Содержание. Убийство Столыпина. Отношения между Столыпиным и Коковцовым. Столыпин и Курлов. Сенатор Трусевич. Роспуск 1-й Государственной Думы. Крыжановский. Закон 3-го июня 1907 г. о выборах в Государственную Думу. Влияния Шванебаха и Извольского. Отношение совета министров к законопроекту об изменении системы представительства. Отношение Столыпина к вопросу о роспуске 2-й Государственной Думы: Указ о роспуске и письмо б. императора на имя Столыпина. Дело лейтенанта Никитенко. Дело Шорниковой. Охранник Бродский.
Председатель. — Владимир Николаевич, вы были призваны к власти в качестве преемника П. А. Столыпина на пост председателя совета министров 11 сентября 1911 г.?
Коковцов. — Да.
Председатель. — И оставались в должности председателя совета министров до 30-го января 1914 года, когда вас сменил И. Л. Горемыкин? До этого, в продолжение скольких лет вы изволили быть министром финансов?
Коковцов. — 7½ лет. Всего я был 10 лет. Значит 2½ года я был и председателем совета министров и министром финансов, а 7½ лет до того был министром финансов только.
Председатель. — Может быть, мы начнем с некоторых частных фактов, а именно с убийства Столыпина, потому что это как раз было перед вашим назначением на пост председателя совета министров. Не можете ли вы припомнить, что вам было известно об обстоятельствах этого убийства?
Коковцов. — До самого поранения?
Председатель. — Быть может, до этого времени. Что вы знали о готовящемся убийстве?
Коковцов. — Я ничего не знал до самого момента выстрела в театре первого сентября. Должен начать вам с того, что я приехал в Киев, как и все министры, вызванные Столыпиным, по специальному поводу. В Киеве предполагался съезд деятелей новых северных и юго-западных земств. Я приехал (сейчас не припомню числа) около 28-го августа, день спустя после прибытия туда Столыпина. На следующее утро я отправился к нему. Мы жили на одной и той же улице. Он помещался в доме генерал-губернатора, я — в доме конторы государственного банка. 28-е и 29-е августа прошли без всяких инцидентов. Мы виделись постоянно, вместе ездили. Он был очень внимателен тогда ко мне. Были особые причины, которые побуждали проявлять несколько большее внимание. Во всяком случае, среди очень трудных переездов, которые были в Киеве, — отыскание экипажа, затем во-время попасть, во-время вернуться домой, — я постоянно видел около себя внимание с его стороны, и мой экипаж всегда следовал за ним. 30-го августа (быть может, в дне ошибаюсь), 30-го или 31-го августа, одно из двух, я в условное время приехал к нему в моем экипаже через улицу, чтобы отправиться вместе на скачки, и был удивлен просьбой сесть в экипаж к нему. На вопрос мой, почему он хочет ехать со мной вместе, он говорит: «Вы знаете, трудно с экипажем возиться, и кое о чем переговорить вместе будет удобнее». И вот с этого момента, с момента, что мы поехали на скачки, где, как потом оказалось, Богров его караулил, все время мои разъезды происходили в экипаже Столыпина, я был с ним вместе. Он не делился со мной ничем до нашего отъезда в театр, до момента выезда моего из дома генерал-губернатора. 1-го сентября я обедал не у него, а в гостинице с товарищами по учебному заведению, в котором я воспитывался. Мы условились, что я заеду к нему перед театром. Мы поехали вместе. Он сказал: «Вот в чем дело. Я не хочу, чтобы это разглашалось, но есть глупые сведения, что какое-то готовится покушение, лучше вместе». Я говорю: «Довольно нелюбезно с вашей стороны, что вы хотите непременно вместе». — «Извините, — говорит, — я в эту историю не верю, а наоборот, в городском отношении гораздо лучше, без всякого вмешательства». Вот единственное, что было до момента выстрела в него Богровым. Это обстоятельство имеет связь с другим эпизодом. Я должен был вечером уехать из Киева, 1 сентября. Мы условились, что он останется сопровождать государя в Чернигов, а затем вернется в Киев и уедет лишь после отъезда государя и его семьи. Я же спешил потому, что было самое горячее время заключения сметы. Бывшему чину государственного контроля известно, какая работа лежит на министре финансов по сводке росписи. Я не мог терять ни одного дня. Мы условились, что в театре простимся, и мои дела были устроены так, что я должен был ехать на вокзал прямо из театра. В последнем антракте, перед тем, как спектакль должен был кончиться, я подошел к Столыпину проститься. Он стоял, повернувшись спиной к сцене и лицом к зрительному залу, а рядом с ним стоял бывший министр Сухомлинов. Я подошел, пожал руку. При чем его последняя фраза была: «Как я вам завидую, что вы едете в Петербург! Возьмите меня с собой». Я говорю: «Сделайте одолженье! У меня лошадь здесь (автомобиля не было), лошадь моя здесь, милости просим! В вагоне мое отделение в вашем распоряжении». Это было последнее, что я от него слышал. Затем, отойдя от него, я подошел к заднему поперечному проходу, где сидел старик управляющий конторой государственного банка и его жена, у которых я пользовался гостеприимством в течение четырех дней, подошел, чтобы проститься с ними. В это время слышу выстрел. Побежал к нему одним из первых и присутствовал при том, как сбитого с ног Богрова уносили в одну сторону, а Столыпина увозили в лечебницу доктора Маковского. И затем я был почти до самой кончины при нем безотлучно.
Председатель. — Нас интересует не внешняя сторона этого события, я просил бы остановиться несколько подробнее на внутренней стороне. Позвольте, чтобы пояснить, что нужно Комиссии, задать несколько частных вопросов. Что вам известно было об отношениях Столыпина и Курлова?
Коковцов. — Очень мало; мне известно было только то, я должен сказать вообще, что Столыпин очень не любил вмешательства других министров в его область, хотя между ним и мною отношения были, кроме двух-трех случаев, хорошие. По крайней мере с моей стороны были хорошие. Но и с его стороны никаких проявлений дурных отношений не было, кроме двух случаев, когда мы с ним резко разошлись и когда оба случая сопровождались подачей мною прошения об отставке. Первый раз на почве столкновения нашего по Крестьянскому банку, когда, без предупреждения меня, был заготовлен доклад о передаче Крестьянского банка из министерства финансов в министерство земледелия, против чего я резко возражал и сказал, что если мера пройдет, прошу меня освободить. А в другой раз крупное столкновение было в связи с введением западного земства, роспуском Государственной Думы и удалением двух членов государственного совета. Вот эти два резкие эпизода. Был еще третий, более мелкий, когда он обвинил меня в том, что я не исполнил его желания и отвечал на разные вопросы в комитете финансов под председательством покойного Витте. Столыпин должен был присутствовать, как член финансового комитета. Он не приехал, а председатель, как раз покойный Витте, возбудил ряд вопросов чисто политического свойства, на которые я не мог не ответить, потому что они находились в связи с готовившейся кредитной операцией, перед займом 1909 г. в Париже. Помимо этих трех эпизодов, которые потом все разрешились, не оставив никакого следа, у нас отношения были хорошие. Но он очень не любил всякого рода вмешательства, и тем более критики со стороны министров и, в частности, моей. Он был ревнив. По отношению ко мне это объяснялось тем, что я был самым старшим из министров. Затем, я много знал из того, что происходило в Петербурге, так как я старый петербургский бюрократ. Он приехал из провинции, многого не знал. Принимал мишуру за золото. Приходилось смывать амальгаму. Кроме того, находились еще разные благожелатели, которые в добрые отношения вносят известного рода нотку охлаждения. Так что вмешательства других министров, критики своих действий он не любил, и я был мало посвящен в отношения между ним и Курловым. Знаю только одно, что это были не те отношения, идеальные, между мною и товарищами, которые (я ссылаюсь на Сергея Валентиновича), могу сказать, существовали между мною, министром финансов, и моими тремя сотрудниками. Мы все дружно жили, что называется душа в душу. Я мало знал, я имел на ген. Курлова свой взгляд, который высказал в довольно осторожной форме, зная отношения…
Председатель. — Скажите, назывался Курлов в руководящих кругах возможным кандидатом на пост министра внутренних дел еще до смерти Столыпина?
