Лиза, героиня "Дворянского гнезда" (Овсянико-Куликовский)/ДО

Лиза, героиня "Дворянского гнезда"
авторъ Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский
Опубл.: 1895. Источникъ: az.lib.ru

ТУРГЕНЕВЪ и ТОЛСТОЙ.
ОЧЕРКЪ VIII.
Лиза, героиня «Дворянскаго гнѣзда».
Творецъ изъ лучшаго эфира

Соткалъ живыя струны ихъ,
Онѣ не созданы для міра,
И міръ былъ созданъ не для нихъ.

Лермонтовъ.
Das Ewig -- Weibliche Zieht uns hinun!

Goethe.

I.

Въ предыдущемъ очеркѣ, анализируя типъ героини «Фауста», мы отмѣтили между прочимъ прирожденную склонность Вѣры къ мистическому, но мы ничего не говорили о религіи Вѣры. Мы были въ правѣ обойти этотъ пунктъ, потому что въ душевномъ обиходѣ этой женщины религіозное чувство играетъ роль столь незначительную, что изслѣдователю нѣтъ надобности считаться съ нимъ. Мистическое присутствуетъ въ сознаніи Вѣры въ видѣ силы отталкивающей, а не притягательной, оно вызываетъ въ ней чувство страха, оно открывается ей своею адскою, подземною, мрачною стороною, и мы не находимъ въ душѣ Вѣры игры тѣхъ струнъ, которыми устанавливается специфическая связь (religio) человѣческаго сознанія съ сферой мистической, образующая сущность религіознаго уклада души.

Чтобы подслушать таинственную игру этихъ струнъ, чтобы заглянуть въ глубину религіозной души человѣка, нужно обратиться къ поэтическому образу Лизы, героини «Дворянскаго гнѣзда».

И прежде всего я попрошу читателя припомнить главу XXXV, гдѣ говорится о воспитаніи Лизы, о вліяніи на нее Агафьи, этой въ своемъ родѣ необыкновенной женщины. Изъ этой-же главы, однако, мы выносимъ убѣжденіе въ томъ, что вліяніе Агафьи могло оказаться столь могущественнымъ только потому, что сама натура Лизы была отъ рожденія надѣлена задатками глубокой, всепоглощающей религіозности. Когда Агафья разсказывала ей «о Пречистой Дѣвѣ, о святыхъ угодникахъ, которые жили въ пустыняхъ, терпѣли голодъ и нужду и — царей не боялись, Христа исповѣдывали», Лиза слушала и проникалась очарованіемъ этой религіозной эпопеи такъ, какъ это возможно только для натуры, одаренной исключительной глубиною и широтою религіознаго чувства. Она слушала, «и образъ Вездѣсущаго, Всезнающаго Бога съ какой-то сладкой силой втѣснялся въ ея душу, а Христосъ становился ей чѣмъ-то близкимъ, знакомымъ, чуть не роднымъ…»

Не всякому и не всякой дано такъ вѣрить и такъ любить Бога. Религія вообще въ высокой степени индивидуальна. Принадлежность двухъ лицъ къ одному и тому-же вѣроисповѣданію еще не означаетъ, чтобы эти два лица имѣли одну и ту-же религію. Религія есть внутренній, душевный процессъ, и ея духъ, ея характеръ опредѣляется не буквою догмы, а интимнымъ, сокровеннымъ, часто неяснымъ самому человѣку отношеніемъ его къ божеству. А это отношеніе, по необходимости, разнообразится до безконечности — смотря по человѣку. Не только пониманіе божества у разныхъ людей должно быть различно, сообразно особенностямъ ума, степени развитія и т. д., но, что еще важнѣе, само религіозное чувство, вообще чрезвычайно сложное, въ разныхъ натурахъ въ сильной степени видоизмѣняется, смотря по тому, какая изъ его составныхъ частей беретъ верхъ надъ другими. У одного, напримѣръ, въ этомъ чувствѣ преобладающимъ элементомъ является смиреніе передъ всемогуществомъ Божества, у другого — умиленіе передъ его благостью, у третьяго — страхъ и т. д. Вы скажете, что это — оттѣнки чувства, подробности въ отношеніяхъ умовъ и сердецъ къ Божеству. Но въ психологіи человѣка, въ дѣятельности его ума и чувства, оттѣнки и подробности чрезвычайно важны, часто важнѣе основныхъ идей и чувствъ, и ими-то и опредѣляется подлинный внутренній міръ человѣка, его психологическая индивидуальность. Психологически — у каждаго вѣрующаго человѣка свой Богъ, каждый своему Богу и по-своему молится, и религій на; земномъ шарѣ столько-же, сколько и людей съ религіознымъ укладомъ души.

Какова-же была религія Лизы?

Приведенныя выше слова («образъ Вездѣсущаго, Всезнающаго Бога съ какой-то сладкой силой втѣснялся въ ея душу…» и т. д.) уже даютъ намъ точку опоры для сужденія о религіозномъ чувствѣ Лизы. Очевидно, въ этомъ чувствѣ страхъ Божества если не совсѣмъ отсутствовалъ, то по крайней мѣрѣ игралъ роль совершенно второстепенную; немного значенія имѣла также и философская (метафизическая) сторона идеи Божества. На первомъ планѣ была у Лизы мистическая любовь, въ которой отразилась вся глубина, вся нѣжность, вся искренность и чистота ея натуры. «Вся проникнутая чувствомъ долга, боязнью оскорбить кого-бы то ни было, съ сердцемъ добрымъ и кроткимъ, она любила всѣхъ и никого въ особенности; она любила одного Бога восторженно, робко, нѣжно».

Положимъ, вы — человѣкъ глубоко-религіозный, и вамъ хорошо извѣстно то особое чувство, которое есть любовь къ Богу. И вотъ вы на основаніи этого своего чувства хотите составить себѣ точное представленіе о соотвѣтственномъ чувствѣ Лизы. Но если въ составъ вашего чувства не входитъ эта восторженность, эта робость и нѣжность, если къ тому-же вы не можете любить, какъ Лиза, «всѣхъ и никого въ особенности», и у васъ есть друзья и враги, и вообще вы доступны обыденнымъ, житейскимъ страстямъ, то, будьте увѣрены, вы, по своему чувству любви къ Богу, какъ-бы оно ни было сильно, не составите себѣ должнаго представленія о томъ, какъ Лиза любитъ Бога, каковъ религіозный укладъ ея души. Чтобы вполнѣ понять чужую любовь, нужно самому испытать ее во всей ея индивидуальности, что невозможно, въ особенности — если дѣло идетъ о любви отвлеченной, не отъ міра сего, какова любовь къ Богу, къ истинѣ, человѣчеству. Чтобы почувствовать ту любовь къ Богу и людямъ, которою исполнена Лиза, нужно имѣть душу Лизы со всей ея чистотою, дѣтской невинностью, непосредственной глубиною, прирожденной святостью. А такъ какъ это невозможно, то субъективнаго пониманія Лизы, какое именно и требуется въ сферѣ чувствъ, у васъ не можетъ быть: для васъ, какъ и для всѣхъ, душа Лизы останется ирраціональной, загадочной. Но есть другой путь, — путь объективнаго наблюденія и сравненія съ другими женскими натурами. Наблюдая различныя душевныя свойства Лизы, ея поступки, ея отношенія къ окружающимъ людямъ и т. д., мы можемъ уловить различіе между нашимъ внутреннимъ міромъ и душою Лизы. Это различіе и дастъ намъ нѣкоторый критерій для сужденія о томъ, что такое Лиза вообще и ея религіозность въ частности.

