литературная газета либерально-земского направления, позже орган кадетской печати.

23 «Русское богатство» (1876—1918, СПб.) — литературный журнал; в 1890—1910 предоставлял свои страницы последовательным критикам модернизма. С 1892 редактором журнала был Н. К. Михайловский.

24 Южаков Сергей Николаевич (1849—1910) — публицист, социолог, стоял на позициях народничества.

25 Лесевич Владимир Викторович (1837—1905) — публицист, философ-позитивист.

Позиция Волынского, выражаемая им в статьях на страницах «Северного вестника», была направлена на разрушение основ демократической критики. С. Н. Южаков высказался против сотрудничества в журнале противника Лесевича, предложив Евреиновой выбор между ним и Волынским. Евреинова отстаивала правоту последнего, и Южаков вслед за Михайловским вышел из состава редакции. Волынскому после этого было поручено руководство двумя отделами журнала: философским и литературного фельетона.

В дальнейшем конфликт становился все острее. Именно эти обстоятельства он имел в виду, когда писал о «величайшем негодовании» H.К. Михайловского, «опрокинувшемся на его голову», и о «знаменательном разрыве со старыми богами». Полемика Волынского с Михайловским на страницах журнала привела к скандалу. Заседание третейского суда под председательством В. Д. Спасовича знаменовало конец первого периода в истории «Северного вестника». Со сменой руководства изменилось и направление журнала.

26 Пассовер Александр Яковлевич (1840—1910) — юрист, адвокат. «К числу внешних примет его оригинальности в сфере профессии относят охотно даже такие мелочи: он по-старомодному носит фрак застегнутым на все пуговицы; являясь в суд, он не снимает перчаток, пока не настанет минута говорить перед судом; при нем никогда нет портфеля с книгами законов и деловыми бумагами», — так отзывались об А. Я. Пассовере друзья на 25-летнем юбилее его адвокатской деятельности (Карабчевский. А. Я. Пассовер // Северный вестник. 1897. № 3. С. 320).

27 Пыпин Александр Николаевич (1833—1904) — литературовед.

28 Ламанский Владимир Иванович (1833—1914) — ученый-славист, профессор Петербургского университета.

29 Аксаков Иван Сергеевич (1823—1886) — публицист, поэт, редактор. Сын СТ. Аксакова.

30 См. прим. № 15, 25.

31 Говоря о «крестном пути» «Северного вестника», Аким Львович не сгущал краски, имея в виду 2-й этап в истории деятельности этого журнала, когда издательницей стала Л. Я. Гуревич, доверившая ему функции главного редактора. Годы работы в журнале, несомненно, сыграли важную роль в творческой и человеческой биографии как Гуревич, так и Волынского.

Весьма резкие по тону статьи Волынского, которые появлялись почти в каждой книжке журнала, в конце концов привели к тому, что он был подвергнут критике со стороны как правого (демократы), так и левого (модернисты) крыла русской журналистики и остался в полной изоляции. В последней книжке «Северного вестника» (1898. № 10-12) была помещена большая статья Волынского о символизме — ответ Н. М. Минскому. Автор подвел итог своей работы в качестве литературного критика. Деятельность его в этом качестве закончилась вместе с закрытием «Северного вестника». «Для русской журналистики я был и остался еретиком», — писал Аким Львович несколько позже в «Книге великого гнева» (СПб., 1904). Волынский расценивал деятельность Гуревич в журнале как подвиг: «Издание оказалось в руках писательницы с героической судьбой русской женщины». — РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.1104. Л.7. — (Браудо Е. М. Аким Львович Волынский: Материалы для биографии. — Черновая рукопись с правкой А. Л. Волынского. Цитируемая фраза написана рукой Волынского). Вместе с тем он признавал необходимой и принимал как должное ее жертвенность. (Друидесса!)

Организационные сложности, разрешение постоянных конфликтов, финансовые затруднения — все это ложилось на плечи Гуревич. Литературная же ее деятельность в собственном издании была довольно скромной. Для Л. Я. Гуревич закрытие журнала означало не только моральные, но и ощутимые материальные потери. Она пережила сложный период, серьезно болела, но позже все-таки вернулась к творческой деятельности.

32 Наиболее значительным произведением Л. Я. Гуревич, опубликованным в «Северном вестнике», был роман «Плоскогорье» (1895. № 9; 1896. № 9-12; 1897. № 1-4). В качестве публикатора она подготовила и издала «Дневник» М.Башкирцевой (Там же. 1892. № 1-12), а также «Записки» и «Записные книжки» А. О. Смирновой (Там же. 1893. № 2-12; 1894. № 1-6, 9; 1895. № 6, 10, 12; 1896. № 11; 1897. № 1).

33 Сологуб Федор Кузьмич (наст, фамилия Тетерников; 1863—1927) — писатель.

34 Волынский А. Л. Русские критики. СПб., 1896. В сборник включен цикл статей, написанных в 1892—1896, основной мыслью которых являлась переоценка эстетического наследия революционеров-демократов. Книга вызвала негативную реакцию со стороны почти всей тогдашней русской печати.

35 Волынский А. Л. Леонардо да Винчи. СПб., 1900. Это наиболее известное и значительное произведение критика. Автор сначала опубликовал свое исследование в «Северном вестнике» (1897. № 9-12; 1898. № 1-4). Книга получила высокую оценку в России и за рубежом, особенно в Италии. (Волынскому даже было присвоено звание почетного гражданина Милана). «В отдельном помещении государственного дворца (Кастелло Сфорцеско) помещены все собранные Волынским материалы по итальянскому Ренессансу и зафиксированы в отдельном печатном каталоге с учеными разъяснениями администрации музея. Каталог назван „Коллекция Волынского“». (РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.16. Л. З. Биография А. Л. Волынского).

Параллельно с исследованием творчества Леонардо да Винчи Волынский выступил с критикой концепции «нового Возрождения» Ницше, которую отстаивали многие символисты.

Следует отметить третью крупную работу критика (наряду с «Русскими критиками» и «Леонардо да Винчи») — сборник статей Волынского «Борьба за идеализм» (СПб, 1900), вышедший в тот же период, в котором он призывал к модернизации народничества, борьбе не за социально-политическое переустройство общества, а за духовную революцию. (То есть, в сущности, к тому же, о чем писал в «Леонардо да Винчи». Только в данном случае назлек на себя гнев не символистов, а демократов и консерваторов).

36 Струве Петр Бернгардович (1870—1944) — экономист, философ, историк, публицист.

Туган-Барановский Михаил Иванович (1865—1919) — экономист, «легальный марксист».

Видимо, Гуревич искала для Волынского выхода из той изоляции, в которой он оказался благодаря выступлениям в печати.

37 См. прим. 31.

38 В 1911—1916 в газете «Речь» Л. Я. Гуревич заведовала театральным отделом, писала рецензии.

СИЛЬФИДА править

Статья третья

Я познакомился с З. Н. Гиппиус в первый же день ее приезда в Петроград1. Ко мне явился Д. С. Мережковский и, сказав, что он женился на Кавказе, о чем известил меня, впрочем, и раньше письмом, потребовал, чтобы я пришел вечером того же дня к нему на чай. Вечером я был у него, где-то в районе Технологического института. Помню первое мое впечатление от З. Н. Гиппиус. Передо мною была женщина-девушка, тонкая, выше среднего роста, гибкая и сухая, как хворостинка, с большим каскадом золотистых волос. Особенно осталась в памяти ее походка. Шажки мелкие, поступь уверенная, движение быстрое, переходящее в скользящий бег. Глаза серые, с бликами играющего света. Здороваясь и прощаясь, она вкладывала в вашу руку детски-мягкую, трепетную кисть, с сухими вытянутыми пальцами. Таковы общие очертания этой фигуры, сразу бросавшейся в глаза, с почти мальчишеской грудью и вместе с совершенной женственностью цельного впечатления. Имя Гиппиус скоро прогремело в литературных кругах. Она писала стихи, мелкие рассказы, и Мережковский сразу же дал им ход в «Северном вестнике» и в «Вестнике Европы»2.

