Религия унижения и торжества (Розанов)

Религия унижения и торжества
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1911. Источник: az.lib.ru

В. В. Розанов

править

Религия унижения и торжества

править

Христианство предлагает нашему уму и сердцу бесчисленные вопросы… Между ними — этот великий и нравственный и метафизический вопрос — о соотношении между униженностью и славою, между скорбью и превознесением.

Но раньше мне хочется сказать два-три слова об этом «вопросном содержании» христианства. О том, как оно подействовало на историю и человека.

Если сравнить Шиллера или Шекспира с Горацием или Овидием, с Аристофаном или Пиндаром, мы будем поражены не разницею в мере духа, которая может быть у всех названных лиц одинакова, но степенью разрыхленности их душ… Вот что нам принесло христианство, и принесло этою «вопросностью» своею. До Христа точно не было «вопросов», точно человечество обходилось без «вопросов»… Даже странно и дико это звучит для нашей души, которая, кажется, вся и состоит из «вопросов», прокалена «вопросами» до такой степени, что мы теперь не умеем себе представить «человека», представить «человечности» иначе, как омраченных тучею «вопросов», безнадежно в них запутавшихся, страдающих, но каким-то сладким, томительным страданием. Вот это принес на землю Христос, принесло Евангелие. Трудно, но нужно поверить, ввиду ясных свидетельств древних литератур, что античный человек действительно не имел других «вопросов», кроме каких-то «репортерских», вроде «нужно или не нужно допускать женщину к общественным делам» (Аристофан), или «что миру дал Рим взамен полученных им от Греции наук и искусств» (Виргилий). Это так мало и смешно, на наш взгляд, так нищенско и убого, что мы даже с презрением отказываемся назвать подобные затруднения мысли «вопросами». Это для нас «репортерские вопросы», хотя и заключали в себе славу и величие Рима. Что такое «слава Рима» сравнительно с судьбой человеческой души? — Тлен, дым и сор. — И все древние народы, несмотря на всю их красоту, несмотря на их счастье, на изящество их маленьких республик и прочее, и пр., и пр., — представляются нам в высшей степени скучными, неинтересными, представляются как-то душевно бездарными. И все оттого, что никогда не спросили себя:

Быть или не быть?

Или, как у Гейне:

Кто разрешит мне, что тайна от века:

В чем состоит существо человека?

Кто он? Откуда? Куда он идет?

Кто там вверху, над звездами живет?

Вопрос — христианский. Вопрос, какого не было в античном мире. Вопрос неразрешимый, наконец, и в этом смысле бесплодный, бесполезный, вредный: да, но мы «с Голгофою» уже узнали сладость этих «вредностей» и не променяем их на позитивные «хлеб и соль» или распространеннее — на «ресторан, барышню и выпивку».

Даже сотрясается душа, когда мы сближаем в мысли это позитивное «всеобъядение» с муками терний, темницы, казни, болезни, смерти. «Прочь! Прочь!» — кричим мы и хватаемся за колючки, обжигая о них руку. «Но почему?» — это — античный вопрос. Такого вопроса для христианина нет.

Между тем, вопрос так естествен, натурален: «там — счастье, наслаждение; здесь — мука, скорбь». Вот еще особенность: христианство «сбило с ног» все это естественное, весь этот натуральный порядок вещей, и ввело все человечество, всякую человеческую душу, познавшую «крест и муку», в какое-то лучшее мерцание, в предрассветные или послерассветные сумерки, где очертания всех предметов искажены, фантастичны, в одном случае преувеличены, в другом — преумалены.

— Ну, что яснее барышни, обеда и театра?

Это — дневной вопрос, дневной тезис, дневное созерцание.

— Прочь! Прочь! Это кричит ночь.

Она кричит из глубины нашей души, из первозданной ее глубины, сотворенной «из хаоса»… Ах, в самом деле: ведь, еще неизвестно, когда был сотворен человек, днем или ночью? «Античный человек», правда, был сотворен точно «днем», но христиане все сотворены будто «ночью» и томятся все хаотическими ночными вопросами, ночными тревогами, ночными кошмарами. Посмотрите, когда написал Пушкин свой великий «покаянный канон», около которого вся античная поэзия опадает куда-то в ничтожество, в мелкость, в неинтересность, в «малодушие»:

Когда для смертного умолкнет шумный день,

И на немые стогны града

Полупрозрачная наляжет ночи тень,

И сон, дневных трудов награда, —

В то время для меня влачатся в тишине

Часы томительного бденья:

В бездействии ночном живей горят во мне

Змеи сердечной угрызенья;

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток:

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Вот великое христианское стихотворение, может быть единственное, вырвавшееся у Пушкина, но которое с бесконечной глубиною выразило самое «сердце» христианства.

И весь «христианин» стал вот таков, как описано в этом стихотворении. Он потерял твердые, каменные очертания древнего человека; ну, согласимся, потерял его беломраморность, «незапятнанность», — красоту и вместе невинность… Но сколько он взамен этого приобрел!

