Покойница в доме (Кузмин)/1914 (ВТ)

[3]
Покойница в доме.

[5]
I.

— Я всегда ставлю на седьмых. Потом смотрю лошадь и жокея.

— И что же выходит?

— Выходит то, что я в выигрыше. Вот сегодня вы и Сережа все свои деньги проиграли и злитесь поэтому… Нечего, нечего, я вижу, что вы злитесь: Сережа сдвинул фуражку на затылок, и вы тоже несколько взволнованы, а у меня, кроме своих, еще тридцать рублей прибавилось, так что я могла бы даже угостить вас скромным обедом, если б дома папа не ждал нас. И вы, Андрей Семенович, поезжайте к нам, папа вас тоже ждет.

— Я в вашем распоряжении, Екатерина Павловна, — отвечал безусый офицер, щелкая каблуками.

Автомобиль катил уж по Троицкому мосту, а Екатерина Павловна все продолжала говорить, — так ни о чем, будто ей доставляло удовольствие просто наполнять воздух звуками своего голоса и смотреть направо и налево из-под широкой с трауром шляпы своими карими с малиновым оттенком глазами. Она была похожа на брата круглым, несколько полным лицом с ямочками на щеках, прямым, приподнятым носом, густыми темными волосами и бровями расширенными к вискам, как хвосты кометы. Ничто [6]казалось, но омрачало её, и только войдя в переднюю и сбросив пальто на руки лакею, она, вздохнув, произнесла:

— Бедная мама: всё устроить, как хотела, и умереть! Я не могу об этом подумать.

Студент взял ее под руку и сказал:

— Не говори только этого при отце, Катя, не расстраивай его.

— За кого ты меня считаешь? — ответила сестра и повела на него малиновым глазом.

— Я так сказал. Я знаю, что ты молодец!

— Катерина Павловна не только молодец, но у неё вообще твердый и завидный характер, — произнес молодой офицер с убежденностью.

— Все мы тверды до поры, до времени, — заметила Катенька, улыбаясь, и прибавила, будто чтобы переменить разговор: — К нам скоро приедут тети Софи и Елена из Берлина. Ведь вы знаете, что мама была отчасти немка, хотя и носила французскую фамилию Ламбер.

— Да, да, я знаю. Что же, ваши тетушки — замужние, или вдовы?

— Не знаю. Кажется, обе старые девы. Я не имею о них никакого представления. Отец получил вскоре после похорон письмо от одной из них, которого он мне не показывал, но которое считает удивительным но возвышенности чувств и христианской настроенности. А потом объявил, что они сюда приедут. Вот и всё, что я знаю. Конечно, если они хоть отчасти похожи на маму, они должны быть ангельскими душами.

— Ваша матушка была удивительная женщина, которая при всей возвышенности характера обладала большою жизненностью и настоящею любовью к земле, что перешло и к вам, мне кажется.

[7]Катенька, указывая на плотно затворенные двери рукою, с которой она еще не сняла черной с белыми швами перчатки, сказала:

— Вы знаете, в комнате мамы всё, всё осталось без перемены с того дня, как она заболела. Открыто пианино, на котором она играла но вечерам, открыта книга, которую она читала, и на рабочем столике всё еще лежит голубая материя её последнего шитья. Я не люблю, когда отец туда ходит.

Разговор прервался, потому что в комнату вошел Павел Ильич Прозоров — отец Кати и Сережи, высокий человек, приближавшийся к пятому десятку: седина смягчала рыжевато-золотой цвет его довольно длинных волос и делала еле заметной небольшую бороду; голубые глаза на свежем розовом лице, нерешительная походка и движения очень отличали его от детей, похожих, вероятно, на покойную мать; лишь звонкий, несколько картавый голос, да манера откидывать голову назад, выставляя шею, напоминали, что все трое носили фамилию Прозоровых. В длинном сюртуке, закрытом жилете и низком отложном воротнике он был похож на английского проповедника или старинного доктора, более чем на писателя, чьи острые, элегантные и парадоксальные статьи пленяли тех немногих, которые их читали. Получив за год перед этим большое и неожиданное наследство, он мог спокойно и с любовью заниматься излюбленными им наукой и чтением, окруженный тем достатком, которого, конечно, ему не дало бы положение оригинального и уединенного мыслителя. Но здесь постигло его испытание в виде смерти жены, Ирины Артуровны, урожденной Ламбер, на которой он женился по страсти во время своих заграничных скитаний, которые он предпринял, [8]как каждый передовой русский его времени. Направив жизнь, Ирина Ламбер неожиданно умерла, оставив неутешным вдовца и достаточно определившимися детей.

И эти два месяца, что они жили втроем, были грустным, но довольно спокойным и как-то еще более любовным временем. Как цветы в букете, из которого вынут средний цветок, сами крепче сжимаются, чтобы наполнить лепестками и листьями образовавшуюся пустоту, так и эти трое людей, казалось, еще теснее привязались друг к другу после того, как ушла от них та, которую они по-разному, но одинаково сильно любили.

За столом велись негромкие беседы о вещах посторонних, так как дети и гость считали Павла Ильича, может быть, и справедливо, наиболее слабым и удрученным недавней потерей. Они разговаривали с ним, как с больным, хотя он, по-видимому, тоже крепился, и не только проговорил весь обед, но даже перешел со всеми в гостиную пить кофе.

Но всё-таки, когда он удалился к себе, молодые люди вздохнули с облегчением, и разговор принял более живой и свободный характер.

Стоя у окна, через которое виден был янтарь побледневшего неба, Сережа сказал:

— Поедемте, господа, кататься! Такой чудный вечер.

— Мало мы еще сегодня трепались? Я и от скачек не отдохнула, и потом теперь поздно. Во всяком случае, если Андрей Семенович поедет, поезжайте вдвоем: я останусь.

— Без вас нам будет скучно, — сказал офицер.

[9]А Сережа от окна продолжал:

— Я не знаю, когда я вижу весною это бледное небо, чувствую ветер с моря, на меня находит какая-то расслабленность и беспокойство. По-моему все путешествия, все романы должны начинаться весною. Это одна из тех немногих обще-принятых истин, которые верны. Потому что по вечерам весной чувства неопределенны и смешаны, составлены из желания любить, из безнадежности, из чувства близкой смерти и из страсти к перемене мест.

— Всё это очень хорошо, но я никакого желания переменять место не имею.

— Подумай, Катя, как будет очаровательно, когда янтарь небес отразится в твоих прелестных малиновых глазах!

— Сережа сказал очень верно. Это было бы действительно очаровательно, — заметил серьезно офицер.

Но Катенька, взглянув на него, с улыбкой заметила.

— Я вам, пожалуй, доставлю это удовольствие. Поеду с вами, чтобы „янтарь небес очаровательно отразился в моих чудных малиновых глазах“, но вы напрасно верите Сереже: он — страшный плут и хвалит мои глаза только потому, что они похожи на его собственные.

II.

Через пять больших окон майское солнце так освещало комнату, по которой ходил под руку Павел Ильич с дочерью, что было похоже, будто они гуляют по палубе большого парохода. Это сходство усиливалось еще тем, что они ходили уже больше часа, как будто никаких дел у них не было, — не [10]существовало ни письменного стола в кабинете, ни автомобиля у подъезда, ни писаний, ни прогулок, а были они заброшены радостно и одиноко на средину чужого светлого моря. И как это ни странно, Катенька всё время говорила с отцом о покойной матери, вспоминая заграничные поездки, её слова, шутки, платья, которые она любила, густые брови, расширявшиеся к вискам, как хвосты от кометы, и ямочки на щеках. Казалось, растравляя раны, она хотела вывести отца из некоторой апатии, душевной подавленности, которая ей представлялась опаснее ясно выраженной скорби.

— Ты помнишь, отец, тех чаек, на которых мы с мамой любили смотреть, когда жили в устьях Арно? Мама вовсе не была грустна, но вдруг сказала: „Кто знает? Может быть, это души рыбаков, погибшим в море, вьются около милых мест?“ В этих словах нет ничего особенного; я думаю, они тысячу раз написаны, и мысль избита даже, но мне никогда не забыть того голоса, той интонации и взгляда, ах! взгляда, с которым мама это сказала… Мама была в белом платье, с узкими зелеными ленточками и в широкой соломенной шляпе от загара, которую она завязывала под подбородком, словно капор сороковых годов. Я так всё помню, пана, хотя, ты знаешь, это было давно.

— Тебе тогда было лет десять, по-моему. Меня с вами не было. Вы жили там втроем.

— А мисс Эч, англичанка, у которой всегда были коробочки с имбирем и бутылочки с лавандой? Разве ты ее позабыл? Она тогда жила с нами.

— Мисс Эч была достойная женщина.

— Теперь я понимаю, что-она была достойная женщина, но тогда она мне казалась бесконечно смешной, [11]а Сережа всегда с ней воевал и был очень доволен, когда однажды она упала в море.

— Да, да, Ирина мне и об этом рассказывала. Но он не был злым мальчиком.

— Ах, нет, притом ему было только двенадцать лет, все в этом возрасте безжалостны, а теперь посмотри, какой он стал душечка. Вообще, папа, у тебя прелестные дети и тебе было бы грешно жаловаться. Не правда ли?

Отец прижал рукой к себе Катин локоть и повторил после некоторого молчания:

— Конечно, у меня прелестные дети, и жаловаться мне было бы грешно.

Но Катеньке послышались будто другие слова, в ответ на которые, подняв глаза, она сказала тихо:

— Теперь мы тебя будем любить еще больше, потому что мы любим ее.

— Это пока не пришла настоящая любовь. Катенька покраснела и сказала с запинкой:

— Это дело совсем другое, и одно другому нисколько не мешает. — Помолчав, она еще добавила: — Я это знаю.

— Разве уже?

В ответ та только кивнула головой, не останавливая прогулки и с лицом, всё так же залитым румянцем. Положим, Катерина Павловна, равно как и её брат, при нежности кожи краснели очень быстро, при чём краска заливала не только щеки, но шею, уши и даже лоб. Но на этот раз Павел Ильич понял, кажется, верно причину внезапного румянца, потому что, сделав еще шагов десять, дочь снова начала:

— Ты меня прости, папа, что я тебе раньше ничего не говорила, но дело в том, что мне самой было [12]неясно. Да и теперь, хотя мое чувство выяснилось, я совсем не знаю, какую оно найдет встречу.

— Это Зотов?

— Да, Андрей Семенович.

— Что же, он, кажется, хороший и порядочный человек.

— Ах, ты рассуждаешь совсем не так. Разве нужно для любви знать, порядочный ли это человек, и разве, полюбя, я разлюбила бы, даже узнав, что любимый — шулер, вор и изменник? Во мне мамина кровь, а может быть, и твоя.

— Может быть, и моя, — ответил медленно Павел Ильич.

Тогда Катенька внезапно остановилась и, положив обе руки на плечи тоже остановившемуся отцу, посмотрела прямо ему в глаза. Солнце делало прозрачными её малиноватые глаза, когда она, поднеся совсем близко свое лицо к лицу отца, еле слышно прошептала:

— Мы тебе не простим, если ты забудешь маму.

III.

Сережа хлопнул книгой о книгу, и едкий запах ныли и старой бумаги усилился в темной каморке, сплошь заваленной большими книгами в свиной коже, изданиями классиков в пергаменте, маленькими книжками XVIII века, на корешках которых весело виднелись еще и теперь не поблекшие красные, синия и зеленые наклейки из цветной кожи, не переплетенные груды разрозненных журналов, перевязанные толстыми веревками, и какие-то подъеденные крысами рукописи. Сережа быстро перебирал том за томом, откладывая в сторону книги содержания легкого, [13]любовного, романы приключений и мистические фантазии. Катерина Павловна сидела на табуретке, глядя в открытую дверь на то, что делалось в передней комнатке букиниста, и не слушая, что ей рассказывал старичок в картузе с длинным козырьком, в очках, в теплом пальто, несмотря на май, и с бородою, как у Аксакова. Они приехали сюда на извозчике, чтобы не казаться богатыми любителями, не знающими цен и не читающими купленных книг. Они с удовольствием торговались, делая невинные хитрости, будто ведя веселую и занимательную игру. И торговец с бородой Аксакова хитро щурил глаз под очками и считал себя большим политиком, продавая редкое издание Данта за бесценок и дорожась хорошо сохранившимся хламом.

— Петрарка, да, Петрарка, — певец любви! Но знаешь, Сережа, я почему-то не верю такой любви, одной на всю жизнь, расцветшей в канцонах и сонетах; по моему, тут есть отвлечение, лишающее чувство его веселости, жизненности, милой неправильности и изменчивости. Тут есть некоторая безжизненность.

— Конечно, ты совершенно права, но остерегайся говорить это тому, кого ты полюбишь… Он сочтет тебя за ветреную кокетку или позерку.

— Я не говорю, что не может быть единственной и верной любви, — возьми хотя бы отца. Но это всё не то. А когда чувство фиксируется искусством, возвышается и идеализируется, любовники представляются в каких-то венках, говорящими à qui mieux mieux канцоны под звуки лиры, — украшенное и поднесенное таким образом чувство кажется смешным и надутым, хотя, может быть, они и любили друг друга искренно. Не умея сказать попросту самое простое, сердечное и конкретное, — они делают любовь [14]возвышенной, прекрасной, безжизненной и несколько сметной.

— Тебе смешон увенчанный Петрарка, а может быть, через сто лет будет смешна и нестерпима наша простота, как нам уже непонятна ярость первых декадентов.

— Катул и Верлен будут всегда милы влюбленным.

Сережа вдруг поднял лицо от книг и спросил, смеясь:

— Отчего ты. Катя, сегодня вздумала рассуждать о любви, и что тебе сделал Петрарка? Не собираешься ли ты влюбиться? Имей в виду, что это делается само собой, и, рассуждая так же здраво о любви, как ты сейчас, можно в один прекрасный день проснуться Лаурой, ни более, ни менее.

Катерина Павловна покраснела и, наклонясь к рыжему коту, тершемуся у её ног, сказала:

— Влюбляться я не собираюсь, но и Лаурой быть не надеюсь.

— Во всяком случае я думаю, что если бы ты сделала меня поверенным своих сердечных тайн, ты бы выбрала для этого другое место, чем лавка Тихоныча — заметил Сережа, пересчитывая отобранные книги.

Они торопились разобрать свой улов, деля между собой книги, тем более, что Сергей Павлович ждал к себе вечером товарищей и хотел к их приходу расставить в недавно купленном шкафике эти аппетитные старые переплеты.

Катерина Павловна любила эти собрания у брата, когда немногочисленные посетители по-молодому вели разговоры об искусстве, жизни и философии, конечно, не вроде героев Достоевского, но, скорее, варьируя мысли Ницше или изощряясь в парадоксах, думая [15]подражать Уайльду. Нельзя сказать, чтоб всё здесь было умно, остроумно и талантливо, но молодость делала их эстетизм не безжизненной гримасой пресыщенных снобов, а придавала ему бестолковый, несколько смешной, но более живой характер. Конечно, могло вызвать улыбку, но вместе с тем было и трогательно старание Сережи, чтобы в комнате с розовыми обоями мебель была обита именно до ядовитости ярко-зеленым сукном, чтобы чай подавался в золоченых, с большими зелеными же листьями чашках, чтобы в вазочках были помещены какие-нибудь редкие цветы и вообще заботы о всяческих милых пустяках, которые принято считать несвойственными молодости.

Когда прозвучал последний парадокс и последний гость-лицеист отыскал свою треуголку, Екатерина Павловна, взяв под руку брата, вернулась с ним в его комнату и сказала:

— Ты не устал, Сережа? Можно с тобой поговорить?

— К твоим услугам, — отвечал тот, опускаясь рядом с сестрой на диван. — О чём же ты хочешь говорить со мной, Катя?

Катенька, разглаживая складку на платье, начата нетвердо:

— Ты хорошо знаешь Андрея Семеновича? Зотова?

— Да. Ведь вы с ним, кажется, дружны?

— И даже очень. Но я не знаю, с какой стороны ты хочешь узнать его?

Видя, что сестра молчит, он снова начал:

— Может быть, ты в него влюбилась? Тогда вполне понятно твое любопытство.

— Я в него не влюбилась, по, кажется, собираюсь это сделать.

[16]Сережа встал и, пройдясь несколько раз по комнате, остановился:

— Я не совсем понимаю, как можно собраться полюбить. По-моему это приходит само собой. Я ничего не могу советовать, но не очень желал бы для тебя, чтоб ты полюбила именно Андрея Семеновича, потому что он слишком тяжелый человек для любви. Помнишь, как говорится у Vielè Griffin:

Qu’il est donc lourd tout cet amour léger!

— Ты думаешь? — медленно спросила Екатерина Павловна. — Очень печально, если это так, потому что, по правде сказать, я его уже люблю, и даже хотела просить тебя несколько помочь мне в этом деле.