Но вернемся к женственности. Это была женственность существенно девического характера, с капризами и слезами, со смехом и шаловливой игрой, с внезапными приливами ласкового внимания и столь же внезапными охлаждениями. Кокетливость достигала в ней высоких степеней художественности. Вдруг она, вытянувшись красивым деревцем, играя платочком, стыдливо и призывно опускала глаза несколько вбок. Однажды какой-то паж, пришаркавшийся к молодой поэтессе с галантностью великосветского ухажера, простоял около Гиппиус в растерянном и тающем восхищении добрых несколько минут, ни разу не поймав ее взгляда. Она же, симулируя полудетскость, вытянув все черты своего лица в несерьезном раздумьи, глядела в сторону. Это была настоящая картинка амуреточной игры, на какую была способна только З. Н. Гиппиус. При этом манера разговаривать с партнером у нее была безукоризненно литературная, при налитости всех слов и фраз соками играющей жизни. Странная вещь, в этом ребенке скрывался уже и тогда строгий мыслитель, умевший вкладывать предметы рассуждения в подходящие к ним словесные футляры, как редко кто. Гиппиус делала замечания, в особенности стилистического характера, отличавшиеся большою тонкостью суда и оценки. Было любо читать молодой писательнице свою статью, хотя бы на самую отвлеченную философскую тему. Она следила за развитием мысли и, порхая вместе с вами на высоте, посылала вам свой неожиданный щебет сочувствия или неудовольствия, всегда как нельзя более кстати, метко и красиво.

Кажется, в этих словах, сбежавших с пера почти непроизвольно, Зинаида Николаевна Гиппиус вспомнилась мне в двух основных своих стихиях, образующих эту замечательную личность. Одна стихия — это внешняя оболочка ее индивидуальности. При всей прелести деталей, при сильфидной пленительности походки, жестов и воздушной мимики, в тембре ее существа слышался всегда тревожный крик треснувшего стекла. Это чувствовалось решительно всеми и превращало отношения к З. Н. Гиппиус, несмотря на неугомонную ее амуреточную игру, в некую литургию. Вы невольно приобщались к телу и крови этой женщины-девушки. Вы участвовали в евхаристическом пиршестве, в котором было мало радости и много слез — слез не всегда немедленных, но всегда назревающих, грядущих. На поверхности была, по отношению ко всякому сколько-нибудь интересному собеседнику, — настоящая комедия любви, обаянию которой все и поддавались, кончая самыми замкнутыми, затворенными и угрюмыми партнерами. А внутри кипели бури серьезнейших мотивов. Приходилось говорить на высокие темы, участвовать в интересах и запросах творческой работы молодой писательницы, придумывать с нею вместе целые пассажи в намеченных ею беллетристических произведениях. По отношению к одному из ее романов, в котором имеются прямо золотые страницы пейзажно-описательного характера, мне пришлось сыграть роль подвижного манекена, модели, на которую Гиппиус навешивала всевозможные костюмы. Туда даже попало одно личное письмо мое в весьма несущественной переделке, целиком, всеми своими фразами. Она нашла в нем тяжеловесность металла, именно ей недостававшего в то время3.

Однажды в сумеречный летний вечер мы сидели с ней на скамейке северной дачи, после длинной прогулки узенькой дорожкой через лес. В разговоре на какую-то тему, перебирая аллегории и сравнения, мелькающие в произведениях новейших поэтов, я указал ей на то, что небо обыкновенно описывается довольно шаблонно. То это твердь с мигающими звездами, то это голубой купол над нашими головами. Все это не то, все это мертво. З. Н. Гиппиус насторожилась и слушала со всем напряжением пьющего внимания. Я сформулировал мою мысль таким образом. Неба неподвижного нет. Просто дым над нами, дымная движущаяся бесконечность. Никто, как она, как эта обаятельнейшая в мире сильфида, не умел так благодарить за слово, удачно гармонировавшее с запросами души. Она съежилась в своих узких плечах и, пожимая детской ручкой мою руку, сказала мне, что она использует такую точку зрения в своих стихах.

Но, входя во вторую стихию своей личности, З. Н. Гиппиус вступала в мир какого-то фантастического бреда. В иных делах ее нельзя было отличить действительной жизни от игры фантазии. Она умела писать чужими почерками разные письма разным людям, том числе и своему мужу, которому она посылала по почте разные эпистолярные восторги, как суррогат недостававшей ему славы и общей сочувственной оценки, под замысловатым псевдонимом Снежной королевы. Я пробовал отклонять ее от этого, но она живо возражала, что здесь нет никакого обмана, никакой иллюзии, что это настоящая действительность, представляющая в идеале то, чего нет в реальности. Я готов допустить, что, читая такие письма, Мережковский мог почувствовать себя в те времена ободренным, утешенным и даже взволнованным. Я же лично, тоже слегка вовлеченный в эту прелестную эпистолярную игру, получал письма, иногда написанные моим собственным почерком и заключавшие в себе полемику с моим поведением по тому или другому, то литературному, то житейскому казусу4. Здесь же следует отметить, что стиль писем З. Н. Гиппиус был действительно несравненным. Иные из этих писем лучше обширных статей Антона Крайнего5, с его придирочным тоном и повадками бабьих пересудов. Тут все чеканно-просто, коротко и содержательно. При этом в основе — философическая серьезность, редкая в женщине способность к созерцательно-логическому мышлению. Писем этих, вероятно, очень много в литературных кругах, и когда-нибудь собрание их могло бы явиться живейшим документом-иллюстрацией к картине нашей литературно-общественной жизни, в момент зарождения декадентства6.

Вот настоящая декадентка тех замечательных дней, не выдуманная, плоть от плоти эпохи, и самая исковерканность, даже играющая лживость входили в подлинный облик конца века, как симуляция входит в состав симптомов истеро-эпилепсии. Не будем особенно печалиться по поводу этой патологической стороны явления, особенно с литературной точки зрения, и не забудем, что именно в России патология дала обществу безмерно много откровений и что даже великий Достоевский был эпилептик. В этой эпохе глубочайших переломов патология и не может отсутствовать: новый свет проникает в общество сквозь щели разорванной и раздвоенной личности. Строго научный анализ всего, что сделано З. Н. Гиппиус пером, анализ психофизиологический, привел бы нас к несомненному убеждению, что все тут натурально и естественно в своем роде. История идет своими путями именно через разрывы и конфликты в своих лучших и наиболее восприимчивых представителях.

Знакомство мое с Гиппиус, начавшееся в описанный вечер, заняло несколько лет, наполнив их большою поэзией и великой для меня отрадой7. Вообще, Гиппиус была не только поэтессой по профессии. Она сама была поэтична насквозь. Одевалась она несколько вызывающе и иногда даже крикливо. Но была в ее туалете все-таки большая фантастическая прелесть. Культ красоты никогда не покидал ее ни в идеях, ни в жизни. Вечером, опустивши массивные шторы в своем кабинете дома Мурузи на Литейном8, она любила иногда распускать поток своих золотых сильфидных волос. Она брала черепаховый гребень и проводила им по волосам, вызывая искорки магнетического света. Было в этом зрелище что-то предвечно упоительное. Откуда, в самом деле, берется в людях это любование самим собою и при том любование не реальным своим обликом, а праисторическими какими-то своими подобиями, где легенда сливается с мифологией? Когда Гиппиус делала этот расчес волос, играя точно смычком по бесчисленным струнам, она производила на меня впечатление существа, попавшего в этот мир с каких-то белооблачных гиперборейских высот. Она не была никогда друидессой и не могла ею быть. В ней воплотилась гиперборейская женщина легендарно-мифологических времен, еще до походов с северных высот, определивших судьбы нового мира. Отмечу еще черточку в том же духе, в том же поэтическом направлении. З. Н. Гиппиус любила огонь. В разведенном ею огне была однажды сожжена не нравившаяся ей моя шляпа. Сидя в столовой у Мережковских, я услышал крик веселого смеха. Я был вызван спешно на кухню и мог еще присутствовать при гибели моего злополучного головного убора. Шаловливая писательница подпрыгивала от радости, хворостинка вся изгибалась в детском триумфе. Наконец-то ненавистная шляпа перестала существовать. Домой пришлось мне вернуться в шляпе Мережковского, и тут, впрочем уже не впервые, я мог убедиться в том, что наши головы нуждаются в разных уборах!..

Как друг, как товарищ, как соучастник в радости и в горе З. Н. Гиппиус была неповторима. Ее заботливость простиралась на состояние вашей обуви, на дефекты вашего белья. В ней не было никакой схематичности. Живые конкретные детали в жизни ближнего всегда ее занимали. Это испытали на себе многие из ее приятелей, и уже совершенно благословенной была доля ее друзей. Покойный С. А. Андреевский9, пришедший ко мне по одному театральному делу незадолго до своей смерти, вспомнил эту черту З. Н. Гиппиус с оттенком взволнованной благодарности.

Я не вдаюсь в расценку литературного труда З. Н. Гиппиус. Только отмечу коротко и бездоказательно, что она представляет собою живое и выдающееся явление в русской литературе. В частности, ее описания неба не знают себе равных. Она показала тут мастерство, тонкость восприятия и подлинное чувство природы. Всем этим я сейчас не занимаюсь. Я только хочу выделить мысль, что на пути моих знакомств с типами различных женщин — это была женщина в полном смысле слова необыкновенная. Мысленно, благодарною памятью, я еще и сейчас люблю освежаться в струйках света, сиявшего мне во дни борьбы.

