Патологическая литература и больные писатели. Эдгар Аллан Поэ (Новый журнал иностранной литературы, искусства и науки)

Эдгар Аллан Поэ
автор неизвестен
Из цикла «Патологическая литература и больные писатели». Опубл.: 1898. Источник: Новый журнал иностранной литературы, искусства и науки. Год второй. Т. III. № 2 — февраль. 1898. Том I. Иллюстрированное ежемесячное издание. С. 190-200.

ПАТОЛОГИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА И БОЛЬНЫЕ ПИСАТЕЛИ
___________

Эдгар Аллан Поэ[1]

Поэ происходил из старинной английской семьи, со времен Кромвелля жившей в Ирландии. В половине XVIII столетия, прадед писателя эмигрировал в Америку, где ему, должно быть, не повезло, так как сын его, дед Эдгара, был каретником в Балтиморе. Во время войны за независимость он, впрочем, успел выдвинуться и сделался генералом. Судя по рассказам, генерал Поэ был человек крутой, энергичный, хороший гражданин и хороший солдат. Про жену его история умалчивает, равно как и про детей, за исключением старшего, Давида, который стал отцом нашего героя. Этот Давид был, по-видимому, уродом в пуританской семье генерала. Еще в ранней юности, будучи послан в Джорджию, учиться законоведению у одного легиста, он бежал с дороги и присоединился к труппе странствующих актеров, с которыми и прожил свою недолгую жизнь самым беспутным образом, пьянствуя, играя самые незначительные роли и кочуя с места на место.

В той же труппе находилась хорошенькая девушка, некая Елизавета, дочь одной лондонской актрисы от неизвестного отца. Привезенная в Америку совсем маленькой, она выросла на сцене, играя сначала нимф и амуров, а потом с большим успехом участвуя в оперетке, в которой брала самые «канальские» роли. В один прекрасный день мать ее бежала с каким-то пианистом, а Елизавета, недолго думая, вышла замуж за одного актера, весьма скоро, однако же, отправившегося на тот свет. Через три месяца после его смерти Елизавета была уже женою Давида Поэ.

Оба алкоголики, оба чахоточные, молодые супруги прожили, однако же, достаточно долго для того, чтобы иметь троих детей, из коих старший, Вильям, весьма глупый, по ремеслу паяц, умер в молодости от пьянства, а младшая, Розалия, была совершенной идиоткой и кончила жизнь в больнице. Вторым сыном был Эдгар, родившийся в 1809 году, 19 января.

В начале 1811 года умер Давид Поэ, а через несколько месяцев за ним последовала и Елизавета. Дети остались без всяких средств к жизни. Дедушка-генерал, прекративший всякие сношения с Давидом еще со времени поступления последнего в труппу, не захотел и слышать о своих внуках, из которых старшему было только пять лет. Добрые люди разобрали сирот, причем Эдгар попал к богатому торговцу табаком, Джону Аллану, жена которого, не имевшая детей, соблазнилась блестящими глазками и преждевременным развитием трехлетнего Эдгара.

Не намереваясь усыновить его вполне, Алланы забавлялись своим приемышем, держали его в роскоши, одевали в бархат, осыпали игрушками, но воспитания и образования никакого не давали, потому что сами были люди необразованные и не знали, как приняться за это дело. Между тем, если что могло спасти Эдгара от последствий плохой наследственности, так это именно толковое и систематичное воспитание, а простое баловство, да еще с оттенком некоторого презрения, только ухудшало его положение. Впоследствии, описывая в «Вильяме Вильсоне» (вообще имеющем большое биографическое значение) свое детство, Поэ сам говорит, что, благодаря баловству, стал своевольным и капризным мальчиком, вертевшим всей семьей Алланов, но, в то же время, ни по имени, ни по чувству к ней не принадлежавшим. Кто тут был виноват, Алланы ли, не умевшие понять характер своего приемыша (как это утверждают панегиристы последнего), или сам Эдгар, с детства державшийся от всех особняком, — решить трудно.

В 1815 году Алланы переселились на несколько лет в Англию, где и поместили Эдгара в один пансион около Лондона. Пребывание в этом пансионе оставило в нем довольно хорошую по себе память, насколько можно судить по описанию, помещенному в «Вильяме Вильсоне»; но старинное здание, в котором жили ученики, с окружающим его вековым парком, не могло не развить мистического чувства в мальчике, и без того наклонном к мистицизму. Справедливо или нет, но Эдгар Поэ, в том же самом рассказе, относит начало своих душевных мук и психического раздвоения к годам, проведенным в Англии. Дело в том, что у Вильяма Вильсона (Эдгара Поэ тоже), мальчика энергичного, испорченного, своевольного и развратного еще в школе, появился двойник, решительно во всем на него похожий, не исключая имени, но скромный, правдивый, строгий и корректный, одним словом — воплощенная совесть. Этот двойник ни на шаг не отставал от Вильсона, становясь между ним и всяким его дурным делом. Такое досадное вмешательство сначала выводило Вильсона из себя, затем навело на него мистический ужас, особенно когда преследования двойника не прекратились и по выходе из школы. Вильсон стал бегать от него, переезжать с одного конца света на другой, и, наконец, убедившись, что убежать невозможно, убил его во время одной оргии, которой двойник мешал. Но убив, он понял, что последний был лишь его совестью, которая сказала ему умирая: «Ты победил, я перестаю существовать. Но помни, что с этой минуты ты также умер! Умер для Света, для Неба, для Надежды!»