Изъ запаса такихъ наблюденій прежде всего отмѣтимъ слѣдующее. У огромнаго большинства религіозныхъ людей чувство къ Богу является дѣятельнымъ только въ извѣстные моменты, которые у однихъ повторяются чаще, у другихъ рѣже. Къ этому большинству можно примѣнить — mutatis mutandis — извѣстное стихотвореніе Пушкина: «Пока не требуетъ поэта къ священной жертвѣ Аполлонъ, въ заботахъ суетнаго свѣта онъ малодушно погруженъ»… Въ обыкновенное время, — въ религіозныя будни, — живое чувство къ Божеству какъ-бы нейтрализуется. Чтобы оно воспрянуло и овладѣло душою, нужно или что-нибудь чрезвычайное, болѣзнь, потеря близкихъ, страхъ смерти, или — извѣстная обстановка, вызывающая, по психологической ассоціаціи идей, пробужденіе религіознаго чувства. Совсѣмъ не то видимъ мы у Лизы. Въ ней религіозное настроеніе всегда налицо, и религіозное чувство всегда бодрствуетъ. Для нея нѣтъ религіозныхъ будней. Она вся проникнута и просвѣтлена этимъ мистическимъ началомъ, которое образуетъ неотъемлемую часть ея существа. Оно всегда при ней, какъ при ней — ея чистота, ея доброта, ея нѣжность. Это кладетъ на Лизу особый отпечатокъ. Она является передъ нами озаренная какимъ-то внутреннимъ свѣтомъ, придающимъ ей несказанную прелесть. Самая обыкновенная, самая мелкая и прозаическая душа въ моментъ религіознаго умиленія преображается и становится по своему глубокой и значительной, и самое пошлое лицо — въ эту минуту экстаза — облагорожено вдохновеніемъ. Но пройдетъ это «чудное мгновеніе», и мелкая душа опять станетъ мелкой, и пошлое лицо снова приметъ свое обычное выраженіе. Лиза родилась и живетъ — «преображенной». Но это отличіе Лизы отъ обыкновенныхъ религіозныхъ людей не только количественное, а и качественное: самая религіозность Лизы — иного, высшаго рода. Обыкновенный человѣкъ въ большинствѣ случаевъ самъ портитъ себѣ то «чудное мгновеніе» религіознаго подъема души, о которомъ мы говоримъ, — портитъ, внося сюда привычные эгоистическіе мотивы, движущіе имъ въ его повседневной, будничной жизни; молясь, онъ обыкновенно о чемъ-нибудь проситъ, и лишь въ очень рѣдкихъ случаяхъ его молитва, его религіозное настроеніе является безкорыстнымъ и самодовлѣющимъ созерцаніемъ Божества. Лиза именно и принадлежитъ къ числу тѣхъ рѣдкихъ натуръ, которыя одарены исключительнымъ даромъ созерцать Бозкество. Но созерцаніе Божества бываетъ, смотря но созерцающему уму, весьма и весьма различно. Каково оно у Лизы? Для отвѣта на этотъ вопросъ достаточно вспомнить, что всѣ силы души у нея направлены на мистическую любовь къ Богу («она любила одного Бога восторженно, робко, нѣжно…»), а ея умъ занятъ проблемой смерти. «Христіаниномъ нужно быть», говоритъ она Лаврецкому, «не для того, чтобы познавать небесное… тамъ… земное, а для того, что каждый человѣкъ долженъ умереть». По ея собственному признанію, она часто думаетъ о смерти (гл. XXVI). Почему-же она часто думаетъ о смерти? Боится ея? Очевидно, нѣтъ. Она не изъ числа тѣхъ малодушныхъ, которые такъ подвержены страху смерти. Она думаетъ о смерти потому, что больше всего любитъ Бога и притомъ — любитъ его своеобразно, по женски, внося въ это чувство (которое, по существу, должно быть въ извѣстномъ смыслѣ «отвлеченнымъ», какъ любовь къ идеѣ, истинѣ, справедливости) много непосредственности, женской нѣжности, влюбленности, беззавѣтности. Вся проникнутая этимъ живымъ мистическимъ чувствомъ, она не можетъ быть такъ привязана къ радостямъ, къ счастью земной жизни, какъ другія женщины, и смерть, этотъ страшный и таинственный актъ, занимаетъ ея умъ лишь какъ переходъ къ другому, высшему существованію. Оттуда и это равнодушіе къ жизни, и эта боязнь грѣха, дурного помысла и способность съ легкимъ сердцемъ отречься отъ эгоистическаго земного счастья и, наконецъ, свобода отъ власти земной женской любви. При такомъ состояніи души обыкновенная логика вещей теряетъ свои права. Душа становится ареной ирраціональныхъ движеній, и загадочное возводится на высшую ступень — мистическаго.

Но чтобы лучше наблюдать и яснѣе видѣть то, что мы наблюдаемъ, сравнимъ Лизу съ нѣкоторыми другими тургеневскими женщинами и прежде всего — съ тою изъ нихъ, въ которой, какъ и въ Лизѣ, главнымъ движущимъ мотивомъ является религіозное чувство. Я имѣю въ виду Софи, героиню разсказа «Странная Исторія». Для этой провинціальной барышни ея религіозныя стремленія составляютъ все, весь смыслъ жизни. Она не интересуется ни замужествомъ, ни развлеченіями, ни балами и думаетъ только о «божественномъ;» она преисполнена того рѣзкаго мистицизма, который ищетъ знаменій, вѣщихъ сновъ, голосовъ, видѣній и требуетъ осязательнаго проявленія таинственныхъ силъ въ самой жизни; натуры этого рода преданы не столько Богу, сколько тѣмъ, кого онѣ считаютъ сосудами или посланцами Божества на землѣ, «пророкамъ», юродивымъ, проповѣдникамъ; такія женщины скорѣе уйдутъ въ какую-нибудь мистическую секту, чѣмъ въ монастырь, какъ это дѣлаетъ Лиза. Софи дѣлается спутницей и рабой выжившаго изъ ума юродиваго.

Излишне доказывать, что ничего подобнаго не могло-бы случиться съ Лизой. Въ ней слишкомъ много самостоятельности и внутренней свободы, чтобы для нея возможно было рабское подчиненіе чьей-бы то ни было волѣ. Она никогда не позволитъ другому человѣку «загипнотизировать» ее, овладѣть ея душою. Лиза — при всей своей женственности, нѣжности, кротости — натура сильная, мощная, цѣльная, aus einem Guss. Софи — при всей своей прямолинейности, при всемъ упорствѣ и изумительной способности къ своего рода мученическому подвигу — натура слабая, дряблая, безъ своей воли, безъ своей личности. Она загипнотизирована въ прямомъ смыслѣ этого слова, и ея душевный міръ относится къ области психопатологіи. Лиза — натура душевно-здоровая не только въ тѣсномъ, но и въ обширномъ смыслѣ: въ ней нѣтъ никакихъ признаковъ той душевной вялости, той безхарактерности, апатіи, развинченности и т. д., которымъ подвержены многія и весьма различныя натуры. Въ этомъ смыслѣ она здоровѣе Лаврецкаго, и развѣ только вѣчно-юный Михалевичъ не уступитъ ей въ этомъ отношеніи..

Въ несомнѣнной связи съ душевнымъ здоровьемъ Лизы находится другая черта ея натуры, на которую мы только что указали мимоходомъ: это именно — внутренняя свобода, чѣмъ Лиза такъ выгодно отличается отъ Софи, а также отъ многихъ женщинъ нерелигіознаго типа и сближается съ Маріанной.

У обѣихъ (у Лизы и Маріанны) есть нѣчто идеальное въ самой натурѣ, у обѣихъ горитъ въ душѣ нѣкій священный огонь, обѣ движутся силою высшихъ, идеальныхъ стремленій, но ни у той, ни у другой нѣтъ и тѣни того фанатизма, который дѣлаетъ человѣка узкимъ, одностороннимъ, рабомъ идеи или чувства. Различіе между ними не въ этомъ, а въ темпераментѣ, въ складѣ ума, въ качествѣ натуры, въ положительномъ содержаніи движущихъ ими идей. Маріанна — героиня, Лиза — святая. Но героизмъ одной и святость другой соединены въ нихъ съ большой широтою и ясностью духа, съ независимостью мысли, съ неугнетенностью чувства, — съ тѣмъ именно, для чего нѣтъ лучшаго термина, какъ внутренняя свобода. Софи съ этой стороны оттѣняетъ Лизу какъ разъ такъ, какъ Машурина оттѣняетъ Маріанну. И обѣ, Лиза и -Маріанна, именно въ качествѣ натуръ идейныхъ и въ то же время внутренно-свободныхъ, одинаково свободны и отъ власти любви. Какъ Маріанна не стала рабою своего чувства къ Соломину (не говоря уже о Неждановѣ), такъ и Лиза не была порабощена любовью къ Лаврецкому. Она полюбила Лаврецкаго глубоко и горячо (и, повидимому, на всю жизнь), но ради этой любви, ради возможнаго счастья, она ни на Іоту не поступилась своими завѣтными помыслами, тѣмъ, что привыкла считать своимъ нравственнымъ дѣломъ, своими христіанскими воззрѣніями. Какъ немыслимо, чтобы Маріанна измѣнила своимъ идеямъ и стремленіямъ ради какой бы то ни было любви, такъ невозможно и Лизѣ поступиться для личнаго счастья своими религіозными и нравственными убѣжденіями. Вообще нельзя себѣ представить ни Лизу, ни Маріанну «загипнотизированными» страстью (хотя бы эта страсть и не вела къ необходимости поступиться излюбленными идеями) — какъ это мы видимъ въ Еленѣ, нельзя также вообразить ихъ поставленными въ необходимость, подобно Зинаидѣ, безсильно и безуспѣшно отстаивать свою внутреннюю свободу и горько оплакивать ея утрату. Отъ Зинаиды, натуры, какъ мы видѣли, также съ большими задатками внутренней свободы, онѣ отличаются между прочимъ въ томъ отношеніи, что у героини «первой любви» внутренняя свобода перешла въ сферу сознанія и разсматривается ея обладательницею, какъ нѣкоторый даръ, который слѣдуетъ беречь, но который можно и потерять, между тѣмъ какъ Лиза и Маріанна свободны безсознательно, сами того не замѣчая: это — неотъемлемая часть ихъ существа, это воздухъ, которымъ онѣ дышутъ. Въ противуположность Зинаидѣ, онѣ не могутъ потерять своей внутренней свободы, и это потому, что ихъ человѣческая личность, окрыленная идеальными стремленіями, уже возвысилась надъ тѣмъ уровнемъ, на которомъ она еще подвержена угнетающему воздѣйствію женственности.