Коковцов. — Я этого не думаю, потому что никогда в высшем кругу, т.-е. от носителя верховной власти, ничего подобного не слышал. Должен заметить, что в течение многих лет я пользовался большим доверием и большим расположением, вниманием. При разговоре со мной мне сообщали иногда разного рода мысли, предположения. Но этого никогда не слышал. Ген. Курлова проводила, вероятно, группа «Гражданина» Мещерского. Из этой среды Мещерского и присных его слухи исходили и, вероятно, находили (я «Гражданина» читал, правда, но в памяти всего не удержал) отклик и в Дневнике «Гражданина».
Председатель. — А около сентября 1911 года не стал ли муссироваться слух, — может быть, этим кружком или какими-нибудь отдельными лицами, — что Курлов возможный заместитель Столыпина на посту министра внутренних дел? Коковцов. — Этого я не могу сказать, потому что около сентября 1911 г. и вообще летом Столыпин проводил значительную часть времени у себя в имении. Приезжал на короткий срок. Я знаю потому, что был заместителем его по закону (на основании 4 ст. положения о совете министров) и фактически вступил в управление делами совета еще в момент поранения, до указа 2 сентября. Так что о слухе я не знаю, хотя впечатление у нас у всех, сотрудников Столыпина, было такое, что дни его сочтены, что он в Киев едет если не пропеть свою лебединую песню, то в предвидении ухода. По крайней мере, в тот день, когда я приехал и спросил его, как он себя чувствует, он сказал: «Я чувствую себя здесь, как татарин вместо гостя. Нечего нам с вами здесь делать». Но не могу сказать, чтобы слухи приурочивались к Курлову.
Председатель. — Вам не приходилось беседовать с бывшим императором по поводу смерти Столыпина и по поводу отношений Столыпина и Курлова?
Коковцов. — Столыпина и Курлова? Нет. По поводу смерти Столыпина, конечно, потому что бывший император до самой кончины первого в это не верил. 2-го сентября я приходил со всеподданнейшим докладом во дворец, с докладом, который был заготовлен еще Столыпиным. Столыпин, смертельно раненый (он был ранен в 10 ч. вечера 1-го сентября, а пуля вынута ночью в 3 часа), в 8 часов утра позвал меня в комнату и, сильно страдая, среди стонов, обратился с просьбой взять ключ из жилета, открыть портфель в его кабинете и там найти срочный доклад, который был заготовлен, и который я, 2-го сентября, доложил бывшему императору, и тогда же я сказал ему, что Столыпин не жилец. Император не верил. Он не верил 3-го, не верил 4-го. И в этом его поддерживал доктор Боткин, который ездил постоянно в больницу и передавал добрые вести. У меня, бывшего в больнице и слышавшего рассказы врачей, которые там находились, у меня не посвященного, а просто обывателя, который разбирается в разного рода явлениях, ясно составилась картина, что у раненого перебита печень, и он должен умереть. Император этому не верил. Он уехал в Чернигов 4-го, на маневры под Киевом и был удивлен, когда, 5-го сентября, я ему послал известие, что Столыпин при смерти.
Председатель. — Как же он отнесся к факту поранения Столыпина?
Коковцов. — Он был очень взволнован и проявил горячее участие. Каждый раз, когда я старался говорить о том, что нужно вызвать жену Столыпина, постараться окружить его вниманием и предупредительностью, видно было, что он очень взволнован. Но, как всегда, очень сдержан; он не был экспансивен.
Председатель. — Вам неизвестно, что перед поездкой в Киев Столыпин предлагал бывшему императору уволить Курлова в отставку, и получил ответ, что это можно сделать после поездки?
Коковцов. — Этого я положительно не знал, Столыпин об этом не говорил. Повторяю, летом 1911 года он почти не был в столице. Мы виделись очень короткое время.
Председатель. — Вам известно, кем был назначен Курлов в качестве лица, которое должно было наблюдать за охраною царя в Киеве?
Коковцов. — Боюсь сказать.
Председатель. — Почему выбор пал на него?
Коковцов. — Нужно иметь в виду, что я был министром финансов, в общую политику не входил, в политику же организации полицейского розыска покойный Столыпин вообще никого не допускал.
Председатель. — Вам была известна тогда связь Курлова с кружком Бадмаева и некоторых других?
Коковцов. — Это стало мне известно после.
Председатель. — Т.-е. после чего?
Коковцов. — Значительно позднее, когда назначено было там же, в Киеве, следствие. По моему докладу, дело поручено было сенатору Трусевичу. И, с начала 1912 года, я знал, что Бадмаев близкий человек Курлову, и потом, задним числом стало известно, что когда Курлов был уволен, то его приютил у себя Бадмаев, на Поклонной горе. Это я узнал после, будучи председателем совета министров, когда не в полной мере, но значительно больше, чем прежде, до меня начали доходить сведения, вне сферы министерства финансов лежащие.
Председатель. — Каким образом случилось, что сенатору Трусевичу было поручено обревизовать деятельность Киевского охранного отделения в связи с убийством Столыпина?
Коковцов. — Поручено было произвести не ревизию Киевского охранного отделения, а расследование обстоятельств, сопровождавших убийство Столыпина. В ту пору большинство министров находилось в Киеве. Приехали и два родственника Столыпина, сенаторы Нейдгарт — Алексей Борисович и Дмитрий Борисович.[*] Они приехали, должно быть, 3-го или 4-го сентября. Первые два дня этот вопрос не получил особенно резкого проявления, потому что было не до того. Приходилось заботиться об охране императора и вести текущие дела. Когда они приехали, то началось большое давление на меня лично, как на заместителя председателя, дабы принять скорее меры к тому, чтобы дело не кануло в Лету. В этот момент, если память не изменяет, не было министра юстиции. Он приехал позднее. Когда министр юстиции Щегловитов приехал, я стал советоваться с ним, кого же избрать из числа сенаторов, кто мог бы вести это дело, зная обиход организации полицейского розыска по политическим делам охранного отделения. И вот, в разговоре с министром юстиции Щегловитовым, и возник вопрос о Трусевиче. Я потом подошел ближе к этому делу и, может быть, нашел, что Трусевич не был вполне пригоден. Я его знал, как директора полиции, он являлся иногда летом с объяснениями в совет министров, но мне казалось, что тогда мысль министра юстиции Щегловитова о поручении расследования Трусевичу, как человеку, искушенному в делах полицейского розыска, опять-таки, насколько мне известно, не связанного с Курловым ничем, казалась мне правильной. Обстоятельства ухода Трусевича из директоров департамента полиции, по размолвке с Курловым, мне были мало известны. Передо мной стоял вопрос: соглашаться или нет, и можно ли рассчитывать, что Трусевич поведет дело достаточно объективно. Это отпало, потому что мне было известно отрицательное отношение Трусевича к Курлову.
Председатель. — Значит, в сознании вашем и других лиц, которые в тот момент были на верху…
Коковцов. — Другие лица не участвовали, но были двое — Щегловитов и я.
Председатель. — В вашем сознании, все-таки, имя Курлова фигурировало в качестве лица, которое несколько скомпрометировано?
Коковцов. — Это выяснилось тотчас же после выстрела, уже ночью (я тогда не спал несколько ночей подряд), когда начальник охранного отделения пришел и стал рассказывать подробности, когда приехал на следующее утро прокурор палаты (кажется, это был Чаплинский), подробности, заключавшиеся в том, что Богров вошел в театр по билету, выданному из охранного отделения, и Курлов об этом знал. И прокурор палаты тут же доложил, что о появлении Богрова было известно Курлову, кажется, упомянув, что было известно ему, Спиридовичу и Веригину. Три лица упоминались, которые ведали ближайшим образом делом охраны бывшего государя. Когда на следующее утро это сделалось известным, для меня стало ясно, что тут, помимо всяких разъяснений, какое-то огромное упущение, произведенное лицом, которое всем ведало. А ведал Курлов.
Председатель. — Но, в вашем сознании, было ли это упущение человека власти, который должен следить и не проследил, или это больше, чем упущение? Вы в тот момент допускали мысль несколько большей причастности Курлова к самому факту убийства?
Коковцов. — Нет, это было исключительно взглядом на то, что человеку поручена охрана, человек считает себя искуснее, чем кто-либо другой, в деле розыска и организации надзора, а он не досмотрел, допустивши Богрова без той фильтрации, без той проверки, которые нужны были. Тут Чаплинский обнаружил тот факт, что Богров находился в купеческом саду (это, кажется, накануне, 31-го августа), где убить кого угодно было гораздо легче. Так что, когда мне сделались известны названные факты, я себе сказал, что дело далеко не в порядке. Но предположения о помощи Курлова, т.-е. более чем небрежности, в таком ужасном преступлении, этой мысли у меня не было.