На самом деле, однако же, несчастный Поэ не мог убить своей совести; она мучила его до самой смерти и гораздо более, чем он того заслуживал. Алкоголик и аффективный характер по натуре, по наследству, он всю жизнь горько каялся в своих ежеминутных падениях и вновь после того падал. «Я страшно нуждаюсь в симпатии или, лучше сказать, в милосердии моих ближних», -говорит Вильям Вильсон. «Мне хотелось бы убедить их в том, что я раб обстоятельств, борьба с которыми не по силам человеку. Я желал бы, чтобы они, узнав мою жизнь, не отказались признать хоть часть моих ошибок и заблуждений неизбежными, роковыми…»

На тринадцатом году, Эдгар Поэ, вместе с Алланами, вернулся в Америку и был помещен в одну из школ Ричмонда, где скоро приобрел уважение товарищей за свои блестящие способности. Его не любили, однако же, «Поэ был капризен, своеволен, любил командовать и не выказывал ни особой доброты, ни даже любезности», говорит один из его однокашников, полковник Престон, «поэтому он не мог сделаться ни душою школы, ни ее фаворитом, несмотря на все свои достоинства.» Кроме того, он был страшно замкнут, да и его происхождение отталкивало товарищей, хотя они и были республиканцы.

В семнадцать лет Поэ поступил в Виргинский университет (в Шарлотвилле), где сразу предался карточной игре и отчаянному пьянству. По рассказам товарищей, Поэ пил «как варвар», то есть не для того, чтобы насладиться вкусом напитка, и даже не для того, чтобы испытать приятное опьянение, а просто как бы по органическому влечению. В то время, когда другие студенты, играя в карты, понемножку потягивали пунш, Поэ пил залпом голый ром, целыми стаканами, почти не пьянея при этом. Он и всю жизнь пил таким же образом, по временам совсем бросая спиртные напитки, а по временам накидываясь на них, как голодный на хлеб. Мы, русские, давно знакомы с этой формой пьянства, которая называется у нас запоем, но в остальной Европе она встречается очень редко и, главным образом, в англо-саксонской расе, так же, как и мы, потребляющей не виноградное вино, а крепкие напитки — водку, ром, виски, джин и проч. Запой отличается от обыкновенного пьянства и от простого неумеренного потребления вина своим чисто болезненным характером. Обыкновенный пьяница пьет для удовольствия, потому что ему приятен вкус вина или даже самое опьянение; человек, неумеренно потребляющий спиртные напитки, доходит до этого путем долговременной привычки, он пьет вино или пиво как квас, не только не гоняясь за опьянением, но даже избегая его. Запойный же пьяница пьет нехотя, даже с отвращением, проклиная свою судьбу, раскаиваясь, давая зароки, борясь с собой ежеминутно. Он пьет только потому, что организм его, обыкновенно в силу наследственной привычки, не может обходиться без алкоголя. Вся жизнь запойного пьяницы есть одна сплошная мука, физическая и нравственная. Трезвый — он испытывает мучения совести, сознавая свое безволие и предвидя впереди гибель; пьяный — он превращается в дикого зверя, готового из-за водки и на убийство, и на самоубийство. Запойные пьяницы и кончают обыкновенно или тюрьмой, или самоубийством, или сумасшедшим домом.

Эдгар Поэ, благодаря своей наследственности (идущей, может быть, и далее родителей, так как в письме одного из его родственников встречается указание на то, что алкоголь есть самый опасный враг их семьи), принадлежал именно к числу таких несчастных. В университете он пробыл всего только один год, окончательно спившись с круга и наделав больших долгов. Г. Аллан уплатил эти долги и взял, было, его к себе в контору, но Поэ бежал из нее в Бостон, мечтая немедленно прославиться в качестве писателя. В Бостоне он действительно издал книжку плохих стихов, на которую никто не обратил ни малейшего внимания. Тогда, в жизни Поэ наступил период, о котором мы имеем лишь самые смутные и притом разноречивые сведения. По одним источникам, лучше сказать — по словам самого Поэ (в «Жизни артиста»), он будто бы ездил в Европу, вмешался в борьбу греков с турками, был ранен на дуэли в Париже и спасен от смерти какою-то высокопоставленной дамой, которая дала ему и средства на возвращение в Америку. А по другим источникам, Поэ просто поступил солдатом в американскую армию, где и пробыл два года, отличаясь примерным поведением и приготовляя к печати вторую книжку стихов, почти столь же плохих, как и первые. Эта последняя версия подкрепляется официальными данными — послужным списком Поэ, до сих пор хранящимся в архивах военного министерства Штатов, а кроме того еще и тем обстоятельством, что в 1829 году, г. Аллан, узнав о хорошем поведении Эдгара в военной службе помог ему поступить в Вест-Пойнтскую военную школу, где Поэ сразу запил, делался страшно раздражителен и стал безобразничать, за что через год и был исключен.

