Продолговатый ящик (По; Бальмонт)

Продолговатый ящик
автор Эдгар Аллан По (1809-1849), пер. Константин Бальмонт
Оригинал: англ. The Oblong Box, 1844. — Перевод опубл.: 1901. Источник: Собрание сочинений Эдгара По в переводе с английского К. Д. Бальмонта. Том первый. Поэмы, сказки. — Москва: Книгоиздательство «Скорпион», 1901. — С. 243—258.


ПРОДОЛГОВАТЫЙ ЯЩИК


Несколько лет тому назад я запасся билетом на проезд из Чарльстона в Нью-Йорк на пакетботе «Independence», капитаном которого был мистер Харди. Мы должны были отплыть, в случае хорошей погоды, пятнадцатого июня; четырнадцатого числа я отправился на корабль, чтобы кое-что привести в порядок в моей каюте.

Оказалось, что пассажиров было очень много, а дам более обыкновенного. Я заметил в росписи несколько знакомых имен; особенно я обрадовался, увидев имя мистера Корнелиуса Вайэта, молодого художника, к которому я относился с чувством самой искренней дружбы. Он был со мной в К— университете, где мы много времени проводили вместе. Вайэт обладал обычным темпераментом гения, т. е. представлял из себя смесь мизантропии, повышенной чувствительности, и энтузиазма. С этими качествами он соединял самое пламенное и самое верное сердце, какое когда-либо билось в человеческой груди.

Я заметил, что его имя было помечено против трех кают, и, заглянув снова в роспись пассажиров, увидел, что он взял места на проезд для себя, для жены, и для двух своих сестер. Каюты были довольно просторны, и в каждой было по две койки, одна над другой. Правда, эти койки были чрезвычайно узки, так что на них не могло помещаться более как по одному человеку; все же я не мог понять, почему для этих четырех пассажиров было взято три каюты. В это время я как раз был в одном из тех капризных состояний духа, которые делают человека ненормально любопытным по поводу малейших пустяков, и со стыдом призна́юсь, что я построил тогда целый ряд неуместных и свидетельствующих о неблаговоспитанности догадок относительно этого излишнего количества кают. Конечно, это нисколько меня не касалось; но, тем не менее, я с упорством старался разрешить загадку. Наконец, я пришел к заключению, заставившему меня весьма подивиться, как это я не пришел к нему раньше. «Это для прислуги, конечно, — сказал я, — какой же я глупец, что мне раньше не пришла в голову такая очевидная разгадка!» Я опять пробежал роспись — но совершенно ясно увидел, что с этой компанией не было прислуги; раньше, правда, предполагалось захватить с собой одного человека — ибо слова «и прислуга» были сначала написаны и потом вычеркнуты. «Ну, так это какой-нибудь лишний багаж», сказал я себе «что-нибудь такое, чего он не хочет отдать в трюм — хочет за чем-нибудь присмотреть сам — а, нашел — это какая-нибудь картина, или что-нибудь в этом роде — так вот о чем он торговался с итальянским жидом Николино». Этой мыслью я удовольствовался, и преднамеренно подавил свое любопытство.

Сестер Вайэта я знал хорошо, это были очень милые и умные девушки. Женился он только что, и я еще не видал его жены. Он не раз, однако же, говорил о ней в моем присутствии, со свойственным ему энтузиазмом. Он изображал ее как совершенство ума и поразительной красоты. И мне, таким образом, вдвойне хотелось познакомиться с ней.

В тот день, когда я зашел на корабль (четырнадцатого числа), Вайэт вместе с своими спутницами был также там — мне сказал это капитан — и я прождал на палубе целый лишний час, в надежде быть представленным новобрачной; но мне было послано извинение. «Мистрис Вайэт нездоровится, она не выйдет на палубу до завтра, когда корабль будет отплывать».