Председатель. — Какой у вас лично установился взгляд в результате расследования на мотивы, побудившие Богрова совершить преступление?
Коковцов. — В результате докладов, которые мне делались первые дни, пока я оттуда не выехал (в ночь на 6-е Столыпин умер, а 6-го вечером я уехал), был взгляд, что Богров свел счеты с Столыпиным, которого считал антиреволюционным, главой антиреволюционных мероприятий.
Председатель. — Т.-е., что он, как революционер, убил представителя власти?
Коковцов. — Самого яркого, по его мнению, представителя власти.
Председатель. — В последующем допросе, Владимир Николаевич, мы остановимся, главным образом, на последних годах государственной жизни России, но по некоторым пунктам придется сделать некоторую экскурсию в период более ранний. Конечно, придется только вкратце этого коснуться. Итак, позвольте остановиться на обстоятельствах роспуска 1-й Думы. Вы были в числе противников этого роспуска, как член совета министров того времени?
Коковцов. — Я был противником роспуска 2-й Государственной Думы. Относительно 1-й Думы обстоятельства были несколько иные. Государственная Дума первого созыва была распущена в начале, кажется, июня 1906 г.?
Председатель. — 9-го июля 1906 года.
Коковцов. — Этому предшествовали очень решительные столкновения между Государственною Думою первого созыва и бывшим председателем совета министров Горемыкиным, кажется, 19-го мая, встреченным очень резко, как известно. Тогда поднялся вопрос о роспуске. И вот я должен сказать, что все время противился роспуску, насколько мог. А выступал я всегда довольно открыто. Я доказывал, что мотива для этого еще нет. Не успели созвать 26 апреля, как 14–15-го мая, вследствие конфликта между Думой и декларацией правительства, хотят уже распускать. Так что, в ближайшие дни после 13-го мая, я в течение довольно продолжительного времени (эпизодов было очень много) был в числе лиц, которые возражали против роспуска. Самый роспуск произошел при условиях таких, при которых, собственно говоря, активное участие отдельных министров, если бы они могли себе его присвоить, будет не совсем правильно освещено. О предположении распустить Думу знали Горемыкин и Столыпин. Остальные министры об этом, как о мере, которая окончательно решена, не знали, и Дума была распущена, если мне память не изменяет, утром в воскресенье. Кажется, точно, потому что припоминаю эпизоды, как они шли. В пятницу, — это, значит, 7-го, вероятно, июня, — было позднее заседание совета министров в доме министра внутренних дел на Фонтанке, № 16. Столыпин тот год жил на Аптекарском острове. Я — на Елагином, на маленькой казенной даче. Мы выехали одновременно. И вопрос о роспуске Думы, в смысле окончательного решения, встал на этом заседании, как мысль, идущая сверху. По крайней мере, заседание происходило вот в какой обстановке. Мы все собрались в назначенное время. Это было часов в 8 или в начале 9-го. Председателя совета министров еще не было, он находился в Петергофе, и мы довольно долго ждали его возвращения. И вот он вернулся с заявлением, что вопрос о роспуске Думы решен, что он завтра едет и везет по этому поводу указ. Это было в пятницу, насколько мне память не изменяет (столько событий пережито и переживается, что память отказывается работать). Но до этого момента обсуждений, а тем более голосований — распускать или не распускать — не было; моя память, по крайней мере, этого не удерживает. С тем мы и разошлись. На следующий день, в субботу, я обедал у графини Клейнмихель, на Каменном острове. Там был член Государственной Думы гр. Потоцкий, сидевший рядом со мной. За обедом он обратился ко мне и говорит: «Ну, что же, роспуск Думы решен?» (Разговор шел на французском языке.) Я ответил: «Решен или нет, не знаю; во всяком случае, пока указ не будет подписан, я этого сказать не могу». И когда он меня спросил: «Хорошо это или худо?» я ответил, что этому не сочувствую. Я тогда о роспуске Думы не знал и сказал это добросовестно. Мне было известно, что в тот момент, когда происходил мой разговор с гр. Потоцким, в это самое время были вызваны в Петергоф одновременно Горемыкин и Столыпин, при чем оба они встретили очень резко Фредерикса, уговаривавшего их устроить так, чтобы Думу не распускали. Это я слышал и от Горемыкина и от Столыпина, когда мы говорили о роспуске. Значит, Столыпин и Горемыкин поехали в Петергоф и были там встречены министром двора Фредериксом, который утверждал, что роспуск Думы не нужен, что у него лично совершенно другой план, заключающийся в том, что государь должен проявить чем-нибудь свою власть, объявив, например, через председателя Думы, недовольство ее образом действий. Это было в субботу. Горемыкина приняли первым, при чем он не знал, что и Столыпин вызван. Они ехали — один на пароходе, а другой по железной дороге и встретились уже в Петергофе. Горемыкин был встречен б. императором заявлением о том, что он решил пригласить на пост председателя совета министров министра внутренних дел Столыпина, считая необходимым совместить эти две должности в одном лице. А затем был приглашен и Столыпин, но оба они прошли через Фредерикса. Я не знаю, известен ли вам этот эпизод, — быть может, он с документами не совпадает,— но я хочу сказать, что его передавали, как непререкаемый. После того Столыпин уехал с подписанным указом о роспуске Думы. Ночью Горемыкин получил пакет от б. императора с указанием приостановиться с роспуском, но указ был уже передан министру юстиции для распубликования, утром прибит на дверях Государственной Думы и опубликован через «Правительственный Вестник». Этот эпизод я довожу до вашего сведения. Он передавался из уст в уста, как отголосок того намерения, которое до самой последней минуты существовало у Фредерикса — не распускать Думы.
Председатель. — Вам не приходилось слышать, что для того, чтобы всякие попытки приостановить роспуск Думы остались без результатов, Горемыкин сделал распоряжение, отдавая в печать этот указ, ни в каком случае его не будить? Таким образом повеление о приостановке распубликования не было реализовано?
Коковцов. — Я думаю, что это было не так; я думаю, что было гораздо проще. Горемыкин вовсе не ожидал этого. Я его не спрашивал (это мое личное мнение, зная его характер), но он был в таком восторге, что его уволили… Это было его свойство, он говорил: «Теперь я пойду спать; пожалуйста, меня не будите». Тут не было меры предосторожности, выжидания, могущего последовать контр-распоряжения. Он был, так сказать, эпикуреец и радовался, что бремя с него теперь снято.
Председатель. — Вы, как министр финансов, не предусматривали возможности некоторых неблагоприятных последствий в чисто финансовой сфере от роспуска Государственной Думы?
Коковцов. — Я не только предусматривал, но постоянно говорил об этом и приводил, как один из аргументов, доступных министру финансов, потому что это находило почву в бюллетенях иностранной биржи. Это был конец 1906 г., а в 1906 г., до назначения меня вторично министром финансов, я заключил большой заем. И в ту пору это считалось огромной суммой. Тогда Россия впервые совершила заем, заключенный мною в Париже, в 843 милл. руб., т.-е. 2.250 милл. франков. (Теперь цифры другие стали, теперь нули справа ничего не значат!) Заем был заключен по выпускному курсу — 88 руб. за 100, и каждую неделю, два раза в неделю или чаще, я получал телеграммы, указывавшие на то, что слухи о роспуске и разногласиях между правительством и Думой влияют на курс. И заем под влиянием роспуска очень сильно пошел книзу, и уже в 1907 г. (это было низшей точкой его падения) он дошел до 69, т.-е. упал на 21%. Я указывал это и по отношению к 1-й Думе, и по отношению ко 2-й Думе, т.-е. указывал, что если вести порядочно финансовую политику, то нужно находить язык, с помощью которого можно разговаривать с вновь образованным законодательным учреждением.
Председатель. — Как вы предполагаете, в какой форме воля императора относительно роспуска Думы была выслушана при этом посещении Петергофа Столыпиным и Горемыкиным?
Коковцов. — Относительно Горемыкина трудно сказать, так как это был человек очень своеобразный. Он относился к этому довольно безразлично, будучи убежденным поборником идеи роспуска; а относительно Столыпина я знаю совершенно определенно, что когда ему был предложен пост председателя совета министров, то было спрошено — берется ли он распустить Думу, и ручается ли за сохранение порядка в стране? Так что Столыпин шел с полным сознанием того, что делает.
Председатель. — Вы не изволили понять моего вопроса, или я неясно выразился. Вы объяснили, как они отнеслись к этому повелению. Мой вопрос был иной: в какой форме им объявили эту волю, как они вам передали?