Очутившись на улице, с двенадцатью су в кармане, Эдгар попробовал обратиться за помощью опять к Алланам, но г-жи Аллан в это время не было уже на свете, а муж ее, женившийся во второй раз и готовившийся сделаться отцом, отказался входить с ним в какие бы то ни было сношения. Кое-как добрался Эдгар до Нью-Йорка и издал там третий том своих стихов, на этот раз порядочных, но тоже не обративших на себя внимание. Из Нью-Йорка он скоро переехал в Балтимору, где четыре года сряду бился, как рыба об лед, почти умирая с голоду. В это время начал он писать свои знаменитые рассказы, но никак не мог найти для них издателя, и даже журналы отказывались помещать на своих страницах такие «безнравственные и ничего не говорящие» вещицы. Одна местная газетка, предложившая премию во сто долларов за лучший рассказ в прозе, выдала, впрочем, эту премию Поэ, в 1831 году, за «Рукопись, найденную в бутылке», и напечатала самый рассказ, но толку не вышло никакого — рассказ не был замечен, и Поэ по-прежнему продолжал голодать.

В марте 1835 года один литератор из Балтиморы нашел его почти умирающим от истощения и рекомендовал Ричмондскому журналу, который не только напечатал весь запас рассказов, имевшихся в портфеле автора, но и принял его самого на службу в свою контору. С этого времени начинается известность Поэ, которою он, однако же, не смог надлежащим образом воспользоваться. Писал он решительно во всяком роде и обо всем, но создал очень мало, отчасти потому что писал почти исключительно из-за денег, подчиняясь вкусам и требованиям своих издателей, а отчасти и по недостатку эрудиции, по недостатку психического запаса, так сказать.

Лучшими его произведениями являются, конечно, беллетристические, именно те рассказы, которыми он завоевал себе европейскую известность, хотя в Америке они были приняты очень плохо. «Слишком темно, — писал Эдгару один американский редактор, — не поймешь, о чем идет речь. Заурядный читатель никогда не догадается, к чему автор клонит и потому не будет в состоянии насладиться его шутками». Шутки в сочинениях Эдгара Поэ может найти только американец старого времени, с его бычачьими нервами и грубо-практическим направлением. Все эти сочинения, напротив того, проникнуты глубоким и, надо признаться, довольно узким и однообразным чувством безысходного страха. Поэ как будто бы наслаждается фантастическими, полусумасшедшими страданиями своих героев. Он придумывает положения одно другого страшнее и невозможнее, так что, не будь он вполне искренен, не излагай действительных ощущений своей больной души, его рассказы оказались бы невозможно ходульными, никто не стал бы их читать. Рассказы эти потому только и произвели впечатление в Европе, что эта последняя изломана психически, что среди ее сынов слишком много людей, столь же сильно искалеченных судьбою, как и сам Эдгар Поэ. В Америке таких людей мало, и потому Америка его не поняла.

Первыми по времени беллетристическими произведениями Поэ являются его стихи, в большей части случаев плохие по форме; а по содержанию все они крайне мистичны, туманны и страшны. Предметом их служат или описания диких, мрачных, фантастических пейзажей, как в «Стране снов», или смерть молодой девушки, задушенной ядовитыми испарениями луны, спустившимися с гор в долину, как в «Заснувшей», или, наконец, апофеоз могильных червей, как в «Черве-Победителе». С особым удовольствием останавливается Поэ на отделке самых отвратительных и страшных подробностей представляемой им картины, на том, например, как извиваются могильные черви, наевшись крови трупа, или на том, как волны пустынного и дикого океана, при багровом зареве ночного неба, плещут в дикие скалы, перерезанные бездонными пропастями. Одним словом, в своих стихах, Эдгар Поэ является предтечей современных декадентов, отличаясь от них только тем, что и чувства и мысли его, несмотря на всю их туманность и уродливость, вполне искренни, а не выдуманы, не высижены. В свободные от пьянства периоды, мучась раскаянием, теряя надежду на исправление, он сам переживал все те ужасы, которые излагает в своих сочинениях. У самого Поэ, вероятно, волосы становились дыбом от страха, при созерцании некоторых созданий его собственной больной фантазии. Потому-то создания эти и действуют так сильно на читателей, особенно таких, нервная система которых не в порядке.