Но Маріанну, какъ извѣстно читателю, мы считаемъ самымъ раціональнымъ женскимъ типомъ, а Лизу — самымъ ирраціональнымъ. Вотъ именно на это коренное различіе намъ и предстоитъ теперь обратить вниманіе: это поможетъ намъ лучше понять Лизу и въ особенности уяснить себѣ ту сторону ея натуры, которую я опредѣляю гётевскимъ «das Ewig-Weibliche», утверждая въ то же время, что Лиза свободна отъ гнета женственности.

Душевный міръ обѣихъ, Лизы и Маріанны, движется силою высшихъ идей и въ особенности чувствъ. Чувства вообще ирраціональны, но въ разной мѣрѣ. То, которое дѣйствуетъ въ Маріаннѣ, принадлежитъ къ числу наименѣе ирраціональныхъ. Это именно чувство любви къ идеѣ и человѣчеству, настолько сильное и живое, что ведетъ къ подвигу, къ самопожертвованію. Оно, во-первыхъ, не принадлежитъ къ числу тѣхъ спеціально-женскихъ чувствъ, которыя уже въ силу этой спеціализаціи, этой ихъ женственности, намъ, мужчинамъ, кажутся, да и въ самомъ дѣлѣ являются ирраціональными. То, что согрѣваетъ душу Маріанны и служитъ движущей пружиной ея стремленіи, доступно и намъ, мужчинамъ. Въ Маріаннѣ оно только окрашивается женской чуткостью, непосредственностью, страстностью и т. п., но эта окраска еще не дѣлаетъ его загадочнымъ. Во-вторыхъ, оно, это чувство, весьма доступно анализу и контролю ума. Быть можетъ, и по своему происхожденію, оно сродни раціональнымъ силамъ духа. Это чувство есть альтруизмъ, — психическое начало двойственнаго происхожденія: на половину это — душевное стремленіе, развившееся изъ природной общественности человѣка (эмбріонъ альтруизма — въ «стадномъ чувствѣ»), на половину же это одно изъ «умственныхъ» чувствъ, т. е. такихъ, развитіе которыхъ невозможно безъ расширенія мысли, безъ работы ума, безъ вліянія идей. Оттуда тотъ общеизвѣстный фактъ, что прогрессъ науки, философіи, литературы, образованности всегда предшествуетъ возникновенію болѣе или менѣе широкихъ общественныхъ движеній, появленію общественныхъ дѣятелей, реформаторовъ, героевъ. Въ этомъ смыслѣ справедливо старое изреченіе, что идеи движутъ міромъ[1].

Находясь въ зависимости отъ разумныхъ силъ мысли, ими просвѣтленный и освобожденный отъ слѣпыхъ пристрастій (напр. національныхъ), высшій общечеловѣческій альтруизмъ является однимъ изъ наиболѣе раціональныхъ чувствъ. Таковъ именно альтруизмъ Маріанны. При ея живомъ умѣ, при большой внутренней свободѣ, отсутствіи фанатизма, онъ становится душевнымъ началомъ, въ которомъ ирраціональность чувства доведена до минимума и можетъ считаться равной нулю.

Обратимся къ Лизѣ. Ея основное чувство есть также альтруизмъ — очень широкій, всечеловѣческій, христіанскій въ настоящемъ, евангельскомъ смыслѣ, и съ этой точки зрѣнія онъ — выше и чище альтруизма Маріанны: онъ подчиняется завѣту «любите враговъ вашихъ, дѣлайте добро ненавидящимъ васъ». Онъ — одна, чистая, безпримѣсная любовь, безъ вражды и ненависти, — любовь, являющаяся выраженіемъ того наивысшаго этическаго начала, которое дано въ Нагорной проповѣди. Лиза всѣхъ любитъ, жалѣетъ и прощаетъ, — даже Паншина и жену Лаврецкаго. Она органически неспособна ненавидѣть — напр. дурного, злого человѣка, за то, что онъ золъ; она будетъ только скорбѣть и молиться о немъ. Такая любовь — не отъ міра сего, и душа, ею движимая, не призвана жить, трудиться и -бороться въ этомъ грѣшномъ мірѣ, гдѣ нельзя обойтись — въ интересахъ добра и правды — безъ вражды и ненависти. Но къ нравственному міру человѣка не приложимъ масштабъ утилитарности. Нравственныя стремленія имѣютъ свою безотносительную цѣнность, свое абсолютное достоинство независимость примѣнимости ихъ къ жизни. Съ этой точки зрѣнія, по скольку въ строго-этическомъ смыслѣ идеалъ Нагорной проповѣди выше всѣхъ другихъ идеаловъ, по стольку и душа Лизы выше души Маріанны, и любовь героини «Дворянскаго Гнѣзда» шире и чище любви героиня «Нови». Но эта высь, и ширь, и чистота святого чувства куплены здѣсь цѣною раціональности мысли.

Чтобы уяснить себѣ это, необходимо обратить вниманіе на то, въ какія отношенія къ сферѣ умственной, къ сферѣ общихъ идей, къ работѣ мысли становится нравственное чувство любви къ ближнему по мѣрѣ своего развитія и расширенія. Будемъ итти снизу вверхъ, и сперва вообразимъ себѣ самую низшую ступень, — ту, на которой нѣтъ еще нравственной личности, ступень: полнаго индивидуальнаго эгоизма, т. е. представимъ себѣ человѣка, повинующагося только своимъ животнымъ инстинктамъ. Душа такого нравственнаго урода будетъ совершенно ирраціональна, ибо руководящими мотивами его поступковъ будутъ не мысли, не идеи и не чувства, съ ними связанныя, а инстинкты, страсти, хотѣнія, дѣйствующія '"совершенно слѣпо и неразумно. Ирраціональность нравственной сферы такого человѣка такъ велика, что мы будемъ вправѣ охарактеризовать его психіатрическимъ терминомъ «нравственно-помѣшанный». Подымаясь отъ этого пункта выше — къ разнымъ видамъ убывающаго личнаго эгоизма или расширяющагося альтрюизма, къ любви семейной, отцовской, материнской, товарищеской, къ сословному, національному, патріотическому чувству и т. д., — мы видимъ, что развитіе этихъ нравственныхъ отношеній сопряжено съ развитіемъ общихъ идей, съ расширеніемъ сферы мысли и съ увеличеніемъ зависимости чувства отъ мысли. Весь этотъ порядокъ нравственныхъ чувствъ неотдѣлимъ отъ соотвѣтственнаго порядка идей, напр. идеи семьи, отечества, государства, національной чести и т. д. Вотъ именно эта неотдѣлимость альтрюистическихъ чувствъ отъ нравственныхъ и другихъ идей и дѣлаетъ эти чувства любви и симпатіи разумными, преобразуетъ ихъ изъ слѣпыхъ, инстинктивныхъ, стихійныхъ въ болѣе или менѣе раціональныя. Высшей точки достигаетъ это движеніе тамъ, гдѣ чувство любви или симпатіи къ ближнему превращается въ общечеловѣческій альтрюизмъ, а идея, ему отвѣчающая, возвышается до общечеловѣческаго идеала братства, равенства и солидарности, при чемъ между идеей и чувствомъ устанавливается гармоническое соотношеніе, т. е. человѣкъ любитъ людей безъ различія національности и другихъ разграниченій такъ и настолько, — какъ и насколько это вытекаетъ изъ теоретическихъ и практическихъ требованій идеала. Это и будетъ тотъ раціональный общечеловѣческій альтрюизмъ, который логически приводитъ къ необходимости, ради любви къ человѣчеству, ненавидѣть враговъ человѣчества. Его мы видимъ въ Маріаннѣ.