— Если ты его любишь, то что же тогда рассуждать? А помочь я тебе всегда рад.

— Мы поговорим об этом завтра, — сказала Катя, вставая и целуя брата. — Да, кстати, завтра, кажется, приезжают тети Софи и Елена, папа получил телеграмму.

— Вот как, — равнодушно промолвил Сережа и еще раз поцеловал сестру.

IV.

Екатерина Павловна оделась очень скромно, так как был утренний час и притом, по слухам, сестры Ламбер были старыми девами высоконравственного направления мыслей. Она с некоторою тоской думала, едучи на вокзал, что вот войдут в их жизнь какие-то новые личности, ничем не связанные с ними, кроме того, что они были сестрами покойной матери. Она с братом хорошенько даже не знали, как узнать приехавших гостей, и ехали, так сказать, наугад, думая, что пассажиров в первом [17]классе в это время года будет не очень много и что они узнают теток по какому-либо сходству с Ириной Артуровной. Разговора о них не было и Катенька во время всего пути думала и говорила только о Зотове, как будто она с братом ехала на прогулку.

Светило солнце, молодые люди были веселы, так что ничто, кроме черного платья Катеньки и крепа на рукаве Сережи, не говорило о том, что они недавние сироты. Они стали у входа, чтобы не пропустить никого из приезжих, но никого подходящего не заметили, пока, наконец, из второго класса не вышли две дамы в черном, с густыми вуалями. Одна была повыше, другая пониже, у обеих были бледные, несколько одутловатые лица, большие белесоватые глаза и небрежно причесанные светлые волосы; походка их была неровная, так что временами казалось, что они обе прихрамывают. На вид им было обеим лет но сорока, они казались почти одинакового возраста. Имея в руках аккуратные саквояжи, они прямо подошли к молодым людям и сказали обе враз:

— Бедные дети, не печальтесь: Ирен вас не покинет.

Слова эти были произнесены по-немецки, даже скорее не произнесены, а пропеты, при чём как-то тоже враз, одна дама прижала свою щеку к щеке Катеньки, другая же к щеке Сережи, затем очень методично они переменились партнерами и проделали ту же церемонию в обратном порядке. Катенька не могла удержать легкого смеха, на что в ответ та из дам, что была пониже, ласково улыбнулась, сделавшись вдруг лет на двадцать моложе:

— Это хорошо, девушка, что ты смеешься, — Бог побит тех, что радуются.

Она потрепала Катю по щеке, и обе заковыляли к [18]выходу. Они всему как-то удивлялись, будто маленькие: и тому, что им пришлось ехать в автомобиле, и тому, что на улице мало еще людей, и встречным церквам, и особенно Летнему саду.

— Вот это Ирен, наверно, любила: большие деревья и прямые дороги, — сказала одна из них, указывая рукою в фильдекосовой перчатке, где один палец был даже продран, на только что покрывшиеся зеленью купы Летнего сада.

Павел Ильич встретил их на верхней площадке, в черном сюртуке, скорбный. Обе дамы подошли прямо к нему и сказали враз:

— Бедное дитя, не печальтесь, Ирен вас не покинет.

И затем старшая из них приложила свою щеку к его щеке, а другая, сложивши руки, ожидала, когда придет её очередь. Потом и эта сделала то же, что старшая, и обе зашли за спину Павла Ильича, обойдя его с двух сторон. Но Прозоров не рассмеялся подобно своей дочери, а совершенно неожиданно ответил в тон дамам:

— Я не сомневаюсь, что Ирен меня не оставит, потому я не печалюсь.

Затем сестер Ламбер повели мыться.

— Они очень милые, тетушки. Знаешь, они забавные какие-то, — сказала Екатерина Павловна брату.

— Нашла тоже! Забавные! Чёртовы куклы, — непочтительно отвечал Сережа.

— По-моему они скорее Божьи коровки, хотя в общем штучки.

— Я во всяком случае не очень доволен, что они к нам приехали.

Выйдя из умывальной, Елена Артуровна обвила Катенькин стан рукою и, отведя ее в сторону, сказала:

[19]— Мне нужно поговорить с тобою, Кэтхен.

— Пожалуйста, тетя, я слушаю, но только зовите меня лучше Катей.

— Отчего же? Кэтхен очень хорошее имя, но если хочешь Катя, пусть Катя. Отчего, Катя, у вас розовое мыло?

Екатерина Павловна в недоумении подняла глаза и спросила:

— Отчего же у нас и не быть розовому мылу? Так, случайно купили розовое.

— Ирен этого бы не любила, она любила Пирс-Сон, — ответила дама, прищуривая глаза.

Екатерина Павловна, действительно, вспомнила, что мать любила темное английское мыло, и, покраснев, ответила:

— Вы правы, тетя, я сегодня же отдам распоряжения; это была простая невнимательность.

Елена Артуровна похлопала Катю по плечу со словами:

— Ты, Катя, добрая девушка. Конечно, нужно быть внимательней; мыло — это, конечно, пустяки, но Ирен всё видит, и нужно угадывать её волю.

— Это очень трудно, тетя, — раздумчиво произнесла Катя.

Для тех, кто любит, это легко. Нужно направить свои мысли и сердце к одному, и тогда всё будет понятно. Нужно лишиться своей воли, чтобы взять в себя волю другого, того, кого любишь. Ты не можешь себе представить, девушка, какая это радость.

Голос госпожи Ламбер звучал взволнованно и убедительно, её большие белесоватые глаза посинели, и всё лицо сразу помолодело, как тогда на вокзале. Катенька смотрела на нее с удивлением, потом вдруг поцеловала ее в губы, произнеся:

[20]— Как это всё странно, милая тетя! Странно и хорошо. А мыло я сегодня куплю сама.

V.

При ближайшем рассмотрении, конечно, можно было заметить разницу в девицах Ламбер; не считая того, что одна из них была вдова, а не девица. Клене Артуровне было сорок пять лет, между тем как её сестре Софье едва минуло тридцать шесть. Елена Артуровна отличалась странным свойством вдруг молодеть лет на пятнадцать и делаться точно похожей на покойную Прозорову; её белесоватые глаза голубели, широкое лицо теряло свою одутловатость, и тогда можно было вообразить, что у неё могла быть сестра смелая, прямая, энергичная, не без причуд, но с широким сердцем, какою встретил Ирину Павел Ильич в своих заграничных скитаниях. И чаще всего это бывало в минуты сильного воодушевления, когда Елена Артуровна вспоминала о сестре; притом её голос был так похож на голос той, что, закрыв глаза, можно было подумать, что Ирина Артуровна не уходила в другой мир, а продолжает сидеть за обеденным столом, наблюдать своих детей и весело вести домашнюю, полную смысла и радости жизнь, так что особенно убедительно и странно звучали в её устах такие фразы, как: „Ирина здесь, она вас не покинула, она нас слышит“. Она говорила это часто и так просто, что, действительно, могло показаться, что откуда-то доносится голос самой матери, подтверждающей свое таинственное присутствие. Обе сестры расположились по своему желанию в двух небольших комнатах на антресолях, оставшихся от людских, в одну из которых вела [21]лестница прямо из кабинета Павла Ильича. Вь определенные часы обе Ламбер, переглянувшись други с другом, неизменно удалялись в свои каморки, и неизвестно, что там делали. Возвращались они минут через двадцать с еще более стоячим взглядом белесоватых глаз, ослабевшими губами и с очевидной разбитостью во всей фигуре. В такие минуты они были молчаливы и когда начинали говорить, то голосами слабыми, доносившимися будто из-под воды. Всякий шум тогда их пугал как-то особенно, и именно тогда-то было болезненно жутко слышать голос Елены, когда она, закрывши глаза, произносила почти шёпотом: „Ирина здесь, она нас слышит“.

Катеньке всегда были непереносимы эти минуты, а когда присутствовал Сережа, то он просто злился и пожимал плечами. Не раз сестра ему говорила:

— Ты знаешь, Сережа, как я люблю маму, но я не могу выносить, когда тетя Лена это делает, мне хочется топать ногами и громко крикнуть ей: „это неправда, неправда! А если мама нас и слышит, то почему одни вы это знаете? Разве мы не больше вашего знали, любили и жили с ней? Потом, я верю, что она сама настолько нас любила, что теперь свое присутствие сумела бы сделать легким и радостным, а не неприятной тяжестью“. И боюсь, что это сильно влияет на отца.

— Да вообще было бы гораздо лучше, если бы они скорей убирались; но они, кажется, этого не собираются делать.

Действительно, ничто но указывало на скорый отъезд сестер Ламбер, так же как далеко не очевидны были причины их приезда. Они жили и жили на своих антресолях, уходили в известные часы неизвестно для чего, говорили: „Ирина здесь, она [22]нас слышит“. Так изо дня в день. Впрочем, некоторая эволюция всё же совершалась в доме. Во-первых мыло „Pears’s Soap“ было только началом, после которого последовали и другие указания на то, что любила Ирина и чего нет. Иногда Софья пли Елена Артуровны заявляли даже не о том, что Ирина любила то-то и то-то, но что Ирина любила бы, хотела бы, предпочла бы. Второю переменою было то, что часто по вечерам или, если хотите, но ночам скрипела дверь в покойнике Софьи Артуровны, а она спускалась но внутренней лестнице прямо в кабинет Павла Ильича для продолжительных бесед, назидательных и волнующих. В самом факте бесед не было, конечно, ничего особенного, но вдруг за одним из завтраков Павел Ильич, обратясь к Сереже, сказал:

— Сережа, в четверг тебе придется поехать в Москву.

— Зачем? — спросил тот с недоумением. — И не знаю, зачем мне туда ехать.

— Бедное дитя, ничего не надо знать, так хочет Ирина, — прошептала Софья Артуровна.

Сережа густо покраснел и промолвил:

— Отец, ты прости, но я нахожу это странным и не поеду.

Обе сестры Ламбер вплеснули руками, а Павел Ильич, нахмурившись, сказал твердо:

— Сергей, ты поедешь!

Сережа долго смотрел на отца, наконец, пожав плечами, ответил:

— Если ты приказываешь, конечно, я поеду, но за последствия не ручаюсь.

— Зачем, папа, Сереже нужно в Москву? — спросила Екатерина Павловна.

[23]Елена Артуровна схватила ее за руку и воскликнула:

— Как ты не понимаешь, девушка? Это желание вашей покойной матери, — и посмотрела на нее с удивлением, как на человека, не понимающего простейших вещей.

— Я сказал уже, что я поеду, но я бы просил избавить меня от подобных разговоров и вообще от всяких мистификаций.

Обе Ламбер закивали укоризненно головами и произнесли обе разом, нараспев:

— Ай, ай, как ни стыдно, Сережа! Такой молодой и такой безверный.

Но Сережа едва ли слышал это замечание, потому чти, хлопнув дверью, он уже вышел из комнаты.

VI.

Катенька была несколько сердита на теток, не столько за то, что услали Сережу, сколько за странное и непонятное влияние их на отца. Притом ей было неприятно, что сестры Ламбер взяли как бы монополию на память её покойной матери. При их приезде она относилась к ним скорее, как благосклонная наблюдательница, но после истории с Сережей это отношение стало походить более на отношение подозрительного шпиона. От её недоверчивого и внимательного глаза не ускользало ни одно слово, ни одно движение как теток, так и отца, особенно если они касались покойной матери. Очевидно, эта наблюдательная позиция в свою очередь не укрылась от глаз сестер Ламбер, потому что однажды после завтрака Елена Артуровна отозвала Катю и, обняв ее за талию, сказала:

[24]— Ты, кажется, чем-то недовольна, Катя?

— Нет. Отчего ты думаешь?

Елена Артуровна улыбнулась и ответила:

— Ты недовольна мною и сестрой Софи, и я знаю на что.

Катя хотела было возражать, но Елена, крепче обняв ее, продолжала:

— Ты ревнуешь Ирину к нам, это вполне понятно, и я тебя не виню. Но если бы ты хоть минутку подумала благоразумно, тебе стало бы ясно, как это ненужно, именно ненужно!.. Ты думаешь, что мы не имеем права считать Ирину более близкой нам, чем тебе, твоему отцу и брату? Конечно, мы очень долго не видались с сестрой, но это нисколько не уменьшает силы наших чувств. И потом — это главное — есть люди, которым воля и желание ушедших яснее видны и чувствительнее, нежели другим, хотя бы эти последние и были связаны узами ближайшего родства и самой подлинной любовью. Это совсем особенный дар, особая благодать, которая, конечно, посылается помимо нашей воли, но которую удерживать, укреплять и развивать всецело зависит от нас самих. Ты понимаешь, что я говорю?

Екатерине Павловне было как-то странно и неловко слушать эти объяснения; потому она ответила неохотно и не глядя на собеседницу:

— Конечно, я понимаю… Но мне не совсем ясно, какое отношение это имеет к данному случаю. Или ты считаешь себя и тетю Софи именно этими особенными людьми? Тут легко ошибиться и счесть себя за то, чем считаться не можешь.

Глаза Елены Артуровны поголубели, щеки покрылись румянцем, и она стала выкликать довольно громко, несмотря на то, что в соседней столовой лакей убирал со стола:

[25]— Нет, в этом ошибиться никак нельзя, никак! И притом это вовсе не такое легкое и радостное свойство, как ты можешь думать! Как всякая благодать, это имеет свои незабываемые радости и свои тяжести, очень большие. Это дает права, но налагает и обязанности. И вот наша обязанность именно в том и заключается, чтобы передавать и истолковывать твоему отцу желания умершей, так как умершие имеют желания, имеют волю и даже капризы, которые нам кажутся иногда необъяснимыми, оттого что мы гораздо меньше знаем, чем они. Эта обязанность священна, и бежать её значило бы быть трусом…

Елена Артуровна, как мы уже сказали, говорила громко, и её возбужденное состояние производило на Катеньку тягостное и жалкое впечатление. Ей казалось, что еще минута — и с тетей Еленой сделается припадок. Потому она сама обняла узкие плечи госпожи Ламбер и сказала ласково:

— Зачем так волноваться, тетя, я же тебе сказала… Что я могу иметь против тебя и тети Софи? Вы сестры моей матери, и потому я вас люблю. Чего же больше? Поступки отца иногда кажутся мне необъяснимыми, по и за это я не могу сердиться на вас То, что ты мне говорила, мне совершенно чуждо, потому что меня нисколько не интересуют метафизические и философские тонкости. Ты прости, что я об этом говорю, но ты сама вызвала этот разговор. Я верю в Бога, люблю иногда ходить в церковь, по дальше этого я не иду, потому что идти дальше мне кажется очень ответственным и неприятным. Я верю, что дух бессмертен, но желаний моей покойной матери я знать не могу и не желаю, потому что боюсь непоправимых ошибок и печальных искушений.

[26]Когда Катенька смолкла, Елена Артуровна совершенно неожиданно сказала ей:

— Теперь я вижу, Катя, что очень скоро мы будем большими друзьями.

При этих словах она так смешно, по-детски сморщила лицо, что Катенька невольно улыбнулась и спросила весело:

— Отчего, тетя, вы так думаете?

— Я уверена, что мы будем друзьями, — твердила Елена Артуровна. Потом она вздохнула и прибавила;

— Но, бедная Катя, тебе предстоит много испытаний, сердечных испытании.

Катя снова улыбнулась и промолвила:

— Я не думала, тетя, что ты занимаешься и предсказаниями. И потом, разве ты что-нибудь понимаешь в сердечных делах?

Та пропустила мимо ушей Катины слова и в порыве радости шепнула:

— И тогда, когда мы будем друзьями, ты мне позволишь называть тебя Кэтхен, потому что это очень трудно выговаривать: Катя.

— Хорошо, тетя, я могу откликаться и на Кэтхен, — ответила племянница и поцеловав госпожу Ламбер, пошла из комнаты, но та ее вернула и добавила:

— Так как мы уже почти друзья, милая Кэтхен, то вот тебе мой первый дружеский совет: никогда не люби человека, который звался бы Андреем.

VII.

Хотя Екатерина Павловна и говорила, что не верит предсказаниям и пророчествам, однако упоминание тети Елены имени Андрея сильно поразило её [27]воображение. Перебирая в памяти все мелочи ближайших дней, она убедилась, что, кроме Сережи, никто не знал об её любви к Андрею Семеновичу, которая для неё самой была еще не вполне определенна. Екатерина Павловна забыла, что она сама, ходя по большой гостиной, призналась в своем чувстве отцу, и, перебрав все подходящие объяснения проницательности Елены Артуровны, она, наконец, бросила догадки, просто подумав: „Так, сболтнула тетя первое, что ей на язык пришло“.