Отвечая на упрек в заимствовании сюжетов у германских писателей, Эдгар Поэ говорит: «Если правда, что ужас служит темою большинства моих произведений, то я настаиваю на том, что ужас этот идет не из Германии, а из моей собственной души».

Что касается крайней туманности и неопределенности, свойственных его стихам, то Эдгар Поэ считал эти особенности необходимой принадлежностью всякого поэтического произведения. «По моему мнению, — говорит он, — поэма отличается от научного сочинения тем, что имеет своею целью вызвать наслаждение, а не научать чему-нибудь; от романа же она отличается тем, что ощущения, ею вызываемые, туманны, неопределенны. Роман вызывает ощущения точные, а поэзия не должна ничего резко подчеркивать, так же как и музыка».

Прозаические его рассказы, достаточно хорошо известные нашей публики для того, чтобы о них распространяться, по сюжетам совершенно одинаковы со стихами, но отличаются от последних именно точностью передачи впечатлений, хотя сами эти впечатления в большинстве случаев в высшей степени болезненны и уродливы. Все эти рассказы передают, конечно, состояние духа их автора в разные периоды его жизни, но между ними есть и прямо автобиографические, как, например, «Вильям Вильсон», в котором Поэ рассказывает о своем собственном детстве и о борьбе своей с совестью, «Жизнь артиста», «Улялюм» и другие. К юмору Поэ не был способен, и все его произведения в этом роде — «Очки», «Герцог д’Омлетт» и проч. — ниже всякой критики. Из сатирических рассказов следует отметить «Блэквуд», в котором высказываются американские взгляды на литературу. Некая старая дева, синий чулок, мисс Зенобия, спрашивает у мистера Блэквуда, редактора большого журнала, в чем состоит секрет громадного успеха его издания. «Главная задача моих сотрудников,— отвечает Блэквуд,— состоит в том, чтобы производить сенсацию. В сенсациях все дело. Если бы вы когда-нибудь тонули или вешались, да рассказали бы нам свои ощущения в это время, так ваш рассказ стоил бы по десяти гиней за лист. Вот, например, не угодно ли, у меня есть рассказ господина, который варился в котле и остался жив,— прекрасно теперь себя чувствует; это ли был не успех! А „Живой мертвец“, ощущения человека зарытого в могилу! Да вы поклянетесь, что он всю жизнь провел в гробу!» и т. д. Относительно слога, мистер Блэквуд дает следующие советы: «Мы упразднили все до сих пор существовавшие стили и держимся одного только сокращенного. Никаких знаков препинания. Три слова— и точка, три слова— и точка». «Недурно подпускать немножко метафизики, говорить о субъективности и объективности, упомянуть о Локке, пересыпать речь такими именами как Архитас Тарентский, Ксенофан Колофонский и проч. и проч., а когда уж очень заврешься, то следует сослаться на „Критику чистого разума“; кстати, не забудьте читать на всех языках, это придает ученый вид». Заслушавшись советов Блэквуда, мисс Зенобия поднимается на колокольню и просовывает голову в циферблат часов, для того чтобы наблюдать свои ощущения, когда стрелка будет медленно отдавливать ей шею…

Надо думать, что советы Блэквуда не прошли даром и для самого Эдгара Поэ. Принужденный писать из-за хлеба насущного, он распространялся в журналах обо всем: и о спорте, и о кулинарном искусстве, и о поэзии, и об естественных науках, и о новых открытиях, и о мощении улиц. Но особенно много написал он статей критических, и вот в них-то, при своей малой эрудиции, принужден был пользоваться советами Блэквуда; перевирая цитаты, приписывая различные сочинения не тем авторам, которым они действительно принадлежали, и даже ведя целую полемику о значении еврейского текста, в котором он, конечно, ни одной буквы разобрать не мог бы. Но, странное дело, именно эти его критические статьи, благодаря их резкости, и создали ему в Америке имя. Не понимая беллетристических произведений Поэ, не придавая им никакой цены, американская публика с большим вниманием относилась к его критическим и полемическим статьям. Сам Поэ прекрасно понимал смешную сторону такого отношения и, легко может быть, писал свои серьезные статьи часто в насмешку над публикой, бравируя перед нею невежеством и мелочностью (вся его критика состоит из резких нападок на мелочи—грамматические, стилистические неправильности, знаки препинания и проч.). По крайней мере, сам он смеется над таким отношением к делу и над всей американской литературой. «В литературном отношении,— говорит он в одном месте,— вся Америка есть лишь громадная нелепость (humbug), общество взаимного восхваления. Все наши поэты и поэтессы „гениальны“, все романисты „великие“, все писаки „талантливейшие“, критика наша продажна, а редакторы и издатели круглые невежды, неспособные отличить Гомера от Мильтона и обоих от первого попавшегося виршеплета». Так это и было, вероятно, на самом деле, потому что эти самые редакторы и издатели платили тому же Поэ по доллару за столбец критических и вообще «серьезных» статей о поваренном искусстве и спорте, а талантливых его рассказов или совсем не принимали, или платили за них гроши. За одну поэму, например, он получил 12 шиллингов, а за «Ворона»— один из лучших рассказов— десять долларов, за «Золотого жука» (рассказ в 3 листа слишком) 52 доллара! Вообще, слава пришла к Эдгару Поэ из Европы, а в Америке он прошел бы совершенно незамеченным.