Теперь представимъ себѣ — психически вполнѣ возможное — дальнѣйшее движеніе чувства, когда любовь къ людямъ подвинется ступенью выше и черезъ посредство чувства жалости и состраданія распространяется на все человѣчество, не исключая и враговъ его. Этотъ высшій, сострадающій и всепрощающій альтрюизмъ по необходимости нарушаетъ ту гармонію между чувствомъ и идеей, о которой мы только-что говорили. Между извѣстными требованіями идеи, теоретическими и практическими съ одной стороны, и влеченіями чувства съ другой, возникаютъ противорѣчія. Чувство жалѣетъ и прощаетъ, между тѣмъ какъ идея, во имя логики и справедливости, осуждаетъ и отрицаетъ. Она хотѣла-бы имѣть опору въ соотвѣтственномъ чувствѣ — и, не находя его, остается какъ-бы безъ выраженія, безъ органа, безъ психологическихъ устоевъ. И она неминуемо пошатнется, — если только не заговорятъ въ душѣ тѣ чувства, которыя ей нужны. Для возстановленія нарушенной гармоніи и внутренняго мира, необходимо одно изъ двухъ: или возникновеніе соотвѣтственныхъ чувствъ, могущихъ іго всѣмъ пунктамъ уравновѣсить идею, пли-же — устраненіе самой идеи и замѣна ея другимъ умственнымъ началомъ, другимъ умонастроеніемъ, которое находилось-бы въ полной гармоніи съ тѣмъ сострадающимъ и всепрощающимъ альтрюизмомъ чувства, о которомъ идетъ рѣчь. Это другое умонастроеніе можетъ выражаться въ весьма разнообразныхъ міровоззрѣніяхъ, ученіяхъ. У Толстаго напр. оно отлилось въ форму его извѣстныхъ идей о «непротивленіи злу» и о «недѣланіи». У Лизы оно держится въ предѣлахъ евангельскаго откровенія. Одно изъ наиболѣе яркихъ его выраженій представляетъ собою древній буддизмъ. Въ будущемъ могутъ возникнуть новые типы такого уклада мысли. При всемъ разнообразіи исторически-извѣстныхъ и возможныхъ въ будущемъ его типовъ или формъ, онъ всегда былъ и, вѣроятно, всегда запечатлѣнъ характеромъ большей или меньшей ирраціональности. Обращаясь теперь къ тому чувству, которому отвѣчаетъ этотъ укладъ мысли, мы найдемъ, что въ противуположность послѣднему, оно должно быть признано чуть-ли не самымъ раціональнымъ изъ чувствъ. И въ самомъ дѣлѣ, чѣмъ чувство ниже, эгоистичнѣе, животнѣе, тѣмъ оно ирраціональнѣе; облагораживаясь, торжествуя надъ животной природой человѣка, оно освобождается отъ гнета стихійности, отъ слѣпоты инстинкта, отъ темноты душевной и становится въ извѣстномъ смыслѣ раціональнымъ. Такимъ и является чувство всеобъемлющаго состраданія, высшаго альтрюизма, евангельской, всепрощающей любви. Итакъ, чувство — раціонально, а мысль, ему отвѣчающая, ирраціональна, и, сочетаясь, онѣ даютъ въ результатѣ душевную гармонію. Это гармонія контрастовъ и одно изъ любопытнѣйшихъ явленій психическаго ритма. въ общемъ натура, въ которой эта гармонія осуществилась, должна быть признана ирраціональной. Но это — ирраціональность высшаго рода, удѣлъ избранныхъ. Не для ихъ мысли созданъ міръ: она не постигаетъ его; ихъ чувство создано не для міра: онъ его не пойметъ. Одинъ изъ типичныхъ представителей этихъ избранныхъ натуръ, Г. С. Сковорода, справедливо сказалъ: «міръ меня ловилъ, но не поймалъ».

Въ такой душѣ, несозданной для міра, мы наблюдаемъ какъ-бы перемѣщеніе центра тяжести личности: личное «я» перестаетъ тяготѣть къ земному бытію; привычная обстановка, тепло и свѣтъ жизни, земныя радости, связи съ людьми, всѣ интересы, заботы, стремленія, цѣли — все это теряетъ свою притягательную силу, которой дѣйствіе переносится въ другую сферу, — въ какую именно, это ужъ зависитъ отъ умственнаго и нравственнаго уклада человѣка. У Низы оно перенесено въ религіозную, мистическую сферу. Мысль о Богѣ, о «загробной» жизни, мистическая любовь къ Богу — вотъ къ чему тяготѣютъ всѣ душевныя силы Лизы, вотъ куда перемѣщенъ центръ тяжести ея личности. Окончательно совершилось это перемѣщеніе, когда Лиза ушла въ монастырь, и здѣсь-то ея натура, весь укладъ ея души и вся ирраціональность этого уклада достигли своего полнаго выраженія. Это особое, чуждое и непонятное намъ, людямъ жизни, состояніе сознанія, при которомъ духъ человѣческій освобождается отъ опутывающихъ его психическихъ узъ земныхъ отношеній, земныхъ стремленій и — свободный, ясный и чистый — весь сосредотачивается на одномъ высокомъ помыслѣ, на одномъ священномъ чувствѣ, — весь цѣликомъ истрачивается на одну любовь, чистую, какъ отвлеченіе, горячую, какъ молитва, и, какъ она-же, полную наивной поэзіи. Это наивысшая — мистическая стадія ирраціональности духа. Чтобы еще лучше уяснить себѣ ея психологію, сопоставимъ ее съ другимъ видомъ отреченія отъ міра и бѣгства отъ жизни.

Есть у Мицкевича одно чудное стихотвореніе, въ которомъ схваченъ этотъ душевный мотивъ — порывъ бѣжать отъ міра, отъ жизни, отъ людей, отрекшись это всего, что есть лучшаго, что даетъ величайшія радости, отъ любви, отъ дружбы, но сохраняя и унося съ собою святое чувство любви къ человѣчеству. Поэтъ — при наступленіи новаго года — задаетъ себѣ вопросъ: чего-бы пожелать себѣ? Можетъ быть, веселыхъ минутъ? Нѣтъ, потому что потомъ будетъ еще грустнѣе. Можетъ быть, любви? Опять нѣтъ, потому что ея блаженство смѣнится страданіями. Можетъ быть, дружбы? Это самое прочное чувство, и много радостей даетъ оно, но зато, когда друзей постигнетъ несчастье, то какъ жестоко мучится человѣкъ за себя и за другихъ! Нѣтъ, не надо и дружбы. Чего-же пожелать? Я пожелаю себѣ, говоритъ поэтъ, могилы, дубовой постели, откуда-бы я не видѣлъ ни блеска солнца, ни смѣха враговъ, ни слезъ друзей. Тамъ до конца свѣта я хотѣлъ-бы — во снѣ, отъ котораго ничто меня не разбудитъ, — мечтать такъ, какъ мечталъ я въ мои молодые годы: любить міръ, питать дружбу къ міру, но — вдали отъ людей {Стихотвореніе-же, озаглавленное «Новый годъ», было написано подъ новый 1824 г. въ Вильнѣ, въ тюрьмѣ, гдѣ содержались Мицкевичъ и его друзья по дѣлу «филаретовъ». Привожу его въ подлинникѣ:

Nowy Rok.

Konał role stary: z jego popiołów wykwita

Feniks nowy; już skrzydła roztacza na niebie;

świat go cały nadzieją i życzeniem wita:

Czegóż w tym nowym roku żądać mam dla siebie?

Może chwilek wesołych? — Znam te błyskawice.

Kiedy niebo otworzą i ziemię ozłocą,

Czekamy wniebowzięcia: aż nasze źrenice

Grubszą niżeli pierwej zasępia się nocą.

Może kochania? --Znam tę gorączkę młodości.

W platońskie wznosi sfery, przed rajskie obrazy:

Aż silnych i wesołych strąci w ból i mdłości,

Z siódmego nieba w stepy, między zimne głazy.

Chorowałem, marzyłem, latałem i spadam.

Marzyłem boską różę; blizki jej zerwania

Zbudziłem się; sen zniknął, róży nie posiadam.

Kolce w piersiach zostały. — Nie żądam kochania!

O, przyjaciele, jakże jesteście szczęśliwi!

Jako w palmie Armidy wszyscy żyjąc społem,

Jedna zaklęta dusza cale drzewo żywi,

Choć każdy listek zda sia oddzielnym żywiołem.

Ale kiedy po drzewie grad burzliwy chłośnie,

Lub je żądło owadów jadowitych drażni:

Jakże każda gałązka dręczy się nieznośnie

Za siebie i za drugie! — Nie żądam przyjaźni!

I czegóż więc w tym nowym roku będę żądał?

Samotnego ustronia, dębowej pościeli,

Skądbym już ani blasku słońca nie oglądał,

Ni śmiechu nieprzyjaciół, ni łez przyjacieli.

Tam do końca, a nawet i po końcu świata,

Chciałbym we śnie, z którego nic mię nie obudzi,

Marzyć, jak-em przemarzył moje młode lata:

Kochać świat, sprzyjać światu — zdaleka od ludzi…}.