Коковцов. — Горемыкин мне никак не передавал, он приехал из Петергофа веселый и в форме простодушной (он любил переводить все на французский язык) говорит: «Это состоялось, роспуск Думы решен». Он был в отличном настроении, а Столыпин, как всегда, серьезен и сдержан.
Председатель. — Столыпин рассказывал, что они тут не при чем, что они выслушали волю царя?
Коковцов. — Конечно, я могу быть неточным, но помнится, приехал один Горемыкин. Столыпин ждал вместе с нами в пятницу. Горемыкин привез нам это известие один. Они в субботу были вместе, на следующий день. Так что Столыпин нам рассказывать ничего не мог, ибо воля первый раз была объявлена одному Горемыкину.
Председатель. — А Столыпин ничего вам не рассказывал о том, что он принимал участие в оформлении акта о роспуске Думы?
Коковцов. — Нет, он этого не рассказывал.
Председатель. — Вам известно что-нибудь об участии Крыжановского в выработке манифеста о роспуске Думы?
Коковцов. — Участие Крыжановского мне известно в последующем фазисе. В период 1-й и 2-й Думы о роли Крыжановского в министерстве внутренних дел я не знаю; в совете же министров он не появлялся. Крыжановский, если можно так выразиться, всплыл наружу позже, когда пошел вопрос о выработке нового избирательного закона 3-го июня. Крыжановский появился уже в здании Зимнего дворца (только с комендантского подъезда, с площади), когда там жил Столыпин зимою во время 2-й Думы, когда вырабатывалось положение о новом избирательном законе, на почве которого и состоялись выборы в 3-ю Государственную Думу. Вот когда всплыл Крыжановский, как деятель, игравший очень большую роль, может быть, даже роль решающую. Но по отношению к 1-й и 2-й Думе я этого не замечал и удостоверить не могу.
Председатель. — Какие были отношения в июле 1906 г. между Столыпиным и Крыжановским?
Коковцов. — За все время, мне казалось, отношения были очень хорошие. Мне казалось, что Крыжановский тот человек, который, благодаря своей ловкости и гибкому уму, сумеет найти исход в желательном для Столыпина направлении, и притом исход очень ловкий. Мне казалось, он владел душой и умом Столыпина, у них все время отношения были близкие; такое впечатление было у всех нас.
Председатель. — Он какую должность занимал в июле 1906 г.?
Коковцов. — Товарища министра внутренних дел.
Председатель. — Как вам представлялось и представляется теперь, — какие силы и какие влияния понудили верховную власть через посредство Столыпина и Крыжановского, или помимо их, распустить 1-ю Государственную Думу?
Коковцов. — Если проследить за проявлением тех влияний, которые были очень сильны (я разумею влияние «Гражданина» Мещерского, потому что Мещерский в ту пору произносил даже слово «конституция» и писал либеральные Дневники), то я не думаю, чтобы какие-нибудь посторонние силы влияли на образование мысли и решение о роспуске. Я полагаю, что это было непосредственно влияние правительства в лице председателя, может быть, и даже наверно, министра внутренних дел и, вероятно, кого-нибудь из других министров. Так что я, так называемым «темным силам», если допустимо такое выражение, в тот момент и в моей оценке, будь я бытописателем старого времени, решающего бы значения не придал.
Председатель. — Позвольте перейти теперь к другому моменту, значительно более позднему, — к изданию акта 3-го июня 1907 г., т.-е. к моменту роспуска 2-й Государственной Думы и к государственному перевороту, сопряженному с изданием этого акта. Что вам было тогда известно?
Коковцов. — Роспуску 2-й Государственной Думы предшествовала довольно продолжительная работа, период выработки закона 3-го июня. Этот закон вырабатывался, как я сказал здесь, в Зимнем дворце, в течение почти всей зимы (а может быть, даже в недрах министерства внутренних дел), с самого начала 1907 г., или даже с конца 1906 г., когда выяснилась физиономия состава 2-й Думы. Дума очень быстро была созвана во второй половине, кажется, ноября. Отношения с правительством обострились, и с первых же дней стало ясно, что общего языка не будет, что Дума второго созыва гораздо резче и решительнее первой. Поэтому я думаю, покойный Столыпин смотрел как на сюрприз на результаты выборов во вторую Думу. Телеграммы, которые телеграфное агентство рассылало, вселяли убеждение, что Дума второго созыва будет гораздо консервативнее, «смирнее», как Столыпин выражался. Так что для него созыв второй Думы, первые речи, первые действия были до известной степени откровением, которое на его властную натуру подействовало очень решительно, и тут, с первых же шагов, с первых дней, в совете министров уже постоянно шел разговор о том, что с 2-й Думой долго жить не придется, а раз не придется жить, то нужно думать, почему все это происходит. Отсюда натолкнулись на необходимость изменения избирательного закона. В эту пору на Столыпина производилось влияние с двух противоположных сторон: с одной — на него очень влиял покойный Шванебах, который был тогда государственным контролером, и в обратном совершенно смысле на него влиял бывший министр иностранных дел, последнее время посол наш в Париже, Извольский, который переносил западно-европейские образцы на нашу почву. И когда Столыпин говорил о необходимости изменения избирательного закона, то поскольку Шванебах доказывал необходимость роспуска, а роспуску должно было предшествовать издание нового избирательного закона, постольку Извольский тянул в обратную сторону, ссылаясь на сведения иностранной прессы. Затем тут произошел эпизод, который может пахнуть некоторым анекдотом, но из песни слова не выкинешь. Анекдот очень характерный. В одном из заседаний совета министров, когда настойчиво пошли разговоры, что нужно ускорить разработку избирательного закона, Шванебах играл очень решительную роль, очень настаивал и в этом смысле поддерживал покойного Столыпина. И я лично, — в особенности потому, что Извольский являлся моим vis-à-vis, — был изумлен, когда он неожиданно для всех перекинулся на сторону поборников роспуска 2-й Думы (я возражал не один: были и другие, например, в последующее время, государственный контролер, министр торговли и промышленности Философов, и мы попарно обыкновенно вдвоем шли). Мы были поражены, когда Извольский перекинулся на сторону противоположную и объяснил свое изменение прочитанной им тут же телеграммой от нашего посланника в Лиссабоне, который заявлял, что кортесы распущены. Этот эпизод анекдотичного характера остался у меня в памяти в период длительной и тягостной работы по выработке закона 3-го июня, предшествовавшей роспуску. Самое же решение о роспуске Думы созрело, как известно, на почве знаменитого процесса о социал-демократической фракции 2-й Государственной Думы.
Председатель. — Вы изволили сказать, что еще с зимы 1906 года начал разрабатываться проект нового избирательного закона. Позвольте мне установить перед вами дату, которую вы запамятовали. 2-я Государственная Дума начала существовать 20-го февраля 1907 г. Значит, вы остаетесь при утверждении, что с конца 1906 г.?
Коковцов. — Тогда я должен так формулировать: с первых дней, с первых речей, с первых шагов Думы.
Председатель. — Владимир Николаевич, с первых речей, с первых дел или с первых дней того, как стали известны результаты выборов?
Коковцов. — Нет, с первых дней фактического существования и деятельности Думы.
Председатель. — Значит, к этому решению, по вашим наблюдениям, еще не привели Столыпина результаты выборов, которые были очевидны?
Коковцов. — Они стали очевидны, когда депутаты съехались; а пока были телеграммы телеграфного агентства и донесения губернаторов, оказывалось совершенно не то.
Председатель. — Однако, в телеграммах и донесениях губернаторов обозначалось количество депутатов той или другой политической группы?
Коковцов. — Притом совершенно ошибочно; я это помню. В ту пору телеграфным агентством ведал министр финансов, и вот на этой почве между мною и Столыпиным произошел очень неприятный разговор, потому что телеграммы агентства были совершенно не схожи с телеграммами губернаторов. Тогда директором-распорядителем телеграфного агентства состоял А. А. Гирс, и телеграммы давали подсчет совершенно правильный. На этой почве у нас и произошла очень неприятная стычка. Столыпин говорил: «Ваш Гирс ничего не стоит, ваши представители докладывают бог знает что, а мои сведения от губернаторов вот какие». Губернаторские сведения успокаивали его. Потом оказалось, что сведения телеграфного агентства были более точны, а подсчет губернаторов неверен.
Иванов. — Вам известно, что были воздействия на выборы со стороны Столыпина?