Завтрашний день наступил; я шел из своего отеля к пристани, как вдруг повстречал капитана Харди, который сказал мне, что «в силу обстоятельств (глупая, но принятая фраза) он полагает, что „Independence“ отплывет не раньше, как дня через два, и, что, когда все будет готово, он даст мне знать». Я нашел это весьма странным, так как дул свежий южный ветер: но раз «обстоятельства» пребывали за сценой, несмотря на упорные старания разузнать о них, мне ничего не оставалось, как возвратиться домой и насладиться вдоволь моим нетерпением.

Я не получал ожидаемого извещения от капитана почти целую неделю. Оно пришло, наконец, и я немедленно отправился на палубу; на корабле толпилось множество пассажиров, и повсюду шла обычная суматоха, предшествующая отплытию. Вайэт вместе с своими спутницами прибыл минут через десять после меня. Компания состояла из двух его сестер, новобрачной, и самого художника — последний находился в одном из своих обычных приступов капризной мизантропии. Я, однако, слишком к ним привык, чтобы обратить на это какое-нибудь внимание. Он даже не познакомил меня с своей женой — этот долг вежливости, поневоле, должна была выполнить его сестра, Мариан — очень милая и умная девушка, которая, сказав несколько торопливых слов, познакомила нас.

Мистрис Вайэт была закрыта густой вуалью, и когда она приподняла его, отвечая на мой поклон, признаюсь, я был крайне изумлен. Я удивился бы еще больше, если бы давнишний опыт не научил меня не относиться с слишком слепым доверием к энтузиазму моего друга художника, когда он начинал описывать красоту какой-нибудь женщины. Когда темой разговора была красота, я хорошо знал, с какой легкостью он уносился в область чистейшей идеальности.

Дело в том, что, смотря на мистрис Вайэт, я никак не мог не увидеть в ней существо положительно плоское. Хотя ее и нельзя было назвать уродом, я думаю, она была не слишком далека от этого. Одета она была, однако же, с большим вкусом — и для меня не было сомнения, что она пленила сердце моего друга более прочными чарами ума и души. Сказав всего несколько слов, она тотчас же прошла вместе с мистером Вайэтом в свою каюту.

Мое придирчивое любопытство снова загорелось во мне. Прислуги не было — это был пункт установленный. Я посмотрел, нет ли лишнего багажа. Через некоторое время на набережную приехала повозка с продолговатым ящиком из соснового дерева, и, казалось, этого ящика только и ждали. Немедленно по его прибытии мы подняли паруса, и через некоторое время, благополучно пройдя мелководье, направили наш путь в море.

Упомянутый ящик был, как я сказал, продолговатый. В нем было футов шесть в длину, и фута два с половиной в ширину; я осмотрел его внимательно, и постарался заметить все в точности. Форма его была особенная; и, едва его увидев, я тотчас же уверовал в справедливость моей догадки. Как вы помните, я пришел к заключению, что лишний багаж моего друга заключался в картинах или, по крайней мере, в картине; ибо я знал, что в течение нескольких недель он вел переговоры с Николино; форма же ящика была такова, что наверно в нем должно было быть ничто иное, как копия с «Тайной Вечери» Леонардо; а копия именно с этой «Тайной Вечери», сделанная Рубини-младшим, во Флоренции, как я знал, некоторое время находилась в руках Николино. Таким образом, этот пункт я считал достаточно установленным. Я задыхался от смеха, при мысли о моей проницательности. Это был, сколько мне известно, первый случай, что Вайэт держал от меня втайне что-нибудь из своих художнических секретов. И в этом случае, очевидно, он намеревался надуть меня самым решительным образом, и контрабандой провезти прекрасную картину в Нью-Йорк под самым моим носом, в надежде, что я ровно ничего об этом не узнаю. Я решил потешиться над ним хорошенько — и теперь, и после.

