клок соломы с огнем да затоптать, и ничего бы не было.
— Иван, — сказал старик. — Моя смерть пришла, и ты помирать будешь. Чей грех?
Иван уставился на отца и молчал, ничего не мог выговорить.
— Перед Богом говори: чей грех? Что я тебе говорил?
Тут только очнулся Иван и всё понял. И засопел он носом и сказал:
— Мой, батюшка! — И пал на колени перед отцом, заплакал и сказал: — Прости меня, батюшка, виноват я перед тобой и перед Богом.
Старик подвигал руками, перехватил в левую руку свечку и потащил правую ко лбу, хотел перекреститься, да не дотащил и остановился.
— Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Господи! — сказал он и скосил глаза опять на сына.
— Ванька! а Ванька!
— Что, батюшка?
— Что ж надо делать теперь?
Иван всё плакал.
— Не знаю, батюшка, — сказал он. — Как теперь и жить, батюшка?
Закрыл глаза старик, помулявил губами, как будто с силами собирался, и опять открыл глаза и сказал:
— Проживете. С Богом жить будете — проживете.
Помолчал еще старик, ухмыльнулся и сказал:
— Смотри ж, Ваня, не сказывай, кто зажег. Чужой грех покрой, Бог два простит.
И взял старик свечку в обе руки, сложил их под сердцем, вздохнул, потянулся и помер.
Иван не сказал на Гаврилу, — и никто и не узнал, от чего был пожар.
И сошло у Ивана сердце на Гаврилу, и дивился Гаврило Ивану, что Иван на него никому не сказал. Сначала боялся его Гаврило, а потом и привык. Перестали ссориться мужики, перестали и семейные. Пока строились, жили обе семьи в одном дворе, а когда отстроилась деревня и дворы разместили шире, Иван с Гаврилой остались опять соседями, в одном гнезде.