Коковцов. — Воздействия были. Я не могу сказать, что они были мне известны, но я допускал, что они есть. Всякий министр будет так или иначе воздействовать. Но он думал, что приняты им меры, т.-е. те агенты, через которых он действовал, оправдают его надежды. Вышло же совершенно обратное.
Председатель. — Мысль Сергея Валентиновича Иванова, повидимому, заключается в том, что Столыпин не видел гарантии успешности выборов даже после того, как они совершились, в том, что он проявлял воздействие на выборы.
Коковцов. — Между роспуском первой Думы и назначением выборов во вторую времени было так мало, и Столыпин располагал такой малой возможностью воздействия, что я не думаю, чтобы он добросовестно мог строить на этом свои расчеты.
Председатель. — Вопрос об изменении избирательного закона проводился Столыпиным через совет министров в официальном или частном заседании?
Коковцов. — Все обсуждения происходили при полном составе совета министров постоянно. Были выработаны два законопроекта Крыжановским (докладчиком был он же): один, получивший потом с некоторыми исправлениями силу закона 3-го июня, и другой — видоизменение первого. Видоизменения касались выборов городских; там не было деления городов на первый и второй разряды, на чем играл избирательный закон 3-го июня.
Председатель. — Как относился совет к этому законопроекту, который с точки зрения наших основных государственных законов являлся актом незакономерным?
Коковцов. — Совет министров, по крайней мере, те министры, которые участвовали не только в редакционных исправлениях, но и по существу, смотрели так, что нужно спасать самую идею Государственной Думы, что нужно попробовать сохранить учреждение Государственной Думы так, как оно вылилось после манифеста 17-го октября 1905 г., в законе, кажется, 26-го февраля 1906 г. Было два положения: стремиться ли к тому, чтобы от самых законодательных палат, тех, которые были созданы в феврале 1906 года, отказаться, попробовавши изменить закон избирательный в порядке манифеста (несогласованность с законами основными, несомненно, сознавалась, это было совершенно ясно); или же итти на то, чтобы оставить избирательный закон, как он есть, и пожертвовать, а может быть, встретиться с несозывом Государственной Думы. И совет министров встал на ту точку зрения, что полезнее, правильнее, желательнее для государства и спокойного течения жизни встать на путь изменения избирательного закона, лишь бы не лишиться самого существования законодательных палат.
Председатель. — И в этом отношении не было разногласий в составе совета министров?
Коковцов. — Такого разногласия, которое бы доходило до монарха, не было. Многие держались того мнения, что нужно дальше продолжать Думу; можно распускать; приводился пример действий князя Бисмарка, который семь раз распускал палату, пока не увидел результатов. Голоса были, но разногласия резкого, которое поставило бы вопрос ребром и перенесло спор на разрешение монарха, не было. Между прочим, я стоял за то, чтобы закон избирательный не изменять, а производить новые выборы, т.-е. действовать закономерно.
Председатель. — Кто же еще, кроме вас, стоял на точке зрения закономерности?
Коковцов. — Философов был почти всегда со мной. Не помню еще кто. Столько министров переменилось! Кривошеина, кажется, не было.
Иванов. — А министром народного просвещения был Кауфман?
Коковцов. — Он, вероятно, был со мной.
Председатель. — Редигер?
Коковцов. — Редигер молчал. Редигер, кажется, был военным министром; морским — Воеводский.
Председатель. — Таким образом, сознание незаконности этого акта было совершенно ясно?
Коковцов. — Сознание того, что это не отвечает законам основным.
Председатель. — И совершенно определенно шли на нарушение основных законов! Вы изволили сказать, Владимир Николаевич, что большинство, к которому вы примыкали, предполагало издать этот акт в порядке манифеста. Почему издание незаконного акта сопрягалось с признанием необходимости издать его в порядке манифеста и, таким образом, приобщить к этому непосредственно верховную власть?
Коковцов. — Мне кажется потому, что иного исхода не было. До того времени существовали три формы издания. Путь законодательный; значит, издание закона, прошедшего Думу и государственный совет при полном между ними согласии и получившего утверждение монарха. Затем формула указа. Она была недопустима, потому что указ, еще по толкованию старого государственного совета и затем по законам основным, мог быть издан только в порядке управления, или неизданного законодательного акта. Значит, указ отпадал. Нужно было найти какую-то иную форму, которая была бы сверхзаконна, которая подкреплялась бы объявлением населению, что это мера крайней необходимости. Отсюда естественно вытекала мысль о манифесте, т.-е. приобщении подписи монарха.
Председатель. — Но представлялась ли эта мера сверхзаконной или считалось, что после издания основных законов 1906 года воля монарха не сверх закона, а входит в ряд актов?
Коковцов. — Тут министры должны были исполнить известного рода обязанность. Вероятно, известно Следственной Комиссии, что настояние на скорейшем роспуске 2-й Думы исходило от монарха? Этим я, вероятно, не сообщаю ничего нового. Значит, нельзя было не исполнить. Затем, общий ход дел, сведения, которые шли с мест, указывали на крупную тревогу в стране. Стало быть нужно было что-то сделать немедленно. Но как? Как объявить? Совет министров объявить не мог, не имея на то полномочий. Так что явился почти форс-мажор — непреодолимая потребность найти какую-нибудь форму, которая, будучи не согласна с законами основными, была бы понятна населению. Отсюда — манифест.
Председатель. — Что вам известно о настояниях монарха перед Столыпиным о необходимости изменить основные законы?
Коковцов. — Во-первых, Столыпин все время торопил с вопросом о выдаче так называемой «социал-демократической группы» 2-й Государственной Думы. Все шло очень медленно. Совет министров собирался два раза в неделю, иногда чаще. Дело назревало в июне. Он смотрел, кто располагал следственной властью, прокуратурой, держа Столыпина в курсе всего этого, а Столыпин держал в курсе совет. Я бы сказал неправду, если бы сказал, что совет министров не знал об этом. Совет знал, участвовал и постоянно был в курсе тех указаний, которые получались, или Столыпин сообщал о сношениях с отдельными членами Думы, производившихся с целью повлиять на скорейшее решение ее о выдаче, либо невыдаче социал-демократической фракции. Все это делалось в результате известных настояний. Должен, однако, оговориться, что мне неизвестно, шли ли эти настояния сверху или Столыпин вызывал их в порядке доклада. Я не могу сказать, потому что это закулисная сторона. Самая форма докладов мне также не была известна. По моему личному опыту, десятилетнему, я должен заявить, что докладчики у бывшего монарха должны по чести брать значительную долю вины на себя. По крайней мере, я за 10 лет имел очень много случаев, в которых удавалось монарха от решения его отклонить, доказывая открыто, но, правда, в форме, отвечавшей тем отношениям, которые были в ту пору обязательными. Министры могли от многого отговорить монарха. Так что я добросовестно не знаю, были ли давления сверху или являлись результатом постоянного осведомления в докладах о том, какие получаются сведения из провинции, что телеграфируют губернаторы, какие сведения сосредоточиваются в министерстве внутренних дел, какие речи произносятся в Думе, какие переговоры идут с представителями отдельных фракций по вопросу о возможном согласовании работ Думы и правительства. Этого я сказать не могу, но не подлежит никакому сомнению факт, что давление сверху происходило. Заключаю об этом на основании самого последнего. 2 июня, очень поздно ночью, даже вернее под утро (уже было совсем светлое петроградское утро), мы разошлись в 4, в 5-м часу утра, потому что сидели и ждали получения подписанного указа из Петергофа. И вот он пришел с запиской на имя Столыпина, в которой было выражено совершенно определенно (записки этой у меня нет, но я читал, я помню, собственноручную записку бывшего императора) одобрение тому, что, наконец, дело получило ту законченную форму, которой требовало, так как бывший государь ожидал все время представления от председателя совета министров к подписи документов о роспуске Думы по обнародовании нового избирательного закона.
Председатель. — Почему пришла эта записка? Ведь Столыпин лично докладывал?
Коковцов. — Нет, он докладывал много раньше. Но в этом эпизоде я принимаю на себя целиком ответственность за точность моей памяти. Я жил на Елагином острове, в той же маленькой даче, в которой жил раньше. Мы собрались в обычное время, к 9 часам. Происходили длинные переговоры, около двух часов, потому что приехали три члена Государственной Думы (я не помню кто). Происходили еще переговоры между ними и Столыпиным в смысле возможности для Думы согласия на выдачу так называемых членов социал-демократической фракции. И мы все время сидели и ждали, когда вернется указ на имя Столыпина. При этом указе им были посланы, очевидно, доклады, или раньше были личные. В последний момент (я отвечаю на ваш вопрос) получена была поздно, после часа ночи, собственноручная записка.
