Сахалин (Дорошевич)/Сожительница

Сахалин (Каторга) — Сожительница[1]
автор Влас Михайлович Дорошевич
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8.

Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?

— Бог в помощь, дядя!

— Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, — видишь, барин идёт! — говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испечённый хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.

Баба нехотя начинает подниматься.

— Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?

— Зачем больна? — недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. — Слава Те, Господи!

— Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.

— Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои — не купленые. Пущай потрудится!

— Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!

— Пущай её, ваше высокоблагородие! Баба! — извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.

— Больно мне надоть! Дома поработала, — будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь ещё стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафить. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовёт. Их, таких-то, много. Взяла, — да к любому пошла!

Баба — костромичка, выговор сильно на «о», говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.

— Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась! — робко, видимо, только для соблюдения приличия, осаживает её поселенец. — Помолчала бы!

— Хочу и говорю. А не ндравится, — хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, — молчальницу!

— Тьфу ты! Веред — баба, — конфузливо улыбается мужик, — прямо веред.

— А веред, — так и сойти веред может. Сказала, — недолго.

— Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!

— А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!

— Тьфу, ты!

— Не плюй. Проплюёшься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду…

— Ты какого, матушка, сплава? — обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.

— Пятого года[2].

— А за что пришла?

— Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.

— Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?

— Зачем сразу! Третий уж. Третьего сменяю.

— Что ж те-то плохи, что ли, были? Не нравились?

— Известно, были бы хороши, — не ушла бы. Значит, плохи были, ежели я ушла. Ихнего брата, босоногой команды, здесь сколько хошь: ешь, не хочу! Штука не хитрая. Пошла к поселений смотрителю: не хочу жить с этим, назначьте к другому.

— Ну, а если не назначат? Ежели в тюрьму?

— Не посадят. Небойсь! Нашей-то сестры здесь не больно много. Их, душегубов, кажинный год табуны гонят, а нашей сестры мало. Кажный с удовольствием…

Становилось прямо невыносимо слушать эту наглую циничную болтовню, эти издевательства опухшей от сна и лени бабы.

— Избаловал ты свою бабу! — сказал я, выходя из избы провожавшему меня поселенцу.

— Все они здесь, ваше высокоблагородие, такие, — всё тем же извиняющимся тоном отвечал он.

— Меня баловать неча! Сама набалована! — донеслось из избы.

Я дал поселенцу рублишко.

— Покорнейше благодарствую вашей милости! — как-то необыкновенно радостно проговорил он.

Арестантские типы. Сожительница.

— Постой! Скажи, по чистой только совести, на что этот рубль денешь? Пропьёшь, или бабе что купишь?

Мужик с минуту постоял в нерешительности.

— По чистой ежели совести? — засмеялся он. — По чистой совести, полтину пропью, а на полтину ей, подлой, гостинцу куплю!


Через день, через два я проходил снова по той же слободке.

Вдруг слышу — жесточайший крик.

— Батюшки, убил! Помилосердуйте, убивает, разбойник! Ой, ой, ой! Моченьки моей нет! Косточки живой не оставил! Зарежет! — пронзительно визжал на всю улицу женский голос.

Соседи нехотя вылезали из изб, глядели, «кто орёт?» — махали рукой и отправлялись обратно в избу:

— Началось опять!

Вопила, сидя на завалинке, всё та же — опухшая от лени и сна баба.

Около стоял её мужик и, видимо, уговаривал.

Грешный человек: я сначала подумал, что он потерял терпение и «поучил» свою сожительницу.

Но, подойдя поближе, я увидел, что тут было что-то другое.

Баба сидела, правда, с растрёпанными волосами, но орала спокойно, совсем равнодушно и тёрла кулаками совершенно сухие глаза!

Увидев меня, она замолчала, встала и ушла в избу.

— Ах, ты! Веред-баба! Прямо веред! — растерянно бормотал мужик.

— Да что ты! «Поучил», может, её? Бил?

— Какое там! — с отчаянием проговорил он. — Пальцем не тронул! Тронь её, дьявола! Из-за полусапожек всё. Вынь ей да положь полусапожки. «А то, — говорит, — к надзирателю жить уйду!» Тьфу, ты! Вопьётся этак-то, да и ну на улицу голосить, чтобы все слышали, будто я её тираню, и господину смотрителю поселений подтвердить могли. А где я возьму ей полусапожки, подлюге?!

Вот вам типичная, характерная, обычная сахалинская «семья».

Примечания править

  1. Так называются на Сахалине каторжные женщины, выдаваемые поселенцам «для совместного ведения хозяйства». Так это называлось официально раньше. Теперь даже официально, — напр., в «Сахалинском календаре», — это называется «незаконным сожительством», что гораздо ближе к истине.
  2. 95-го. Женщин присылают обыкновенно осенью.