Не дружба, а какое-то странное влечение и связь тем не менее образовались между госпожой Ламбер и барышней Прозоровой. Катеньку это томило и вместе с тем привлекало. Она стремилась к тетке, — и ей было стыдно, как будто она участвовала в каком-то нехорошем секретном деле.

Сережа из Москвы скоро вернулся, так же неожиданно вызванный, как и отосланный. В Москве ему решительно нечего было делать. Близких и знакомых у него там не было, старую столицу он не любил, и тем не менее возвращался он оттуда без особенной радости. В первый же день приезда, разговаривая с сестрой, он говорил:

— Меня возмущает такое обращение со взрослым человеком: поезжай в Москву, возвращайся обратно, делай то, говори это, будто какая-то пешка. Кажется, никто моим начальством этих старых дев не ставил, и если я исполню их желание, то только из любви к отцу, которого, опять-таки из любви к нему, и постараюсь освободить от их влияния.

Катенька задумчиво ответила:

— Они нам непонятны, Сережа, но безусловно имеют какую-то силу. Отец по-моему стал гораздо спокойнее, он несколько утешился. А наша [28]враждебность к ним, может быть, происходит только от нашего непонимания.

— Тебя ли я слышу, Катерина? Неужели на эти десять дней они оплели и тебя?

— Как ты можешь это думать, — сказала Катя, покраснев. — Но признаюсь, что отношения мои, в особенности к тете Елене, несколько изменились, особенно после того, как она мне сказала удивительную вещь об Андрее.

— Неужели ты с ней говорила о Зотове?

— В том-то и дело, что я ничего не говорила. Она мне сама сказала, чтоб я страшилась моей любви к нему.

— Это чёрт знает что такое. Конечно, не то, что она сказала, потому что мало ли что болтают старые бабы, а то, что ты придаешь этому такое значение. Кстати, — добавил он небрежно, — Андрей сегодня будет у меня. Я купил в Москве удивительный чайник ему в подарок, ты не можешь себе представить какая прелесть! Андрей в Москву мне писал, и меня даже несколько досадовало, что он так много распространялся в этих письмах о тебе…

— Ты не можешь себе представить, Сережа, как мне трудно и чего-то страшно.

— Ну, полно! Поверь, это скоро пройдет. Какая же ты эстетка и современная женщина, если будешь так распускать нюни? Даю тебе слово, что всё поверну по-своему.

Катенька улыбнулась и ответила:

— Что ты храбришься! Мы тоже слышали ведь, как один эстет и современный юноша ездил в Москву единственно потому, что этого пожелали две старые девы, которых он терпеть не мог.

— Тем более нам нужно быть энергичными! [29]Чего я один не сделаю, то мы сделаем вдвоем. Тут нечего разводить богадельню, тем более, что дело касается не нас одних, а также и отца. Катенька, подумав, прибавила:

— А также и покойной мамы.

— Тем более! Значит, союз на жизнь и на смерть.

— На жизнь и на смерть, — весело ответила сестра.

Но как ни бодрилась Екатерина Павловна, какая-то отрава в ней оставалась. Какая-то серая и липкая муть вошла в её душу, и казалось временами необходимым встряхнуться, омыться в светлых и звонких струях всегда молодой жизни, отогнать от себя настойчивое воспоминание о белесоватых глазах, одутловатых бледных лицах и хромающей походке сестер Ламбер, об их странных, то нелепых, то таинственных словах, а может быть, отогнать и воспоминания об умершей — в пользу живущих людей, с румянцем на щеках, с подвижным иногда жалким, иногда восхитительным телом, которые могут не отвлеченно чувствовать, страдать и любить. Когда Екатерина Павловна бывала с братом или выходила на улицу, ото чувство пробуждалось в ней с такою силой, что ей хотелось кричать, петь, целовать собственную руку, чтоб чувствовать теплую, милую кожу, а под нею красную кровь. Но именно интенсивность, преувеличенность этих чувств и указывали на степень заражения Екатерины Павловны, потому что едва она оставалась одна или видела перед собою тетю Елену или Софи, озирала комнаты, в которых веял теперь запах, будто проникавший с антресолей, запах затхлый и благочестивый, сходный с запахом не то ладана, не то неироветренной комнаты или старого серебра, тотчас же она [30]чувствовала себя охваченной тягостной и сладкой полудремотой, в которой сердце бьется медленнее, мысли, чувства, желания ослабляются и тупеют и живешь как загипнотизированный, исполняя своими движениями волю и желания таинственных, страшных, дорогих и враждебных покойников.

VIII.

Снова янтари вечернего неба отразились в малиновых глазах Екатерины Павловны, когда они шли но пешеходной дорожке, вдоль широкой проезжей аллеи. Справа была река, вся желтая, расходящаяся широкими, гладкими полосами от проезжавшей лодки. Слева же зеленел в тени пруд, казавшийся в полумраке темным и заглохшим; лягушки неистово квакали, отвечая робким трелям соловья. Над ними шумел аэроплан, удаляясь к городу, подобно большой стрекозе с легким трепетом казавшихся прозрачными крыльев. Экипажи ехали медленно, будто похоронная процессия, и выехавшие на прогулку соблюдали молчание, делая вид, что они наслаждаются природой. По лужайкам стлался уже туман, было сыро, и светло, а одинокий фонарь далекой баржи мерцал топазом на бледном, как мозельвейн, небе.

Автомобиль, свернув в сторону, предоставил путникам делать „cent pas“ от Елагина моста до Стрелки. Но нужно признаться, что и Екатерина Павловна, и господин Зотов не обращали внимания на северную природу, которая сделала все усилия, дала все свои краски, чтобы явиться в своем томящем хрупком и болезненном очаровании. Один Сережа говорил, и то он не столько чувствовал томность этих золотых сумерек, сколько рассуждал, так сказать, в качестве официального ценителя.

[31]Екатерина Павловна и Андрей Семенович слушали его молча, а может быть, и совсем не слушали, потому что, когда он кончил, Катенька проговорила совсем не на тему очень обыкновенную, почти вульгарную фразу. Она сказала:

— Вы нас совсем забыли, Андрей Семенович, не годится так поступать с друзьями. Во-первых, Сережа уже сколько времени приехал, а во-вторых, вы и в его отсутствие могли бы заглянуть к нам, потому что без Сережи мне было еще скучнее.

— Я не думал, что вы способны скучать, Екатерина Павловна, — ответил офицер серьезно.

— Почему же мне и не скучать? Скуку нельзя привить, как оспу в детстве, хотя было бы, конечно, недурно, чтобы все гадости прививались нам заранее…

— А вы считаете скуку за гадость?

— Что же она такое, как не гадость? Человек должен быть здоров, деятелен и весел, а все эти там настроения, тоска, безнадежные любви — по моему это просто болезни. От них нужно пить микстуру или прижигать их ляписом.

— Поверьте, Екатерина Павловна, что не всё на свете можно прижечь ляписом. Это, конечно, очень благоразумно и гигиенично, то, что вы говорите, но я сомневаюсь, чтобы это было вполне верно.

— Я удивляюсь, как вы можете в такие сумерки вести салонный разговор, — фыркнул Сергей Павлович.

— Во-первых, хотя „янтарь и отразился в моих малиновых глазах“, но сумерки я нахожу сырыми, а во-вторых, наш разговор вовсе не салонный, и я бы назвала его скорее обменом мыслей…

— В вас есть какая-то перемена, Екатерина Павловна, — отозвался Андрей Семенович, Вы сильно изменились за последнее время.

[32]— Разве? — встрепенувшись, спросила Катя.

— Тут поневоле изменишься, когда у нас поселились эти старые девы, — сказал Сережа. — Удивляюсь, как я-то остался таким же. Но меня никогда нет дома, а бедная Катя сидит целый день с этими кикиморами…

— По-моему я нисколько не изменилась, — ответила Катя, как-то вдруг похудевшая и побледневшая, — а у тетей, конечно, есть много смешных черт, ио в сущности, в глубине, они очень хорошие и нас любят.

— Нет, ты, Катя, действительно изменилась! — недовольно проговорил Сережа и посмотрел на сестру.

Она шла теперь спиной к закату, уже померкшему, в белом узком платье, глаза её казались черными, и было выражение большой усталости на её бледном круглом лице.

— Идемте скорей! — сказала Катя, торопясь к стоянке автомобилей.

Во время пути она ни слова не сказала, даже не глядела на своих спутников. Только когда они остановились на аллее, не доходя до моста, и Сережа отошел, чтобы помочь шоферу исправить машину. Катя, не меняя положения головы, сказала еле слышно:

— Вы не ошиблись, Андрей Семенович, я действительно сильно изменилась, потому что теперь мне стало ясно, что я вас люблю.

Зотов хотел было что-то сказать, но Катя остановила его ручкой.

IX.

Андрея Семеновича очень удивило Катеньки но признание. Он привык к ласковому и веселому [33]отношению с её стороны, она ему нравилась, как человек и как девушка, но он никак не мог предполагать в ней особенных чувств к себе. К тому же это было в первый раз, что он встретился с любовью „барышни из общества“. Это было для него ново, и он не знал, как поступать. Притом она первая ему призналась, и призналась как-то не радостно, не легко, и это его смущало и обязывало еще больше. Он не чувствовал к ней страстной любви, но привык ее уважать и ясно понимал, что если тут возможны какие-либо чувства, то, конечно, из числа тех, которые развиваются спокойно и надежно и увенчиваются, говоря попросту, законным браком. Тем более ему хотелось всё обдумать и взвесить раньше, чем прийти к какому-либо решению. Он решил поговорить с Сережей, думая, что тот лучше знает сестру и может ему помочь не только советом, но и практически.

Сергей Павлович выслушал внимательно то, что говорил ему Зотов, и под конец произнес:

— Знаешь. Андрей, я едва ли тебе в чём-либо могу быть полезен. Конечно, я знаю, что сестра не кокетка и зря болтать не будет, но за последнее время она действительно, так изменилась… Я совсем её не узнаю, уж самый факт, что она первая тебе призналась, так не похож на нее… Но если всё это дело моих почтенных тетушек, то им придется считаться со мной. Всё, что я могу сделать для тебя, это послать ее к тебе; поговори с нею сам, и там видно будет.

И действительно, когда через несколько минут Екатерина Павловна зашла в комнату брата, последний, воспользовавшись первым предлогом, оставил ее одну с Зотовым. Хотя Екатерина Павловна была [34]несколько бледнее обыкновенного, но не казалась такою усталой и взволнованной, как в тот вечер на Елагином острове, и говорила она с обычною беззаботностью, пока Андрей Семенович, без видимой связи с предыдущим разговором, не сказал как будто бы совсем некстати:

— Вы не можете себе представить, Екатерина Павловна, как я счастлив, как я вам безмерно благодарен за то, что вы мне сказали.

Катенька слегка нахмурилась, потом, покраснев, промолвила как бы небрежно:

— Ах, там, на островах! Я думала, что вы позабыли… Я тогда была в очень странном настроении.

— Следует ли понимать вас так, что вы жалеете о том, что тогда сказали? Если вам угодно, я никогда не буду говорить об этом…

— Нет, я никогда не жалею о своих словах. Может быть, будь я в другом духе тогда, я бы их не сказала, а подождала первого шага с вашей стороны. Но это нисколько не лишает правдивости самые чувства. И потом, может быть, ждать от вас признаний совершенно бесполезно, так как я не знаю, какой ответ я найду в вас.

Катенька кончила свою речь с улыбкой, будто говоря не о себе, а о чувствах посторонних людей, для неё довольно безразличных. Но Андрей Семенович, казалось, этого не замечал, потому что ответил с полной серьезностью:

— Конечно, я бы никогда не посмел первым заговорить о том, что вы сказали так легко, осчастливив меня неожиданно и незаслуженно.

Катенька глянула на него, всё еще улыбаясь, и сказала вбок, не поворачивая головы:

[35]— Из ваших слов можно заключить, что вы, как говорится, любите меня.

— Я уж давно люблю вас, Екатерина Павловна, и притом могу вам сознаться, что до сих пор я никого но любил так, как вас.

— Что вы делали и кого любили до сих пор, меня не касается, а полюбите ли вы кого-нибудь, любя меня, — это зависит от меня, и поверьте, что я постараюсь, чтобы этого не случилось. Если только я сама кого-нибудь не полюблю. Тогда, конечно, другое дело.

Андрей Семенович вздохнул и начал печальным и глухим голосом:

— Зачем вы так говорите, Екатерина Павловна? Ведь вы совсем не так легко думаете и чувствуете. И вас достаточно видел, чтобы знать, насколько не идет к вам такая маска.

— Ну так вот, без всяких масок и легкомыслия я вам повторю то, что уже сказала. И принимаю вам ответ. Принимаю вашу любовь.

Андрей Семенович взял обе Катенькины руки, прижал их молча к губам, она же, наклонясь, поцеловала его в щеку; тогда он встал и, щелкнув каблуками, стал прощаться.

Екатерина Павловна не пошла его провожать, а осталась на том же диване, раскрасневшаяся, с опущенными глазами и легкой улыбкой на полуоткрытых губах. Посидев так некоторое время, она встала, и прошептала:

— Боже мой, как это хорошо! Но отчего так грустно? — и вышла на открытый балкон.

Ветер с моря дул прямо в лицо, светило солнце, но реке двигались барки, и зелень Летнего сада направо еще не приняла темного цвета. Мысли [36]Катеньки не сделались более ясными, но потеряли грустный оттенок. Ей казалось, что она успокоилась, но внешний её вид нисколько на это не указывал. Так же горели щеки, улыбались губы, а малиновые глаза блестели более обычного.

X.

На даче в Павловске, куда в первые летние дни переселились господа Прозоровы, уже не было внутренней лестницы, которая вела бы из помещения госпож Ламбер в кабинет Павла Ильича. Обе тетушки помещались в нижнем этаже, там же, где жил и глава семьи, а верхний этаж был всецело предоставлен Катеньке и Сереже.

Катерина Павловна не очень жалела, что они не отлетели этот год за границу, может быть, втайне желая не расставаться с Андреем Семеновичем Зотовым, ушедшим в Красносельский лагерь, может быть, не желая покидать отца, который не хотел уезжать дальше Павловска, а может быть, и вследствие продолжавшейся странной дружбы с тетей Нелли.

Катенька реже, чем в городе, видела своего брата, который постоянно исчезал — то на скачки, то в Красное, то в Крым, то на Волгу. Елена Артуровна охотно уводила племянницу из дому, где оставались вдвоем Павел Ильич и Софи. Возвращаясь из парка в тот час, когда небо снова начинало светлеть после краткой белой ночи, они всегда находили Прозорова с свояченицей на балконе, мечтающих и молчаливых. Конечно, те просто ожидали возвращения с прогулки наших девиц — больше ничего. А мечтательны и молчаливы были оттого, что [37]кого же не заставить молчать и мечтать северная пронзительная ночь? И не было ничего удивительного, что голоса их звучали слабее, руки при пожатии были мягче, а глаза рассеяны сладкой рассеянностью. Притом обе гуляющие сами были рассеяны и задумчивы, возвращаясь домой.

В ото время все в доме Прозоровых начали видеть сны, и как это ни странно, первою из сновидиц оказалась Катенька. Был бессолнечный теплый день, тихий дождь сонно стекал с крыши и белых тонких берез, рассаженных перед балконом; Павлу Ильичу нездоровилось, он ушел к себе после завтрака и прилег, тогда как тетя Софи читала около него английского Диккенса. Катенька стояла на верхнем балконе, опершись на перила, ни о чём не думая, слушая, как шелестел мелкий дождь и вздрагивали еще желто-зеленые листья. Сережа был в Красном. Из комнаты послышались легкие хромающие шаги. „Это наверное Нелли“, — лениво подумала Катенька, но какое-то оцепенение мешало девушке пошевелиться или хотя бы обернуть голову к вошедшей. Легкие шаги приблизились, легкая рука опустилась Катеньке на плечо, и знакомый голос с акцентом будто продышал ей в ухо:

„С листа на листок катимся, отяжеленные любовью. Что капля может знать и может ли подняться кверху? Лист дрожит, стекает светлая капля — и так всё ниже“.

Екатерина Павловна зажмурилась и слушала, не шевелясь. А голос над ухом всё дышал: „Беги, дитя, беги Андрея. Тебя ждут у черных ворот“.

„Какой вздор“, — подумала Катя. — Какие капли? Какие черные ворота?.. и что ей сделал бедный Андрей Семенович?“ Но Катина мысль внезапно [38]пресеклась, так как она отлично поняла, что это голос не тети Нелли, а покойной матери. Екатерина Павловна быстро обернулась, по никого не увидала. Лишь хлопнула балконная дверь, да через стекло мелькнула фигура в сером платье. А снизу Катю звал уже подлинный голос Елены Артуровны:

— Кэтхен, дитя мое, надень калоши, дождь прошел! Пройдем хотя бы до вокзала. Ты, кажется, спишь там у себя наверху? Я зову тебя уже минут пять.