Одно обстоятельство все-таки причиняло мне немалое беспокойство. Ящик не был поставлен в лишнюю каюту. Он был положен в каюту Вайэта, и там оставался, занимая почти все пространство пола, что́, конечно, должно было причинять большое неудобство и художнику и его жене;— в особенности ввиду того, что деготь или краска, которой была сделана надпись на нем, размашистыми крупными буквами, издавала резкий, неприятный и, как мне представлялось, совсем особенно противный запах. На крышке были написаны слова — «Мистрис Аделаиде Кёртис, Альбани, Нью-Йорк. От Корнелиуса Вайэта. Верх. Осторожно».

Я знал, что мистрис Аделаида Кёртис, жившая на Альбани, была матерью жены художника; но тогда я посмотрел на весь этот адрес, как на мистификацию, специально предназначенную для меня. Я решил, конечно, что ящик, вместе с содержимым, отправится не севернее, чем в мастерскую моего друга-мизантропа, в Chambers-Street, в Нью-Йорке.

Первые три-четыре дня погода была хорошая, хотя попутный ветер притих. Он изменился в направлении к северу тотчас же после того, как мы потеряли берег из виду. Пассажиры, естественно, были возбуждены и склонны к разговорам. Я должен, однако, исключить из этого числа Вайэта и его сестер, которые держались чопорно и — я не мог этого не найти — невежливо по отношению к остальному обществу. Поведение Вайэта меня не удивляло. Он был мрачен, свыше даже обыкновенного — он был угрюм — но относительно его я был подготовлен ко всяким эксцентричностям. Сестер я, однако, не мог извинить. Они уходили в свои каюты в течении большей части переезда и, несмотря на мои неоднократные понуждения, решительно отказывались заводить знакомство с кем бы то ни было из пассажиров.

Сама мистрис Вайэт была гораздо более приятна, т. е. я хочу сказать, она была болтлива, а быть болтливой — это серьезная рекомендация на море. Она необыкновенно коротко сошлась с большинством из дам, и, к моему глубокому удивлению, выказала недвусмысленную наклонность кокетничать с мужчинами. Нас всех она очень забавляла. Я говорю «забавляла»— и вряд ли сумею объясниться точнее. Дело в том, что, как я скоро увидал, публика не столько смеялась с мистрис Вайэт, сколько смеялась над ней. Мужчины говорили о ней мало, но дамы весьма скоро произнесли свой приговор, сказав, что она «очень доброе существо, ничего из себя не представляет по внешности, совершенно невоспитанна, и решительно вульгарна». Весьма было удивительно, как это Вайэт мог закабалиться в такое супружество. Общим мнением была мысль о деньгах — но я знал, что такого объяснения быть не может; Вайэт говорил мне, что у нее не было ни одного доллара и никаких надежд на получение денег впоследствии. «Он женился, — сказал он, — по любви, только по любви; и его возлюбленная была более чем достойна его любви». Когда я думал об этих словах моего друга, сознаюсь, я приходил в неописуемое замешательство. Уж не утратил ли он, на самом деле, обладание своими чувствами? Что иное я мог подумать? Он, такой утонченный, такой умный, такой требовательный, с таким изысканным пониманием всего, что составляет недостаток, и с таким острым восприятием красоты! Правда, эта дама, по-видимому, была необычайно пленена им — в особенности в его отсутствие — когда она положительно была смешна частым повторением того, что́ сказал ее «возлюбленный супруг, мистер Вайэт». Слово «супруг», по-видимому, всегда — пользуясь одним из ее собственных деликатных выражений — было «на кончике ее языка». Между тем, все пассажиры заметили, что он самым решительным образом избегал ее, и большей частью запирался один в своей каюте, где он, можно сказать, и проживал, предоставляя своей супруге полную свободу забавляться, как ей вздумается, в обществе, находившемся в главной каюте.

Из того, что я видел и слышал, я заключил, что художник, по необъяснимому капризу судьбы, а может быть повинуясь какой-нибудь вспышке, полной энтузиазма, причудливой страсти, был вовлечен в союз с женщиной, которая была безусловно ниже его, и что, как естественный результат, последовало быстрое и полное отвращение. Я жалел его искреннейшим образом, но это не могло меня заставить совершенно простить ему несообщительность относительно «Тайной Вечери». В этом я решил отомстить за себя.