Въ этомъ стихотвореніи Мицкевича занимающій насъ душевный мотивъ представленъ въ нѣкоторой эгоистической окраскѣ: человѣкъ отрекается отъ радостей жизни, отъ блаженства любви, отъ дружбы — спасаясь отъ тѣхъ скорбей, разочарованій, страданій, которыя неизбѣжно постигаютъ его въ жизни. Еще яснѣе видна эгоистическая сторона такого отреченія отъ міра въ аналогичномъ стихотвореніи Лермонтова «Выхожу одинъ я на дорогу»:

… Я ищу свободы и покоя,

Я-бъ хотѣлъ забыться и заснуть…

Но не тѣмъ холоднымъ сномъ могилы, —

Я-бъ желалъ навѣки такъ заснуть,

Чтобъ въ груди дремали жизни силы,

Чтобъ, дыша, вздымалась тихо грудь;

Чтобъ всю ночь, весь день, мой слухъ лелѣя,

Про любовь мнѣ сладкій голосъ пѣлъ;

Надо мной чтобъ, вѣчно зеленѣя,

Темный дубъ склонялся и шумѣлъ…

Мечта о «сладкомъ голосѣ, ноющемъ про любовь» (конечно, женскую), это во всякомъ случаѣ болѣе эгоистическое желаніе, чѣмъ та любовь къ человѣчеству вдали отъ этого человѣчества, о которой говоритъ Мицкевичъ. Различны также и мотивы, побуждающіе стремиться къ отреченію отъ міра: у Мицкевича это, какъ мы только что видѣли, боязнь страданій, у Лермонтова-же — разочарованность и равнодушіе къ жизни («Ужъ не жду отъ жизни ничего я, и не жаль мнѣ прошлаго ничуть»). Оба стремленія (у Лермонтова и Мицкевича) могутъ быть названы въ своемъ родѣ «психологическими утопіями», построенными на эгоистическомъ пессимизмѣ: міръ полонъ зла и страданій, но въ немъ есть и нѣчто прекрасное и самоцѣнное, доставляющее человѣку величайшія наслажденія, — и вотъ человѣкъ лелѣетъ утопію — уйти отъ міра, избавиться отъ всѣхъ его золъ и бѣдъ, его страданій и разочарованій, но непремѣнно такъ, чтобы удержать за собою и унести это прекрасное и самоцѣнное, — будетъ-ли это абстрактная любовь къ абстрактному человѣчеству, или невидимый голосъ, чарующій душу сладкой пѣснью про любовь. Но эта утопическая неосуществимая мечта, столь категорически выраженная въ обоихъ стихотвореніяхъ, является лишь поэтическимъ образомъ, который говоритъ или, лучше, заставляетъ мыслить многое, что въ немъ самомъ не заключено, — который, какъ и всякій поэтическій образъ, служитъ только «представленіемъ» или формою апперцепціи разныхъ мыслей и чувствъ. И прежде всего самая утопичность мечты указываетъ намъ на сознаніе (у Мицкевича — въ особенности), что безъ страданій и разочарованій нельзя получить того душевнаго сокровища, которое поэтъ хотѣлъ-бы унести съ собою въ могилу, что право имѣть высокое, святое чувство должно быть выстрадано. У Мицкевича въ послѣднемъ аккордѣ — «любить человѣчество — вдали отъ людей» — чувствуется увѣренность въ противуположномъ, въ томъ, что эта любовь невозможна безъ живыхъ связей съ людьми и безъ тѣхъ страданій, которыя оттуда проистекаютъ. Эти и другія мысли, возбуждаемыя стихотвореніями Мицкевича и Лермонтова, помогаютъ намъ еще глубже понять утопичность мечты, въ нихъ выраженной: эта мечта не имѣетъ нравственнаго оправданія. Мотивы (стремленіе избѣжать страданій — у Мицкевича, разочарованность — у Лермонтова) не суть мотивы нравственнаго порядка, а между тѣмъ само-то стремленіе, намѣченная цѣль сводится къ личному блаженству, къ достиженію счастливаго, уравновѣшеннаго, самоусладительнаго состоянія духа. Это внутреннее счастье можетъ быть достигнуто только цѣною самоотреченія, жертвъ, нравственнаго подвига, и мотивы, побуждающія стремиться къ этой «свободѣ и покою», чтобы не быть утопичными, должны корениться не въ чемъ иномъ, какъ именно въ нравственной сферѣ личной жизни.

Теперь мы можемъ вернуться къ Лизѣ.

Лиза также стремится въ сущности «къ свободѣ и покою», къ свободѣ отъ тягостныхъ ей связей съ людьми, отъ гнетущихъ ее противорѣчій жизни, отъ неизбѣжныхъ «въ мірѣ» грѣховъ и компромиссовъ, — къ покою души, къ наполняющей ея душу несказаннымъ блаженствомъ близости къ Божеству въ монастырѣ, къ мистическимъ восторгамъ религіозной жизни. Но это высокое счастье она заслужила; она его купила цѣною огромной жертвы — она отказалась ради него отъ счастья съ любимымъ человѣкомъ. Это счастье было вполнѣ возможно, и от, ъ нея зависѣло его осуществленіе. Чтобы понять всю громадность этой жертвы, нужно вспомнить, что любовь Лизы и Лаврецкаго была любовь глубокая и могущественная, основанная не на скоропреходящемъ увлеченіи, а на внутреннемъ сродствѣ душъ, — это была любовь на всю жизнь, она сулила настоящее, прочное счастье, то рѣдкое поэтическое счастье, ради котораго люди такъ легко отрекаются отъ высшихъ идей, отъ религіи, отъ идеаловъ, и только такія рѣдкія натуры, какъ Лиза, способны принести въ жертву высшимъ, неличнымъ стремленіямъ души.

Итакъ, это была жертва, это былъ подвигъ самоотреченія.

И это жертвоприношеніе было совершено силою мотивовъ чисто-нравственнаго порядка. Вспомнимъ здѣсь сцену въ концѣ главы XLII.

« — Да, — сказала она глухо: — мы скоро были наказаны.

— Наказаны, — повторилъ Лаврецкій…-- За что-же вы-то наказаны?

Лиза подняла на него свои глаза. Ни горя, ни тревоги они не выражали…

Сердце въ Лаврецкомъ дрогнуло отъ жалости и любви.

— …Все кончено, — прошепталъ онъ; — да, все кончено — прежде чѣмъ началось.

— Это все надо забыть, — проговорила Лиза…-- Намъ обоимъ остается исполнить нашъ долгъ. Вы, Ѳедоръ Ивановичъ, должны примириться съ вашей женой.

— Лиза!

— Я васъ прошу объ этомъ; этимъ однимъ можно загладить… все, что было…

— …Хорошо, — проговорилъ сквозь зубы Лаврецкій: — это я сдѣлаю, положимъ; этимъ я исполню свой долгъ. Ну, а вы — въ чемъ-же вашъ долгъ состоитъ?

— Про это я знаю.

Лаврецкій вдругъ встрепенулся.

— Ужъ не собираетесь-ли вы выйти за Паншина? — спросилъ онъ.

Лиза чуть замѣтно улыбнулась.

— О, нѣтъ! промолвила она».

Не трудно видѣть, что Лизой движетъ мотивъ не какого-нибудь иного, какъ именно нравственнаго или точнѣе нравственно-религіознаго порядка. Она считаетъ дѣломъ грѣшнымъ, безнравственнымъ строить свое счастье на несчастьи другихъ. Отнять Лаврецкаго отъ его семьи, хотя-бы и не любимой имъ и чуждой ему, она признаетъ почти преступленіемъ, подлежащимъ наказанію. Весьма возможно, что въ данномъ случаѣ она ошибалась. Потеря мужа никакихъ нравственныхъ, ни иныхъ страданій не причинила-бы г-жѣ Лаврецкой и ея дочери, и все устроилось-бы къ общему удовольствію. Но таково уже глубокое, непоколебимое убѣжденіе Лизы — въ нерасторжимости брака, въ необходимости прощенія, въ возможности нравственнаго возрожденія такихъ испорченныхъ натуръ, какъ жена Лаврецкаго. Для нея не подлежитъ сомнѣнію, что отнимая у семьи Лаврецкаго, она нарушитъ святость брака, лишитъ жену Лаврецкаго, мужа, его дочь — отца, его самаго — возможности простить, а ее (madame Лаврецкую!) — возможности раскаяться и загладить свое прошлое. Свой чистый порывъ, свою любовь къ Лаврецкому она признаетъ поэтому грѣховными, себя считаетъ недостойной счастья, само счастье — невозможнымъ и нежелательнымъ, разъ оно сопряжено съ компромиссами, съ нарушеніемъ чьихъ-то, хотя-бы и фиктивныхъ, правъ. Возвращеніе жены Лаврецкаго ей представляется поэтому предостереженіемъ свыше и даже наказаніемъ за грѣховное, по ея мнѣнію, чувство. «Теперь вы сами видите, что счастье не отъ насъ, а отъ Бога», говоритъ она Лаврецкому.

Но этого мало. Нравственныя основанія самоотреченія Лизы оказываются еще глубже:

Въ сценѣ, гдѣ Лиза объявляетъ тетушкѣ, несравненной Марѳѣ Тимоѳеевнѣ, о своемъ рѣшеніи пойти въ монастырь, она говоритъ между прочимъ: «…Я рѣшилась, я молилась, я просила совѣта у Бога, все кончено, кончена моя жизнь съ вами. Такой урокъ не даромъ; да я ужъ не въ первый разъ объ этомъ думаю. Счастье ко мнѣ не шло; даже когда у меня были надежды на счастье, сердце у меня все щемило. Я все знаю, и свои грѣхи, и чужіе, и какъ папенька богатство нажилъ; я все знаю. Все это отмолить, отмолить надо…» (Гл. XLV).