Благодаря такому отношению посторонних людей к его творчеству, Эдгар Поэ и сам едва ли хорошо понимал, в чем его сила. Нет никакого сомнения, что лучшими из его произведений являются именно те, которые во всей своей первобытной уродливости впечатлений вылились прямо из больной души,— те, над которыми он не думал, не потел, не ломал головы. А между тем сам он полагает, что писатель именно должен потеть над своими сочинениями, пристругивая мысли и чувства друг к другу по кусочкам, да и действительно он часто поступал по этому рецепту, печатая свои рассказы в нескольких вариантах, иногда даже под разными заглавиями. В последнем издании его сочинений (десять больших томов) собраны только последние варианты, а любопытно было бы сравнить их с первыми, для того чтобы видеть, насколько они улучшились от «потения». Да если бы они и действительно стали от этого лучше, так все-таки «потеть» можно только над окончательной отделкой, над формой произведения, а отнюдь не над мыслью и чувством, долженствующими являться интуитивно. Между тем Эдгар Поэ, в одной из своих статей, рассказывая, как он написал «Ворона», прямо говорит, что сначала будто бы определил форму и размеры произведения, затем решил, что оно должно быть написано в грустном тоне, потом, случайно напал на звучную фразу «nevermore» (никогда более), стал придумывать в чьи бы уста вложить эту фразу и т. д. и т. д. Трудно думать, чтобы это так и происходило в действительности. Вернее, автор сам не придавал большого значение тому, что выливалось у него прямо из души, так как такое интуитивное творчество не встречало надлежащей оценки в его отечестве. «Во́рона», как и большинство рассказов Поэ, нельзя «сочинить» по кусочкам, не имея заранее в душе того, о чем говорить. Надо было чувствовать ужас, чтобы передать его читателю. Да и не писал бы Поэ все в одном и том же роде, если бы он мог «сочинять» для себя любое настроение, тем более что цена его писаний была очень низка на американском рынке, а в деньгах он постоянно нуждался, как увидим ниже. Легко может быть даже, что Поэ, описывая свою манеру писать, просто мистифицировал публику, так как в жизни он был большим любителем мистификаций и даже, пожалуй, не без эгоистического расчета. Наружность его, манера одеваться и поведение в обществе как будто на это указывают. Будучи некрасив собою и живя в самый разгар романтизма, он постоянно носил маску фатального, как тогда говорилось, рокового человека, непризнанного гения, душа которого полна страстей, а прошлое богато глубокими и в высшей степени интересными тайнами. Громадный лоб, маленькие, черные, сумасшедшие глаза, страдальчески искривленные губы, бледное лицо, упрямый, проницательный взгляд, постоянная серьезность и скромность, возбуждающая любопытство, воротнички и галстуки à la Byron,— все это магически действовало на дам, общества которых он всегда особенно искал. Копируя Манфреда и Лару, Эдгар Поэ успел завоевать себе репутацию трагической личности.

Единственным трагическим элементом, в его вполне буржуазной жизни, был, однако же, только наследственный порок—пьянство, если не считать еще постоянной бедности, по временам доходившей до нищеты. В семейной жизни, интересный Манфред являлся простым хорошим мужем, а иногда прямо беспомощным ребенком. Никаких роковых тайн душа его не хранила, никаких романических преступлений на ней не лежало,— весь его внешний вид был просто маской, носимой из-за моды, и, на наш теперешний взгляд, весьма несимпатичной.

Семейная и действительная душевная жизнь Эдгара Поэ была гораздо симпатичнее. Судьба, относившаяся к нему, почти во всех случаях, как мачеха, сжалилась, однако же, на минутку и свела его с двумя такими женщинами, какие не каждому выпадают на долю. Одною из этих женщин была тетка по его отцу, госпожа Клемм, а другою — дочь этой тетки, двоюродная сестра Эдгара, Виргиния. Овдовев и оставшись с малолетней дочерью в крайней бедности, г-жа Клемм встретилась как-то с Эдгаром Поэ, который в это время тоже чуть не умирал с голоду, получая отказы во всех редакциях. Несмотря на крайность своего собственного положения, г-жа Клемм — женщина сильная, энергичная, умная, живой портрет своего отца, генерала Поэ — сжалилась над племянником и стала добрым его гением на всю остальную жизнь. Сначала она просто приняла его в свою семью, затем женила на своей дочери (в 1836 г.), девушке хрупкой, нежной, болезненной, но замечательно красивой и привязчивой, которой было тогда всего 13 лет. Поэ очень полюбил свою жену, как и она его, но без тетушки Клемм молодые супруги скоро померли бы с голоду. Она была их служанкой, экономкой, коммиссионершей, опекуншей, сиделкой, утешительницей. Она их кормила, обшивала, чистила. Она заботилась о квартире, обстановке, столе, платье; она искала для Поэ работы и торговалась за него с издателями; она удерживала его от вина и ухаживала за ним во время припадков запоя; она даже вдохновляла его на работу, сидя постоянно около его письменного стола и терпеливо выслушивая все его философские, критические и художнические соображения. Без нее, одним словом, жизнь несчастного Манфреда и его милой, но больной Офелии была бы адом, а благодаря ей жизнь эта превратилась в маленький и очень дешевенький, правда, если ценить его по обстановке, но весьма дорогой и редкий по психическому значению земной рай.