Старый Энтузиаст.

14 сентября 1923 г.

1 Таким образом, по сведениям Волынского, его знакомство с Зинаидой Николаевной произошло в 1889. Гиппиус также писала об этом, не называя точной даты: «Его [Волынского. — Публ.] со мной познакомил Д.С. [Мережковский. — Публ.] на каком-то литературном вечере давно, сказав мне после, что он занимается философией». (Гиппиус З. Н. Дмитрий Мережковский // В кн.: Ее же. Живые лица: Воспоминания. Т. 2. Тбилиси, 1991. С. 197).

2 См. прим. 19 к ст.2. «Вестник Европы» (1866—1918, СПб.) — журнал буржуазно-либерального направления.

3 Имеется в виду новелла З. Н. Гиппиус «Златоцвет», впервые опубликованная в «Северном вестнике» (1896. № 2-4). «Подвижными манекенами», «моделями», по выражению Волынского, при работе над этим произведением автору послужили не только Аким Львович и сама Зинаида Николаевна, художественно трансформированная история их взаимоотношений, но и Л. Я. Гуревич, Д. С. Мережковский и другие лица из их литературно-художественного окружения.

Сохранился ли оригинал письма Волынского, текст которого был использован Гиппиус в новелле (см.: Гиппиус З. Н. Златоцвет // В кн.: Ее же. Чертова кукла. М., 1991. С. 502-503), установить не удалось.

4 Среди писем З. Н. Гиппиус к А. Л. Волынскому, хранящихся в РГАЛИ, есть подобные образцы. Например, в 1895 она писала: «А теперь посмотрите: я даже вашим почерком разучилась писать, не поняла, что особенность вашего письма не только в мелких буквах, но еще в редких строчках, а этого я не поняла на первой странице /…/. Устала писать вам, на первой странице не похоже, но вообще я чувствую, что ваш почерк — во мне. Это особенное ощущение» (РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.430).

5 Антон Крайний — один из псевдонимов З. Н. Гиппиус.

6 Волынский имел возможность судить об этом, т. к. являлся адресатом множества писем Гиппиус. (См.: ГЛМ. Ф.9; РОФ. 1357/2-24; РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.430).

7 Знакомство З. Н. Гиппиус и А. Л. Волынского продолжалось до 1897. Относительно этой даты более точные сведения сообщает Зинаида Николаевна (см.: Гиппиус З. Н. Дмитрий Мережковский // В кн.: Ее же. Живые лица: Воспоминания. Т. 2. Тбилиси, 1991. С. 203-204).

8 «Наш вечный „дом Мурузи“», — писала З. Н. Гиппиус о доме на углу Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы (точный адрес: Литейный, 24). Мережковские жили здесь в разных квартирах на протяжении многих лет (см.: Гиппиус З. Н. Дмитрий Мережковский. Указ. изд. С. 234, 189).

9 Андреевский Сергей Аркадьевич (1847/1848-1918) — поэт, литературный критик, юрист, «патриарх декадентства», по словам В. А. Пяста.

ЯЩИК ПАНДОРЫ
[Статья четвертая]
править

Я боюсь, что перо мое недостаточно субтильно для того, чтобы справиться с этюдом, посвященным Иде Рубинштейн. Извне может показаться, что не о чем писать. Ида Рубинштейн определенно не входит ни в одну из двух больших категорий женщин России и Европы, о которых я писал. Она не праарийская женщина-друидесса и не неоарийская амуреточная героиня в очерченном эмоционально-истерическом смысле слова. Она еврейка по происхождению, но что же в ней еврейского в субстанциальном отношении? В сущности — ничего. Жизнь ее полна большого шума и авантюр. Но Иду Рубинштейн никоим образом нельзя сделать героиней романа. Тем не менее, целая отдельная глава посвящается этой женщине, воплощающей в себе в высшей степени замечательный и своенравный тип.

Я познакомился с Идой Рубинштейн, если не ошибаюсь, в ту эпоху моей жизни, когда, оторванный от непосредственного дела в связи с закрытием «Северного вестника», я был вовлечен в живой и тесный контакт с театральными кругами Петрограда1: с Савиной2, с Коммиссаржевской3, с Н. Н. Ходотовым4 и с домом Д. М. Мусиной-Озаровской5. Я любил бывать и особенно часто бывал в этом последнем доме. Хозяйка его — не то музыкантша, не то драматическая актриса, женщина с чутким ухом для литературного слова — устраивала у себя от времени до времени шикарные и многолюдные чаепития. Сам Озаровский6, не лишенный комического дарования артист, педагог и литератор, явно всегда тяготел ко всему идейному и научному в театральной области. За столом у Озаровских иногда разгорались преволнительные дебаты, в которых принимали участие большие известности тогдашнего литературно-театрального мира. Д. М. Мусина обладала красноречием, иногда несколько ходульным, но неизменно сопровождавшимся блестками непритворной приверженности к интересам сцены.

За этим столом я однажды и увидел молодую, стройную, высокую девушку в чудесном туалете, с пристально-скромным взглядом, отливавшим солнечною косметикою. Она произносила только отдельные слова, ничего цельного не говорила, вся какая-то секретная и запечатанная, а между тем она была и не могла не быть центром всеобщего внимания. Девушка эта претендовала на репутацию сказочного богатства и ослепительной красоты. О богатстве ее распространялись легенды. Это была Ида Львовна Рубинштейн. Она училась тогда драматическому искусству у Ленского7 в Московском театральном училище8, проводила летние месяцы в Петрограде и в это время своего пребывания в столице искусственно вздувала кругом себя и около себя конвульсивные, фантастически-сенсационные волны. Девушка мечтала стать ре-устроительницей в современном театральном деле и для реконструированного ею театра решила воздвигнуть здание из розового мрамора. Этот театр из розового мрамора был у всех на устах, и простодушно-наивные супруги Озаровские уж разрабатывали какие-то практические планы, чтобы обеспечить себе участие и добрую долю в предстоящих немыслимых выгодах от грандиозного предприятия. В своем рассказе я не держусь никаких точных исторических дат, допустимо, в самом деле, что я могу впасть в какие-нибудь хронологические и топографические ошибки. Но суть дела я передаю точно и верно. Ида Рубинштейн стояла в центре совершенно исключительной литературной галлюцинации.

Это была действительно красавица декоративного, ослепительного типа, сошедшая с полотна одного из художников французской Директории9. Лицо сухое и худое, с намеком горбинки на носу, смугло-серого цвета тончайшей кожей. Черты не крупные, но и не мелкие, в ансамбле же своем дававшие впечатление значительности. Жизнь на этом лице трепетала зрительно-нервная в вибрациях утонченной неги, дававшей свою тоже утонченную, почти неуловимую артистически-емкую полную игру. Ни пятнышка, ни микроба банальности. В полном смысле слова distinction[133] была присуща лицу, фигуре, движениям, походке и туалетам, от шляпы до ботинок, этой прекрасной девушки. Лоб твердый, не очень высокий, с отпечатком воли, а под ним — семитские глаза в узенько-остром разрезе. Все окружавшие Иду Рубинштейн в тогдашних театрально-литературных кругах казались чуть ли не ее лакеями; даже Фокин10 и Бенуа11, даже Санин12 и Озаровский — многие обращались к ее советам; всегда изысканно-любезная и ученически-почтительная, [она] отличалась приветливою мягкостью.

Не забуду дня, когда, встретившись с Идой Рубинштейн в Афинах, я отправился вместе с нею по дачной железной дороге в Фалерон13 на обед. На площади в виду Саламина14, круглой, тесной и уютной, играла музыка и было довольно много публики. Уже при входе нашем все глаза обратились на нее в таком сенсационном внимании, что мне стало неловко. Ида Рубинштейн была одета в чудеснейшее летнее прозрачное легкое платье с горностаевой отделкой. При этом шляпа фантастических размеров с большим белоснежным страусовым пером отбрасывала на выразительно-сдержанное лицо мягкую тень. Обед прошел у нас замечательно. Никто не, умеет так обедать, как Ида Рубинштейн. Протянуться длинной рукой к закуске, взять ложку, спросить или ответить что-нибудь лакею, при этом хохотнуть вам трепетно блеском зубов, пригубить вино и с небрежной лаской налить его соседу — все это музыка, веселье, радость. И тут же разговор на труднейшую тему, в котором Ида принимала живейшее участие, даже не без некоторой эрудиции, особенно пленительной в таких устах.