Катенька, спустившись, внимательно посмотрела на темно-зеленое платье госпожи Ламбер, видное из под серого непромокаемого пальто. Но она ничего ни сказала о случившемся, лишь мельком спросила через несколько минут:

— Вы, тетя, сейчас подымались ко мне наверх, уже надевши пальто или без него?

— Какая ты сонуля, Кэтхен: да я и не думала к тебе подыматься. Я снизу тебя позвала.

Помолчав, Катя спросила:

— А что папа?

— Павел Ильич очень устал сегодня. Теперь он спит, и Софи легла: она тоже устала. В такие дни всем спится, это от дождя.

Катенька подняла глаза на мокрые деревья и прошептала:

— С листа на листок стекают отяжеленные любовью. Может ли капля подняться кверху? Нет, всё ниже и ниже.

— Что ты шепчешь, Катя?

— Так, я вспоминаю… Вы, тетя, очень несправедливы к Андрею Семеновичу. Это мне тем более неприятно, что вы знаете, как сердечно я люблю его.

Елена Артуровна ничего не ответила и молча [39]ковыляла в сером пальто. На вокзале они совершенно неожиданно встретили Сергея Павловича; он поцеловал сестру, слегка покосившись на госпожу Ламбер, и весело заговорил:

— Тебе поклоны, Катя: от Зотова Андрюши, от го товарищей, из города… Ну, а что у нас? Что отец? Я уже, кажется, целую неделю дома не был.

— У нас все спят, — ответила Катя.

— Могу сказать — весело время проводите! Если и ты всё будешь спать, Катя, ты не только женихов, а царство небесное проспишь.

— В снах часто бывает откровение, — заметила тетя Нелли.

— Ах, Елена Артуровна, — нетерпеливо воскликнул Сережа, — не ко всем подходит библейская точка зрения. Я ничего не имею против неё, но Катя мне — сестра, и мне жалко, что из веселой девушки она делается какой-то мокрой курицей. Вы посмотрите, на что она стала похожа!

— Господа, да бросьте вы обо мне говорить! Катя похудела, Катя поскучнела, Катя мало ест, Катя много спит… что за наказание! — И Катенька, стараясь улыбнуться, взглянула своими приподнятыми малиновыми глазами в глаза брата, такие же как у неё, и сказала тихонько: — Поверь мне, Сережа, я всё такая же и по-прежнему люблю Андрея Семеновича… Чья это дача?! — воскликнула она вдруг, останавливаясь у чугунной решетки, за которой виднелся узкий цветник и большой дом с плотно занавешенными окнами. Из дома доносились заглушенные звуки рояля, а на черных чугунных воротах были поставлены два дельфина хвостами вверх. — Как странно! сколько раз мы ходили на станцию, а я не замечала этого дома!

[40]— Это потому, что я повел вас другой дорогой. Возможно, что ты никогда не была здесь, — ответил Сережа.

Катенька всё продолжала стоять, смотря на черных дельфинов, от которых на черную же решетку спускались нити вьющегося растения.

— Это дача Вейс, — сказала Елена Артуровна и написала зонтиком по мокрому песку: „Вейс“. — Я их хорошо знаю и думаю, что и ты, Катя, скоро узнаешь, — заметила тетя Нелли.

— Но покуда мы их не знаем, идемте домой: что же стоять перед чужим домом? И потом я с утра ничего не ел, — сказал Сережа, и все двинулись в путь.

Оказалось, что Прозоровы жили сейчас же за поворотом но, действительно, не ходили до сих пор по той уединенной улице, где находилась дача Вейс.

На балконе уже был накрыт стол, но ни Павла Ильича, ни тети Софи не было. Очевидно, оба еще почивали. Однако, когда Екатерина Павловна, постучав, вошла в комнату Софьи Артуровны, та сидела за маленьким столом и что-то писала.

— Вы, тетя, не заняты? — спросила Катенька с порога.

Софья Артуровна подняла свои белесоватые глаза и не спеша ответствовала:

— У меня для тебя всегда есть время, Катя, а без дела я не сижу.

— Сережа приехал, — помедлив, сказала Катенька.

— Ну так что же? Он — славный мальчик, Сережа. Очень упрямый только и внешний.

— Может быть, но не в том дело. Он хочет есть, и я хотела спросить, будем ли мы ждать, когда проснется папа, или пообедаем без него?

[41]— Милая Катя, ты знаешь, что ты хозяйка в доме и можешь распоряжаться, как тебе угодно. Что же касается меня, то я подожду Павла Ильича.

Но она не принималась вновь за прерванное письмо, а сидела, откинувшись на спинку стула, будто ожидая продолжения разговора.

Видя, что Катя молчит, она снова начала:

— Очень странные дни мы переживаем. Но это ничего, потом всё выяснится и всем будет хорошо… Я сегодня видела во сне покойную сестру. Но странно, очень странно.

И, проведя рукою по лбу, она продолжала мечтательно:

— Помни, — Катя, что счастье ждет тебя у черных ворот, а Андрея нужно забыть.

При упоминании черных ворот Катя сделалась сама не своя.

— Не мучьте меня, тетя! — воскликнула она горестно: — я не знаю, что мне делать. Вы поймите, что у меня ум и сердце разрываются, я будто в плену, и главное, я не знаю, в чьем плену. Мое чувство говорит мне одно, но что-то большее, нежели чувство, определяет мои поступки. Вот уже второй раз сегодня, или нет, третий, я слышу упоминание о черных воротах, и я не знаю, что это значит. Меня это пугает. Я рассуждаю по-земному: я любила маму и чту её память, но я не верю, не верю, чтобы она хотела меня пугать и запутывать. А между тем сегодня — так странно! — всё мне говорит про одно и то же… Я не хочу об этом думать, потому что чем больше я думаю, тем меньше понимаю.

И Катенька склонилась на плечо госпожи Ламбер. Та стала ее гладить, рассеянно смотря белесоватыми глазами на потолок.

[42]— Многое совершается помимо пашей воли, — сказала она, наконец, мягко, но настойчиво, — И хочешь ты, или не хочешь, а желания нашей милой ушедшей от этого не изменятся.

— Никто их не может знать, это ложь, вы обманываете папу или самих себя!

— Ты сама не знаешь, что говоришь, дитя. Софья Артуровна густо покраснела, встала и сказала равнодушным голосом:

— В таком случае идем обедать: ты сама говорила, что Сережа хочет есть…

XI.

Когда Екатерина Павловна подошла в сумерки к крыльцу своей дачи, она увидела целый ворох нарубленных березовых веток.

— Что это такое? Разве завтра Троица? спросила она у находившейся тут горничной.

— А как же! Троица, — отвечала та и, немного помедлив, продолжала: — Да вот не знаем, как и быть: дворник привез березки, а Елена Артуровна не позволяет их в горницу вносить.

— Вы что-нибудь путаете: или Елена Артуровна позабыла, что завтра Троица, или вы ее не поняли. А березки, конечно, нужно внести в комнату и расставить. Да не забудьте утром достать скошенной травы на пол.

Катенька сердито вошла в дом, где всё было темно и спокойно. У сестер Ламбер двери были заперты, и Екатерина Павловна, взявши оставленный в гостиной том „Домби и сын“, невнимательно его перелистывала, будто ожидая чего-то. Сквозь тюлевые занавески было видно позеленевшее небо и [43]доносились свистки отдаленных паровозов. Катеньке вдруг стало необычайно скучно, и почему-то вспомнилось детство, самое раннее детство, до их заграничных скитаний. В этот день нянька всегда водила их в церковь. Сладкий ли и какой-то распаренный запах вялых березовых листьев нагонял на нее эти воспоминания, или едва уловимый легкий аромат ладана, распространявшийся незаметной струйкой из комнат берлинских тетушек по всему дому, наводил её мысли на долгую церковную службу, но Екатерине Павловне захотелось ярко освещенных икон, оплывающих свеч, жаркой и тесной толпы, праздничного пения, и умилительных возгласов из алтаря. Двери бесшумно открылись в тускло освещенную комнату тети Нелли, запах ладана донесся сильнее, и сама Елена Артуровна показалась на пороге. Её белесоватые глаза посинели, сияя внутренним сиянием, одутловатое лицо было бело, вся фигура, несмотря на полноту, казалась окрыленной, так что, когда она, прихрамывая, быстрыми шагами подошла к Катеньке, можно было подумать, что она не идет, а летит.

— Это ты, Кэтхен? я тебя не заметила в сумерках. Я только что о тебе так крепко и хорошо думала и я имею нечто сказать тебе.

— Вы, тетя, знали, что завтра Троица?

— Конечно. Сошествие Святого Духа! Еще бы.

— Отчего же вы не позволили внести березок?

— Березки! ну, что же березки? это так внешне! Это всё языческая обрядность. День Святого Духа мы должны праздновать в духе.

— Но я привыкла к этому с детства, это вошло в мою плоть и кровь, это меня волнует, трогает, смягчает и растапливает сердце.

[44]— Я и считала тебя очень чувствительной язычницей, и ты не можешь себе представить, до чего кстати весь этот разговор! Я именно думала о твоей чувствительной, слишком чувствительной привязанности к внешним вещам… и к внешним людям, что уже значительно серьезнее.

— Я вас не совсем понимаю, тетя, и почему вы именно сегодня так думаете обо мне?

— Я молилась о тебе в числе других близких, — ответила просто Елена Артуровна и, расправив серое платье, села на козетку рядом с племянницей. Глаза всё так же синели синим сиянием, когда она, обняв стан девушки, заговорила взволнованным и задушевным голосом:

— Я не только сегодня, а давно уже думала о тебе, Катя. Оттого, что я по-настоящему держу тебя в сердце и мне не безразлична твоя судьба. Ты думаешь следовать своему чувству, а между тем совсем не то, ах, совсем не то тебе нужно.

— Ах, что мы можем знать… Я даже плохо знаю, что я чувствую.

— Вот именно, я и хотела сказать, дитя мое, что ты не знаешь своего чувства, — с живостью подхватила тетя Нелли.

— Может быть, вы знаете и мои чувства лучше, чем я сама? — спросила Катенька с некоторой насмешкой.

Но тетя Нелли уверенно и просто ответила:

— Да, я лучше знаю их, и не столько я, как Тот, Которым управляются все наши чувства, мысли и поступки.

От внесенных берез пахло распаренным сладким духом вялых листьев, небо за тюлевой занавесью, зеленея, всё более и более бледнело, от [45]серых складок платья Елены Артуровны несся еле уловимый запах ладана, и Катеньке неудержимо захотелось уйти из этого сонного и задушевного плена куда нибудь, где солнце светило бы ярко, люди ступали крепко, говорили громко и знали бы определенно и точно то немногое, что они могут знать. Ей хотелось очутиться на яхте, чтобы дул ветер, а море темнело бы мелкою рябью, или сидеть на скачках с братом, с Андреем и их товарищами, следя за разноцветными жокейскими тапками, или просто находиться в ресторане, чтобы ценилось вино в хрустале, а красные куртки оркестра отражались в стенных зеркалах, — всё что угодно, только бы не этот полумрак, полуслова, получувства и полузнания! А Елена Артуровна между тем продолжала:

— И знаю человека, с которым тебе очень важно познакомиться. Это очень тонкая и чуткая натура, совсем не похожая на тех внешних людей, которыми ты себя окружаешь. Я думаю, ты могла бы с ним подружиться. Он утонченный музыкант и притом богатый и, по-моему, очень красивый человек, — добавила тетка, слегка улыбаясь.

— Я в первый раз вижу вас, тетя, в роли свахи! — сказала Екатерина Павловна, тоже улыбнувшись. — Как же его зовут? И где живет эта тонкая натура?

— Живет он в двух шагах от нас, а зовут его Яков Вейс.

„Вейс, Вейс? где я слышала это имя…“ — подумала Катя и вдруг вспомнила черных дельфинов на чугунных воротах.

— Яков Вейс? — громко воскликнула она. — Тот, который играл в занавешенной даче с черными воротами?

[46]— Да. Что же ты находишь в этом удивительного? — спокойно ответила тетя Нелли.

— А то, что я не только дружиться, но и знакомиться не хочу с вашим Вейсом. Мне совершенно достаточно тех людей, которые находятся около меня.

Елена Артуровна только пожала плечами.

Но как Катенька ни негодовала, познакомиться с Вейсом ей всё-таки пришлось. Случилось это на музыке, куда привлек не только Елену, но и Софью Артуровну исполнявшийся скрипичный концерт Меньдельсона. Наши три дамы отправились туда спозаранку, чтобы застать свободные места; Екатерина Павловна не особенно досадовала на то, что они неподвижно сидели в кругу музыкальной публики, а не ходили вместе с гуляющими, где казалось весело и нарядно. Она едва заметила, как к ним подошел совсем молодой человек, почти мальчик, в соломенной canotier, щуря узкие зеленоватые глаза. Лишь когда Елена Артуровна молвила:

— Позволь тебе представить: Яков Самойлович Вейс, — густая краска неудовольствия залила щеки девушки. Холодно протянув руку новому знакомому, поместившемуся рядом с нею, она враждебно разглядывала, косясь, его слишком белое худощавое лицо рыжего блондина, слегка вьющиеся волосы, большие уши и большой ярко-красный рот. Особенно сердили ее запонки с зелеными камнями на серых полосках его манжет.

Катенька лишь краем уха слушала, как её сосед картавил по-немецки с девицей Ламбер, и на прощанье сказала ему насмешливо:

— Вы, кажется, большой любитель музыки?

— Как же, как же! Он сам отличный [47]музыкант, — ответила, вместо господина Вейс, Елена Артуровна и поспешно добавила: — Вы непременно должны зайти к нам как-нибудь поиграть ваши композиции. Ведь это просто стыдно — жить в двух шагах и не заглянуть к старым знакомым.

Яков Вейс раскланивался, глядя на Катю, но та молча протянула ему руку и, отойдя на некоторое расстояние, спросила теток:

— Откуда вы достали этого Вейса?

— Это наш берлинский знакомый. Разве он тебе не понравился?

— Чему же тут нравиться!

— Ты очень огрубела, милая Катя, со своими офицерами, а когда узнаешь Вейса ближе, то увидишь, какой это тонкий и прекрасный человек.

— Первое впечатление, во всяком случае, не возбуждает желания узнавать этого господина ближе, — ответила Катя и молча продолжала путь, шагая по мелким лужам после недавнего дождя при свете зеленой неутасающей зари.

XII.

Андрей Семенович Зотов уже несколько недель был не совсем здоров, даже дней шесть лежал в лазарете, а потому не посещал павловских жителей. Конечно, он не забыл Екатерины Павловны, чувство к которой, не будучи слишком горячим, тем вернее могло выдерживать искус разлуки. Но чувство это делалось всё теплее и теплее, и каждый вечер на страничку своего бесхитростного дневника Андрей Семенович заносил имя Екатерины Павловны Прозоровой.

„Видел во сне сегодня очень странно Екатерину [48]Павловну: нужно бы на днях съездить, да боюсь немок, а Сереженька опять улепетнул“.

Или:

„Идя мимо шлагбаума, всё думал о Катеньке. Семенов выпустил собак, теперь не знаю, где и найти их, хоть объявление подавай. Ездил в баню; приехав, нашел письмо от матушки, нужно бы обязательно в Кострому съездить, да жаль покинуть Катеньку, хоть и редко ее видаю, но всё как-то ближе. За три дня Семенов сорок рублей истратил на хозяйство, — куда только деньги идут? не иначе, как нужно подробнее счета спрашивать“.

Или:

„В стихах и романах описывают любовь, как некую страсть или катастрофу, а но мне, так это тихий, незаметный цветок, который в тиши растет, укрепляет корни и пышным затем расцветает цветом, такова моя любовь к Катеньке. Конечно, о будущем не гадаю, но думаю, что и впредь так будет продолжаться. Собаки нашлись, принес какой-то немец, по-видимому, садовник, пришлось ему двадцать пять рублей дать. Семенов напился, хотел было его обратно в роты отправить, но на радости, что собаки нашлись, простил. Конечно, до первого раза, очень уж вороват народ пошел. Боже мой. Боже мой, хотелось бы мне, чтобы всё уладилось, а теток Прозоровских я не люблю, шельмы бабы по-моему, притом святоши и шарлатанки. Коль я ошибаюсь, тем, конечно, лучше“.

Тем не менее в один из воскресных дней Андрей Семенович отправился в Павловск, и нельзя сказать, чтобы он не чувствовал некоторого сердечного замирания, подходя к даче Прозоровых. Он прошел через сад, и первою, кого он увидел, [49]была сама Екатерина Павловна. В белом кисейном платье с зелеными лентами она сидела на солнце, держа зонтик в руках и чертя им по песку какие-то круги, да линии.