Все трое были связаны глубоким нежным чувством. Тетушка Клемм и Виргиния веровали в своего Эдди, как в беспорочного, но несчастного, преследуемого людьми и роком гения, а Эдгар, со своей стороны, питал такое уважение к тетушке и ее практическому уму, к почти сверхъестественному дару ее улаживать все затруднения и выходит из всяких безвыходных положений, что решительно не смел сделать ни шага без ее разрешения. Что касается отношений между мужем, которому было уже 27 лет, и женой, тринадцатилетней девочкой, то про них и говорить нечего,— Эдгар любил свою Виргинию до экстаза и от одной мысли о ее болезни (у ней была наследственная чахотка) приходил в полное отчаяние. История этой любви рассказана им в одной из самых поэтичных его повестей («Элеонора»).

Благодаря таким теплым семейным отношениям, жизнь Эдгара Поэ, проходящая в работе, мечтах и садовничестве, скрашиваемая искренней любовью жены, ее музыкой и пением (у Виргинии был хороший голос), могла бы обратиться в действительный земной рай, если бы не запой самого Эдгара, не слабое здоровье Виргинии, да не постоянная бедность. А бедность преследовала Поэ неотступно. Не доходя до полной нищеты, она все же держала всю семью впроголодь. Все заботы тетушки Клемм были направлены к тому, чтобы занять или достать где-нибудь ничтожные 4-5 долларов. «У нас остается 4½ доллара,— пишет Поэ в одном письме,— завтра надеюсь занять еще три, и тогда мы будем обеспечены на две недели».

Бедность ставила иногда несчастного Манфреда в такие трагические положения, которые не имеют ничего общего с трагедией высокой, но в жизни имеют значение гораздо большее, чем эта последняя. Раз, например, попробовав порезвиться с гостями— одной дамой, писательницей м-с Никольс и каким-то интервьюером, Поэ стал прыгать в лесу через пни и разорвал, при этом, обе свои ботинки, и без того довольно уже поношенные. «Я была уверена,— пишет м-с Никольс,— что у него нет никакой другой обуви. Но кто же бы из нас решился предложить ему денег на покупку новых ботинок? Возвращаясь к нему на квартиру, мы чувствовали, что не следует входить, чтобы не заставлять несчастного оставаться при нас босиком». Но сконфуженный Поэ все-таки заставил их войти, при чем им пришлось быть свидетелями семейной сцены, тем более трагической, что она была смешна. Чуть не со слезами на глазах, тетушка Клемм упрекнула Эдгара в неосторожности, а он, как провинившийся мальчик, не знал, куда смотреть. Отведя в кухню м-с Никольс, тетушка Клемм объяснила ей, что другой обуви у Эдгара действительно нет и купить ее не на что, но что, если бы гостья посодействовала помещению его поэмы в журнале, хотя бы за двенадцать шиллингов, то все было бы спасено…

Такая бедность бесспорно даровитейшего из тогдашних американских писателей (Лонгфелло только еще начинал тогда писать, а о Брет-Гарте, Марке Твене и проч. не было еще и помина) зависела, конечно, от состояния американской литературы того времени. Вся она сплошь была заимствована из Европы и преклонялась перед авторитетом последней; собственные же писатели были даже плохо знакомы с грамматикой и ценились лишь постольку, поскольку были способны подтягивать европейскому концерту, не выделяясь ничем оригинальным. Надо думать, что даже и вкус к европейским произведениям был в тогдашней американской публике поддельным. Шекспир, Шиллер, Гете, Байрон и проч. читались и ценились только из-за моды, из-за поклонения авторитету Европы, а настоящего-то литературного наслаждения разбогатевшие практики разнаго сорта искали в грубых фарсах и анекдотах, в юморе каменотеса, землекопа и дровосека. Для таких людей рассказы Поэ, конечно, должны были казаться скучными и непонятными, а его критика недостаточно забористой. Недаром друзья (например, Джон Кеннеди) уговаривали его писать в юмористическом духе, полагая, вероятно, что каждый может напустить на себя любой дух. Поэ и попробовал было послушаться доброго совета, написав юмористические рассказы, о которых мы упоминали выше, но дело не пошло на лад, и из этих рассказов только один «Блэквуд» еще может рассчитывать на внимание читателей, но и он слишком растянут, а потому — скучен.