Конечно, все это представляло собою спектакль для восторженных и не всегда скромных наблюдателей. Яркость Греции, — где мне такие попадались среди женщин с редкостного былого востока. Но я тут же должен сказать, что такой спектакль привлекал сам по себе восторженное внимание не в одной только Греции, но и в самом изысканном отеле Парижа и Вены. Своим присутствием Ида являлась редкостным украшением для кавалера или того туза, в сопровождении которого она появлялась здесь или там. Я вполне могу понять, что такая дама, умеющая войти в автомобиль и карету, пройти с лорнетом по картинной галерее или войти в театральную ложу с импонирующим видом, сразу привлекающим внимание всего зрительного зала, — такая дама явилась бы, конечно, идеальной спутницей для любого Рокфеллера или Ротшильда. Тут вся суть, весь нерв, весь секрет — в высочайшей декоративности. Ида Рубинштейн — это прежде всего — пластика, орнамент, красота, мечта о деньгах, о театре из розового мрамора, человек же тут где-то вдали, если и вообще он есть.

Ида осторожно, тонко и с великим тактом культивировала со своей стороны все легенды, создававшиеся вокруг ее имени. Если она возвращалась из Африки, то не только сейчас же возникали слухи о грандиозной охоте с ее участием на львов и слонов, но и в самом деле в чудесном будуаре красавицы резвился по ковру живой крошечный леопард. Если она возвращалась из Италии, то все обволакивалось славою Д’Аннунцио15. Д’Аннунцио пишет для нее пьесу, Д’Аннунцио приезжает в Париж на первое представление холодно принятой пьесы, Ида принимает его в своей уборной с приветливой улыбкой и, в королевском равнодушии к доносящимся из зрительного зала свисткам, просит о новой пьесе, согласие на которую Д’Аннунцио тут же ей восторженно дает.

А между тем спросим себя со всею искренностью и в забвении комплиментов Сары Бернар16, представляет ли Ида Рубинштейн крупное артистическое явление? Скажу с полной откровенностью, что я в этом сомневаюсь. Для сцены она слишком душевно суха, слишком рассудочна, слишком лишена безоглядной непосредственности. Для драматической сцены нужны не столько стилизованные позы и красота фигуры — пусть и чрезвычайная, — сколько живой и творческий рефлекс. Но и для балетной сцены Ида Рубинштейн, по-моему, тоже не годна, сколько бы Бакст17 ни накладывал на ее схематически высокие ноги румянца и светотени, и сколько бы Фокин ни сочинял приемов и трюков хореографической исключительности, для которой у самого заинтересованного балетмейстера-плебея по воспитанию и натуре — нет никаких композиторских данных. Она не годна для балета уже органически потому, что для балета нужна не пластика костюма, а пластика нежного и гармонического тела, каким Ида Рубинштейн обделена по природе. В балете она могла бы быть разве лишь шикарной королевой-мимисткой, от которой почти никакой — ни пластической, ни чисто хореографической культуры — не требуется18.

Ида Рубинштейн никогда не умела поднимать около себя поэзии и болезненных волнений. Шумели, плескались вокруг нее, чего-то ждали, а видели только блеск. Даже шампанское не помогало. Играя за столом, усыпанным цветами, скользящими улыбками и прелестным наклоном головы к кавалеру, она иногда, разгорячившись по-своему, в порыве восхищенного экстаза бросала на дно вашего бокала бриллианты, снятые с длинных пальцев. Но это, видимо, не помогало. Слишком все это было шикарно, слишком холодно, ослепительно и умопомрачительно, но не приятно для сердца. Кажется, всю жизнь эта замечательная женщина и боялась и желала того, чтобы кто-нибудь из-за нее застрелился. Но вот прошли годы, и все здравствуют. Не застрелился никто, даже из разорившихся. Тут факты, тут ничего не поделаешь!

Нельзя уйти по логике вещей ни в какую декоративность, ни в какие бриллианты в шампанском. Не велика беда зарезать или зарезаться по любви, но велика беда быть только чарующим костюмом. Но такой кровопролитной любви Иде Рубинштейн и не нужно. Довольно и той широкой, почти мировой известности, которая окутывала ее имя и создавала из нее на скудной и печальной русской ниве такой пышный, роскошный, великолепный и незабываемый цветок.

14 сентября 1923 г.

1 С закрытием «Северного вестника» кончилась для Волынского эпоха «борьбы за идеализм» в литературе. Он оказался в изоляции относительно всех ее современных направлений, и сам понимал это достаточно ясно. На рубеже веков Волынский предпринял шаги в поисках новой платформы для приложения своих сил. Он путешествовал, читал лекции, круг его интересов включал научные, религиозные, искусствоведческие проблемы.

Пробудившийся интерес к драматическому театру, постепенно сложившийся круг знакомых (многие были из Александрийского театра) обозначили новый период в жизни и творчестве Волынского. Большое значение для него имела встреча и сотрудничество с В. Ф. Коммиссаржевской. Волынский, видимо, заразил ее своим энтузиазмом, бурной энергией, воинствующим идеализмом суждений. Он ратовал за театр высоких целей, хотел «идейного шума, настоящего набата». Организуя свой театр, Коммиссаржевская пригласила критика возглавить его литературную часть. Театральные проблемы стали предметом обсуждения в их переписке. (См.: РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.193, 544). Волынский работал в театре Коммиссаржевской около двух сезонов (1904/05 и 1905/06) и покинул его неудовлетворенным, главным образом, в связи с приходом В. Э. Мейерхольда, чье понимание театрального искусства он осуждал. Впрочем, он невысоко оценивал работы и других режиссеров, пытавшихся ставить в этом театре. (См. эссе А.Волынского «Режиссеры» — РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.42). Подробнее о деятельности Волынского в театре Коммиссаржевской см.: Ситковецкая М. М. Еще о В. Ф. Коммиссаржевской. Обзор // Встречи с прошлым. Вып.3. М., 1978. С. 348-379.

Такой поворот событий положил начало новой фазе в «театральной эпохе» в творчестве Волынского: на смену увлечению драматическим театром пришло углубленное изучение балетного искусства. В это время он посетил Грецию, его интересовала связь танцев с ритуальным действом, генезис балета. Балет остался сферой основных интересов Волынского до конца его жизни. Он приобрел известность как балетный критик, постоянно выступая на страницах «Биржевых ведомостей» и «Жизни искусства». Тогда же в его жизни появилась Ида Рубинштейн.

2 Савина Мария Гавриловна (1854—1915) — актриса Александрийского театра.

3 Коммиссаржевская Вера Федоровна (1864—1910) — актриса. С 1896 выступала на сцене Александрийского театра, в 1904 организовала собственный театр.

4 Ходотов Николай Николаевич (1878—1932) — актер. Ученик В. Н. Давыдова. В 1898 был принят в труппу Александрийского театра. Большое влияние оказало на него знакомство с Коммиссаржевской, связавшее их глубокое сердечное чувство. В 1908—1909 руководил Современным театром, а в 1912 открыл Драматические курсы. Выступал как драматург и педагог. В 1929 оставил сцену.

5 Мусина-Озаровская Дарья Михайловна (урожд. Мусина-Пушкина; по сцене Мусина) — актриса. В 1900-е — хозяйка литературно-художественного салона. В первом замужестве жена горного инженера А.Глебова, во втором — Ю. Э. Озаровского.

6 Озаровскиий Юрий (Георгий) Эрастович (1869—1927) — актер, режиссер, педагог. Ученик В. Н. Давыдова. Служил в Александрийском театре. Оставил сцену в 1915.

7 Ленский Александр Павлович (настоящая фамилия Вервициотти — носил ее до 1897; 1847—1908) — актер, режиссер, педагог. Работал в Малом, Александрийском и др. театрах. Создал Новый театр. С 1888 преподавал на Драматических курсах Московского театрального училища.

8 Московское театральное училище (1773—1909; с 1918 Театральное училище им. М. С. Щепкина) — одно из старейших русских театральных учебных заведений. Созданное при Московском воспитательном доме как Классы изящных искусств (драматического, балетного, вокального, музыкального), в 1784 было передано в ведение Петровского театра (Театра Медокса) в Москве, а в 1806 преобразовано в Московское театральное училище. В 1888 открылись Драматические курсы, где преподавали крупнейшие актеры Малого театра (А. П. Ленский, М. П. Садовский, Г. Н. Федотова и др.) и профессора Московского университета. В 1907 прием учеников был прекращен, в 1908 умер А. П. Ленский, а еще через год (1909) курсы были закрыты. Таким образом, И. Л. Рубинштейн была одной из последних выпускниц Драматических курсов.

9 Волынский, видимо, имел в виду период позднего классицизма во французском искусстве, когда художники, продолжая классические традиции, стремились к созданию гармоничного идеала (Ж. Л. Давид, Д.Энгр, П. П. Прюдон и др.).