Однажды он вышел на палубу, и, взяв его по обыкновению под руку, я стал ходить с ним взад и вперед. Однако же его угрюмость (которую при данных обстоятельствах я считал вполне натуральной), по-видимому, нисколько не уменьшалась. Он говорил мало, с видимым усилием, и был мрачен. Я рискнул раза два пошутить, и он сделал болезненную попытку улыбнуться. Бедняк! — при мысли о его жене я удивлялся, что у него еще хватало мужества хотя бы надевать маску веселости. Наконец, я решился наметить прямо в цель. Я начал с целого ряда скрытых недомолвок и намеков по поводу продолговатого ящика — как раз таким образом, чтобы дать ему понять, что я не вполне был слепой мишенью или жертвой маленького каприза его шутливой мистификации. Первым моим намерением было открыть батарею, находившуюся в засаде. Я сказал что-то об «особенной форме этого ящика»; и, произнося эти слова, я многозначительно улыбнулся, подмигнул, и слегка коснулся его поясницы своим указательным пальцем.

То, как Вайэт принял эту невинную шутку, убедило меня сразу, что он помешан. Сперва он так уставился на меня, как будто он находил совершенно невозможным постичь остроумие моего замечания, но по мере того как эта острота, по-видимому, медленно проникала в его мозг, его глаза, в точном соответствии с этим, стали выкатываться из орбит. Потом, он весь залился краской — потом, сделался до отвратительности бледен — потом, как бы в высшей степени распотешенный моими намеками, он начал громко хохотать, и судорожный смех его, к моему изумлению, постепенно возрастал в силе в течении десяти минут или более. Наконец, плашмя, он тяжко рухнулся на палубу. Когда я подбежал, чтобы поднять его, по всей видимости, он был мертв.

Я позвал на помощь, и с большими затруднениями мы привели его в чувство. Некоторое время он что-то бессвязно говорил. Потом мы пустили ему кровь и уложили его в постель. На следующее утро он совершенно поправился, насколько дело шло о его чисто физическом здоровье. О состоянии его ума я, конечно, не говорю ничего. Во все остальное время переезда я избегал его, по совету капитана, который, по-видимому, думал то же, что и я, относительно его помешательства, но предупредил меня, чтобы я не говорил ничего об этом никому из пассажиров.

Непосредственно вслед за припадком Вайэта случилось нечто еще более усилившее, и без того уже значительно возбужденное во мне, любопытство. Между прочим, вот что: я был очень нервно настроен — пил слишком много крепкого зеленого чаю, и плохо спал — в точности говоря, в течение двух ночей я не спал вовсе. Теперь: моя каюта выходила в главную каюту, иначе столовую, как и вообще все каюты одиноких пассажиров. Три отделения, принадлежавшие Вайэту, были в задней каюте, отделявшейся от главной легкою выдвижною дверью, которая не запиралась даже и на ночь. Ввиду того, что мы почти все время пользовались попутным ветром, и довольно сильным, корабль очень накренялся в подветренную сторону; и каждый раз, когда правая сторона корабля была на подветренной стороне, выдвижная дверь между каютами, соскользнув, открывалась, и так оставалась, ибо никто не хотел брать на себя труда закрыть ее. Моя койка была расположена таким образом, что, когда дверь в моей собственной каюте была открыта, равно как и упомянутая выдвижная дверь (по причине жары дверь у меня была открыта всегда), я мог совершенно явственно видеть в задней каюте все, и именно в той ее части, где помещались каюты мистера Вайэта. Прекрасно. Две ночи (не подряд), когда я не спал, каждый раз часов около одиннадцати, я совершенно ясно видел, как мистрис Вайэт осторожно выходила из каюты мистера Вайэта и входила в лишнее отделение, где и оставалась до рассвета. С рассветом муж призывал ее, и она возвращалась. Не было сомнения, что в действительности они разошлись. У них были отдельные помещения — конечно, в виду ожидавшего их, более продолжительного разрыва; так вот в чем, думал я, в конце концов, кроется тайна лишней каюты.