Помимо неспособности угодить вкусам читателей, бедность Эдгара Поэ обусловливалась еще его несчастным пороком. В противоположность Гофману[2] и де-Кэнси[3], подбодрявшим свою фантазию, один — вином, другой — опием, Поэ совсем не мог ни писать, ни вообще работать во время запоя. Даже перестав пить, он долго еще хворал и не мог приступить к работе. Благодаря этому обстоятельству, он беспрестанно терял положения, доставляемые ему тетушкой Клемм. Переезжая из Балтиморы в Ричмонд, из Ричмонда в Филадельфию или Нью-Йорк, он пристраивался к различным журналам, то в качестве простого сотрудника, то в качестве секретаря редакции или редактора, и первое время работал как вол. Издание улучшалось, издатели были в восторге, семья переставала бедствовать. Но затем — начинался запой, Эдгар надолго переставал исполнять свои обязанности и терял место. В светлые периоды, продолжавшиеся иногда по полтора года, Эдгар очаровывал всех своею талантливостью, скромностью, прилежанием, аристократичностью манер и поведения, но когда он начинал запивать, то превращался в грубого, вульгарного оборванца и ни на что негодного пьяницу. Пройдет запой — на месте этого пьяницы опять появляется скромный, искренно кающийся, дающий зароки не пить, униженно выслушивающий всякие упреки и способный на всякую работу человек. Знакомая история! У нас в России много таких несчастных людей…

Сколько горя и унижений перенес Поэ из-за своей гибельной страсти и как отчаянно он с нею боролся, чувствуя, что с каждым годом падает все глубже и глубже. Все его рассказы порождены, собственно говоря, ужасом этой борьбы и сознанием грядущей, нравственной и физической гибели. Поэ ясно понимал, что сам он и есть тот «завоеванный бесами дворец», который описан им в стихотворении, носящем такое заглавие.

Долго стоял все-таки этот дворец, хотя и с грехом пополам, но с 1845 года началось окончательное его разрушение. В этом году, во-первых, разрушилась одна из постоянных иллюзий Эдгара Поэ. Он всю жизнь желал иметь свой собственный журнал, думая, что тогда только будут у него развязаны руки и он станет писать именно то, что хочет, причем, конечно, быстро завоюет себе внимание публики. В 1845 году мечта Поэ случайно осуществилась, он завел свой журнал, но… только для того, чтобы через два месяца убедиться в невозможности вести его, благодаря отсутствию подписчиков. Вторым и самым тяжелым ударом, упавшим на несчастную голову Эдгара Поэ, в 1845 году, была смертельная болезнь горячо им любимой жены. Проскрипев 10 лет в качестве замужней женщины, бедная Виргиния стала в это время видимо увядать и в январе 1847 года скончалась. Во время ее болезни муж долго не хотел верить, что конец так близок, а когда поверил, то совсем потерял голову, перестал работать и ходил как помешанный. Зимою 1845-46 года, та же м-с Никольс, которая была свидетельницей сцены с ботинками, посетила семью Поэ в их домике около Нью-Йорка. Виргинию она застала в сильнейшем ознобе, лежавшей посредине нетопленной комнаты, на соломе, и покрытой единственным теплым одеянием, сохранившимся у Эдгара,— его солдатской шинелью. Эдгар грел ее руки в своих, а бедные маленькие ножки согревала любимица больной — старая кошка. Вся семья уже несколько недель почти не ела, сохраняя последние гроши для больной. Благодаря м-с Никольс и некой благотворительной даме м-с Шью, эта острая нужда семьи Поэ была тотчас же устранена, а затем журналы устроили в ее пользу подписку, давшую, однако же, больше оскорблений, чем денег, потому что враги Поэ не упустили случая накинуться на него с обвинениями в том, что сам он виноват в отчаянном положении своей семьи. Были даже такие милые люди, которые присылали эти обвинения самой несчастной Виргинии.

Перед смертью эта последняя взяла слово с тетушки Клемм никогда не покидать ее Эдди, а с него самого — никогда не жениться.

Отчаяние Эдгара, после смерти жены, не имело пределов, но, странное дело, вылилось оно у него в поэме, озаглавленной «Улялюм», а поэма эта, на русский язык, кажется, не переведенная, по отзывам критиков, даже личных друзей Поэ (например, Уиллиса), представляет собою «упражнение в красноречии, очень ловкую игру словами…» Поневоле приходится вспомнить маленький рассказ Тургенева о даме, вычурным образом оплакивавшей смерть своего сына, а потом умершей с горя. Рассказ этот находится в каком-то из писем Тургенева к кому-то и доказывает, что искреннее чувство может проявляться в ходульной форме, благодаря которой легко может быть принято за лицемерие.