Передъ нами три вида самоотреченія или удаленія отъ жизни: одинъ — у Лизы, другой — въ стихотвореніи Мицкевича, третій — въ стихотвореніи Лермонтова. Эти три вида являются въ то-же время стремленіями къ тремъ разнымъ блаженствамъ. Блаженство Лизы есть мистическая любовь къ Богу, сладость молитвы, радость покаянія и, на всемъ этомъ основанный, безусловный, несокрушимый покой души. У Мицкевича это — утопическое блаженство успокоенія души въ высокомъ чувствѣ любви къ человѣчеству, — чувствѣ, которое, въ силу изолированности его носителя отъ людей, неспособно ни омрачиться, ни изсякнуть. У Лермонтова — это эгоистическое наслажденіе поэтическими чарами любви, — не самой любовью, всегда требующей затраты душевныхъ силъ, а именно только ея поэтизированнымъ, одухотвореннымъ, чарующимъ представленіемъ, не требующимъ дѣйствія «силъ жизни» и совмѣстимомъ съ ихъ усыпленнымъ, дремотнымъ состояніемъ[2]. Изъ этихъ трехъ блаженствъ одно только блаженство Лизы не утопично: оно вполнѣ осуществимо — для такихъ натуръ, какъ она: это различіе находится въ тѣсной связи съ тѣмъ фактомъ, что блаженству Лизы не присущъ тотъ духъ квіетизма;, которымъ такъ рѣзко запечатлѣны два другія. Удаленіе Лизы отъ міра можетъ быть названо квіетистическимъ развѣ только сравнительно напр. съ активностью Маріанны и съ точки зрѣнія общественной борьбы, но отнюдь не въ смыслѣ психологическомъ. У Лизы нѣтъ и тѣни стремленія къ психологическому квіетизму, нѣтъ никакихъ слѣдовъ душевной усталости или изнѣженности. Напротивъ, душа Лизы полна энергіи и въ высокой степени активна, ибо ея самоотреченіе, во-первыхъ, такого сорта, что требуетъ большой силы воли, духовной мощи, а во-вторыхъ та религіозная жизнь, которой посвящаетъ себя Лиза, сводится къ очень энергической, очень интенсивной дѣятельности духа, требующей большого самообладанія, сосредоточенія вниманія на одномъ пунктѣ, борьбы съ разсѣянностью, съ лѣнью мысли и усталостью чувства, чему такъ подверженъ внутренній міръ человѣка. Наконецъ, молитва и покаяніе, религіозный экстазъ, мистическое чувство — это не пассивныя состоянія души, это. ея энергія, это затрата душевной силы, напряженная работа мысли и чувства, несовмѣстимая съ психологическимъ квіетизмомъ, съ тѣмъ дремотнымъ состояніемъ «силъ жизни», съ тою своего рода летаргіею, о которыхъ говорится въ стихахъ Лермонтова и Мицкевича.

Настоящій — психологическій — квіетизмъ есть именно стремленіе низвести энергію душевныхъ процессовъ до того минимума, при которомъ эти процессы могли-бы разсматриваться уже не какъ дѣятельность, а какъ состояніе, казались-бы превращенными въ пассивныя ощущенія.

По существу дѣла, такое превращеніе невозможно, ибо всѣ душевные процессы суть дѣятельности, а не состоянія въ собственномъ смыслѣ, и всѣ ощущенія — активны. Но стремленіе къ квіетизму духа вполнѣ возможно и даже является неизбѣжнымъ спутникомъ душевной дѣятельности, въ особенности такой, которая, требуя большой траты энергіи, не даетъ человѣку должнаго умственнаго и нравственнаго удовлетворенія. Стремленіе къ квіетизму временами сопровождается иллюзіей его достиженія: когда болѣе энергичные процессы духа

смѣняются менѣе энергичными человѣку кажется, будто-бы эти послѣдніе суть уже не дѣятельность, а состояніе, будто они не активны, а пассивны, — Возникаетъ пріятное чувство душевнаго отдыха, подсказывающее сознанію ложную мысль, что основаніе или источникъ внутренняго душевнаго счастья — въ пассивности, а не въ активности духа. Къ этому вопросу мы вернемся впослѣдствіи, когда, закончивъ анализъ творчества Тургенева и Толстого, мы перейдемъ къ заключительнымъ соображеніямъ о психологической природѣ художественнаго процесса вообще: мы увидимъ тогда, что этотъ процессъ — психологически — сродни тому, который называется счастьемъ, и что оба должны быть понимаемы, какъ развитіе въ душѣ нѣкоторой высшей творческой энергіи.

Сопоставленіе «трехъ блаженствъ отреченія отъ жизни» приводитъ насъ къ слѣдующимъ выводамъ или требованіямъ:

1) Отреченіе жизни, чтобы быть осуществимымъ, а не утопіей, должно исходить исключительно изъ побужденій нравственнаго порядка: если, повинуясь однимъ только велѣніямъ нравственнаго убѣжденія и чувства, голосу совѣсти, человѣкъ не находитъ для себя возможнымъ жить съ людьми, трудиться на нивѣ жизни, — пусть онъ уходитъ отъ міра, для котораго онъ не былъ созданъ, пусть замыкается въ самомъ себѣ, всецѣло отдается религіи, — наукѣ, созерцанію, подвижничеству, — чему угодно. Это не будетъ утопія, это не будетъ напрасная мечта: онъ въ самомъ дѣлѣ ушелъ отъ жизни, отъ людей и живетъ одинъ, — самъ по себѣ существуетъ — полный собою, своимъ нравственнымъ укладомъ, своимъ идейнымъ содержаніемъ, одной всепоглощающей мечтою, одной безсмертной любовью, одной великой мыслью. И эта любовь, мечта или мысль не пропадутъ даромъ: человѣчество такъ или иначе ими воспользуется. — Но если человѣкъ захочетъ уйти отъ жизни — движимый эгоизмомъ, озлобленіемъ, разочарованіемъ, — онъ не уйдетъ отъ нея: она настигнетъ въ его убѣжищѣ и либо покараетъ за малодушное бѣгство, либо излѣчитъ отъ эгоизма, вновь примиритъ съ людьми или еще пуще озлобитъ, — доведетъ его разочарованность до отчаянія, его усталость до изможденія, или-же, наоборотъ, вновь очаруетъ и увлечетъ въ свой водоворотъ.

2) Блаженство отреченія должно быть куплено цѣною самопожертвованія, цѣною подвига и оправдано высшимъ призваніемъ человѣка. Жить въ мірѣ, «возиться съ людьми» (какъ выражается Базаровъ), трудиться, бороться, страдать — это обязанность человѣка. Отъ этой тяжелой обязанности онъ можетъ быть освобожденъ только ради высшей дѣятельности духа, имѣющей свою безотносительную цѣнность, — ради развитія въ себѣ какой-либо высшей, совершеннѣйшей духовной энергіи, нравственной или умственной, которая сама по себѣ есть прежде всего душевный трудъ, тяжелый и требовательный, а потомъ уже — «блаженство».

3) Отрекаясь отъ жизни съ людьми и отдаваясь всецѣло высшей Дѣятельности духа, человѣкъ не имѣетъ права требовать и получать тѣ сорты радостей, тѣ виды счастья, которые даются жизнью «въ мірѣ».

Такимъ требованіямъ, какъ-бы они ни были суровы, Лиза вполнѣ удовлетворяетъ, и всякій упрекъ въ эгоистическомъ удаленіи отъ міра, къ ней обращенный, заранѣе обезоруживается. Это приводить насъ къ разсмотрѣнію этической стороны въ психологіи Лизы, къ анализу ея нравственной личности.