10 Фокин Михаил Михайлович (1880—1942) — артист балета, балетмейстер. Танцевал в труппе Мариинского театра, позже осуществлял там самостоятельные постановки. Работал в содружестве с А. Н. Бенуа, Л. С. Бакстом, Н. К. Рерихом, А. Я. Головиным, М. В. Добужинским. Его постановки составили основу репертуара «Русских сезонов» С. П. Дягилева в Париже. В 1918 уехал за границу. Работал с И.Рубинштейн в разные периоды ее творчества в качестве балетмейстера-постановщика и балетмейстера-репетитора.

11 Бенуа Александр Николаевич (1870—1960) — живописец, график, театральный художник, историк искусства, художественный критик и режиссер. Теоретик «Мира искусства». Как театральный художник работал в Мариинском театре, Эрмитажном театре, Театре В. Ф. Коммиссаржевской, МХТ, БДТ, в антрепризе СП. Дягилева в Париже. Со 2-й половины 1920-х жил за границей. Писал декорации к спектаклям балетной труппы И.Рубинштейн.

12 Санин Александр Акимович (наст, фамилия Шенберг; 1896—1956) — актер, режиссер. Работал в МХТ, Александрийском театре, Старинном театре. Участвуя в антрепризе С. П. Дягилева за границей, выступал как оперный режиссер — пропагандист русской оперной классики.

13 Фалер (Фалерон) — населенный пункт на побережье Греции недалеко от Афин.

14 Соломин — греческий остров в заливе Сароникос Эгейского моря. Д.С Мережковский, посетив эти края, с восхищением писал: «Вот Саламин, вот мыс Сапиум, где до сих пор сохранились дивные колонны храма Паллады» (Мережковский Д.С Вечные спутники (Акрополь). СПб., 1910. С. 7).

15 Д’Аннунцио Габриэле (настоящая фамилия Рапаньетта; 1863—1938) — итальянский писатель-прозаик, драматург-модернист, пропагандировал эстетизм, ницшеанский культ сильной личности. М. М. Фокин вспоминал, что в 1913 он приехал из Петербурга в Париж для постановки танцев И. Л. Рубинштейн в пьесе Д’Аннунцио «Пизанелла» (Фокин М. М. Против течения: Записки балетмейстера. М.; Л., 1962. С271).

16 Бернар Сара (1844—1923) — французская актриса. В 1872—1880 играла на сцене «Комеди Франсез», в 1898—1922 возглавляла «Театр Сары Бернар» в Париже.

17 Бакст Лев Самойлович (наст, фамилия Розенберг; 1866—1924) — живописец, график, театральный художник. Работал в Александрийском театре; переехав в Париж, оформлял спектакли Дягилева. В 1913 в Париже, в театре «Одеон» он работал над декорациями к спектаклю Д’Аннунцио «Мучения святого Себастьяна».

18 Оценка Волынского, в целом верная, совпадающая с общепринятой в искусствоведении, все же слишком резка. Более объективным видится мнение М.Фокина, сделавшего акцент на конечном результате работы Иды Рубинштейн: «Мне за год занятий не удалось сделать из нее настоящей танцовщицы, и танец Саломеи мне пришлось приноравливать к ее возможностям. [Однако] в мимических ролях Клеопатры и Шехерезады, хотя она была и холодна, но, благодаря особенной внешности ее, удалось достигнуть очень необычайных линий и [как мне кажется] впечатлительного образа» (Фокин М. М. Указ. изд. С. 496).

БУКЕТ
[Статья пятая]
править

У меня в памяти осталось еще несколько имен женщин, которых я не могу обойти молчанием. Все они принадлежат к различным слоям русского общества, отчасти примыкая к литературе, отчасти находясь совершенно в стороне от нее. Я полагаю, что и в рамках моих набросков можно описать их, отвлекаясь от профессиональных кругов печати и сцены, — поток действенной жизни заключает в себе все актуальное, в той или другой мере заметно влияющее на окружающий быт.

Из намечаемого ряда имен я должен сразу же выдвинуть имя немецкой писательницы Лу Андреас-Саломэ, имеющей к России лишь то отношение, что мать ее русская. Саломэ говорила довольно правильно по-русски, но вся ее жизнь и деятельность принадлежит Германии. Я познакомился с этой женщиной при следующих обстоятельствах. Имя Ницше еще не было известно в широких литературно-общественных кругах. Я как-то наткнулся на книгу Саломэ, представляющую биографию этого мыслителя, и, живо захваченный обликом, обрисовывающим замечательного человека, отдал книгу в перевод для «Северного вестника»1. О самом Ницше я знал уже довольно много. Книгу «Рождение греческой трагедии»2 я однажды нашел у себя на столе с маленькой записочкой Пассовера3: «Прочтите, коллега, эту замечательную вещь». К тому времени были также уже прочитаны «Заратустра»4 и «По ту сторону добра и зла»5. Другие книги Ницше, выпущенные в Германии полным собранием его сочинений, выписывались мною из-за границы и поглощались с жадностью. По поводу некоторых их этих произведений я уже успел напечатать в «Северном вестнике» кое-какие критические заметки. К сожалению, дальнейшая работа по этому вопросу была приостановлена тогдашней цензурой, которая нашла, что, несмотря на полемичный тон моих статей, они, в сущности, являются не чем иным как замаскированной агитацией против христианства6.

В это именно время мне подали однажды визитную карточку Лу Андреас-Саломэ. Она пришла познакомиться, выразив интерес к моим статьям о Ницше. Передо мною была настоящая писательница культурного европейского типа, широко и разносторонне образованная, воплощение чистоты, здоровья и умственной ясности, столь характерной для талантливой женщины вообще. Мужчина при ярком даровании может удариться в туман, носиться в фантасмагорических эмпиреях. Он шагает по высоте, окруженный идейными галлюцинациями и видениями. Женщина же, равным образом одаренная, всегда ясно видит свою цель, свою тему, руководимая определенным волевым инстинктом, никогда ее не покидающим. Вот почему в возникающих спорах она то и дело может оказаться победоносной, как это я часто наблюдал у Гиппиус, у Гуревич и у многих других. Переубеждать приходится даже не самую мысль женщины, а ее волю, что представляет несказанную трудность. Осада такой крепости всегда бывает долговременна.

Знакомство с Лу Андреас-Саломэ дало мне немало ценнейших сведений о Ницше. Я получил от нее возможность прочесть некоторые из писем к ней Ницше7, проникнутые глубокой и горячей любовью. В письмах выступала и безнадежность этой любви к женщине, которая ценила в нем все, кроме него самого. Саломэ увлекала Ницше, вероятно, именно своим здоровьем, полнотою жизненных ощущений — столь контрастировавшей с изломом творческого духа гениального человека. Любовь эта была не только безнадежная, но и несчастная, ибо она разгоралась в нем в те же самые годы, когда на Ницше уже стал налетать туман безумия. Лу Андреас рассказывала мне много эпизодов из жизни Ницше, рисуя его гигантом мысли, но и всегда простодушным и искренним человеком. Он не допускал полемики, спора, даже разногласий. Но при всей фанатичной приверженности к своим идеям, мыслитель подчинялся любимой женщине с кротостью ягненка. У меня имеются фотографические карточки, где Ницше и Рей8 представлены впряженными в детскую повозочку, управляемую Лу Андреас-Саломэ9.

Мое знакомство с этой женщиной продолжалось не особенно долго. Я прожил целое лето у нее в гостях на даче в баварских Альпах10, дал ей сюжеты для некоторых работ по русской литературе11 и у нее же на даче набросал первые эскизные штрихи моего «Леонардо да Винчи»12. Фигура Старого Энтузиаста13 представлена там в обстановке гостеприимной виллы, где я жил. Там же я познакомился с Райнером Мария Рильке14, впоследствии столь прославившимся в новой немецкой литературе поэтом. С уточненного облика этого человека в стиле Пинтуриккио15 я и списал своего Юношу16, опекаемого Старым Энтузиастом. Сцена бури, описанная мною на первых страницах моей книги, воспроизведена с действительной бури, пронесшейся над Штарнбергским озером17, когда на пароходе находились Л у Андреас-Саломэ, баронесса Бюлов18, Райнер Мария Рильке и я.

Я не буду останавливаться на истории моих отношений и на моей переписке с этой писательницей19. Дополню сказанное еще только штрихами ее физического портрета. Лицо плотное, мясистое, с крупными выражено-выразительными чертами. Шиньон в могучем заплетении массивных кос. Глаза и лоб, выражающие ум и характер. В глазах мягкое сияние благородно-цельной натуры. Саломэ почти не снимала с себя балахона, будучи, кажется, не в состоянии заключить свое непокорное тело в корсет. И мне думается, что именно эта черта телесной свободы и стихийность действовали, между прочим, на всегда болезненного Ницше с особенною силою. Когда-нибудь это еще будет предметом ретроспективного изучения, после того, как Лу Андреас-Саломэ разрешит опубликовать при жизни или посмертно свой архив.