Было, кроме того, еще одно обстоятельство, весьма меня интересовавшее. В течение этих двух бессонных ночей, каждый раз тотчас после исчезновения мистрис Вайэт в лишней каюте, внимание мое привлекалось какими-то особенными, осторожными, заглушенными звуками, раздававшимися в каюте ее мужа. Затаив дыхание, я в течение некоторого времени прислушивался к ним и, наконец, вполне уразумел их смысл. Звуки эти происходили от того, что художник открывал продолговатый ящик с помощью долота и молотка, причем последний был, очевидно, для смягчения звука, обернут в что-то мягкое, в шерсть или в вату.

Таким образом, чудилось мне, я мог различить точный момент, когда он совершенно высвобождал крышку — момент, когда он отодвигал ее и клал на нижнюю койку в своей каюте; об этом последнем, например, я узнавал по некоторым легким стукам, которые производила крышка, наталкиваясь на деревянные края койки, в то время как он старался тихонько положить ее, ибо на полу для нее не было места в каюте. После этого наступала мертвая тишина, и ни в первом, ни во втором случае, вплоть до рассвета, я не слыхал ничего; разве, быть может, я могу упомянуть только о тихом рыдающем или ропщущем звуке, таком подавленном, что его было почти не слышно, если на самом деле он не был скорее создан моим собственным воображением. Я говорю, что это походило на рыдание или тяжелый вздох, но, конечно, здесь не могло быть ни того, ни другого. Я думаю скорее, что это звенело в моих собственных ушах. Следуя своему обыкновению, мистер Вайэт, без сомнения, просто-напросто давал полный простор одному из своих увлечений — предавался одному из своих припадков художнического энтузиазма. Он открывал продолговатый ящик, чтобы усладить зрение скрывавшимся в нем художественным сокровищем. В этом не было, однако, ничего, что могло бы заставить его рыдать. Я повторяю поэтому, что это просто была причуда моей собственной фантазии, расстроенной зеленым чаем добрейшего капитана Харди. Как раз перед зарей, в каждую из двух упомянутых ночей, я совершенно явственно слышал, как мистер Вайэт снова клал крышку на продолговатый ящик, и забивал гвозди на их старых местах, молотком, закутанным во что-то мягкое. Сделав это, он выходил из своей каюты, совершенно одетый, и вызывал мистрис Вайэт из ее отделения.

Мы были в море уже семь дней, и только что миновали Мыс Гаттерас, как с юго-запада налетела тяжелая буря. До известной степени мы были, однако, к ней подготовлены, ибо погода в течение некоторого времени предостерегала нас своими угрозами. Все на корабле, сверху донизу, было приведено в порядок; и так как ветер упорно свежел, мы легли в дрейф, оставив только контр-бизань и фор-марс, причем они оба были зарифлены.

При таком распорядке мы плыли довольно благополучно в течение сорока восьми часов — корабль оказался во многих отношениях превосходным судно́м, и не зачерпывал воды в сколько-нибудь значительных размерах. По истечении двух суток, однако же, буря, свежея, превратилась в ураган, наш задний парус был разорван в клочья, и мы настолько погрузились в разъятые хляби, что несколько раз подряд зачерпнули огромное количество воды. Благодаря этому обстоятельству, мы потеряли трех человек, упавших за борт, вместе с камбузом, и почти всю левую сторону корабельных укреплений. Едва мы успели опомниться, как фор-марс разлетелся в куски; мы подняли штаг-парус, и с его помощью довольно хорошо держались несколько часов, причем ход корабля был гораздо правильнее, чем прежде.