— Ах, это вы, Андрей Семенович, — сказана девушка не радостно и не удивленно, а будто они виделись только вчера.

— Вот, приехал вас навестить!.. Ведь мы целую вечность не виделись, из чего не следует, чтобы я вас позабыл. Наоборот, вспоминаю каждодневно, — говорил гость, не садясь.

— Будто уж и каждодневно? — спросила Катя. — Но мы вас тоже помним. Да что же вы стоите? садитесь, будьте гостем, или, может быть, вы хотите видеть Сережу, пану и тетушек?

— Я приехал, Екатерина Павловна, исключительно видеть вас, что, я думаю, вы и без моих слов отлично знаете, — сказал Зотов серьезно и сел на скамейку рядом с Катенькой.

Та перестала чертить зонтиком, но и разговора не продолжала.

— Что нового у вас? — начал Андрей Семенович.

— Чему же у нас быть новому? — ответила Катенька, пожимая плечами.

— Так, значит, всё по старому? Я очень рад этому!

— Чему?

— Что нет никаких изменений, потому что в том, что мне дорого, изменения могли бы быть или очень радостными для меня, или очень печальными. А так как я не имею основания предполагать первые и боюсь вторых, я радуюсь, что никаких изменений нет. Может быть, я несколько сухо и скучно излагаю всё это; по вы прекрасно знаете, Екатерина [50]Павловна, что чувства мои к вам, если и скучны, то отнюдь не сухи.

Екатерина Павловна вспомнила слова брата о том, что чувства Зотова лишены легкости и светлого веселья, но вместе с тем ей с такой ясностью представилось, что, кроме Сережи, которого почти не бывало дома, единственным человеком, с кем можно бы было отдохнуть от домашних туманов, был именно Андрей Семенович, что она проговорила возможно мягче и задушевнее:

— Ах, милый друг, можно ли говорить о какой-либо скуке. Я вам так благодарна и уверена в ваших чувствах ко мне, что поверьте, только мысль о них несколько поддерживает мои силы.

— Но почему ваши силы нуждаются в поддержке?

— Не знаю, как вам объяснить. Если бы вы вошли в наш дом и увидели меня не здесь на солнце одну, а с отцом и тетушками, то вы поняли бы, что у нас в доме, кроме нас, всегда присутствует невидимый страшный жилец: он мил, дорог нашему сердцу, нашей памяти, но это — покойник! Минутами мне кажется, что я сойду с ума, если это будет так продолжаться. Единственное средство, единственное средство избавиться от этого, — это отдаться вполне сладким и страшным чарам… Мне кажется, что и отец, и тетя Нелли, и я сама, живя в этом круге, делаемся такими же мертвецами. Возьмите мои руки, они пахнут ладаном, не правда ли? Но и тлением, тлением, тлением…

И Катенька поднесла к лицу Зотова свои маленькие, полные, очень белые руки, от которых, конечно, не только тлением, но и ладаном не пахло, а распространялся едва уловимый аромат английского мыла. [51]Андрей Семенович поцеловал маленькие белые ладони и сказал тихонько:

— Милая Екатерина Павловна, уезжайте поскорее с Сережей куда-нибудь отсюда…

По девушка, будто не слыша, что говорит ей собеседник, в ужасе раскрыв свои малиновые глаза и схватив обеими руками рукав зотовской тужурки, продолжала:

— Я ищу кого-нибудь, кто бы казался мне живым. Я вас люблю, конечно, но, кроме того я так благодарна вам за то, что вы живой человек, что у вас в жилах течет кровь, что вы можете сесть верхом и поехать, что когда я с вами, я поступаю или как вы хотите, или как я сама хочу, а не исполняю чью-то волю неведомую. Я окружена снами и выходцами…

Говоря это, она не заметила, что по дорожке к ним подходит молодой человек в белом костюме, в белой соломенной шляпе, из-под которой слегка кудрявились рыжие волосы. Он остановился, почтительно раскланялся, смотря зелеными глазами на Екатерину Павловну, которая в ужасе взирала на него, опираясь одною рукою на плечо поручика.

— Вы меня, очевидно, не узнаете? Яков Вейс. Елена Артуровна познакомила нас с вами на музыке.

Но Катенька, не опуская руки, быстро шептала, обращаясь к Зотову:

— Зачем он пришел сюда? Вы видите, все они сговорились мучить меня. Я не хочу видеть его, ни его черных ворот с дельфинами, ни слышать его музыки! Пускай он! уходит или уйдемте мы с вами.

И она заплакала. Тогда Андрей Семенович, обращаясь к Вейсу, сказал:

— Вы, вероятно, желали видеть Елену Артуровну? Она, насколько мне известно, дома, а Екатерина Павловна [52]очень извиняется, что не может вас принять, так как чувствует себя не совсем хорошо.

Тот снова надел шляпу и проследовал по направлению к террасе, ярко белея на солнце своим костюмом, а поручик повел к выходной калитке Катеньку, которая не переставала плакать.

XIII.

С невеселыми и смутными думами оставил Павловск Андрей Семенович; странною и нерадостною показалась ему та, которая — он знал — его любит. К его собственному чувству почтительной и сдержанной влюбленности примешивалась еще необычайная жалость к этой веселой и бодрой девушке, которую теперь он видел больною и слабой. Он не знал, чего бы он ни дал, чтобы вернуть ей прежние силы и прежнее спокойствие. А может быть, она прежде жила без сознания, и теперь совершается болезненный переход из одного состояния в другое, и вся теперешняя смута и борьба служат только для того, чтобы Катенька вновь сделалась бодрой и радостной, но уже по-новому, сознательно и бесповоротно. Но он тотчас отбрасывал это предположение, потому что не похоже было Катенькино состояние на густые облака, которые всё светлее и светлее делаются от разгорающейся зари, а наоборот, скорее уподобить их можно было ясному, весеннему ландшафту, который всё более и более темнел от серого тумана, или черноватого дыма. „Дым кадильный“, почему-то подумалось Андрею Семеновичу.

Он решил никаких особенных шагов не предпринимать и даже не делиться своими наблюдениями с Сергеем Павловичем, зная открытый, прямой, но [53]несколько односторонний и не всегда кстати деятельный характер последнего. Решил только чаще бивать, чтобы не совсем упускать из виду Катеньки и но мере сил незаметно поддерживать.

А между тем сама Катенька сидела на оттоманке в летней гостиной и слушала, полузакрыв глаза, как рыжий музыкант играл, низко опуская голову к клавишам, Шопена.

Нежные звуки не заглушали жужжания большой мухи, залетевшей на занавешенное тюлем окно. В комнате, кроме Екатерины Павловны и молодого Вейса, никого не было, и, когда музыкант умолк, можно было подумать, что бьющаяся муха была единственным живым существом в этой полутемной комнате.

— Вы любите Шопена, фрейлейн Катя? — спросил наконец, не оборачивая головы, Яков Вейс.

— Я вообще люблю музыку. Я, конечно, не знаток, но Шопен не из числа моих любимцев. Я люблю музыку ясную, простую и радостную; из немцев я люблю Моцарта и Вебера. Но вы исполняете Шопена прекрасно, и, когда я вас слушаю, я забываю, люблю я это или не люблю, я просто отдаюсь звукам, которые я слушаю.

— Это самый лучший способ слушать, — ответил молодой человек, подходя к Екатерине Павловне. — А я обожаю Шопена. Он мне кажется самым нежным, самым страстным, самым отравленным цветком, который произвела романтическая музыка. Это какой-то обреченный на смерть любовник, он должен был умереть молодым, его нельзя представить восьмидесятилетним.

Катенька посмотрела на говорившего; она почти никогда не думала о том, красив он или нет, а между тем он был безусловно красив, и теперь, [54]когда он говорил о Шопене, побледнев от долгой игры, с потемневшими зеленоватыми глазами, слегка растрепавшимися рыжими кудрями, большим, очень красным ртом, с длинными белыми пальцами на узких руках, он сам казался обреченным любовником, или одним из тех еврейских божественных юношей, гибель которых оплакивали в древности женщины малоазиатского побережья. Всё это подумала Екатерина Павловна, но при этом совершенно неожиданно спросила:

— Почему вы знакомы с тетей Нелли?

— С Еленой Артуровной знакомы скорей мои родители, т. е. мой отец. Как они познакомились и какие интересы их связывали, я не знаю. Сто было так давно, я был совсем ребенок, но всегда помнил Елену Артуровну как свою в доме.

— Почему же теперь эта близость как-то потерялась? Ведь вы приехали в Россию раньше тети Нелли, вы живете совсем рядом с нами, и если бы мы ие встретились на музыке, вы к нам бы не пришли. Пли ваш батюшка перестал быть другом тети Нелли?

— Не знаю. Действительно, не встреться мы с вами на концерте, я бы к вам не пришел, — мне даже не было известно, что Елена Артуровна такая близкая нам соседка. Но поверьте, что пришел я не потому, что я встретился тогда с госпожою Ламбер.

— А почему же? — спросила девушка живо.

— Потому что вместе с госпожею Ламбер я встретил тогда и вас, — ответил тихо Вейс, слегка наклоняясь к сидевшей неподвижно Кате.

— Сознайтесь, что это вы сейчас выдумали, сию минуту, специально? — с улыбкой сказала Катя.

— И никогда не выдумываю, — произнес Яков [55]Вейс очень серьезно. Затем, подойдя к окну, где всё еще продолжала жужжать муха, сказал: — Ах, фрейлейн Катя!

— Я пойду позову тетю, — заявила Екатерина Павловна, опять-таки совершенно неожиданно, и, быстро поднявшись, вышла, не дав времени гостю что-нибудь ответить.

Яков Самойлович и по уходе Кати оставался всё в той же позе, пока в комнату ни вошла, прихрамывая, Елена Артуровна и, подошел, не сказала задумавшемуся молодому человеку:

— Что случилось, милый друг? Вы ничего и сказали Кэтхен? С ней нужно быть очень осторожным. Вы не обижайтесь, я ведь спрашиваю в качестве вашего друга.

— Я ничего особенного не сказал, я только дал понять, что не будь её, я бы не так старательно искал возобновления знакомства с вами.

— Это, конечно, вполне прилично, хотя и не особенно лестно лично для меня. Но это правда так? вы относитесь не совсем безразлично к бедной Кэтхен?

— Я очень люблю фрейлейн Катю и не считаю нужным скрывать этого от вас.

— Конечно, потому, что помните раз навсегда, что я ваш лучший друг и никогда не нужно от меня ничего скрывать.

XIV.

Яков Вейс жил вдвоем с стариком отцом в большой даче с чугунной решеткой, где окна были почти всегда занавешены, потому что молодой человек не выносил яркого света и солнца, даже петербургского. Он не выносил также громких [56]голосов и никакого шума, кроме звуков рояля, почему полы во всех комнатах были устланы толстыми коврами, а по коридорам войлоком. Поэтому же все слуги в доме были старые, опытные, бесшумно появлявшиеся и почти без приказаний исполнявшие желания господина. Едва ли старый Самуил Михайлович вполне сходился в этих вкусах с своим сыном, но он редко бывал дома, всё время занятый своей банкирской конторой, своими биржевыми операциями, и мало обращал внимания на окружающее. Притом Яков был его единственным сыном, в котором он души не чаял и которому предоставил полную свободу заниматься и жить, как ему угодно. Не смотря на свой преклонный возраст он с таким же рвением, как и сорок лет тому назад, проводил в работе по пятнадцати часов в сутки, отлично зная, что всё приобретенное им достанется сыну, и, как это ни удивительно, не особенно сожалея, что тот избрал свободную дорогу артиста, чтобы или добыть еще миллионы, или прожить нажитые отцом. Он желал только одного: чтобы у Якова была семья, главное, дети — продолжение рода Вейсов, которые, подражая деду, будут копить золото и глазами, носом, ртом, голосами будут похожи на него, Самуила Вейса.

Так он понимал земное, плотское бессмертие. Но это было желание, которое он никогда не высказывал сыну, а только с сожалением смотрел на тонкого слабогрудого юношу и при виде каждой молодой здоровой девушки думал, не она ли достанется в жены Якову и даст ему родовое бессметрие. Единственно это казалось ему важным, а там пускай Яков сидит с занавешенными окнами, читает непонятные ему, старику, книги стихов, сыплет часами бисер гамм на клавиатуру Стенвейна.

[57]Молодой Вейс почти никогда не заглядывал в кабинет отца, куда целый день светило солнце, и потому старик несколько удивился, когда часа в два в двери его постучали и на его пригласительный ответ в комнату вошел не слуга, не посторонний деловой посетитель, а его собственный сын.

— Фу, какое у тебя солнце! Можно спустить штору? — спросил тот капризным голосом, опускаясь на кожаный диван.

— Старые кости любят тепло, а старые глаза молодеют, когда видят молодые лица и солнечные лучи.

— Цитата из библии?

— Я не знаю. Это мои собственные слова, но возможно, что и в Библии есть что-нибудь подобное, потому что если покопаться, то в ней можно найти всю правду, какую мы можем сказать.

— Может быть, в ней можно найти и объяснение этого письма, которое я получил сегодня утром, или совет, как мне отнестись к нему?

— От кого? Деловое? — спросил старик, перестав барабанить по конторке, у которой он стоял. — Можешь ты мне показать его, или по крайней мере, рассказать, что тебе пишут?

— Охотно. Я затем и пришел к тебе. Какие нестерпимо яркия шторы! как ты можешь сидеть с ними?

— От Елены Артуровны, — сказал Самуил Михайлович, надев золотое пенсне и взяв в руки почтовый листок, казавшийся совсем зеленым от ярко-зеленых штор.

Письмо было написано неровным почерком, по-немецки:

„Мой молодой друг! Вы знаете, насколько я вас люблю, и поймете мою радость, которую я испытываю убедившись, что Отец Небесный выказал явное [58]Свое, расположение к вам, послав на ваш жизненный путь человека, который более чем кто бы то ни было, более, чем я, может вам не только сочувствовать, но придавать столь необходимую в этой жизни силу и, следуя вашему руководству, руководить вами. Испытайте свое сердце; было бы безумием противиться тому, что предназначено нам свыше. Будьте уверены в моей искренней и нежной дружбе к вам. Елена Ламбер. Устройте так, чтобы придти завтра к нам в 11 часов утра, мы сможем тогда поговорить наедине“.

Кукушка прокуковала четверть третьего, когда Самуил Михайлович, прочитав письмо, наконец произнес:

— По-моему, Елена Артуровна тебе сватает кого-то. Только не знаю кого — свою сестру, племянницу или» наконец, самое себя. Иначе, по-моему, нельзя понять этого письма. Конечно, тебе нужно будет завтра пойти к ним, только надо быть очень осмотрительным и испытать не только свое сердце, но и все обстоятельства, потому что ты у меня слишком завидный жених не только для Катеньки Прозоровой. Я говорю: жених, потому что Елена Артуровна слишком серьезный человек, чтобы писать о романах или о каком-нибудь там сродстве душ.

— Ты как-то всё слишком практически понимаешь, отец. Елена Артуровна — Божья душа, а не сваха.

— Но кому же и заботиться о браках, как не Божьим душам?

— Если бы ты был прав, я бы успокоился. Эта девушка никакого расположения ко мне не имеет. Но я думаю, что ты ошибаешься, а потому волнуюсь.

— Стоит ли волноваться по таким пустякам. К тому же никто тебя не может приневолить. Как [59]захочешь, так и поступишь. Меня так гораздо больше беспокоит твое здоровье; я тебя эти дни не видеть, и ты мне кажешься очень бледным.

— Это от твоей нелепой шторы я кажусь таким бледным.

И действительно, освещенное сквозь зеленую занавеску лицо Якова Самуиловича казалось болезненно зеленым, что особенно выделялось при его рыжих волосах, а томная поза его выражала крайнюю усталость и бесконечное равнодушие. Отец и сын в молчании прослушали, как кукушка прокуковала три часа. Наконец, младший встал.

— Я пойду, я не могу выносить твоей шторы. Ужасно устал, — сказал Яков и зевнул своим большим красным ртом.

— Ты слишком много упражняешься, мой мальчик, нужно беречь себя, — сказал старый Вейс и посмотрел на карманные часы.

Молодой человек зевнул еще раз и вышел за дверь. Самуил Михайлович поднял штору и, вынув из конторки пачку бумаг, долго их разбирал, выкладывая что-то на счетах. Солнце падало на густую шевелюру старого господина, скользило по золотому пенсне и задевало край мясистого носа. В тишине был слышен только стук костяшек, да тихое мурлыканье кошки, вскочившей на подоконник.

Перестав считать, Самуил Михайлович снял пенсне и задумался, потом сказал вслух:

— Нужно мне самому что-нибудь сделать для Якова.

XV.