Перебирая памятью разные впечатления прошлого, не могу не остановиться восторженною мыслью на образе русской девушки, представшей как-то предо мною в период, последовавший за японской войной, когда я работал в театре В. Ф. Коммиссаржевской. Это была красавица в полном смысле слова — Маша Добролюбова. Ее знали в литературных кружках, высоко ценил Д. С. Мережковский, при входе ее в зал заседаний «Религиозно-философского общества»20 у многих чувствовалось желание приветствовать ее появление вставанием. Это воплощенная святость — нежная, чуткая, вся точно устремленная на подвиг во имя вашего дела. Она не могла видеть нужды без того, чтобы не явиться сейчас же с помощью материальною или моральною.

Мне лично в тяжелые мои дни она приносила в пакетиках обеды и завтраки — то в Пале-Рояль21, где я тогда жил, — то в мой кабинет у В. Ф. Коммиссаржевской. Иногда приносила она и фрукты, а однажды и целый ананас. Чего эта замечательная душа искала от меня? Она любила слушать мои толкования к Евангелию22 и, как выразилась она в одном из ее писем23, благодарила небо за то, что я имеюсь в числе живых существ на свете. Любви тут, конечно, не было никакой. Это была девушка недосягаемая, неприкасаемая, вне какой бы то ни было телесной игры, вся подвижница, вся хлопотунья около больших и полезных дел. Тем не менее Осип Дымов в своем романе «Бегущие креста»24 представил мою дружбу с этой чудесной девушкой в необычайно превратной форме и перспективе. В его изображении Маша Добролюбова являлась жертвой безнадежной любви ко мне, бесчувственному человеку, не удостоившему даже посетить могилу той, чье сердце разбил.

Маша Добролюбова погибла трагически. В период начавшейся революции 1905 года она оказалась арестованной и заключенной в тюрьму, откуда вышла с печатью неслыханного внутреннего расстройства. Какая-то катастрофа произошла с этой необыкновенной красавицей в стенах тюрьмы. Она никому ничего не сказала. Но пережить случившегося, по-видимому, не могла. Однажды Маша Добролюбова была найдена в своей комнате умершею, причем родные ее воздерживались от всяких объяснений на эту тему. Я же лично допускаю, что она покончила жизнь самоубийством. Она принесла с собой на землю чистую большую душу и с такою же душою, без мельчайшего пятнышка, ушла от нас. В памяти знавших и видевших эту протоарийскую девушку она оставила впечатление живой иконы.

Обегаю мысленным взором галерею женщин, встретившихся мне на моем жизненном пути. Многим из них я обязан большими дружескими одарениями. В холодные и голодные зимние дни последних черных лет я находил в радушном и приклонном ко мне доме Грековых приют и минутный оазис. Исключительная доброта всегда литературно настроенной писательницы Елены Афанасьевны Грековой всегда лилась на меня потоками. Вспоминаются также гостеприимные дома Щепкиной-Куперник, покойной поэтессы Лохвицкой, Е.Бердяевой и Н. Н. Кульженко.

У Т. Л. Щепкиной-Куперник литераторы собирались особенно охотно, и в свое время у нее устраивались настоящие поэтически-беллетристические пикники. Щепкина-Куперник писала удивительные экспромты, которые часто лучше других ее выражают.

Лохвицкую, одну из интереснейших женщин в русской литературе, я помню неотчетливо. Стихи ее отливали огнем настоящей эротики в духе библейской «Песни Песней». А в домашнем быту это была скромнейшая и, может быть, целомудреннейшая женщина, всегда при детях, всегда озабоченная своим хозяйством. Она принимала своих гостей совсем на еврейский лад: показывала своих детей, угощала заботливо вареньем и всякими сластями. Этот сладостно-гостеприимный оттенок имеет восточно-еврейский отсвет. В Лохвицкой блестящим образом сочетались черты протоарийской женщины с амуреточными импульсами, изливавшимися лишь в стихах.

Несколько в стороне от профессионального писательства, лишь изредка печатаясь, стоит фигура женщины, к которой с прощальным приветом обращается моя благодарная память. Это Н. Н. Кульженко, женщина красивейшая, редчайшей душевной и умственной отзывчивости, исключительно верный товарищ в жизни, может быть, лишь чуточку бросавший порою в нашу дружбу тяжеловатые гирьки психологичности. М. Г. Савина25 восторгалась общением с Н. Н. Кульженко и постоянно спрашивала меня: «Откуда в этой красивой женской головке столько подлинного ума?» «Это совсем не женщина, — говорила она, сопоставляя Н. Н. Кульженко с Д. М. Мусиной26, — это у вас профессор какой-то». Дружба моя с Кульженко продолжалась несколько лет, составляющих одну из самых светлых полос в моей жизни.

Обозрев столько разных женских фигур в разных кругах и в разных условиях русского быта, я задаюсь вопросом: есть ли что-нибудь в русской женщине, отличающее ее от западно-европейской женщины? Это женщина несомненно амуреточного типа, но аму-реточность в ней носит в большинстве случаев трагический характер. Она быстро идет на роман. В складывающейся семейной жизни она представляет собой форменную опасность. Семья может разбиться в каждую данную минуту, от первого соблазнителя. Но при такой легкости падений русская женщина переживает свой роман необыкновенно тяжко, требовательно, гиперпсихологично, с постоянными истерическими воплями и с готовностью броситься в воду по каждому пустяку. При этом женщины в России, как никакие другие, тяготеют к общественному строительству, к большим боевым задачам политики, вплоть до заговоров и политических актов. В этом отношении они воплощают черты древней друидессы несомненно и неоспоримо. Пусть только раздастся грохот войны и стоны раненых, как она уже в белом монашеском одеянии сестра милосердия, и здесь работает русская женщина самоотверженно, даже если она Ида Рубинштейн. Пусть вскипят первые огни революционного пожара, и ее фигура уже сразу видна в конспиративной квартире, в лаборатории бомб и на улице. Но и тут в кроваво-мрачном озарении революционных факелов русская друидесса легко вовлекается в игру амуретками, сливая часто службу с нежной дружбой, уход за больным с обожанием больного и понимая при этом оба вида труда и увлечений равно серьезно и трагически. Я думаю, что для распознавания отдельных сложных женских типов предложенная мною классификация дает ясные и верные пути.

15 сентября 1923 г.

1 Андреас-Саломэ Л. Фридрих Ницше в своих произведениях. Очерк в 3-х частях // Северный вестник. 1896. № 3-5. В примечаниях переводчика, помещенных редакцией журнала в качестве предисловия к очерку, отмечалось: «Автор книги, вышедшей под этим названием, — талантливая немецкая писательница. Она была ближайшим другом Ницше, и многое в ее очерках написано под его наблюдением. В обширной литературе о Ницше книга Л. А. Саломэ [так в тексте. — Публ.] составляет один из лучших первоисточников для биографии философа, а также одну из самых точных и блестящих характеристик его учения» (Там же. № 3. С. 273).

2 Первое издание книги Ф.Ницше вышло под названием «Рождение трагедии из духа музыки» (1872), второе — «Рождение трагедии или эллинство и пессимизм» (1886).

3 См. прим. 26 к ст. 2.

4 Точное название книги Ф.Ницше «Так говорил Заратустра» (1883—1885).

5 Ницше Ф. По ту сторону добра и зла (1886).

6 А. Л. Волынский имел в виду свои выступления практически в каждом номере журнала «Северный вестник» в разделе «Литературные заметки». В дальнейшем, несмотря на запрет цензуры, он продолжал писать о Ницше и его философии. В книге «Леонардо да Винчи» он критиковал концепцию «нового Возрождения» Ницше, которую поддерживал Д. С. Мережковский, а в работе «Бог или боженька?» («Куда мы идем?» — М., 1910) — позицию Вячеслава Иванова, подчеркивавшего значение теории о возрождении новой расы в философии Ницше.

7 В своем очерке о Ницше (см. прим. 1) Саломэ цитировала некоторые письма философа к ней и к Паулю Рэ.

8 Волынский пишет о Пауле Рэ, имя которого было тесно вплетено в историю отношений Ницше и Саломэ. По приглашению Рэ Ницше в 1882 приехал в Рим, где познакомился с Саломэ, восхищавшейся его книгами. Луиза Густавовна произвела на философа большое впечатление, он увлекся ею. В письме к Гасту от 13 июля 1882 он писал о Саломэ: «Она проницательна, как орел, и отважна, как лев, и при всем том, однако, слишком девочка и дитя, которому, должно быть, не суждено долго жить» (Ницше Ф. Сочинения: В 2-х тт. Т. 2: Хроника жизни Ницше. М., 1990. С. 822). В возникшем любовном треугольнике Рэ оказался соперником Ницше, причем счастливым. (Лу дважды отклоняла предложения Ницше о браке). Вскоре после знакомства Лу с сестрой Ницше Элизабет, произошел разрыв Ницше с Рэ и Саломэ (Элизабет, увидев в Саломэ «персонифицированную философию» брата, не оставляла попыток опорочить Лу, и это ей удалось). Осенью 1882 была написана музыкальная композиция Ницше на стихи Лу Саломэ «Гимн жизни». Чуть позже произошла их последняя встреча.