Дальнейшая жизнь Эдгара Поэ представляет собою лишь медленное умирание, сопровождаемое заметным расстройством умственных способностей. Через год после смерти жены, 3 февраля 1848 года, мы видим его, например, читающим в Нью-Йорке публичную лекцию «О Вселенной». Лектор имел при этом совсем сумасшедший вид и читал так плохо, что слушатели решительно ничего не поняли, хотя впоследствии лекция эта расхваливалась в американских газетах. Главное положение, в ней развиваемое, состояло в том, что «мир существует именно потому, что раньше не существовал…» Спустя несколько времени Поэ, очевидно, все еще преследуемый желанием объяснить существование вселенной, явился к редактору одного из больших нью-йоркских журналов и предложил ему свою поэму, содержащую в себе такие истины, перед которыми открытия Ньютона являются сущими пустяками. На первый раз он думал издать эту поэму в пятидесяти тысячах экземпляров… Поэма эта, очень коротенькая, называлась «Эврика» и содержала в себе весьма смутные мысли о всеобщей эволюции, о дифференциации и интеграции. Поэ думал обо всем этом, очевидно, но у него не хватало эрудиции для толковой разработки вопроса и не хватало уже здравого смысла, для того чтобы оценить свои умственные потуги по достоинству. Для его утешения, поэма была, однако же, издана в пятистах экземплярах, но ничьего внимания на себя не обратила.

После «Эврика» Поэ писал уже очень мало. В том же 1848 году вышли его «Колокола», звукоподражательное стихотворение декадентского типа, и два маленьких пейзажа: «Коттедж Лэндор» и «Арнгеймское поместье», в которых он стремится доказать, что природа сама по себе никогда не бывает красива, а делается таковою только при вмешательстве человека с его искусством, и чем этого искусства больше, тем лучше. Эти рассказики были последними произведениями Поэ. Прожив затем еще около двух лет, он все чаще и чаще стал запивать, говорят, даже, принимать опий, и становился все более и более ненормальным, подвергаясь по временам белой горячке и галлюцинациям, основанным на бреде преследования.

Последние месяцы его существования ознаменовались двумя трагикомическими эпизодами. Желая помочь как-нибудь тетушке Клемм, выбивавшейся из сил, для того чтобы поддержать существование своего Эдди, Поэ задумал жениться на богатой и стал писать любовные письма, сначала к старой и безобразной поэтессе, мисс Уитман, а потом к какой-то богатой вдове, м-с Шельтон. Первая до такой степени увлеклась романическим приключением, что согласилась выйти за Поэ замуж, но жених сильно напился в день свадьбы, и венчание не состоялось. Что касается м-с Шельтон, то она, на предложение руки и сердца со стороны Поэ, просила позволения подумать, а претендент отвечал ей на это, что «любовь, которая колеблется, не есть любовь». Впоследствии он даже писал тетушке Клемм, что любит м-с Шельтон и что она его тоже любит, как никто никогда не любил…

Вообще, Поэ с каждым днем падал все глубже и глубже, и, наконец, приехав из Ричмонда в Балтимору, захворал белой горячкой, был препровожден в местную больницу, где и скончался 7 октября 1849 года, всего сорока лет от роду. Последними словами его были: «Бог, наконец, сжалился над моей бедной душою!..»

Трагедия, в жизни, всегда идет рядом с комедией; по смерти Поэ, романтическая мисс Уитман стала носить постоянно белые платья и до восьмидесяти четырех лет все называла себя «невестой поэта»…


  1. Знакомство с английским языком и произношением распространилось в русском обществе сравнительно недавно, поэтому английские фамилии искажались в нашей печати до неузнаваемости. Еще в начале текущего столетия Шекспир был для нас Шакспеаром, а Ньютон — Невтоном. Теперь таких искажений не встречается, но все же мы произносим английские слова совсем не так, как их произносят сами англичане. Это зависит отчасти от неопределенности и произвольности английского произношения, а отчасти от полной невозможности передать звуки английского языка русскими буквами. Беда не велика, конечно, но надо, по крайней мере, одну и ту же фамилию коверкать одинаково; иначе, говоря в одном месте о Салисбюри и Дарвине, а в другом — о Солсбери и Даруине, мы можем подумать, что речь идет о разных лицах.
    Все сказанное относится, между прочим, и к фамилии известного американского писателя, фантастическим рассказам которого так повезло в русской переводной литературе. Одни пишут и произносят эту фамилию просто — По, другие — Поэ, так что, если бы перед нею не ставилось всегда имя Эдгар, то трудно было бы понять, что речь идет об одном и том же лице. Предполагая, что последняя манера писать и произносить эту фамилию более согласна с правилами произношения в английском языке, мы и будем ее держаться.
  2. См. № 5 «Нов. Жур. Ин. Лит.» 1897 г.
  3. См. № 6 «Нов. Жур. Ин. Лит.» 1897 г.