Человѣкъ живетъ и движется силою весьма разнообразныхъ внутреннихъ стремленій, въ числѣ которыхъ дѣйствуютъ и мотивы нравственнаго порядка, но они такъ причудливо и тѣсно переплетаются съ мотивами другихъ порядковъ, что выдѣлить ихъ оттуда въ большинствѣ случаевъ оказывается дѣломъ весьма нелегкимъ. И чѣмъ болѣе полной и разносторонней жизнью живетъ человѣкъ, тѣмъ труднѣе произвести такое выдѣленіе или изолированіе нравственныхъ мотивовъ отъ другихъ и опредѣлить для каждаго даннаго случая или даже для цѣлой полосы въ жизни человѣка, — что именно было главнымъ стимуломъ различныхъ его поступковъ или его дѣятельности вообще, нравственныя-ли побужденія, или какія-нибудь иныя, напримѣръ, честолюбіе. Иногда поступокъ человѣка имѣетъ все обличье нравственнаго, не будучи, однако, таковымъ по существу дѣла, т. е. по сознательнымъ внутреннимъ мотивамъ. Мы видимъ, напримѣръ, что человѣкъ отказывается отъ извѣстныхъ, даже очень значительныхъ благъ, уступая ихъ другимъ, имѣющимъ на нихъ больше правъ, чѣмъ онъ, — и мы уже склонны квалифицировать этотъ поступокъ какъ нравственный. Но легко можетъ оказаться, что человѣкъ сдѣлалъ это — движимый вовсе не нравственнымъ побужденіемъ, а, напримѣръ, лѣнью, нежеланіемъ и неумѣніемъ бороться, домогаться, конкурировать. Далѣе, поступки, имѣющіе обличіе нравственныхъ, часто совершаются силою увлеченія идеей или силою страстнаго чувства, Въ этого рода случаяхъ нравственное движеніе души совпало съ другимъ ея стремленіемъ и такъ заслонено этимъ послѣднимъ, что часто нѣтъ возможности его выдѣлить и опредѣлить его роль и силу; для рѣшенія вопроса нужно подождать, пока увлеченіе пройдетъ: если человѣкъ будетъ дѣлать то-же самое, имѣющее нравственное обличье, и тогда, когда увлеченіе прошло, то мы скажемъ, что нравственный мотивъ долженъ былъ имѣть большое значеніе и раньше, въ періодъ увлеченія идеей или чувствомъ. Когда Елена ушла за Инсаровымъ, когда Маріанна бѣжала изъ дома Сипягиныхъ, — ими руководили весьма разнообразныя и сложныя душевныя стремленія, въ ряду которыхъ, безъ всякаго сомнѣнія, были и чисто-нравственныя Но у Елены они слились съ чувствомъ любви къ Инсарову, у Маріанны они перепутались съ ея увлеченіемъ идеею служенія народу, съ ея молодымъ позывомъ къ широкой, захватывающей дѣятельности, къ подвигу, съ ея гордостью и стремленіемъ къ независимости.. Не легкое дѣло — распутать такой психическій клубокъ и извлечь изъ него какъ разъ ту нить, которая намъ нужна для психологическаго діагноза.

У Лизы нравственный укладъ выдѣляется сравнительно легче, во-первыхъ, въ силу того, что въ ея душевномъ мірѣ онъ играетъ роль капитальную, и во-вторыхъ — потому, что онъ переплетенъ и совмѣщается у нея съ такимъ психическимъ началомъ, которое его не затемняетъ, — съ началомъ религіознымъ, съ тою ея религіею, о которой мы говорили выше. Я именно имѣю во виду индивидуальную религію Лизы, а не религіозное чувство или религіозныя идеи вообще, которыя могутъ заслонять собою чисто-нравственные мотивы такъ-же точно, какъ это дѣлаютъ и другія чувства или идеи. Если человѣкъ поступаетъ нравственно и при этомъ вѣритъ, что за безнравственные поступки онъ будетъ мучиться въ аду, или если человѣкъ отрекается отъ житейскихъ благъ или идетъ на мученическій подвигъ — движимый религіознымъ фанатизмомъ, то мы опять получаемъ тотъ душевный «клубокъ», въ которомъ такъ трудно распознать потерянную въ немъ нить чисто-нравственнаго движенія души. Но не таково отношеніе нравственнаго уклада къ религіозному у Лизы. Во всемъ ея существѣ вы ясно видите вѣчно-бодрствующее, всегда насторожѣ, живое и тонкое нравственное чувство, родъ прирожденнаго нравственнаго такта или чутья, безошибочно и моментально рѣшающаго, что хорошо, что дурно, что должно дѣлать, чего не должно дѣлать, — независимо отъ того, пріятно это кому-нибудь или непріятно, полезно, или безполезно, причинитъ-ли данный нравственный поступокъ огорченіе, страданія или, напротивъ, удовольствіе и радость близкимъ людямъ. Безоглядный, безповоротный, математически-правильно дѣйствующій, не осложненный ни любовью, ни гордостью, ни честолюбіемъ, ни молодыми порывами, ни идеею, чистый, безпримѣтный категорическій императивъ нравственнаго долга — вотъ что составляетъ главную основу душевной жизни Лизы, вотъ то, что образуетъ ея психическую индивидуальность. Эта особенность Лизы такъ ясна, такъ несомнѣнна, что — можно быть увѣреннымъ — въ случаѣ конфликта между велѣніями ея нравственнаго чувства и требованіями ея религіи она, при всей своей религіозности, не колеблясь поступила-бы по указаніямъ перваго, а не второй; послѣ чего, въ глубинѣ своей наивности, она каялась-бы и отмаливала этотъ «грѣхъ», но «грѣхъ» все-таки былъ-бы совершенъ и въ случаѣ повторенія конфликта снова повторенъ. Я говорю такъ для того, чтобы яснѣе и рѣзче оттѣнить самобытность и силу нравственнаго начала у Лизы, и вовсе не хочу этимъ сказать, что религіозная сторона отодвинута у нея на второй планъ. Настоящее отношеніе обоихъ началъ у Лизы таково: нравственная сторона составляетъ основу ея личности, а религіозная ость основа этой основы. Во избѣжаніе недоразумѣній, нужно пояснить, что, опредѣляя такъ отношеніе этихъ двухъ началъ у Лизы, я вовсе не исхожу изъ теоріи (по моему мнѣнію, ошибочной) о происхожденіи и зависимости нравственности отъ религіи. Я имѣю въ виду психологическое соображеніе, не имѣющее ничего общаго съ этой теоріей и состоящее въ слѣдующемъ.

Изо всѣхъ душевныхъ процессовъ, образующихъ личность, самый личный — это именно процессъ нравственный. Какъ носительница нравственнаго категорическаго императива, личность является самодовлѣющей единицей: она сама себѣ судья, и ея нравственный міръ, голосъ ея совѣсти, совокупность ея нравственныхъ чувствъ и понятій составляютъ нѣчто глубоко интимное, сокровенное, замкнутое въ себѣ, рѣзко-индивидуальное. Вотъ именно въ силу этой особенности нравственнаго процесса, онъ не можетъ самъ по себѣ быть единственнымъ и послѣднимъ основаніемъ психической жизни: личность, душевная жизнь которой вся ушла-бы въ одну чистую нравственность, была-бы личностью совершенно изолированной, замкнутой въ себѣ, самодовлѣющей и фатально пришла-бы къ потерѣ душевнаго равновѣсія, къ сатанинской гордости, къ маніи величія, къ крайнему самоутвержденію. Это былъ-бы одинъ изъ самыхъ рѣзкихъ случаевъ эгоцентризма, который обнаруживалъ-бы явную тенденцію перейти въ настоящій эгоизмъ. Поэтому-то нравственное начало, чтобы не довести личность до крушенія и себя до самоотрицанія, должно быть уравновѣшено другими, не столь личными, болѣе экспансивными движеніями души. Въ этихъ движеніяхъ личность находитъ противовѣсъ чисто-нравственнымъ стремленіямъ и такимъ образомъ пріобрѣтаетъ душевную устойчивость. Чисто-нравственные мотивы переплетаются съ семейными, общественными, національными, общечеловѣческими стремленіями, религіозными вѣрованіями, умственными (философскими, научными, художественными) интересами и т. д., и — образуется тотъ «клубокъ», о которомъ мы говорили выше. Чѣмъ сильнѣе и ярче выражено въ. человѣкѣ нравственное начало, т. е. чѣмъ выше и могущественнѣе его нравственное «я», тѣмъ значительнѣе и шире должны быть тѣ стремленія его души, которыя выводятъ его изъ индивидуальной сферы, — иначе равновѣсія не будетъ. Для такихъ натуръ, какъ Лиза, выдѣляющихся изъ уровня обыкновенныхъ смертныхъ необычайно высокимъ подъемомъ и энергіей нравственнаго начала, — уравновѣшивающимъ устоемъ ему можетъ служить только какое-нибудь всеобъемлющее, всемірное, космическое, мистическое стремленіе. Лиза — изъ числа тѣхъ, для которыхъ оно возможно только на религіозной почвѣ. Въ этомъ — чисто-психологическомъ — смыслѣ я и говорю, что у Лизы религія составляетъ основу или опору ея нравственныхъ стремленій. Я вижу здѣсь проявленіе нѣкотораго психическаго ритма: чѣмъ выше подымается личность — какъ самодовлѣющее, замкнутое въ себѣ, самоопредѣляющееся «я», — тѣмъ настойчивѣе скажется потребность привязать это «я» къ чему-нибудь внѣ его находящемуся, объективному. Сознаніе собственнаго достоинства и нравственная гордость человѣка ищутъ себѣ опоры или уравновѣшивающаго начала въ смиреніи, въ самоотреченіи. — Пусть нравственныя струны души звучатъ въ унисонъ съ другими, напр. струнами альтрюизма, честолюбія, увлеченія идеею и т. д., — въ созвучной игрѣ этихъ послѣднихъ онѣ найдутъ искомую гармонію, и внутренній міръ человѣка уравновѣсится психическими связями съ цѣлымъ, семьей, обществомъ, государствомъ, народомъ, наконецъ народами. Это цѣлое непремѣнно должно быть живое, конкретное, надѣленное психической жизнью и способное поэтому войти въ психическія связи съ индивидуумомъ. Но пусть нравственныя струны души, обособившись это всѣхъ другихъ, начнутъ звучать самостоятельно — чистыми, безпримѣсными, полными аккордами категорическаго императива, — тогда личность не будетъ уже тяготѣть къ живому, конкретному цѣлому и не найдетъ, даже не будетъ искать уравновѣшенія въ живыхъ связяхъ съ людьми. Связи съ временнымъ, условнымъ, преходящимъ не въ состояніи уравновѣсить абсолютную автономію личности, возобладавшую силою обособленнаго дѣйствія нравственнаго начала. Этой безусловной автономіи должна быть противупоставлена зависимость личности отъ такого начала, которое личность признавала-бы наивысшимъ, абсолютнымъ, вѣчнымъ. Этимъ началомъ можетъ быть или идея Божества въ одной изъ.ея историческихъ формъ, или идея Космоса въ одной изъ ея философскихъ концепцій. Всегда, но въ разной мѣрѣ и въ различномъ смыслѣ, идея этого рода — мистична (или «супра-раціональна»), и потому и само психологическое тяготѣніе личности къ абсолютному началу легко можетъ получить (и въ большинствѣ случаевъ подучаетъ) въ сознаніи человѣка мистическую окраску; въ виду супра-раціональности идеи Вѣчнаго, Безконечнаго, Безначальнаго, Безусловнаго, психологическая связь съ непознаваемымъ началомъ, которое за этою идеею скрывается, обыкновенно представляется человѣку супра-натуралъной. Является-ли она въ такомъ освѣщеніи, или нѣтъ, во всякомъ случаѣ она есть особый психическій процессъ, который, въ отличіе отъ другихъ, мы называемъ религіознымъ. Принимая въ соображеніе ту важную роль, которую въ этомъ процессѣ играетъ сознаніе, мы скажемъ такъ: когда человѣкъ пристально всматривается въ свое нравственное чувство и освѣщаетъ его свѣтомъ сознательной мысли, тогда эта сознательная мысль его обнаруживаетъ стремленіе увидѣть — либо Божество, либо Космосъ, — откуда между прочимъ возникаетъ психологически обоснованное, но логически необязательное умственное стремленіе приписывать самому нравственному началу супро-натуральное или трансцендентальное происхожденіе.