Председатель. — Вы помните содержание этой записки?
Коковцов. — Содержание было приблизительно такое: наконец, это давно беспокоившее меня дело получило то разрешение, которое оно давным-давно должно было получить, в делах государственного управления нужно иметь решимость, когда крупные решения подсказываются ходом событий. Приблизительно вот так.
Председатель. — Вы припоминаете, может быть, что этими членами Думы были Струве, Маклаков и, кажется, Булгаков?
Коковцов. — Маклаков — безусловно, да; но остальных двух я боюсь назвать.
Председатель. — Вы изволили сказать, Владимир Николаевич, что совет министров держался в курсе процесса социал-демократической фракции 2-й Государственной Думы. Держался ли он также в курсе другого дела, несколько позже бывшего, но связанного с этим? Это дело о приготовлении к цареубийству, дело лейтенанта флота Никитенко.
Коковцов. — Нет, я от вас в первый раз слышу.
Председатель. — Но об этом деле вы, вероятно, знаете из газет? Оно окончилось тремя смертями, тремя повешениями.
Коковцов. — В сущности у меня в памяти это дело совершенно не осталось. Помню довольно резкие разговоры между Столыпиным и морским министром Григоровичем. Столыпин обвинял Григоровича в том, что во флоте идет крупная пропаганда, и Григорович доказывал, что эта пропаганда не так сильна. Но дела о приготовлении к цареубийству я не помню.
Председатель. — Вы не помните арестов в апреле 1907 года именно в связи с приготовлением к цареубийству?
Коковцов. — Я позволяю себе докладывать вам о том, что фамилию Никитенко я первый раз слышу.
Председатель. — Ратимов, Наумов?
Коковцов. — При мне происходили разговоры в совете министров о пропаганде во флоте, о том, что аресты произведены, что морское ведомство за этим не смотрит, что офицерский состав не знает, что там происходит, и оправдания адмирала Григоровича, что он ничего не может сделать при 50 офицерах и при 500 человек команды, что приходят еще рабочие, слесаря, работают вперемежку и что происходит на судах, офицеры не знают. Таким образом, вплотную к этому делу совет министров приходил по вопросу о споре между министром внутренних дел и морским. Кажется, доклад по этому поводу был сделан или Трусевичем, или Курловым, боюсь сказать.
Председатель. — Значит, вы удостоверяете, что не только в совете министров не докладывалось Столыпиным об этом, но даже вы не припоминаете этого дела?
Коковцов. — Фамилию «Никитенко» я совершенно не припоминаю.
Председатель. — Вы изволите вспомнить Баболовский парк, Царское Село, сын почтмейстера местного Наумов, лейтенант флота Никитенко, который служил письмоводителем у присяжного поверенного Феодосьева. Кит Пуркин, казак-конвоец Ратимов, который был с ними в сношениях?
Коковцов. — Казака-конвойца Ратимова я помню. Много было разговоров о том, что в этой компании замешан один конвойный казак. Или память моя этого не удержала? Хотя она была всегда довольно хороша. Но этого я не могу подтвердить.
Председатель. — Стало быть, вы не помните и не можете нам сказать, были ли разговоры о провокации, которая свила гнездо в недрах этого процесса, в связи с именами Спиридовича и Герасимова?
Коковцов. — Тут, по крайней мере, вопрос о провокации не ставился, кроме тех реплик, которые давал адмирал Григорович. Он утверждал, что не знает, происходит ли брожение среди нижних чинов флота, или совершаются действия, идущие с другой стороны, из охранного отделения. Это он говорил, но, чтобы вопрос обсуждался, не было. По крайней мере, я не помню, хотя присутствовал всегда, за крайне редкими исключениями. Не знаю, были ли случаи, когда я в совете министров не сидел. Но этого моя память не удерживает.
Председатель. — Вы не изволите припомнить, что такого рода возражения со стороны морского министра Григоровича были связаны между прочим и с делом Никитенко?
Коковцов. — Боюсь ответить. Это дело из моей памяти совсем исчезло.
Председатель. — Вам не приходилось в разговоре со Столыпиным слышать от него в числе аргументов за роспуск 2-й Государственной Думы, за изменение избирательного закона, и между прочим, вследствие опасности, грозившей будто бы тогда монарху, в связи с процессом, о котором мы сейчас говорили?
Коковцов. — Столыпин всегда связывал необходимость роспуска 2-й Думы с делом социал-демократической фракции. Это было; но дело Никитенко в суждениях и прениях роли не играло. Оно сыграло свою роль тогда, когда обвинялся флот и судовое начальство в отсутствии надзора за нижними чинами.
Председатель. — Вы изволили сказать, что Столыпин держал совет министров в курсе дела о социал-демократической фракции 2-й Государственной Думы. Теперь, может быть, для вас не тайна, что в центре этого дела была провокация, связанная с именами двух агентов петроградского охранного отделения — Шорниковой и Бродского? Постарайтесь вспомнить, Владимир Николаевич! Совету министров тогда намекали, что здесь замешано охранное отделение. Или для вас было совершенной новостью, когда вы потом об этом узнали?
Коковцов. — Из этих двух дел одно для меня совершенно ясно. Это дело Шорниковой. В нем я принимал непосредственное участие. Оно разбиралось при мне, когда я был председателем совета министров, и я принимал все меры, какие считал в ту пору необходимыми, для того, чтобы так или иначе все выяснилось. Это было в 1913 г.
Председатель. — Т.-е. разбиралось в совете министров?
Коковцов. — Вот обстоятельства дела Шорниковой, насколько моя память, теперь уже начинающая слабеть, их сохранила, я сочту себя обязанным воспроизвести во всей подробности. Что касается дела Бродского, то оно в совете министров не то что разбиралось, а дошло до совета в порядке доклада министра юстиции о тех двух письмах, которые он получил от Бродского. Это было тогда, когда я состоял председателем совета министров. Вероятно, тот же 1913 год, но после дела Шорниковой, потому что когда об этом деле читались письма Бродского, то была связь с делом Шорниковой. В ту же пору, когда читался проект обвинительного акта, составленный прокурором Петроградской палаты Камышанским по делу социал-демократической фракции, в ту пору (я был министром финансов) фамилия Шорниковой в моей памяти не отразилась. И для меня явилось необходимым познакомиться с делом Шорниковой гораздо позже, не в 1907 году, а уже через 6 лет, в 1913 году, когда я впервые сознательно к этому делу подошел, благодаря обстоятельствам, которые сочту себя обязанным воспроизвести, если вы мне прикажете. Возникло оно для меня в такой обстановке. Это было летом 1913 года. Заседания государственного совета затянулись. Я приехал довольно утомленный с одного из них на Мойку, а меня ждал в приемной директор департамента полиции Белецкий, который говорит, что давно сидит в приемной, ждет, для того, чтобы спросить моих указаний, как поступить с некоей Шорниковой. На горизонте появилась Шорникова. Для меня был пустой звук: что такое Шорникова, какая Шорникова? Я понятия не имел и попросил его рассказать мне более подробно. Своей обычной манерой, скороговоркой, с массой слов, бросаясь от одного эпизода к другому, он рассказал, что в результате процесса социал-демократической фракции 2-й Государственной Думы осталась неразысканной некая Шорникова, привлеченная к обвинению на том же основании, как и все остальные по этому делу, что эта Шорникова скрывалась, что была пропечатана розыскная статья, что она неизвестно где находилась, но сейчас появилась в Петрограде и появилась для того, чтобы отдать себя в руки правосудия. При чем Белецкий спросил моего мнения, как поступить, и говорит, что есть простой способ ликвидировать это дело. Если вы согласитесь дать некоторую сумму денег, мы ее вышлем в Америку. Вот с чего начался рассказ, ясно сохранившийся у меня в памяти. Тогда я его просил рассказать, что такое Шорникова, какое ее участие в процессе социал-демократической фракции, где она находилась. И со слов Белецкого я узнал, что она все время, так или иначе, находилась в ведении жандармского управления, переходя из одного управления в другое, и, кажется, в последнее время (может быть, ошибаюсь), была, по показаниям, в Уфе, очутилась в Саратове, а из Саратова явилась сюда, заявив о невозможности больше для нее скрываться, потому что ее расшифровали, обнаружили и преследуют, что ей больше негде жить и что она отдает себя в руки правосудия.
Председатель. — В ведении — в смысле на службе, в качестве секретной сотрудницы?