Елена Артуровна, казалось, поджидала гостя у калитки сада, где она стояла в сером платье и в [60]старомодной соломенной шляпе. Увидев его, она сказала:

— Я вам очень благодарна, что вы исполнила мою просьбу, — а затем молча повела его через сад а террасу к себе в комнату, где, не снимая шляпы, напала:

— Вы, конечно, догадываетесь, о чём или скорее о ком я хочу с вами говорить… Вы знаете, что я человек отнюдь не легкомысленный и, кроме того, очень расположена к вам. И вот, я уверяю вас, что более тонкой и сочувствующей души, чем у Кэтхен, вы не встретите. Я говорю это не потому, что она моя племянница, а потому, что я действительно ваш друг и желаю вам добра.

— Насколько я понимаю, вы хотите сказать, что Екатерина Павловна меня любит?

— Я совсем не это хочу сказать, я говорю только про самое полное и тонкое сочувствие; но, может быть, это и есть любовь, или даже лучше любви.

— Но вы можете ошибаться, Елена Артуровна. Как говорится „чужая душа потемки“. Или вам сама Екатерина Павловна признавалась в своих чувствах?

— Екатерина Павловна ни в чём мне не признавалась, но у меня есть сердце и рассудок, которые позволяют мне знать то, что не говорится словами. И потом… — Елена Артуровна встала ив волнении прошлась по комнате, не забывайте, мой друг, что у меня есть еще знание, которое вы не будете отрицать и на которое можно опираться.

— Но что, по-вашему, нужно было бы сделать, если бы ваше предположение оказалось верным?

Елена Артуровна снова опустилась в кресло, как будто она борола одолевавший ее сон. Якова Вейса, по-видимому, не особенно удивило состояние его [61]собеседницы и её внезапное молчание. Он даже закурил папиросу и молча смотрел, как госпожа Ламбер, вдруг покрывшись смертельной бледностью, стала подниматься всем своим телом, будто желая отделиться от кресла, в котором она сидела, и потом, почти не дыша, закрыв глаза, стала выгибаться. Наконец, движения прекратились, она откинулась к спинке и, глубоко вздохнув, открыла глаза, в которых будто еще плыли какие-то полотнища туманных пелен. Знаком, без слов попросила она его дать воды и, выпив залпом целый стакан, снова опустила веки, теперь уже успокоенная.

Когда она снова открыла глаза, в них светилась несколько мутная голубизна.

Помолчав некоторое время, Яков спросил:

— Что вы видели? Было ли это что-нибудь насчет меня, насчет нашего с вами разговора или что-нибудь неожиданное?

С трудом выговаривая слова, Елена Артуровна молвила:

— Я всегда вижу Ирину. Она сидит в розовом саду и в розовой одежде. Красные птицы с золотыми хохлами слетают к ней на плечи, будто желая нашептать ей что-то. Она больше обыкновенного роста, иногда она кажется огромной. Она мне ничего не сказала, она только подняла указательный палец лежащей на коленях руки, но я поняла, что я права. По всему небу были буквы, похожие на еврейский алфавит, квадратные. Я не знаю, что было написано, но я настолько помню само начертание, что могу их написать…

Елена Артуровна взяла кличек бумаги и стала судорожно-быстро покрывать его похожими один на другой квадратами.

— Теперь вы верите тому, что я говорила?.. Если [62]вы не будете верить, вас постигнет страшное несчастье. Вы умрете через три дня, или еще того хуже…

Яков Самуилович пожал плечами:

— Кажется, вы имели достаточно случаев убедиться в моем доверии, по я не имею никаких практических указаний, как мне следует поступать… — сказал он.

Госпожа Ламбер будто не слышала слов своего собеседника и, продолжая сидеть в кресле с опустившимся и вдруг как бы потухшим лицом, повторяла: „Через три дня… Через три дня!..“

Яков Вейс помедлил несколько; затем, видя, что хозяйка не проявляет внимания к его присутствию, вышел тихонько из комнаты, прошел на балкон и стал ждать. Собственно говоря, он сам не знал, чего он ждет здесь на обвитом хмелем балконе в этот прохладный ясный полдень. Ждал ли он Екатерину Павловну, уготованную ому волею Вышних Судеб, или он ждал, что вещая провидица еще присовокупит ему что-нибудь, но он сидел, да сидел, пока тоненькие часы где-то в комнатах не пробили не то час, не то половину второго. Вдали застучали тарелками, предсказывая близкий завтрак; по аллее, идя быстрым шагом, приближалась сама Екатерина Павловна. Она казалась очень радостной и не только не прошла мимо Вейса, а наоборот, заметив его еще из сада, приветливо закивала головой и громко заговорила, не входя на балкон:

— Ах, это вы, Яков Самуилович? Как кстати вы пришли! Очень может быть, что через три дня я с Сережей уеду.

— А я через три дня умру.

Катенька громко рассмеялась и, не останавливаясь, воскликнула:

[63]— Откуда такая мрачность? Это было бы слишком романтично! Нет, в самом деле, что с вами? Отчего у вас такие печальные мысли? Нет, уж погодите умирать до моего приезда.

— А вы надолго изволите уезжать?

— Я не знаю, ведь это еще не решено, я еще не говорила с отцом. А если поеду, то недели на две в Смоленск. Ну вот, теперь я рассказала вам свои планы, расскажите и вы, почему вы собрались умирать?

Екатерина Павловна говорила свободно, почти беспечно. Но, видя, что Вейс ничего ей не отвечает, она продолжала более ласково:

— Вы не сердитесь, Яков Самуилович, на мою болтовню, но ведь вы, конечно, шутили? Немыслимо в самом деле, думать, что вам через три дня грозит какое-нибудь несчастье… А теперь пойдемте завтракать. Что касается до меня, то я ужасно хочу есть.

„Она совсем меня не любит“, думал Вейс, послушно идя за Катенькой в столовую, где уже перестали стучать посудой.

XVI.

Эту перемену Екатерины Павловны Прозоровой, доступную всякому непредубежденному глазу, трудно себе объяснить, потому что никаких внешних фактических причин для такого изменения не было. Разве только то, что Елена Артуровна, усиленно занявшись судьбою молодого Вейса, предоставляла ей несколько более свободы. И Катенька, воспользовавшись этой относительной свободой, всё время проводила с братом, будто стараясь в его простом и жизненном обществе укрепить свои ослабевшие силы, собрать которые она инстинктивно считала нужным для [64]какой-то новой, более значительной борьбы. Ехать в Смоленск, где у них были какие то дальние родственники, пришло Катеньки в голову сразу, без всякого обдумывания и без всякой определенной цели. Ей просто хотелось на время покинуть домашнюю обстановку, которая тяготила ее всё более и более. Она не знала, как сказать об этом отцу, с которым виделась теперь очень редко и уж давно не говорила по душе.

Когда она вошла в комнату отца, она услышала тихий голос Софьи Артуровны, которая читала но-английски вслух „Крошку Доррит“. Павел Ильич был еле заметен в полумраке.

— Почему они всегда читают Диккенса? — мелькнуло в голове у Катеньки, и, извинившись за помеху, она промолвила без всякого вступления:

— Пана, отпусти меня с Сережей в Смоленск!

— С Сережей в Смоленск? А разве Сережа едет в Смоленск? Впрочем, он всегда куда-нибудь едет. Но отчего тебе пришло в голову ему сопутствовать?

— Мне очень хочется проехаться. А с тобой, отец, я так редко вижусь последнее время, что мое недолгое отсутствие тебе совсем не будет заметно.

— Ты как будто хочешь сказать, Катя, что прежде ты виделась с отцом чаще? Может быть, ты обвиняешь в этом меня и сестру Нелли? — сказала Софья Артуровна.

— Я никого не обвиняю… Я знаю только, что прежде мне никогда не бывало скучно, теперь же я чувствую себя так, что еще несколько дней, и я не знаю, что со мной будет…

Катенька говорила спокойно и уныло, и в её голосе, в опущенных руках, равнодушном лице была такая усталость, что Павлу Ильичу стало невыразимо [65]жалко её. Он подошел к ней, обнял ее и сказал как можно мягче.

— Но что с тобой Катя? Может быть, я действительно виноват… В последнее время я как-то не так обращаю на тебя внимание. Но это не оттого, что я тебя позабыл. Это тебе только так кажется. И если мы реже теперь видимся, реже говорим с тобою, так это временно, чтобы потом еще больше сдружиться…

— Отпусти меня папа, с Сережей! — повторила Катенька тем же равнодушным голосом.

— Кого отпустить? что за отъезды? — сказала, входя, Елена Артуровна.

— Да вот, Катя просится с братом в Смоленск.

— Катя — в Смоленск? с этим ветрогоном Сергеем! И вы еще сидите втроем и думаете, можно ли это сделать? Да это хуже, чем ехать одной!

— Но, милая Нелли, вы забываете, что она совсем взрослая и ездила одна сколько угодно.

— Конечно… Я не хотела говорить настоящую причину… Но она не хочет, чтобы ты ехала, потому что эти дни ты должна быть здесь.

Катенька, вся вспыхнув, вскочила:

— В таком случае я непременно еду, — воскликнула она. — Я не хочу, я не хочу, чтобы вы так… распоряжались маминым именем! Кто может знать, чего хотят те, которые умерли? Я ее любила больше, чем вы, и больше знала. Она никогда бы не захотела разделять меня и Сережу от папы, — это всё ваши выдумки, ваши и теги Софи! Чего вам надо? Зачем вы приехали к нам?..

— Катя, Катя! что ты говоришь? — возвышал голос Павел Ильич, стараясь прервать речь своей дочери, но та быстро подошла к отцу и опустившись перед и им на колени, заговорила с удвоенной силой:

[66]— Отец, умоляю тебя именем покойной мамы, сброс этот мертвый сон. Она не хочет того, что происходит здесь, не может этого хотеть!

Софья Артуровна, страшно побледнев, подошла к Кате и, присев около неё, стала ей шептать в ужасе:

— Катя, разве ты знаешь? ты не можешь знать…

Но Екатерина Павловна, казалось, ничего не слышала, потому что, закрыв глаза, продолжала твердить неподвижно сидевшему Павлу Ильичу:

— Отец, вернись к нам! вернись к нам!..

В эту минуту оба женские голоса, Катеньки и Софьи Ламбер, покрыл резкий, как будто не принадлежащей ей голос Елены Артуровны:

— Мы все поступим так, как желает наша дорогая ушедшая! Её воля видна только просветленному глазу… Ни личные чувства, ни слезы тут не помогут.

Она говорила очень громко, и глаза её снова сияли синим сиянием. Екатерина Павловна вдруг поднялась и твердо сказала:

— В таком случае, я сегодня же уеду в город…

— Катя, не огорчай меня, дружок! — сказал Павел Ильич еле слышно.

— Она не уедет, она не может уехать! — прокричала Елена Артуровна.

Но Катенька пожала плечами и молча вышла из комнаты.

Поднявшись в свои апартаменты, она стала быстро и беспорядочно собирать свой несложный багаж. Одна мысль владела ею: уехать как можно скорее, сейчас, куда угодно. Она запихивала в чемодан, неизвестно зачем, пачки старых писем, перевязанные цветными ленточками, когда в комнату постучали и быстро вошла Елена Артуровна. Обозрев быстрым оком [67]открытый чемодан и разбросанные вокруг вещи, тетя Нелли спокойно спросила:

— Ты действительно собираешься ехать, Кэтхен?

Катя, не отвечая, продолжала укладываться. Елена Артуровна села на диван, раздвинув лежавшее на нём белье, и так же спокойно продолжала, не дожидаясь ответа:

— Ты сама не знаешь, что ты хочешь делать. Если тебе тяжело, то с твоей стороны очень не хорошо быть такой скрытной. Ты бы могла сказать Павлу Ильичу, пли мне, — и поверь, мы бы постарались как-нибудь помочь тебе.

Елена Артуровна после каждой фразы делала остановку, будто ожидая, что племянница вставит какую-нибудь реплику, но Екатерина Павловна молча и как-то враждебно продолжала укладываться.

— Что же ты молчишь, разве ты не слышишь, что я тебе говорю? Или ты не желаешь со мной разговаривать? Тогда я уйду, сказала тетя Нелли.

Катенька, севши на пол на том месте, где она стояла на коленях перед чемоданом, заговорила тихо, но взволнованно:

— Что мне сказать вам, тетя? Не говорила я с вами раньше, потому что не могла я вам сказать, что именно вы и делаете мне жизнь невыносимой. У нас была память о маме тихая, светлая и хорошая; вы же внесли в наш дом культ покойницы, который меня так страшит и тяготит, что я готова бежать, куда глаза глядят. Вы сделали то, что Сережи почти никогда нет дома, вы отделили от нас отца, отдалили Андрея Семеновича, нашего друга, — я поневоле подружилась с вами… Не скрою, я вас даже полюбила. Но вместе с тем, я вас ненавижу, хотя, [68]может быть, вы и желали мне добра. Я уезжаю, потому что мне это болезненно…

Елена Артуровна молча поднялась, подошла к сидевшей всё еще на полу девушке и, поцеловав ее, сказала:

Я от души тебе благодарна, Катя, за то, что ты говорила откровенно. Я тебя не упрекаю в том, что ты мне этого раньше не сказала, потому что, вероятно, прежде ты это не так сознавала. Отчасти даже я тебя понимаю, по ты так думаешь, так говоришь потому, что ты немного устала, и многое тебе непонятно. Тебе не ясен путь, которым я хочу тебя вести и который считаю единственно возможным, — оттого смута, недовольство и томление. Но поверь, теперь будет всё иначе. Тебе, конечно, надо отдохнуть, но совсем нет необходимости уезжать… Ты видишь, что я совсем не сержусь за то, что ты меня ненавидишь. Но я думаю, что ты сказала это сгоряча… Едва ли так чувствует сердце.

Тетя Нелли говорила успокоительно-монотонно и ласково, и Катенька, не подымаясь, вдруг охватила руками колени стоявшей рядом женщины и залилась слезами. Елена Артуровна молча наклонилась к плачущей девушке, стала ее гладить по волосам и нежно целовать в лоб, пока та сама не начала прерывисто и жалостно:

— Конечно, я просто устала, мы все устали… И я была к вам несправедлива… Мне казалось, что в обществе Сергея, в новых местах я найду прежнее спокойствие духа. Но разве я сама не изменилась, разве я та же, что была полгода тому назад? Моя теперешняя слабость — это временно, я скоро буду сильной, по-новому сильной, я это чувствую, милая тетя, Я хотела бы пойти ко всенощной, долго-долго [69]молиться, глядя на свечи, и потом у печки пить чай с баранками… Вы, тетя, этого не понимаете, потому что вы немка, но вы поймете, что для меня это нужно. Вы будете часто со мной разговаривать. Мы будем вместе гулять, я буду очень послушною, но, тетя, говорите со мною о Боге, о Берлине, о встречных цветах, о вчерашнем обеде, но, прошу вас, не говорите о покойной маме. Так мне будет легче… И потом, тетя, мне еще хотелось бы полюбить кого-нибудь, чтобы он был кроток, тих, почти как подруга, и очень влюблен в меня… Вы простите, что я так болтаю, это от усталости.

Елена Артуровна улыбнулась, снова поцеловала Катеньку в лоб и перекрестила ее, несмотря на то, что была немкой.

— Милое дитя! — шептала она. — И буду всегда с тобою, буду говорить тебе о Боге и о цветах… А завтра к тебе придет Яков Вейс.

— Ах, Яков Вейс… Ну что ж, пускай приходит, — сказала Катенька, склоняясь на грудь госпожи Ламбер и закрывая глаза.

XVII.

Эти дни Екатерина Павловна переживала, так сказать, медовый месяц нового своего положения. Ей было сладко чувствовать себя слабой, покорной, лишенной собственной воли и живущей так, будто чья-то ласковая рука ведет ее, а сама она, Катенька, ничего не знает, ничего не видит, как малый ребенок. Иногда ей было удивительно, как она может находить приятность в положении, которое, казалось, противоречило всему её характеру, но она не могла отрицать, чти приятность эта была. И так жила она, [70]ни о чём не думая, в какой-то полудремоте. Похоже было, будто плаваешь на спине: наверху перед планами голубое небо, редкие птицы черными точками в нём, можно почти не шевелиться, еле-еле лениво двигая рукою или ногою, а куда плывешь, не видать. Лишь когда повернешь голову, увидишь, что приплыл не обратно к мосту, у которого купаются остальные, а прямиком правишь к плоскому мысу, где под мелкой ракитой смолятся рыбачьи лодки. Так и Екатерина Павловна не думала и не впала, куда плывет. Она старалась не вспоминать об Андрее Семеновиче, о Сереже, и даже, когда видела брата, ей было как-то неловко и неприятно; зато почти неразлучно она бывала с Еленой Артуровной: то вместе гуляли по парку, предоставив Софье Артуровне сидеть дома с Павлом Ильичом, то вместе читали, ходили на музыку или просто сидели на балконе и вели продолжительные задушевные беседы, и Елена Артуровна сама будто молодела, будучи всё время с племянницей, или, вернее, последняя постарела. Но самим себе они казались ровесницами в их тихой и на чужой взгляд скучной жизни.