Мы затронули очень сложный вопросъ, который заслуживалъ-бы болѣе обстоятельнаго разсмотрѣнія, но это отвлекло бы насъ далеко въ сторону отъ нашей темы. Вернемся къ Лизѣ.

Она пристально и «неотвратно»[3] всматривалась въ свой нравственный міръ и освѣщала его тихимъ свѣтомъ своей дѣтски-чистой любви. И, движимая тѣмъ душевнымъ стремленіемъ, о которомъ мы только-что говорили, она увидѣла Бога.

Натура, цѣликомъ основанная на нравственномъ чувствѣ, она не могла отрѣшиться отъ постоянныхъ помысловъ о долгѣ и отдаться призыву другихъ побужденій, которымъ такъ подвластны обыкновенныя души человѣческія, — и была осуждена жить замкнутою въ своемъ личномъ мірѣ. А потому она не только увидѣла Бога, но и возлюбила Его всѣми силами своей чистой, женственной и наивной души. Это не было одно только созерцаніе Божества, это была всепоглощающая, восторженная, нѣжная, глубокая мистическая любовь.

И въ этой мистической любви къ Божеству сказались всѣ лучшія стороны женской натуры, воплощеніемъ которыхъ является Лиза. Представимъ себѣ эти стороны въ ихъ наивысшемъ развитіи, въ ихъ апоѳозѣ, представимъ себѣ дѣвственную чистоту и цѣломудріе, возвысившимися до полной свободы отъ власти обыкновенной, біо-психической, женственности, женскую жалость и состраданіе — возведенными въ высшую любовь ко всему живому, нѣжность и кротость женской души — претворенными въ евангельское всепрощеніе, — вообразимъ все это, — и въ результатѣ мы получимъ какую-то огромную силу, психическую энергію особаго рода, отмѣченную печатью идеальной, одухотворенной женственности. Это — das Ewigweibliche.

По самой природѣ своей, эта сила въ высокой степени экспансивна. Она не можетъ обратиться внутрь и замкнуться въ индивидуальной сферѣ личности, какъ это дѣлаетъ нравственное чувство: въ противуположность послѣднему, она стремится выйти изъ личной сферы и ищетъ точки приложенія — внѣ индивидуума. Но этой точки приложенія она не найдетъ нигдѣ — кромѣ религіи.

Перейти въ любовь къ отдѣльному человѣку и потомъ истратиться на семью — эта сила вѣчно-женственнаго могла-бы только подъ условіемъ самоограниченія, даже самоотрицанія: ей пришлось-бы оставить не у дѣлъ цѣлую половину своихъ составныхъ элементовъ и, кромѣ того, воспринять въ себя нѣчто ей чуждое, напримѣръ, нѣкоторый эгоизмъ, способность къ исключительной привязанности къ любимому человѣку, къ своимъ дѣтямъ, и массу мелкихъ чувствъ, съ нею несовмѣстимыхъ. Не можетъ она также обратиться и къ служенію страждущему человѣчеству: перейдя въ дѣятельную любовь къ людямъ, она опять-таки принуждена была-бы измѣнить свой составъ и вступить въ союзъ съ нѣкоторыми чувствами и стремленіями, находящимися во внутреннемъ съ нею противорѣчіи. Служеніе человѣчеству, хотя-бы исключительно на почвѣ благотворительности, все-таки предполагаетъ борьбу и ожесточеніе, напримѣръ, противъ тѣхъ, кто причиняетъ страданія людямъ. Объ иномъ служеніи человѣчеству — на почвѣ общественной борьбы — и говорить нечего: вѣчно-женственное непригодно для этой борьбы уже по тому одному, что оно — не отъ міра сего.

Только въ религіозномъ подвигѣ найдетъ оно себѣ исходъ и въ Богѣ — точку приложенія. Въ этой сферѣ энергія идеальной женственности можетъ дѣйствовать и творить — не теряя ни одного изъ своихъ составныхъ элементовъ и не воспринимая чуждыхъ себѣ.

И обращаясь сюда и созидая религіозную жизнь личности, эта энергія даетъ душѣ, изолированной отъ міра и слишкомъ высоко надъ нимъ поднявшейся дѣйствіемъ исключительно-сильнаго нравственнаго начала, ту опору, ту основу, въ которой она такъ нуждается для сохраненія равновѣсія. Центростремительною силою нравственнаго подъема человѣческое «я» такой души достигло высшаго самоутвержденія и замкнулось въ себѣ самомъ. Центробѣжною силою вѣчно-женственнаго оно раскрывается для мистической любви и религіознаго творчества. Тогда нравственное самоутвержденіе находитъ себѣ противовѣсъ въ религіозномъ самоотреченіи. Въ синтезѣ этого самоутвержденія и самоотреченія, въ синтезѣ началъ нравственнаго и религіознаго, личность обрѣтаетъ несокрушимый покой души и высшее блаженство, доступное только избраннымъ натурамъ, — счастье, котораго нельзя ни отнять, ни отравить, ни опошлить.


Въ слѣдующемъ очеркѣ мы посвятимъ нѣсколько страницъ разсмотрѣнію тѣхъ художественныхъ пріемовъ, при помощи которыхъ нарисованъ образъ Лизы. При этомъ, чтобы лучше оттѣнить особенности художественнаго творчества Тургенева, мы сопоставимъ Лизу съ родственнымъ ей по духу, но весьма отличнымъ отъ нея по способу художественнаго воспроизведенія образомъ героини новаго романа Болеслава Пруса — «Emancypantki».

На ряду съ нашей Лизой, чудный образъ панны Магдалены Бжеской навсегда останется во всемірной литературѣ однимъ изъ самыхъ поэтическихъ, самыхъ чарующихъ воплощеній вѣчно-женственнаго. Сопоставленіе этихъ двухъ образовъ, какъ по существу, такъ въ особенности съ точки зрѣнія пріемовъ творчества, художественной манеры, является задачей, весьма заманчивой для всякаго, кто изучаетъ процессъ художественнаго творчества.

Д. Овсянико-Куликовскій.
"Сѣверный Вѣстникъ", № 9, 1895



  1. Есть, конечно, равные виды, сорты и ступени альтруистическаго чувства; изъ нихъ выше и раціональнѣе тѣ, которые находятся въ большей зависимости отъ разума, отъ идей, и наиболѣе удалились отъ стихійнаго чувства стадности. Поэтому альтруизмъ космополитическій (безъ различія національности, сословія, религіи и т. д.) раціональнѣе напр. націоналистическаго, сословнаго и т. п. Національный альтруизмъ въ своемъ низшемъ выраженіи — въ шовинизмѣ — спускается до полной ирраціональности и дѣйствуетъ слѣпо и — нелѣпо.
  2. Нужно читать: «чтобъ въ груди дремали жизни силы» (такъ напр. въ изд. Павленкова), а не дрожали, какъ печатали прежде.
  3. Выраженіе Тургенева (въ «Пѣснѣ торжествующей любви»).