Коковцов. — Была ли она сотрудницей в период ее скрываний, это осталось неясно. Что она была сотрудницей тут до момента побега, это потом выяснилось. Но была ли она сотрудницей в Казани, в Уфе и Саратове, я не могу сказать; по всей вероятности, так.
Председатель. — Нам теперь это известно, но важно узнать, как вам излагал в тот момент дело Белецкий?
Коковцов. — Он сказал, что ее поддерживали охранные отделения, а теперь она совершенно разоблачена и поэтому явилась сюда. Он даже предложил, не хочу ли я видеть ее. Я попросил меня от этого удовольствия избавить и сказал ему сразу, что ни на какие ассигнования денег для высылки в Америку не согласен: «Вы, Степан Петрович, хотите сделать меня участником ваших грязных дел, в которых я никогда не участвовал. Если я соглашусь на ассигнование какой бы то ни было суммы, то потом буду вместе с вами отвечать, что такое-то действие, имеющее характер скрывания, принадлежит мне. Этого я не хочу». И сделал только одно распоряжение. В ту пору министра юстиции Щегловитова в Петрограде не было, он незадолго перед тем уехал к себе, в Черниговское имение. Я обратился к его товарищу (не помню, кто был, — Гасман, кажется), чтобы министра немедленно из деревни вызвали. Потом через день или два приехал ко мне товарищ министра внутренних дел, генерал Джунковский, и я заявил им, что никакого рассмотрения этого дела в совете министров и никакого участия по делу принимать не буду до тех пор, пока не явится министр юстиции, потому что дело социал-демократической фракции второй Думы есть дело сомнительное, и я хочу, чтобы оно шло своим законным путем, и желаю, чтобы всякие последствия, которые отсюда вытекают, были равным образом сделаны не иначе, как по докладу министра юстиции. Щегловитов был моей телеграммой вызван, с большим неудовольствием к этому отнесся, но, тем не менее, я дело передал в его руки. Оно и докладывалось совету министров. Это заседание для меня очень памятно. Оно происходило на той даче на Елагином, где я жил. Был необычайно жаркий день, мы в комнате не могли сидеть и разместились на веранде; дача окружена зеленью. Участвовали тут, кроме обычных всех членов совета, Щегловитов, Маклаков, Джунковский, директор департамента полиции Белецкий и прокурор судебной палаты сенатор Корсак, который изложил все это дело совету министров таким образом (отвечает ли это документам или нет — не знаю, так как документов я не рассматривал, хотя принимал большое участие, и разговоры велись, главным образом, между мною и Корсаком): Шорникова военного наказа сама не составляла, он был составлен кем-то другим, а Шорникова сняла копию с него и доставила ее начальнику охранного отделения. Затем сообщила охранному отделению о том, где будет происходить собрание этой группы. Туда пришли члены 2-й Государственной Думы, за ними потом явилась полиция. Таким образом, роль Шорниковой выяснилась не как провокаторская, а как роль агента-доносчика. Выяснилось тут же, что она получала от начальника охранного отделения жалование; кажется, 50 руб. в месяц. Затем, когда было назначено следствие, и произведены аресты, при чем многие скрылись, — некоторые за границу, — исчезла и Шорникова. Вот та фабула, та юридическая постановка, которая была тут изложена. Тогда возник вопрос, какие же из этого проистекают последствия? Я принимаю на себя целиком ответственность, что поставил вопрос так: если Шорникова сочинила наказ, если вы имеете в данном случае в виду положение, при котором все обвинение падает, то создается необходимость в пересмотре судебного решения в порядке, указываемом судебными уставами. Этот вопрос был поставлен мною прямо: не следует ли совершенно открыто признать, что этот неправильно поставленный процесс должен быть возобновлен, чтобы невинные были возвращены? На это мне было отвечено следующее: «Если бы даже вопрос о наказе и играл тут роль, то Шорникова его не составляла, она сняла копию и принесла ее. Вот в чем ее вина». Довольно активную роль в этом деле играл Маклаков. Он не возражал и нашел решение совета правильным. Он нашел, что улики имеются совершенно другие, что о пересмотре дела речи быть не может. Если бы наказа совсем не было, если бы Шорникова его не принесла, если бы второй экземпляр не был подложен, всунут, тогда другое дело. Вся вина Шорниковой заключалась в том, что она была секретарем фракции и состояла одновременно с этим на жалованьи у начальника охранного отделения. Тогда я спросил: «В чем же можно Шорникову обвинять? Она наказа не составляла?». — «Нет, не составляла». — «Значит, она преступления не совершила?» — «Не совершила». — «Какое же она преступление совершила?» — «Она была секретарем фракции». — «Но, состоя секретарем, она явилась; значит, они знали, что она секретарь? Как вы можете поставить на суд обвинительные пункты против Шорниковой?» Тогда было сказано: «Да, обвинять ее нельзя, обвинять надо жандармское управление, которое знало, что она была секретарем фракции, и приняло копии наказов, не ею составленных». Вот каков был ход мыслей. Тогда возник вопрос о том, что нужно эту Шорникову ввергнуть в узилище, заключить в дом предварительного заключения и направить дело в порядке, установленном законом. Так как она была привлечена к следствию (но дело было выделено и приостановлено, вследствие побега, и скрыли ее те же жандармы и охранное отделение), то пусть дело разберет прокурорский надзор и постановит, что должно. Никакого влияния на решение прокуратуры и на ведение дела сенатом совет министров не имел. Он высказался единогласно только за направление, которое нужно придать делу. Я тогда заявил: «Вместо того, чтобы высылать ее в Америку на счет казны, нужно направить дело в установленном порядке. Теперь в ваших руках это дело. Если вы найдете, что оно незаконно ведено, что оно должно быть ведено дальше, то ведите его быстро в порядке обвинительного акта, в дополнение к тому процессу, который закончился в особом присутствии». И дело было направлено, прокурорский надзор дал заключение о его прекращении, и в том же 1913 году было постановлено решение сенатом. Вот то, что мне память воспроизводит о деле Шорниковой.
Председатель. — Как вам докладывали это дело: копия наказа попала в охранное отделение, а затем в руки Столыпина до ареста или после?
Коковцов. — Боюсь сказать, так как на этот вопрос внимания не было обращено. Из хода переговоров выношу такое впечатление, что копия попала до ареста и что арест был произведен потому, что после представления копии наказа Шорникова сообщила, где собирается, на Невском проспекте, эта самая фракция.
Председатель. — Они не скрывали при докладе, что исчезновение Шорниковой было в сущности переходом ее из Петроградского охранного отделения на службу в другое охранное отделение?
Коковцов. — В такой форме — нет; но не скрывали, что их отделение, читая розыскные статьи о Шорниковой, знало об ее исчезновении с ведома департамента. Этого они не скрывали. Но на первый ваш вопрос, состояла ли она на службе в другом охранном отделении или только там проживала и получала денежные подачки, я должен ответить, что это для меня неясно.
Председатель. — А не ставился вопрос не по существу, а с формальной стороны — о законности действий властей, которые с одной стороны в лице суда делают распоряжение о пропечатании розыскного материала, а с другой — в лице министерства внутренних дел, — укрывают?
Коковцов. — Конечно, этот вопрос был поставлен, при чем я лично сказал: «Я не буду смущен, если вы сделаете распоряжение о пересмотре всего дела, и при этом вскроется, что прокуратурой добросовестно пропечатаны розыскные статьи, а департамент полиции и чины жандармского управления дают возможность уехать из Петрограда в Уфу». Этот вопрос открыто обсуждался, и я даже предлагал взять на себя доклад. Мне сказали, что это только вызовет скандал, а пользы не принесет. Я несколько раз в заседании совета министров говорил: «Если сделана ошибка, если осуждены невинные, нужно иметь мужество об этом заявить и дело исправить». Но получил ответ: «Если вы Шорникову доставите в суд, то ничего с осужденных не снимете и ничего не прибавите, ибо ее положение, конфузное для жандармского управления, ни в чем не изменит вины, которая покрыта судебным приговором в отношении остальных обвиняемых».
Председатель. — А члены совета министров чувствовали незакономерность действий полицейской власти?
Коковцов. — Конечно, чувствовали; они не дети, чтобы не понимать.
Председатель. — Но вы полагали, что в этом деле первое и решающее слово принадлежит министру юстиции?
