Страница:L. N. Tolstoy. All in 90 volumes. Volume 63.pdf/150

Эта страница не была вычитана

мнения, труд и цели, относится к ним и к их делу с непреодолимым недоверием и враждебностью. Полнее и откровеннее всех это признание высказывала дочь Энгельгардта (в чертах лица и высокой сильной фигуре слегка чем-то напоминавшая мне сестру моего милого Шаховского).— Замечательно их отношение также к революции. Все они полагают, что революция неизбежна, что она будет произведена народом, и что их роль будет — сдерживать и смягчать (!?) революцию. В этом пункте у них ужасная путаница. С одной стороны они всё еще не могут отделаться от своей прежней мечтательной политики социальной революции, заключающейся в убийстве государей, генералов, жандармов и квартальных надзирателей — и в эту революцию свихнувшихся барчуков они толкают народ, как-то веря, что он будет этими фантазиями заниматься, и что они будут сдерживать его, ненавидящего их и презирающего. С другой стороны, в них начинает проникать сознание, что далее итти по этому пути невозможно из одного уже инстинкта самосохранения — что в случае чего народ не оставит камня на камне, и что они сами, просветители и освободители народа, вместе с квартальными будут дрыгать ногами на фонарях и деревьях. Наконец, они начинают понимать, что все их мечтания есть ничтожная игра в сравнении с тем, что сделает тогда настоящий мужик, уже теперь расправляющий плечи и чешущий руки на дворянские земли. И вот им и хочется революции, и колется, и маменька не велит. Говорят, что этим и объясняется переезд из Гатчина. — Так отрадно было после этих болезненных и безнадежных впечатлений снова увидеть чистый снег, ели «в нахмуренной красе», слышать колокольчик и убеждение ямщика, что волк никогда не кинется «на почтового, что с его взять — у его глаз есть, даром, что зверь». Глядя на доброе лицо ямщика, я всё думал и не мог придумать, какое у него будет выражение, когда ему может быть вдруг придется вешать именно меня с провожавшим меня Мертваго на этих таких прелестных теперь серебряных с бриллиянтами и чернью деревьях? И так опять делалось неприятно и дико. Невольно сводились в одно все впечатления этого месяца в России, и так странно было сравнить их вывод с тем, что я думал о ней последние годы в Польше, ничего не зная, кроме газет. По газетам, которые говорят только о начальствах и интеллигенции пишущей и мечтающей, казалось, что уже нет России, и всякий немец теперь может сделать с нею что хочет. Потому что теперь действительно нет начальства и нет интеллигенции. Но теперь я в России видел, что то, что произвело из себя эту разложившуюся кучу начальства и интеллигенции, оно существует — и живет так широко и сильно, как во сне мне не снилось. Я думал об этом, и такая досада брала меня на наших газетчиков, занимающихся ругатней и дракой в ту минуту, когда все мы ходим на краю уже совсем почти размытой плотины, и вот вот сейчас нас всех унесет и утопит море. И хотя так неприятно и грустно было думать, что и сам, со своими интересами искусства и мысли, погибнешь, может быть завтра, и все дорогие тебе люди тоже исчезнут ни за что, — но за этой грустной мыслью на конце всегда показывалось что-то чрезвычайно отрадное. Да, всё это может случиться и не случиться; но Россия будет жить всегда во всяком случае» (АТБ).

135