Часто с ними вместе находился и Яков Самуилович. Катенька с шум не подружилась, но относилась к нему менее враждебно и без видимой насмешки; она часто сама просила его играть его произведения, которыми он делился с очень немногими близкими, но которые он весьма охотно исполнял, смущаясь и краснея, для Кати. Когда в первый раз он кончил капризный и меланхолический отрывок и умолкли последние диссонирующие аккорды, он, ничего не спрашивая, даже не оборачивая головы, остался ждать, что скажет ему его слушательница.

[71]— Отчего вы не любите солнца, Яков Самуилович? Тогда бы вы были веселей, — сказала Катя.

— Так спокойнее!

— Спокойнее! Сколько вам лет?

— Восемнадцать.

— Я старше вас немного… Но отчего же мы хотим спокойствия? Разве мы так устали?.. А между тем и я, кажется, скоро начну бояться света и шума. Я и теперь почти не люблю встречаться с Сережей и его друзьями. Я сама себя не узнаю, это так на меня не похоже. Полгода тому назад я была очень веселая. Правда!

И Катенькины слова умолкли, как звуки Вейсова отрывка. Тогда молодой человек подошел к ней и сказал прочувствованно:

— Как вы хорошо поняли мою музыку! Это она навела вас на такие мысли. Я так вам благодарен, что вы не хвалили и не порицали ее, а сказали именно то, что сказали: это было очень верно, и мне бесконечно дорого от вас это слышать.

— Вы помните, в начале нашего знакомства мы говорили о Шопене, и вы сказали, что он обреченный любовник. Вот мне кажется, что у вас есть сходство с Шопеном.

— Я знаю, что я не долговечен.

— Да я не про то, совсем не про то. Не думайте, не думайте о смерти, — заволновалась Катенька.

— Вы напрасно так волнуетесь, думая, что мысль о смерти страшит меня. Там мы обретаем спокойствие, а я верю в бессмертие души!

— Ради Бога, не говорите мне о смерти… Выйдемте лучше в сад: уж зашло ненавистное вам солнце. Если вы хотите сделать мне приятное, не говорите мне никогда ни о смерти, ни о покойниках.

[72]И Катенька виновато улыбнулась.

Елена Артуровна сдержала свое слово: действительно, с того дня, когда среди разбросанных вещей, у раскрытого чемодана, была вновь утверждена её дружба с Катенькой, она ни разу не упоминала о покойной сестре. Как отрезало. Даже Софья Артуровна и Павел Ильич не говорили о дорогой умершей, по крайней мере, при Катеньке. О поездке разговоров больше не поднималось, будто само собою было решено, что Катенька остается.

В тот день, когда Катенька разговаривала с Вейсом о Шопене, вечером она зашла к Елене Артуровне и сказала, опускаясь в кожаные кресла:

— Можно у вас посидеть теперь? Давно я у вас не была… У вас всё по-прежнему, тихо и мирно. Я теперь привыкла к тишине, она меня не гнетет больше.

— В тишине и в тонком дыхании мы узнаем Бога! — сказала, улыбаясь, Елена Артуровна.

— Об этом я не думаю, но знаю, что теперь я к ней привыкла. Она убаюкивает. Я не знаю, хорошо ли это, но это приятно.

И Катенька закрыла глаза, будто наглядно желая показать, как ее убаюкивала тишина. Елена Артуровна молчала, и Катенька умолкла. Так они в молчании просидели некоторое время, пока старшая не заговорила:

— У тебя был сегодня Вейс?

— Отчего вы спрашиваете об этом? Я сама только что о нём думала.

— Я не знаю, почему я о нём вспомнила. Может быть, потому, что ему, как и тебе, нужна тишина, и потому, что я знаю, что он любит тебя.

[73]Катенька пропустила мимо ушей последнее замечание тетки и сказала тихо и жалобно:

— Да, его очень жалко. Он какой-то обреченный… Да разве не такая же и я?

Зачем бояться обреченности? Может быть, вы оба уготованные. Может быть, вы люди, которых коснулся Божий перст, и судьба ваша одинакова. Не нужно бояться этого. Нужно покорно и мудро принимать то, к чему нас готовит не наша воля.

Екатерина Павловна взяла одну из роз, стоявших в белом кувшине, и, вдыхая вялый, слегка приторный запах, проговорила, не меняя жалобного тона:

— У меня есть к вам просьба, тетя.

— Какая, дитя? Я всё готова исполнить, ты знаешь.

— Помните, я просила вас не говорить о покойной маме. Теперь, напротив, я очень прошу — говорите как можно чаще о ней, о её воле, обо всём, что её касается. Я хочу это знать и я верю, что знать это можно.

Елена Артуровна быстро встала, опустилась перед сидевшей девушкой на колени и стала порывисто целовать её руки.

— Что вы, тетя? Что вы, тетя? — говорила девушка, отнимая свои руки, из которых выпала белая роза.

— Я так давно ждала этой минуты, когда ты сама захочешь, чтобы я говорила… Я была неправа, обращаясь с тобой так, как будто ты была уже готова, но теперь растаял лед, растопилось сердце, и я благодарю небо за эту минуту, которой радуется наша дорогая ушедшая… Она наша, наша, наша, и радуется, глядя на нас.

[74]— Катенька склонила свою голову на грудь госпожи Ламбер и прошептала, накрывая глава:

Говорите, говорите, тетя, о маме! Я хочу поступать так, как она поступала бы. А вы меня научите, что надо делать… Господи, благослови.

XVIII.

Уединенная улица, где стояла дача с черными дельфинами, была почти сплошь заполнена автомобилями, экипажами и просто извозчичьими пролетками, что представляло для той местности необычайное и удивительное зрелище. Если Вейсов и посещали два-три товарища Якова Самуиловича и деловые гости старика-отца, то, кажется, впервые с тех пор, как умерла госпожа Вейс, их дача видела такой съезд не только молодых музыкантов и старых биржевиков, но и дам, девиц и господ, которые, казалось, не имели никакого отношения ни к старому, ни к молодому Вейсу. Было не совсем понятно, зачем Самуилу Михайловичу понадобилось мобилизировать всех своих, даже шапочных, знакомых, устраивать великолепный обед и приглашать модных певиц и певцов, для которых у него была заготовлена целая пачка конвертов со вложенными кредитными билетами. Но, очевидно, старому Вейсу это собрание для чего-то было нужно, потому что, не отвечая на доводы сына, он только надписывал адреса на пригласительных билетах (особенно тщательно людям семейным) и лишь но окончании этого занятия, сняв золотое пенсне, начал спокойно и методично:

— Конечно, ты не думаешь, Яков, что всю эту историю я затеваю для собственного удовольствия: ты [75]знаешь, что для моих дел мне совершенно достаточно моих знакомых, с которыми я могу иногда позавтракать у Кюба, или на крыше „Европейской“… Я делаю это исключительно для тебя.

— Что же, ты думаешь, мне доставить удовольствие видеть всё это сборище незнакомых дам и сидеть целый вечер во фраке?

— Я этого нисколько не думаю. Наоборот, я думаю, тебе это доставит еще менее удовольствия, чем мне. Но для твоего будущего, для твоей артистической карьеры нам необходимо жить шире, — я тебе ни слова не говорил против того, что ты хотел сделаться музыкантом. Но раз ты избрал это поприще, нужно делать бум; не думал же ты, в самом деле, что я удовольствуюсь, чтобы Яков Вейс был скромным преподователем музыки или сам для себя играл при луне ноктюрны Шопена? Нет, брат, если ты сделался пианистом, то будь у меня европейской известностью, на то ты и Вейс. Если даже ты сам этого не хочешь, то я это сделаю, потому что не даром я работаю по двенадцати часов в сутки и потому что не даром меня зовут Самуил Вейс.

На этот обед были приглашены госпожа Ламбер и Катенька Прозорова, приглашены скорее по-соседски, нежели из каких-либо тактических соображений, потому что для карьеры молодого артиста они могли сделать очень мало. Одетая в скромное летнее платье, Катенька со скукой сидела за обедом, глядя на богатые туалеты декольтированных дам и слушая краем уха, что говорил ей сидящий рядом с нею маленький и седой профессор консерватории, нападавший на оперы Штрауса.

Обед страшно затянулся, и уже давно [76]электричество дробилось в хрустале бокалов, когда, наконец, толстая родственница Вейсов, сидевшая за хозяйку, отодвинула стул, давая понять, что обед кончен.

— Вы не можете себе представить, как я скучал эти полтора часа! — сказал, подходя к Екатерине Павловне, молодой Вейс.

— Всегда скучны большие собрания мало знакомых людей!

— Я бы хотел сидеть рядом с вами, тогда всех этих людей не существовало бы для меня, и мы говорили бы, как будто мы одни, в вашем саду или у нас в гостиной, когда никого нет. Я страшно сердит на отца за то, что он устроил весь этот балаган.

— Он думает о вашей будущности, о вашей славе.

— Моя будущность, моя „слава“, как вы выражаетесь, разве они нужны мне?

— Они нужны и вашему отцу, и всем, кто вас ценит и, любит; вы не должны отказываться от тех шагов, которые делают для вас и за вас близкие и любящие вас люди.

Катенька говорила хотя и задушевно, но совсем просто и, только увидев побледневшее от волнения лицо Якова Самуиловича, поняла, что сказала, может быть, больше, нежели желала, и что слова её можно было счесть за полупризнание.

— Я так благодарен вам, Екатерина Павловна, за то, что вы сказали… У нас сейчас начнется концерт, я буду в первый раз исполнять свои вещи в присутствии почти незнакомых лиц; между ними есть многие, перед которыми не только мой отец, но и я сам дрожу. Тут есть мои старые профессора и артисты выдающегося вкуса. Несмотря на это, мне [77]казалось страшно тягостно и неприятно играть сегодня. Теперь же, после того, что вы сказали, я буду играть только для вас, как будто вы единственная моя слушательница, мнением которой я исключительно дорожу, как будто вы были моей вдохновительницей.

— Хотя это и не совсем так! — прервала его Катенька.

— Фактически это, конечно, не так, но можно вперед предугадывать и предчувствовать многое, и я думаю, я уверен, что даже те вещи, которые я писал, не зная вас, писаны для вас, продиктованы вами, что они ваши, как и я весь ваш.

Екатерина Павловна взглянула на еще более побледневшее лицо Якова и сказала торопливо, боясь, что он будет продолжать:

— Яков Самуилович, наш отдельный разговор слишком затянулся. Я не хочу отнимать вас от ваших гостей.

— Об одном вас прощу: когда я буду играть, сядьте, если не около меня, то так, чтобы я мог вас видеть, — сказал Вейс.

— Хорошо, это я постараюсь сделать, — ответила Катенька и пожала руку Якова Самуиловича.

После кофе гости, разбившись на отдельные группы, или беседовали в гостиных, или гуляли по саду, пока звук колокола не известил о начале концерта. В большом зале были расставлены стулья так, что они не придавали комнате официального концертного вида. Чтобы придать еще больший вид непринужденности этому строго обдуманному музыкальному вечеру, старые опытные слуги, которых так любил Яков, бесшумно разносили между номерами вино и фрукты. Публика выражала свое одобрение ровно в меру, [78]чтобы не обидеть приглашенных артистов и показать светскую сдержанность.

Долгое ли сидение за скучным столом, беседа ли со старым профессором или краткий взволновавший ее разговор молодого хозяина, но Катенька чувствовала себя усталой и какой-то сонливой на своем желтом стуле у стены, как раз против хвоста рояля, за которым должен был скоро появиться Яков Вейс. Она чувствовала себя разбитой, ей сладко было не шевелить ни рукою, ни ногою и слышать, как при внешней видимой скованности внутри что-то неотступно поднималось, будто отделяя ее от земли. Словно сквозь сон или некий туман она видела, как приходили и уходили на небольшую, специально сделанную эстраду толстые певицы в открытых платьях, изображавшие томление Далилы или легкомыслие Кармен, как толстый же белокурый тенор ворковал „Сон кавалера де-Гриэ“, а сухощавый бас басил о последней заре, которая должна зайти, как скрипач встряхивал космами на манер Кубелика. Она даже едва заметила, как против неё из-за рояля показалась голова Вейса; она смотрела на него, как на чужого. Ей казалось странным, что для неё будет играть этот молодой человек с бледным лицом, с рыжими, слегка кудрявыми волосами и ярко-красным ртом, который теперь кривился. Он не улыбнулся ей, а только, взмахнув зеленоватыми глазами, тотчас опустил их и заиграл медленно и капризно. Она почти не слышала, что он играл, всё более и более цепенея и ясно чувствуя, что если все её члены еще больше нальются свинцом, еще больше отяжелеют, обратятся в инертную массу, то что-то в ней вспорхнет легко и освобождены«і, как птица. Перед глазами у неё [79]заходили зеленые круги, образуя странный узор, который можно было принять за зеленую рощу. Елена Артуровна, сидевшая подле, прошептала:

— Что с тобой, дитя мое, тебе дурно?

Катенька в ответ не только не могла ничего промолвить, но даже пошевелить головой или улыбнуться, — ничего. Ей только сильнее и сильнее хотелось выпорхнуть в ту негустую бледно-зеленую рощу, которую теперь она ясно видела, с белыми цветами по мураве и светлым, почти белым озером за кустами. Еще одно усилие! Косное тело, будь еще неподвижнее!.. Как вдруг громкий крик разбил всё очарование. Катенька с трудом открыла глаза и без удивления, тупо смотрела на волнение людей около рояля, где, очевидно, что-то произошло. Наконец, несколько мужчин пронесли почти мимо Екатерины Павловны неподвижное тело Якова Вейса с закинутой рыжей головой и свесившейся длинной рукой. Отчего случился обморок с молодым пианистом, никто не знал, и объясняли это волнением дебютанта. Еще непонятнее были слова, которые он выкрикнул, лишаясь чувств, потому что, не окончив пьесы, он взмахнул руками и, закричав: „Какая зелень!“, упал, как подстреленный. Стараясь загладить неприятное впечатление, Самуил Михайлович попросил, чтобы концерт продолжался, уверяя, что сын его, оправившись, снова вернется к роялю, но гости понемногу стали разъезжаться, обсуждая всё происшедшее и мало обращая внимания на новую певицу, которая изображала прощание Иоанны д’Арк. Катенька шла неровно, будто она отсидела обе ноги, опираясь на руку тети Нелли, ничего не говоря, между тем как голова у неё болела и всё тело было [80]неприятно разбито. Она едва слышала, как тетя Нелли около неё говорила:

— Тебе нужно лечь сейчас же! В первый раз это всегда бывает тягостно. И потом всегда вредно, когда это не доводится до конца. Про обморок молодого Вейса Катенька как будто ничего не знала.

XIX.

После вечера у Вейсов Екатерина Павловна заболела и слегла. У неё не было никакой определенной болезни. Она просто лежала в слабости, не будучи в состоянии ни встать, ни даже пошевелиться. Доктор, позванный по настоянию самой больной, ушел, не найдя ничего опасного, ни определенного. Почти безотлучно находилась при ней Елена Артуровна, то читая вслух, то тихо разговаривая, то просто сидя, пока сама Катенька ни говорила:

— Вам, может быть, нужно что-нибудь по дому, тетя, так вы не стесняйтесь, я одна подремлю. Какой смешной доктор: говорит, что у меня ничего нет, прописал какие-то детские пилюли, а между тем я ни встать, ни сесть не могу. Так идите, идите, тетя.

Но когда выходила тетя Нелли, Катенька не спала, не дремала, а лежала то с открытыми, то с закрытыми глазами, неизвестно о чём думая. Она и ночью почти не спала, прислушиваясь к тонкому дыханию Елены Артуровны, помещавшейся во время Катенькиной болезни тут же на кушетке. Вместо сна на Екатерину Павловну временами находило тягостное забытье, которое не освежало её чувств, а, наоборот, угнетало их и смущало. Едва ли Елена Артуровна [81]замечала, что всякий раз, как она оставляла племянницу для одиноких размышлений и потом снова к ней приходила, та была еще более молчалива, и ласковость её была извиняющаяся, обидная, не дружественная, будто в эти минуты она сердилась на тетку и ласкою хотела загладить это. Они говорили почти всегда или о прочитанном только что романе, или об отвлеченных предметах, но никогда о том, что их интересовало более всего. Имя Якова Вейс также не упоминалось в их беседах, равно как и всё случившееся за последние дни. Утром на третий день болезни Екатерины Павловны, когда Елена Артуровна по обыкновению сидела около неё, читая какой-то английский роман, ей подали письмо.