Коковцов. — Первым, для меня лично, был вопрос, может ли новое направление в этом деле повлиять на его пересмотр, потому что моя совесть возмущалась бы тем, что, на основании провокационных действий, осуждены невинные. Но мне было сказано министром юстиции, директором департамента, прокурором судебной палаты: «Вы ничего не прибавите, потому что все эти аргументы никакого отношения к осужденным не имеют, а только поднимут скандал». И я успокоился.
Председатель. — Здесь есть два момента. Первый — возможность пересмотра дела и выяснение, не пострадают ли невинные. По этому пути шла ваша мысль, и тут люди, которых вы считали более компетентными, вас успокоили…
Коковцов. — Путь, избранный советом, — предоставить дело рассмотрению суда.
Председатель. — Но здесь есть второй момент — закономерность действий министерства внутренних дел и в частности департамента полиции.
Коковцов. — Это несомненно. Незакономерность была совершенно ясна.
Председатель. — Но не приходило ли вам в голову довести до конца эту линию и на этом ярком случае совершенно прервать незакономерные действия департамента полиции?
Коковцов. — Прервать не было возможности. Для всех, кто был одного со мной мнения, являлось очевидным, что из этого ничего бы не вышло. Добиться вывести на свет божий деятельность чинов департамента полиции и жандармского управления было бы бесцельно.
Председатель. — Т.-е. в каком смысле?
Коковцов. — В том смысле, что докладывать могли три лица: или председатель совета министров, или министр внутренних дел, или министр юстиции. Министр юстиции, конечно, доложил бы дело в смысле прекращения, министр внутренних дел — тем более. Председатель совета министров мог бы поступить иначе, но вызвал бы только новые указания на то, что создает дальнейшее вмешательство и колебание власти.
Председатель. — Почему вы думаете, что министр юстиции и министр внутренних дел доложили бы дело в отрицательном смысле?
Коковцов. — По общему направлению их деятельности.
Председатель. — Т.-е. в силу существовавшей тогда по ведомству юстиции и министерству внутренних дел политики?
Коковцов. — В силу общего направления. Нужно иметь в виду, что министром внутренних дел был Маклаков.
Иванов. — Один раз рассматривалось это дело?
Коковцов. — Да, один раз.
Иванов. — Т.-е. после того, как государь утвердил это предположение?
Коковцов. — Нет, это рассматривалось без журнала.
Иванов. — Это не было доложено?
Коковцов. — Нет, это получило направление в чисто законном порядке. Лично я не докладывал.
Председатель. — Вам неизвестно отношение б. императора к этому процессу?
Коковцов. — Нет, никогда не слышал.
Председатель. — Опять приходится возвратиться к вопросу о Бродском. Ведь Бродский был вторым агентом полиции? Это обстоятельство всплыло в связи с Шорниковой?
Коковцов. — Нет, во время обсуждения дела в совете министров фамилия Бродского не упоминалась. Она всплыла отдельно, когда Щегловитов прочитал два письма, полученные им от Бродского.
Председатель. — Вы не изволите припомнить, вместе эти два письма читались или только одно? Если одно, то когда?
Коковцов. — Трудно сказать. Мне, как человеку очень не молодому, приходится припоминать в связи с внешней обстановкой. Письмо Бродского читалось не во время лета, потому что я отлично помню, что оно читалось в зале министерства финансов. Вероятнее всего, это был или август, или начало сентября; так что, вероятно, после дела Шорниковой.
Председатель. — Дело это передали для ликвидации в судебные места, причем для вас этот путь представлялся, повидимому, путем нормальным. Тогда министр юстиции намечал конец этой ликвидации, т.-е. будет ли суд по существу, — кончится ли он оправданием или обвинением, — или даже и суда по существу не будет?
Коковцов. — Совет министров согласился с тем, чтобы дать делу законный ход и не влиять. Какой результат из этого бы проистек, совет министров совершенно не предусматривал.
Председатель. — До сведения вашего не было доведено потому, что путь вручения некоторой денежной суммы, в сущности, был осуществлен, т.-е. что известная денежная сумма была вручена?
Коковцов. — Этого до моего сведения доведено не было. Я удостоверяю, что никто ко мне ни за какими деньгами для этого не обращался. Вероятно, если они выдали, то выдали из тех сумм, которыми располагали.
Председатель. — Владимир Николаевич, постарайтесь припомнить, как делал доклад министр юстиции совету министров, оглашая письмо Бродского. Почему нужно было об этом говорить совету, и как относился он к содержанию этого письма?
Коковцов. — Он сообщил это, как эпизод, желая поделиться с советом министров оригинальным письмом, которое получил, кажется, из заграницы, с предложением гласного суда и заявлением о том, что в этом деле Бродский не играл вовсе той роли, которую ему приписывают. Так что это был доклад совету министров о том, что такое-то письмо получил министр юстиции, о чем и доводит до сведения. Больше ничего.
Председатель. — Вы не припомните, вопрос о предании суду Шорниковой, — этом естественном течении процесса, — голосовался в совете министров?
Коковцов. — Он возражений не вызвал никаких. Например, мне помнится, по этому делу, когда кончилось заседание, министр народного просвещения, которым был такой резкий человек, как Кассо, поднимается со своего кресла и говорит: «Когда началось это дело, я не думал, что мы найдем такой законный и благополучный исход». Тогда голосования не было, и я считаю его принятым единогласно.
Председатель. — Как вы формулируете: что так взволновало совет министров, что заставило вас и других так беспокоиться и, в частности, побудило вас вызвать министра юстиции из его летнего отпуска?
Коковцов. — Мне кажется, что тут надо поставить вопрос не о совете министров, а лично обо мне, потому что совет министров совсем взволнован не был. Совет рассматривал это дело потому, что я, как председатель, внес и предложил его в качестве дела обще-политического характера, на решение не единоличное свое, не на всеподданнейший доклад, которого я старался избегнуть, а на решение правительства, которое должно было принять на себя ответственность по этому делу. Так что совет министров взволнован не был. Если и были приняты некоторые меры, то это мое личное дело. Я должен объяснить, чем я руководился, а руководился я простым положением. Дело мне доложил Белецкий, доложил в форме ассигнования денег на отправку в Америку. Я должен сказать, что, правильно или неправильно, но во всей моей деятельности я старался принимать такие меры, дабы никто не мог меня упрекнуть в том, что я прилагал руку к каким-нибудь действиям предосудительным, которые потом могли бы быть обращены в форму обвинения или, по крайней мере, укора. Может быть, тут некоторая щепетильность (успел ли я в этом, не знаю), но когда мне Белецкий сказал о деньгах, мне показалось, что, может быть, это такой вопрос, о котором совесть человека (а я начал службу в министерстве юстиции) заставляет его подумать и пренебречь многими неприятными впечатлениями для того, чтобы восстановить справедливость. И тогда я решил отнестись к этому делу, как к эпизоду. Я мог поступить иначе и сказать Белецкому: «Потрудитесь оставить меня в покое, потрудитесь дать оборот делу, какой вы считаете нужным, а я денег не дам, и если вы их дадите, то скажу министру юстиции, что вы дали против меня». Я имел право дать такой ответ, потому что никакие дела жандармского управления, касающиеся роспуска, меня, как председателя совета министров, не касались, а как министра финансов — тем паче. Эти соображения, некоторого рода, может быть, щепетильные в отношении своей собственной государственной репутации, и затем нежелание приложить руку к делу, в котором есть мотивы сомнительные, заставили меня принять меры, т.-е. вызвать министра юстиции, дабы не было потом разговоров, что дело, имеющее специфический политический характер, было рассмотрено летом, при участии товарищей министра. Так что я не могу сказать, что был взволнован; у меня были дела, которые гораздо больше меня волновали. Я принял меры предосторожности в отношении лично себя и, затем, попытался направить дело законном путем.
Председатель. — Не обманывает ли вас память вот в каком отношении. В том, что дело Шорниковой дважды подвергалось обсуждению: сперва на частном совещании у вас, в присутствии Маклакова, кажется, Золотарева, Корсака, Белецкого, Джунковского, — еще без Щегловитова, и второй раз, уже в составе…
Коковцов. — Может быть. Первому совещанию я не придавал значения обсуждения в совете министров, потому что, когда пришел Белецкий, я помню была суббота (я по субботам уезжал на два дня в деревню), а затем, когда приехал в понедельник, я хотел все более подробно изучить и смотрел на разговор с этим господином, как заинтересованным в направлении этого дела.
Председатель. — Нам придется сегодня прервать ваш допрос, но он далеко не окончен, потому что есть еще несколько обстоятельств, которые должны быть выяснены путем ваших показаний. Когда вам будет удобно пожаловать к нам?