Он приобрел движение, колеблемость; в одно и то же время это есть нерешительность, но и в то же время — многодумность, сложность. Руки его ослабели; ноги — скоро устают. Но зато какая бесконечность мысли! Умер «быстроногий Ахиллес»: для нас это просто комическая фигура. На его месте родился Ньютон, со своими бесчисленными вычислениями, со своим вопросом: «Почему, однако же, падает яблоко?» Все видели; все греки и римляне. Но никто не спросил. Это — вопрос христианский.

И о всем стал «спрашивать» христианин, с его ночною думою, и запутавшеюся, и несчастною, и так необыкновенно могущественною!

*  *  *

Вот в этой «вопросности» христианства одною из великих проблем лежит соотношение между уничижением и торжеством, позором и славою. Христос связал эти два явления в один узел. Всегда дотоле они были разделены: слава — так слава, унижение — так унижение. Где есть слава, — там нет позора, где позор, — какая же слава? Саул все падает, и падает до конца; погиб несчастным образом, и погиб как именно грешник. Давид все восходит, непрерывно восходит: и опочил царем, псалмопевцем и святым. Ему — и победы, и прелесть струн, и богоизбранность.

Христос вдруг соединил это в одно. Связал вечно разорванное! Связал так, чтр одно поставил ступенью к другому, поставил одно метафизическою причиною другого!! И с такою настойчивостью: и в учении Своем, и в жизни, и, наконец, самым торжественным и окончательным образом — в смерти и воскресении, в венце «терновом», который мучит и вместе который выше всяких корон!!

Но главное — смерть!

После которой — воскресение!

Эта связуемость в одном лице смерти и воскресения — она уже чувствуется гораздо раньше Голгофы… «Нужно пройти через узкую дверь»… Но что «уже» смерти, гроба? Нужно восходить «путем скорби»: но что скорбнее той же смерти. Эти черты учения Христа толкуются только как нравственные правила. Они таковы и есть. Но содержится в них и другой, метафизический элемент: все это уже говорит, что «нельзя победить смерти, не умерев, не сойдя в самый Аид». С другой стороны, эти «столпы», эти «устои христианства» — «победа над смертью в воскресении» — только концентрируют в себе обычный путь человека, обычную судьбу человека, обычную муку человека. «Страдай, но никогда в страдании не отчаивайся: и ты воскреснешь в торжество и блаженство».

Как бы применяя к этому библейское мерило, мы сказали:

«Путь Давида и Саула — один путь. Нельзя стать Давидом, не побывав Саулом. Нельзя взять победы, не вынеся поражения».

Все античные «правила», и вместе «правила» ветхозаветные, все их «нормы», «закон и нравственный порядок» смешались. Смешались и сейчас же разбились.

--Как, --ужасаемся мы ученическим ужасом, — неужели, чтобы стать Давидом, надо побывать Саулом? С его непослушанием воле Божией? С его самонадеянностью?

Евангелие отвечает:

— И даже более: надо быть «блудным сыном», чтобы так обрадовать отца своим возвращением. И «разбойником-исповедником», чтобы раньше всякой живой твари («днесь») взойти с Христом на небо!

«Истинно говорю вам: об одной погибшей и раскаявшейся душе больше бывает радости на небесах, нежели о ста праведниках».

«Пастырь, найдя одну заблудшую овцу, берет ее на плечи и несет и более ей радуется, чем всему стаду».

Но это есть именно части, тени, «последние лучи», «эхо» великого торжества:

— Сегодня — в аду!

— Завтра — на небесах!

--Сегодня--раб, Которого бьют тростью по Лицу и плюют в это Лицо…

— Но через немного времени — Бог; и самое это изображение «распятого среди разбойников» внесется в храмы как символ новой религии. И народы потекут сюда, чтобы плакать перед «Распятием» и восторженно лобызать его…

Все Евангелие, начиная уже странностью в рождении: «Не нашлось нигде свободного места в домах города, чтобы поместиться на ночлег Иосифу и Марии, и вошли они в вертеп, куда запирались на ночь животные, и там она родила Спасителя мира», — все это, как равно и все тоны учения, притч, рассказов, наконец, прямые догматические утверждения («из камней сих можно сотворить чад Аврааму»), — все, все уже раскрывает, широко или узко, дверь на Голгофу:

— Сегодня — крест!

— Завтра — небеса! Или, еще резче, ярче:

— Смерть — сегодня! В муках!!

— Завтра — воскресение и вечная жизнь!!