Но буря все еще не утихала, и не было никаких признаков того, что она уляжется. Снасти были дурно прилажены и сильно натянуты; на третий день бури, около пяти часов пополудни, бизань-мачта, сильно накренившись к наветренной стороне, рухнула на борт. Целый час, или даже больше того, при чудовищной качке, мы тщетно пытались освободиться от нее, и, прежде чем нам это удалось, с задней части корабля пришел плотник и сообщил, что в трюме на четыре фута воды. В довершение к нашей дилемме, оказалось, что насосы засорены и почти не действуют.

Смятение и отчаяние овладели всеми — мы сделали, однако, попытки облегчить корабль, бросив за борт возможно большее количество груза, и срезав две оставшиеся мачты. В конце концов, это нам удалось, но мы по-прежнему ничего не могли сделать с насосами; а течь тем временем быстро усиливалась.

На закате буря значительно уменьшилась в силе, и так как море вместе с тем притихло, мы еще продолжали питать слабую надежду спастись в шлюпках. В восемь часов пополудни облака разорвались, по направлению к наветренной стороне, и на наше счастье предстал полный месяц — добрый знак, посланный нам судьбой, и удивительным образом ожививший наш изнемогавший дух.

После невероятных усилий нам удалось, наконец, спустить без существенных повреждений баркас, и в него мы поместили весь экипаж и большую часть пассажиров. Партия эта отплыла тотчас же, и, после разных злоключений, наконец, прибыла благополучно в Окракок-Инлет, на третий день после кораблекрушения.

Четырнадцать пассажиров, с капитаном, остались на палубе, решившись доверить свою участь малому гребному судну́, находившемуся у кормы. Мы опустили его без затруднений, хотя это было просто чудо, что нам удалось помешать ему опрокинуться, когда оно касалось воды. В него сели: капитан, его жена, мистер Вайэт, с своей семьей, один мексиканский офицер, вместе с женой и четырьмя детьми, и я, вместе с слугой-негром.

У нас, конечно, не было места ни для чего, кроме нескольких, безусловно необходимых, инструментов, кое-какой провизии, и платья, которое было на нас; никому даже и в голову не пришло попытаться что-нибудь спасти. Каково же было всеобщее изумление, когда, после того как мы отплыли от корабля на несколько саженей, мистер Вайэт встал на своем месте, и холодно потребовал от капитана Харди направить лодку назад, чтобы взять в нее его продолговатый ящик!

— Сядьте, мистер Вайэт, — ответил капитан несколько сурово. — Вы опрокинете нас, если не будете сидеть спокойно. Шкафут уже почти весь в воде.

— Ящик! — завопил мистер Вайэт, продолжая стоять, — ящик, говорю я вам! Капитан Харди, вы не можете, вы не захотите отказать мне. Он весит самые пустяки — это ничего, совсем ничего. Во имя матери, которая родила вас — во имя Бога — во имя вашей надежды на спасение, умоляю вас, вернитесь за ящиком!

Капитан на мгновенье, казалось, был тронут этим искренним призывом художника, но он снова принял суровое выражение, и только сказал:

— Мистер Вайэт, вы — сумасшедший. Я не могу вас слушать, сядьте, говорю я вам, или вы потопите лодку. Постойте — держите его — схватите его!— он сейчас прыгнет за борт! Ну, вот — я так и знал — готово!

Пока капитан говорил таким образом, мистер Вайэт, действительно, выпрыгнул из лодки, и, так как мы были еще на подветренней стороне близь погибавшего корабля, ему удалось, с помощью почти сверхчеловеческих усилий, ухватиться за канат, висевший с передних цепей. В следующее мгновение он был уже на корабле, и бешено ринулся в каюту.

Между тем нас отнесло за корму корабля, и, находясь совершенно вне пределов его подветренней стороны, мы были предоставлены произволу грозного моря, все еще бушевавшего. Мы устремились было назад, самым решительным образом, но наша маленькая лодка была как перышко в дыхании бури. Нам было ясно, что судьба несчастного художника свершилась.