9 Видимо, речь идет о фотографии, сделанной в Люцерне 13 мая 1882. История ее появления видится весьма символично сквозь призму времени. «До него [Ницше. — Публ.] дошла сплетня, которая взволновала его; это была очень наивная история, но ее все-таки необходимо рассказать. Рэ, Ницше и Лу Саломэ захотели вместе сняться. Л у и Пауль Рэ сказали Ницше: „Сядьте в эту детскую колясочку, а мы будем держать ее ручки, это будет символическая картина нашего союза“. Ницше отвечал: „Нет, в колясочку сядет m-lle Лу, а Пауль и я будем держаться за ручки“… Так и было сделано. Говорят, что m-lle Лу разослала эту фотографию многочисленным своим друзьям, как символ верховной власти» (Галеви Д. Жизнь Фридриха Ницше. Новосибирск, 1992. С. 150).

10 Супруги Андреас проводили лето 1897 на своей вилле в Вольфратсхаузене под Мюнхеном, где их посетил Волынский, совершавший путешествие по Европе.

11 Видимо, Волынский имел в виду такие работы Лу Андреас-Саломэ, как «Лев Толстой — наш современник» (1898), «Русские повести» (1899) и др., темой которых была русская литература. В них чувствуется влияние идей Волынского на автора.

12 Волынский А. Л. Леонардо да Винчи. СПб., 1900.

Идея писать о Леонардо да Винчи возникла у Волынского во время его совместной с Мережковскими поездки по Италии (см. Гиппиус З. Н. Дмитрий Мережковский // Ее же. Живые лица: Воспоминания. Т. 2. Тбилиси, 1991. С. 204-206). Под «первыми эскизными штрихами» Аким Львович подразумевал не только разработку плана будущей книги, но и наблюдения, сделанные во время его пребывания за границей летом 1897, описания конкретных деталей и реальных эпизодов, таких, как поездка во дворец Людовика Баварского, сцена бури на озере, описание виллы Андреас и др., введенные им в текст «Леонардо да Винчи». Там же родились образы вымышленных персонажей, имевших реальных прототипов: Старого Энтузиаста и Юноши. Общение с Лу Андреас-Саломэ повлияло на Волынского в период работы над страницами книги о Леонардо, посвященными Ницше, личность которого очень его интересовала. Результатом бесед с Саломэ и «сбора информации из первоисточника» (письма, фотографии, произведения) явилась попытка Волынского создать образ и даже набросать портрет философа, претендуя на объективность своего видения этой личности. «А между тем теперь, пока еще сохраняются живые следы его личных знакомств и отношений, можно освободить его настоящий образ от ненужных преувеличений в ту или другую сторону. Это был болезненный человек, близорукий, с нежно очерченными губами и маленькими красивыми ушами. Он говорил тихим голосом, но речь его, полная образов и внезапных вспышек гениального ума, производила неизгладимое впечатление. С ним было трудно спорить. Способный быстро раздражаться до степени злой нетерпимости, Ницше не любил, когда ему возражали» (Волынский А. Л. Леонардо да Винчи. СПб., 1900. С. 177).

13 Появление подобного персонажа было вызвано «полухудожественной» формой изложения материала, как указывал Волынский в авторском предисловии к «Леонардо да Винчи» (См.: Волынский А. Л. Указ. соч. С. 11).

14 Рильке Райнер Мария (1875—1927) — австрийский поэт, писатель. Редактор «Северного вестника» вернулся в Петербург не с пустыми руками: уже осенью того же года в журнале появляется перевод рассказа Рильке «Все в одной» (1897. № 10). Примечательно, что это была первая публикация Рильке в России.

13 Пинтуриккьё (наст, имя и фамилия Бернардино ди Бетто ди Бьяджо; ок. 1454—1513) — итальянский живописец Раннего Возрождения.

16 Фигура Юноши Волынского представляется нам дополнительным материалом для размышлений на тему о том, как критик создавал портретные образы современников. В очерках «Русские женщины» — это реальные лица, с которыми он был знаком, в книге «Леонардо да Винчи» — это образ Ницше, созданный на основе чужих воспоминаний и документов; и, наконец, художественные (или «полухудожественные») вымышленные персонажи: Старый Энтузиаст с чертами Леонардо и самого Волынского, и Юноша, прототипом которого был замечательный поэт, встреченный им на жизненном пути. В портрете Рильке видна попытка Волынского не только верно передать подмеченные черты оригинала, но и прозреть его дальнейшую судьбу. «Я думал о нем, не решаясь в душе определить каким-нибудь словом этот неуловимый характер, эту светящуюся красоту в хрупком, неокрепшем молодом теле. Кажется, его жизнь не больше, как мечта: он ездит по Европе, наслаждается произведениями искусства и нигде, никогда не соприкасается с мирскою суетою. Он не участвует ни в каких житейских бурях, и даже трудно себе представить, что сталось бы с этою невинною красотою, если бы ее захватила и понесла настоящая жизненная стихия. В этом мальчике не должно быть никаких сил для разлада с самим собою и не только с самим собою, что всего тяжелее, но и с внешними обстоятельствами и силами. Это — душа без диалектики. Беспорочная и ясная, как звуки свирели в горах, она не может бороться и должна растаять, когда перед нею предстанут сложные испытания» (Волынский А. Л. Указ. соч. С. 169).

17 В приложении к своей книге Волынский поместил перевод одного из манускриптов Леонардо «Как представить бурю» (Волынский А. Л. Указ. соч. С. 623). Используя свои впечатления от поездки по озеру, он провел параллель с этим описанием, сравнивая последовательность и содержание явлений природы (Там же. С. 173—176).

18 Козима фон Бюлов, баронесса (урожд. Лист) — дочь венгерского пианиста, композитора и педагога Ференца (Франца) Листа (1811—1886); в первом замужестве жена немецкого пианиста и дирижера барона Ганса Гвидо фон Бюлова (1830—1894), во втором — жена немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813—1883).

19 В РГАЛИ в фонде Волынского его переписки с Саломэ нет.

20 Религиозно-философские собрания (1901—1903) — общество, созданное представителями интеллигенции и церкви для обсуждения вопросов, касающихся религии и культуры. «Христианство, его данное и (потенциально) должное, его воплощение в мире, в истории, в человечестве — вот главная тема Религиозно-философских собраний 1901—1903 гг.» (Гиппиус З. Н. Первая встреча: К истории Религиозно-философских собраний 1901—1903 гг. // Ее же. Стихи. Воспоминания. Документальная проза. М., 1991. С. 100). Стенографические отчеты собраний печатались в журнале «Новый путь». Собрания проходили в малом зале Географического общества на Фонтанке.

21 Адрес «Пале-Рояля», где сдавались меблированные комнаты: Петербург, Пушкинская ул., 20.

22 Тяготение к христианству, постепенно вытесняемое у Волынского апологией иудаизма, частично отражено в одной из его работ — «Черты Евангелия» (Пг., 1922).

23 Писем М. М. Добролюбовой среди документов Волынского в РГАЛИ нет.

24 Дымов Осип (наст. имя и фамилия Иосиф Исидорович Перельман; 1878—1959) — прозаик, драматург, журналист. Близко знал и высоко оценивал творческую личность Волынского: «В нем было что-то от древних пророков /…/ Казалось, прежде чем он нашел, он уже знал искомое, и искание его было только… проверкой» (Русский голос. 1926. 17 июля); был знаком с А. М. Добролюбовым, Л. Д. Семеновым, В. Ф. Коммиссар-жевской и ее театральным окружением. Роман «Бегущие креста» был издан в Берлине в 1911 с подзаголовком «Великий человек», а в России появился в печати под названием «Томление духа» (Альм. «Шиповник». Кн. 17. СПб., 1912). Его отличала узнаваемость персонажей; что касается содержания, атмосферы этого произведения, то, по мнению М.Кузмина, в нем: «Описание жизни /…/ не достигает впечатления кошмара, но просто теряет правдоподобность» (Аполлон. 1912. № 5. С. 51-52).

25 См. прим. 2 к ст.4.

26 См. прим. 5 к ст.4.