Человечество, узнав только эту одну тайну, уже не могло не начать перестраиваться в истории своей, в судьбе своей, даже реальных соотношениях сейчас действительного! Получив в душу свою одну эту загадку, но с твердостью религиозного догмата, с пламенем религиозной веры, человечество страшно расширилось во всех «возможностях» своих и вместе погрузилось умом именно в «сумерки», в неясность всех тезисов, всяких предположений, ожиданий. Уравнение: «а + х = с» вдруг превратилось в другое, с бесчисленными «х», «у», «z» в себе и в самых разных степенях «неизвестного», да еще с «величинами мнимыми» и — Бог знает с чем. Прежде было ясно: «грех, это — грех»; «дурное есть дурное и ведет к дурным последствиям»; «что падает — и упадет, что поднимается — будет стоять высоко». Теперь все эти ясные тезисы вдруг стали «противоречить религии»: противоречить «разбойнику, который первый спасся»; и «Сыну Человеческому, Который не находил пристанища на земле — и решил судьбы царств и городов». Теперь, вдруг, в самое униженное брошена была восторженная надежда, самому царственно-красующемуся было погрожено пальцем. Надежда — на дне, скептицизм — на вершинах гор. Запутался ум человеческий, померкло сердце человеческое… Вдруг все слабое страшно окрепло! Вдруг все крепкое страшно ослабело!

Естественно, совершенно натурально — все вытянулось вдаль. Эта история: «побеждали, побеждали, всех победили, одни царствуем» (Рим, история Давида) — вдруг превратилась в странную «хронику», где «сегодня — царь, завтра — изгнанник», «сегодня — изгнанник, завтра--царствую»; в историю всех этих маленьких и великих королей, великих и сейчас разрушенных царств, угнетенных и торжествующих учений… В историю Густава Вазы, Генриха IV, швейцарцев и Франции, в историю прусского королевства, данника Польши, которое затем поглощает Польшу и грозит целому миру. Во всем античном мире ничего подобного не было; и поразительно, что ни разу не было. «По-христианскому» — Карфаген раздавил бы Рим; раздавил бы его Митридат Эвтатор; все бы «сто раз перевернулось», и не вышло бы никакого «Рима». Не вышло бы «последовательности», «единого роста»… Но Рим «рос», когда еще «Уничиженный» не «побеждал»…

Встал «Уничиженный»… «Победил»: и второму «Риму» не бывать. Не бывать абсолютному и вечному «росту»… Все будут «хроники»; везде начнутся «восхождения» и «нисхождения»… Как «горе и радость», «грех и очищение», «распятие и воскресение»… «Покаянный канон» Пушкина вдруг войдет железом в политическую историю, — могущественнее законов Наполеона и Бисмарка!

Закон ночи. Закон скорби. Закон, что какова душа, такова и история. Жизнь историческая стала бессмертною, вечною. Она сделалась таковою не в смысле только общей панорамы движения, вечного «Неба надо всеми», но в каждой ниточке жизни, в каждом «дыхании» народца. Самнитяне, задушенные Римом, никогда потом не встали. Но «встают» славяне, хочет встать Армения; сильней и сильней сотрясается почва, сдавившая грудь Ирландии; слышно даже, что черемисы на Волге — и те собираются «встать». Мы здесь можем улыбаться одному, смотреть серьезно на другое, наконец, можем быть врагами всех этих «пробуждений»: не в том дело, и не об этом мы говорим, а о том, что нет ничего теперь в истории «окончательно умершего», нигде нет разлагающихся трупов, нет убитых. И это — христианский факт, ибо все «во-образ» «Воскресения», в которое разрешилась «Смерть»… Просто, все павшее, что по прежним временам и грезить не смело о «воскресении», — теперь получило себе в могилу не грезу, а догмат: «Ты, однако, воскреснешь!» Жизнь получила бесконечный упор, бесконечную силу сопротивляться смерти.

Чем ночь темней, — тем ярче звезды;

Чем глубже скорбь, — тем ближе Бог,

как сказал Майков. Вот эту диалектику, этот сгиб нисхождения и восхождения, получил в свою личность каждый христианин, а все христиане — в свою историю.

В сокрушениях — радуемся, в позоре — торжествуем, в темнице — протягиваем руку к престолу славы: какие все новые понятия, новые слова, ни разу не звучавшие с уст Гомера, Пиндара, Овидия, Горация. Да, «переродился» человек страшным перерождением.

Мы здесь не исследуем темной стороны этой же диалектики, которая есть. — «Да. Мертвые воскресают. Осанна им. Но что делать с прихрамывающими железными людьми, которые так согнуты, кашляют и, кажется, чуть-чуть живы, а в глазах их горит огонь власти, какого не горело у язычников кесарей?» «Что делать с Servus servorum Dei (раб рабов Божиих), который начал срывать короны с королей?» Все эти вопросы — есть. Темная сторона — есть. Ах, ведь поэтому-то и стали мы все «со времен Христа» Гамлетами, колеблющимися между «быть или не быть», что перед нами во всем открылось «да» и «нет», около ослепительного света мы везде разглядели и кромешную тьму…

Но не сегодня о ней говорить. Сегодня — день радости. И скажем просто «Христос воскресе», обратив его на днище всех узилищ, оков, темниц, — всего, что далеко, страдает и томится…

«Радуйтесь и верьте, что все смертное будет поглощено Всеобщим Воскресением!».

Впервые опубликовано: Русское слово. 1911. 10 апреля. № 82.