В то время как расстояние между нами и кораблем быстро увеличивалось, сумасшедший (ибо иначе мы не могли смотреть на него) показался возле капитанской каюты, на трапе, на который с силой, казавшейся гигантской, он втаскивал продолговатый ящик. Между тем как мы смотрели на него в крайнем изумлении, он быстро обернул несколько раз трехдюймовый канат сперва вокруг ящика, потом вокруг себя. В следующее мгновение ящик и он были в море — они исчезли внезапно, сразу и безвозвратно.

Со взорами, прикованными к месту гибели, мы некоторое время печально медлили, застывши на веслах. Потом, сильно гребя, мы поплыли прочь. Молчание не прерывалось целый час. Наконец, я осмелился промолвить:

— Заметили ли вы, капитан, как быстро они погрузились в воду? Не представляет ли это из себя что-то совершенно необыкновенное? Признаюсь, я питал слабую надежду, что он, в конце концов, спасется, когда увидел, что он привязал себя к ящику, и бросился в море.

— Они погрузились, как им и следовало, — отвечал капитан, — как камень. Они вскоре поднимутся опять, но не прежде, чем соль растает.

— Соль! — воскликнул я.

— Тсс, — сказал капитан, указывая на жену и на сестер усопшего. — Мы поговорим об этом при более удобном случае.

* * * * *

После всяческих бед мы кое-как спаслись; но нам судьба благоприятствовала, так же как и нашим сотоварищам по несчастию. Полуживые, мы пристали, наконец, после четырех дней напряженной тревоги, к бухте, против острова Ронок. Мы оставались там неделю, не претерпели никаких неприятностей от местных жителей, подбирающих морские выброски, и, наконец, получили возможность достигнуть Нью-Йорка.

Приблизительно через месяц после крушения «Independence», случай столкнул меня с Капитаном Харди на Broadway. Разговор наш, понятно, перешел на это несчастье и, в особенности, на прискорбную судьбу бедняги Вайэта. Я узнал следующие подробности:

Художник приобрел места для себя, жены, двух сестер, и служанки. Жена его, действительно, как он ее описывал, была очаровательнейшей красивой женщиной. Утром четырнадцатого июня (в тот день, как я приходил на корабль) она внезапно захворала и умерла. Юный супруг был вне себя от горя — но обстоятельства безусловным образом требовали его немедленного прибытия в Нью-Йорк. Тело обожаемой им жены было необходимо отвезти к ее матери, с другой же стороны, всеобщий, хорошо известный, предрассудок мешал ему сделать это открыто. Девять пассажиров из десяти скорее бежали бы с корабля, нежели отправились бы с мертвым телом.

Ввиду такой дилеммы Капитан Харди распорядился, чтобы тело, предварительно частью набальзамированное и уложенное с большим количеством соли в ящик соответственных размеров, было доставлено на борт, как кладь. Ничего не было сказано о кончине леди; и так как то обстоятельство, что мистер Вайэт приобрел место для своей жены, было фактом установленным, сделалось необходимым, чтобы кто-нибудь замещал ее во время путешествия. На это легко склонили служанку усопшей. Лишняя каюта, первоначально приобретенная для этой девушки, в то время как ее госпожа была еще жива, теперь была просто удержана. В этой каюте, как само собой разумеется, спала каждую ночь псевдо-супруга. Днем, по мере сил, она играла роль своей госпожи — внешность которой, это было тщательно проверено, никому из пассажиров не была известна. Мои собственные неверные предположения возникли, довольно естественным образом, благодаря излишней рассеянности, излишней наклонности выспрашивать, и излишней нетерпеливости. Но за последнее время мне не часто удается крепко уснуть. Есть лицо, которое мучительно возникает передо мной, как бы я ни повертывался. Есть истерический смех, который неотступно звучит в моих ушах.