  1. Дата рождения Волынского указана здесь в соответствии с данными биографического словаря «Русские писатели» (Т. 1. М., 1989. С. 480). Она подтверждается сведениями Л. Я. Гуревич (См. письмо Л. Я. Гуревич к А. Л. Волынскому от 18-19 августа 1888. — РГАЛИ. Ф.95. Оп.2. Ед.хр.4. Л.9об.). По другим сведениям, Волынский родился в 1863 (см.: Краткая литературная энциклопедия. М., 1962. Т. 1. С. 1022) или в 1865 (см.: Балет: Энциклопедия. М., 1981. С. 129).
  2. Вторая и третья статьи пронумерованы автором, последовательность остальных установлена публикатором.
  3. Волынский А. Л. Леонардо да Винчи / Предисловие автора. СПб., 1900. С. 12.
  4. Статья имеет подпись: «Волынский».
  5. Фотографии своего портрета, видимо, написанного в 1905, Волынский подарил И. Л. Рубинштейн и Т. Л. Щепкиной-Куперник, о чем есть упоминания в их письмах к нему (РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.764. Л. 11-13; Ед.хр.924. Л.47).
  6. См.: Волынский А. Л. Леонардо да Винчи. Указ. изд. С. 111.
  7. Гиппиус З. Н. Дмитрий Мережковский / Ее же. Живые лица. Воспоминания. Т. 2. Тбилиси, 1991. С. 198, 200.
  8. Советский энциклопедический словарь. Изд. 4-е. М., 1989. С. 417.
  9. Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона. СПб., 1893. Т.II. С. 193.
  10. Точную дату знакомства — 23 сентября 1887 — Гуревич указала в письме к Волынскому от 23 сентября 1888. См.: РГАЛИ. Ф.95. Оп.2. Ед.хр.4. Л.46.
  11. Там же. Л.457.
  12. Там же. Л.3об.-4.
  13. Там же. Л.7об.
  14. РГАЛИ. Ф.95. Оп.2. Ед.хр.4. Л.8об.
  15. Там же. Л.14об.
  16. Там же. Л. 17, 17об.
  17. Там же. Л.30.
  18. Там же. Л.46об.
  19. РГАЛИ. Ф.95. Оп.2. Ед.хр.4. Л.64об.
  20. См.: Гуревич Л. Я. История «Северного вестника» // Русская литература XX века. М., 1914—1915. С. 235-264.
  21. РГАЛИ. Ф.95. Оп.2. Ед.хр.4. Л.76.
  22. РГАЛИ. Ф.95. Оп.2. Ед.хр.4. Л.84об.-87.
  23. Там же. Л.90-91.
  24. Гиппиус З. Н. Одинокий // Вестник Европы. 1891. № 4-5.
  25. Волынский А. Л. Литературные заметки // Северный вестник. 1891. № 6. С. 209.
  26. Гиппиус З. Н. Зеркала. СПб., 1898.
  27. Волынский А. Л. Критика и библиография // Северный вестник. 1898, № 8-9. С. 243, 245—246.
  28. Там же. С. 242.
  29. Волынский А. Л. Литературные заметки // Северный вестник. 1891. № 6. С. 208-209.
  30. Волынский А. Л. Критика и библиография // Северный вестник. 1898. № 10-12. С. 225.
  31. См.: Письма З. Н. Гиппиус к А. Л. Волынскому / Публикация А. Л. Евстигнеевой и Н. К. Пушкаревой // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 12. М.; СПб., 1993. С. 274-341.
  32. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.764. Л. 1-206. Кроме того, имеется несколько писем Волынского к Рубинштейн за тот же период, в основном это черновики: Там же. Ед.хр.217. Л.1-10.
  33. Там же. Ед.хр.764. Л.97-98об.
  34. Там же. Л.199-199об.
  35. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.764. Л. 100, 100об.
  36. Там же. Л.49-50.
  37. Там же. Л. 128, 128об.
  38. Там же. Л.4-5.
  39. Там же. Л.94.
  40. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.764. Л.14, 14об.
  41. Там же. Л. 128, 128об.
  42. Там же. Л. 167, 167об.
  43. Там же. Л.202.
  44. Там же. Л. 17-18.
  45. Там же. Л.20, 20об.
  46. Там же. Л.66.
  47. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.217. Л.10.
  48. Там же. Л.8-9.
  49. Там же. Ед.хр.764. Л. 113.
  50. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.217. Л.7.
  51. Пандора — всем одаренная (греч.).
  52. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.764. Л.154-155об.
  53. Там же. Л.54-55.
  54. Фокин М. М. Против течения: Воспоминания балетмейстера. М.; Л., 1962. С. 221, 245.
  55. См. Шайкевич А. Ида Рубинштейн: К 1-ой годовщине смерти балерины // Русские новости (Париж). 1961. 18 августа.
  56. Галеви Д. Жизнь Фридриха Нищие. Новосибирск, 1992. С. 143.
  57. Andreas-Salome L. Lebensrückblick. Frankfurt a. M., 1979. S.61.
  58. Березина А. Г. Поэзия и проза молодого Рильке. Л., 1985. С. 97.
  59. Цит. по кн.: Рильке Р. М. Ворпсведе. Огюст Роден. Письма. Стихи / Вступительная статья К.Азадовского и Л.Черткова. М., 1971. С. 368.
  60. См.: Андреас-Саломэ Л. Фридрих Ницше в своих произведениях: Очерк в 3-х частях // Северный вестник. 1896. № 3-5.
  61. Северный вестник. 1897. № 11.
  62. Северный вестник. 1898. № 2.
  63. Там же. № 3.
  64. Там же. 1897. № 9.
  65. Там же. С. 1.
  66. Там же. С. 2.
  67. Там же. № 9.
  68. Там же. № 10.
  69. См.: РГАЛИ. Ф.1694. Оп.2. Ед.хр.3. Л.2.
  70. Трудовой путь. СПб., 1907. № 1.
  71. См.: Гиппиус З. Н. Стихи. Воспоминания. Документальная проза. М., 1991. С. 119.
  72. Трудовой путь. СПб., 1907. № 1. С. 2.
  73. Там же. С. 27.
  74. См.: Русская литература XX века (1890—1910) / Под ред. С. А. Венгерова. М., 1914. Т. 1. Кн.3. С. 266.
  75. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.449. Л. 1-30.
  76. Там же. Ед.хр.924. Л. 1-56.
  77. Там же. Ед.хр.336. Л. 1-6.
  78. Там же. Ед.хр.616. Л. 1-14.
  79. Там же. Ед.хр.575. Л. 1-8.
  80. Там же. Ф.341. Оп.1. Ед.хр.270. Л.69-70.
  81. См.: Там же. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.449. Л. 1-3, 19, 19об.
  82. См.: Там же. Л.21, 21об.
  83. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.449. Л.8-9.
  84. Там же. Л.30об.
  85. Там же. Ф.5. Оп.1. Ед.хр.111. Л.24.
  86. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.449. Л.33-35.
  87. Там же. Л.38об.-39.
  88. Там же. Л.4-6.
  89. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.924. Л.30, 30об.
  90. Там же. Л.32.
  91. Там же. Л.30-30об.
  92. Там же. Л.17-18.
  93. Там же. Л.50.
  94. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.924. Л.57.
  95. Библиотека РГАЛИ. № 7258а/57360.
  96. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.924. Л.23об.
  97. Там же. Л.24.
  98. Там же. Л.25-25об.
  99. Там же. Л.47.
  100. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.336. Л.1.
  101. Там же. Л.3.
  102. Там же. Л.5.
  103. Там же. Л.2.
  104. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.336. Л.3-3об.
  105. Там же. Л.5.
  106. Там же. Л.6об.
  107. Там же. Л.6.
  108. Там же.
  109. Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 тт. Т. 9. М., 1967. С. 289.
  110. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.616. Л.2.
  111. Лохвицкая М. Стихотворения. М., 1896.
  112. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.616. Л.3-4.
  113. Там же. Л.8.
  114. Там же. Л.7об.-8.
  115. Там же. Л.12.
  116. Волынский А.Л. М. А. Лохвицкая (Жибер). Стихотворения. 1896—1898 гг. М., 1898 // Северный вестник. 1898. № 8-9. С. 239.
  117. Биржевые ведомости. 1913. 13 марта. № 14724.
  118. См.: РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.575. Л.1, 2, 7-8.
  119. Там же. Л.3об.-4.
  120. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.575. Л.5-6об.
  121. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.13. Л.1. Из протокола общего собрания техникума № 36 от 05.04.1924.
  122. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.71. Л.1, 3, 6.
  123. Там же. Ед.хр.13. Л.1.
  124. Там же. Л.7-8.
  125. Там же. Ед.хр.71. Л.5.
  126. Там же.
  127. Там же. Ед.хр.13. Л.2.
  128. Там же. Л.3.
  129. Там же. Л.4.
  130. РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Ед.хр.13. Л.6.
  131. Там же. Ед.хр.98. Л.10.
  132. Там же. Ед.хр.13. Л.11.
  133. distinction — благовоспитанность (франц.).