— Ты позволишь? — спросила тетка, надрывая длинный зеленоватый конверт.

— Пожалуйста, тетя, как же иначе… От кого это? — спросила Катенька, когда Елена Артуровна, прочитав письмо, снова спрятала его в конверт.

— От Якова Вейса!

Катенька закрыла глаза и после долгого молчания снова спросила, будто с трудом выговаривая слова:

— Что же пишет Яков Самуилович?

— Вот прочти сама, если хочешь. Секретов здесь нет, и я даже думаю, что он именно хотел, имел в виду, чтобы это письмо дошло и до тебя.

— Прочтите вслух! — молвила Катенька опять после паузы.

Госпожа Ламбер снова вынула зеленоватый листок и начала, читать без всякого выражения:

„Дорогая Елена Артуровна!

„Прежде всего я должен извиниться за свои [82]расстроенные нервы и за то, что произошло в эти последние дни. Может быть, вы будете менее строги, узнав, что вот уже третий день я лежу в постели, не двигаясь и не зная, чем себе объяснить это мое состояние. Отец, конечно, призывал доктора, но тот, ничего не найдя, прописал мне какие-то детские пилюли, а между тем я почти не могу шевелиться, почти не сплю, лишь изредка забываясь тягостным забытьем. Не нужно вам говорить, как был бы я рад иметь какие-нибудь сведения о вас или о многоуважаемой Екатерине Павловне, которую так искренно уважаю и которой приношу почтительнейшие извинения. Конечно, я очень был бы рад видеть вас лично, но не смею беспокоить вас, которая и без того была всегда слишком добра ко мне.

„Ваш преданный
Яков Вейс“.

Екатерина Павловна выслушала письмо молча, не открывая глаз и лишь слегка разглаживая тонкими пальчиками зеленоватое тканьевое одеяло. Елена Артуровна тоже молчала, будто ожидая, что скажет племянница, и, наконец, видя, что та продолжает молчать, спросила:

— Хочешь, будем читать дальше наш роман?

— Да, тетя, пожалуйста… Мы остановились на том, как Гарри приехал в Америку.

Елена Артуровна, вздохнув, взяла беленький томик изданий Таухнитца. Но в двери снова постучались. Госпожа Ламбер недовольно вышла и, тотчас снова вернувшись, спросила взволнованно:

— Я не знаю, Катя, как быть: там пришел и просит тебя видеть этот офицер, Зотов. Я не хотела без спроса отказывать ему, но ведь ты же не можешь его принять…

[83]Катенька, не открывая глаз, сказала тихо:

— Я хочу его видеть, введите его.

— Но подумай, Катя, это тебя так расстроит, ты и со мной-то еле говоришь.

— Я хочу его видеть! — повторила Катенька монотонно, открывая свои малиновые глаза.

Елена Артуровна потопталась на месте, потом пожала плечами и, сказав: „Как хочешь“, вышла из горницы. Через минуту в ту же дверь входил такой же румяный, так же ничем не замечательный, как и прежде, Андрей Семенович Зотов. Он говорил весело и громко, как будто девушка не была больна, как будто с ней ничего не случилось и видел ее он только вчера.

— Что это с вами, Екатерина Павловна! Как вам не стыдно! Хворать нужно зимой, когда холодно, а летом нужно гулять, толстеть, пить молоко!

— Что же делать, Андрей Семенович? Я и сама рада бы гулять и толстеть, а вот приходится лежать и слушать английские романы.

— И давно вы в таком плачевном состоянии?

— Вот уже третий день. Но вы не можете себе представить, как надоело мне это лежание, — как будто я лежу не третий день, а третий месяц.

И Катеньке действительно сразу надоело быть больной, лежать, слушать английские романы и думать, неизвестно о чём. И сразу ей стало удивительно, почему она так давно не видала ни Сережи, ни Андрея Семеновича, и когда она вспоминала, какою она была последнее время, то сама себе казалась странной, чужой и неприятной.

— Да что у вас за болезнь, собственно говоря, милая Екатерина Павловна? — спросил Зотов.

[84]— А знаете, я сама не знаю. Доктор говорит, что никакой нет…

— Так это, милая барышня, одна распущенность! Или вы очень скучаете. Знаете, одно лето я жил на русском курорте — так там масса людей не только что заболевали, а умирали со скуки. И не в переносном смысле умирали, а в самом простом, непоправимом. Вам просто, нужно встряхнуться, вы слишком засиделись. Жалко, что нет Сергея. Но он через три дня приедет, к тому времени, надеюсь, вся ваша хворь пройдет, и мы увезем вас в город без всяких разговоров, а потом будем часто бывать у вас и не упускать вас из виду, если позволите. Конечно, со стороны, мы можем показаться людьми пошлыми и времяпрепровождение наше довольно вульгарным, но согласитесь, положа руку на сердце, что это всё-таки лучше, чем лежать вот так в полунирване.

— Зачем ждать Сережи? поедемте завтра, вдвоем. Я встану — уверяю вас, — сказала Катенька. — Мне даже сейчас хочется встать, и я могу.

— Милая Екатерина Павловна, сейчас вставать вам незачем, потому что если бы вы даже были совсем здоровы, то, пролежав три дня, естественно ослабели. А завтра забудьте все ваши болезни, встаньте утром как ни в чём ни бывало, умойтесь, оденьтесь, а часов в шесть я к вам приеду, и мы посмотрим.

Андрей Семенович говорил весело, но внушительно и настойчиво. Екатерина Павловна чувствовала, будто от его спокойного голоса кровь быстрее двигается по её жилам, на щеках показывается румянец и её малиновым глазам снова возвращается прежний веселый блеск.

— Обязательно приезжайте завтра, — говорила она, [85]когда Андрей Семенович стал прощаться. — И послезавтра и в четверг! И привезите мне цветов и каштанов в сахаре.

XX.

На следующий день Екатерина Павловна, конечно, никуда не поехала, хотя Зотов и приехал в Павловск с цветами и засахаренными каштанами. Впрочем, она встала, оделась и чувствовала себя совершенно бодрой, так-что от дальнейшей предприимчивости ее удержали только советы того же Андрея Семеновича. Она поиграла на пианино, а к вечеру вышла в сад. Офицеру казалось, что он видит прежнюю Катю, — настолько она была оживленна и весела. Несколько раз она принималась даже смеяться. Только изредка рассеянный взгляд и несколько тревожное выражение меняли её круглое побледневшее теперь лицо.

Елена Артуровна, воспользовавшись присутствием Зотова, вышла куда-то из дому и вернулась только в поздние сумерки, когда Андрей Семенович уже уходил и Катенька провожала его по саду.

— Вы меня простите, Андрей Семенович, что я ушла, — сказала она. — У меня болен большой друг, а я из-за Катенькиного нездоровья всё не могла улучить минуты навестить его, а сегодня воспользовалась тем, что Кате лучше и вы при ней.

— Как же здоровье вашего друга? — спросил Андрей Семенович равнодушно.

— Благодарю вас, ему гораздо лучше. Сегодня он даже занимался музыкой и выходил в сад меня провожать.

В темноте нельзя было видеть, как густая краска залила Катенькины щеки, но настоящий гнев звучал в её голосе, когда она воскликнула:

[86]— Елена Артуровна, я вас прошу не говорить при мне о Вейсе! Особенно так не говорит, — с какими-то странными намеками.

— Вот и видно, это ты не совсем еще понравилась! Волнуешься по таким пустякам! — сказала тетя Нелли.

— Я нисколько не волнуюсь, и моя болезнь здесь ни при чём, а просто мне надоели эти постоянные аналогии. Я не хочу о них слышать. И я сама, и моя болезнь не находятся ни в какой связи с господином Вейсом…

— Я не понимаю, друг мой, почему ты кипятишься? Я, кажется, вовсе и не высказывала того, в чём ты меня упрекаешь. Я в праве иметь свое мнение о сродстве душ и о возможности телепатического сношения, по я никому его не навязываю и даже не говорю о нём.

— Но вы это думаете, думаете, — и заставляете меня думать так же! Я знаю все ваши штучки… Но я этого не хочу и не допущу. И вы с вашим Вейсом ничего не достигнете таким способом…

Катенька выкрикивала, будто одержимая, и было действительно не совсем понятно её негодование.

— Бог знает, что ты говоришь, Катя, — сказала Елена Артуровна, как можно мягче. Ты слишком рано встала с постели, — тебе нужно было бы вылежаться…

— Вы хотите, чтобы я совсем не вставала, я знаю, вы были бы рады, если бы я захворала, умерла, как мама… Тогда бы вы стали меня боготворить и из-за меня губить и мучить других.

Теперь уже вступился Андрей Семенович.

— Екатерина Павловна, я теперь поеду, — иначе я пропущу поезд… Я не смею судить, нравы вы или нет, [87]мне очень горестно видеть вас в таком состоянии, но в настоящую минуту вам будет всего полезнее лечь и успокоиться… Я думаю, что вы всё очень преувеличиваете, и уверен, что нет настолько черствых людей, которые желали бы вашей смерти. Завтра я обязательно буду у вас.

Он простился с обеими дамами и вышел за калитку. Дамы же молча вернулись в дом и разошлись по своим комнатам.

На следующее утро Катенька встала опять веселою, будто забыв о вчерашних словах своих, и заранее оделась к выходу, ожидая, когда придет Зотов. Заслышав шаги в саду, она вышла к нему навстречу, но вместо него увидела брата своего Сергея, который шел, с легким чемоданом в руке.

— Ах, Сережа, как я тебе рада, ты не можешь себе представить! — заговорила Катенька, целуя брата и смотря в его малиновые, такие же как у неё, глаза. Я так тебя заждалась, ты мне всячески необходим… Идем скорее, умойся, оденься, и я всё тебе расскажу.

— А на вид ты гораздо лучше, Катя, чем была весною. И то, что ты видеть меня хочешь, мне очень нравится. Я тебе тоже могу рассказать кое-что касающееся до тебя… Не столько рассказать, сколько спросить, правда ли то, что я слышал.

— Ты слышал что-нибудь дурное?

— Дурно это или хорошо, зависит от точки зрения, но то, что я слышал, большинству людей, и мне в том числе, покажется не очень красивым. Тебе не следует слишком беспокоиться, это не относится прямо к тебе. Непосредственно же тут замешана Елена Артуровна и семейство, которое, кажется, нам даже незнакомо. Это некие Вейсы…

— Я их хорошо знаю!

[88]— Как это неприятно!

— Но почему?

— Потому что тебя могут приплести к этой истории, которая, повторяю, не из красивых.

— Но что же случилось, расскажи! Иди умойся скорее и приходи ко мне. Я тоже должна тебе сказать очень многое, тем более, что сейчас приедет Андрей Семенович, а при нём мне не хотелось бы говорить.

— Вот милейший человек, я от души рад, что он снова начал бывать у нас.

Когда Сергей Павлович, вымытый и переодетый, вошел в комнату сестры, она тотчас начала рассказывать то, что читателю уже известно. Выслушав ее и помолчав, Сережа промолвил:

— Так что, выходит, наша почтенная тетушка, во что бы то ни стало, хочет свести тебя с Яковом Вейсом и как можно крепче привязать тебя к себе. Конечно, я и Андрей служим главным препятствием ей в этом, — потому нас и отстраняют. Но видишь ли в чём дело, я совершенно случайно узнал, что Елена Артуровна действует и у Вейсов таким же приблизительно образом, как у нас, и эта её деятельность, её дружба там началась давно, еще в Берлине. Тебе, конечно, не безызвестно, что молодой Вейс находится под сильным влиянием госпожи Ламбер, но для тебя, может быть, неожиданным будет узнать, что еще большее влияние тетушка имеет на старика Вейса, пользуясь, как и у нас, именем его покойной жены, которую он обожал. Для меня составляет громадный интерес, — просто, как Шерлоку Холмсу, — узнать, как думает связать Елена Артуровна все эти разрозненные нитки своих интриг. Я, конечно, но могу действовать хладнокровно, так как тут замешан я сам и, главное, ты. Но я [89]обещаю тебе, если ты не будешь меняться по отношению ко мне и будешь тверда, ни на минуту не оставлять тебя, потому что, по правде сказать, я уже хотел было совсем от тебя отстраниться. Ты была какой-то чужою. Теперь же ты мне кажешься прежней милой сестрой Катей… Отца вернуть, по-видимому, надежды нет, но мы с тобою давай не расставаться. Андрей нам поможет…

— Милый Сережа, как я благодарна тебе! Давай не расставаться, иначе я умру… Катенька встала и крепко поцеловала брата, поднявшись на цыпочки. Но потом тихо промолвила, будто в раздумье:

— А всё-таки знаешь, Сережа, можно что угодно говорить про тетю Нелли и Софи, но они не мошенницы, нет…

— Я буду очень рад, если это так окажется! — сказал Сергей.

XX.

Первым, кого встретила Катенька, выходя из дому на следующий день, был Яков Вейс. Она шла с братом и с Зотовым и потому думала ограничиться отдаленным поклоном, так как Вейс не был знаком ни с тем, ни с другим, но молодой человек подошел к ней и, почтительно приподняв соломенную шляпу, произнес так радостно, как будто Катенька только и ждала его приветствия:

— Как ваше здоровье, Екатерина Павловна?

— Ничего, благодарю вас! — ответила Катенька сухо.

— Я ведь сам был нездоров, сегодня в первый раз вышел. — Катенька молчала, не желая дальше продолжать разговора, но Вейс настаивал, будто не понимая её нежелания, — Всегда так радостно, даже после краткой болезни, чувствовать себя [90]выздоравливающим: всё кажется новым, и необычайной свежести. Вы, наверное, сами понимаете это чувство, потому что сами недавно перенесли болезнь.

— Я не знаю, Яков Самуилович, зачем вы мне всё это говорите! Я не хочу этого слышать; я просто простудилась, и моя болезнь не имеет в себе ничего таинственного.

Катенька говорила более чем сухо и так и не представила молодого Вейса своим кавалерам. А тот молча стоял без шляпы, пока компания не удалилась но направлению к вокзалу. И когда в городе на лицо Екатерины Павловны время от времени набегала легкая тень и брат спрашивал у неё: „Что с тобою?“, — она недовольно отвечала: „Так, ничего, вспомнила о Вейсе“.

Но не нужно думать, что Екатерина Павловна всё время была задумчива и молчалива; наоборот, она была оживленна и весела, как давно не бывала, так что Сергей Павлович не мог насмотреться на свою сестру.

Вернулись они очень поздно, прямо из города на автомобиле. Идя по темному саду, они заметили, что окно в спальной Павла Ильича еще освещено и даже открыто, так как ночь была душной.

Не уговариваясь, молча, они подошли к окну, находящемуся в первом этаже, может быть, желая неожиданной шуткой обласкать отца, с которым давно не говорили попросту, как дети. Но они остановились, не окликая его, так как из комнаты доносились голоса. Собственно говоря, слышен был голос только Павла Ильича: обрывки речи долетали до них, то приближаясь, то удаляясь, так как, очевидно, говорящий ходил по комнате, что, впрочем, можно было заключить и по силуэту, то появлявшемуся, то исчезавшему на освещенном фоне спущенной шторы.

[91]— Я твердо верю, что так нужно было поступить. Я следовал не только личному чувству но отношению к вам, но общему чувству необходимости и святости того, что происходит.

Затем голос стал удаляться:

— Я думаю, если бы наша милая ушедшая видела нас сейчас, она бы порадовалась тому, как светло, божественно и полно обожания к ней наше свидание…

Другой голос отвечал неслышно, — едва можно было уловить монотонный звук более высокого тембра. Павел Ильич снова начал:

— Вы говорите о Екатерине, о моей дочери? Действительно, она странно себя ведет. Но здесь, может быть, виновата не одна она. Может быть, Елена Артуровна слишком большой заботливостью и настойчивостью восстановила ее против того, что яснее ясного.

Говоривший умолк, настала пауза… Наконец, как будто под самым окном, вновь раздался женский голос:

— Я закрою окно, друг мой, потому что скоро будет гроза.

Затем из-за шторы высунулась рука, захлопнула одну раму, другую, штора снова легла наместо, голоса перестали быть слышными, и даже силуэты не мелькали более, как будто собеседники продолжали разговор сидя.

— Кто же это был с папой? — спросил наконец Сергей Павлович. — И какого рода свидание это могло быть? Тут говорили о тебе.

— Мне показалось, что это голос тети Сони…

— Да, но зачем Софье Артуровне так долго сидеть в кабинете отца?

— Я не знаю, они просто заговорились, не обратили внимания, что поздно.

[92]— Очень странно всё это… А, действительно, скоро соберется гроза.

Когда Катенька и Сережа вошли в дом, они встретили тетю Нелли, идущую по коридору со свечкой в руках. Она молча остановилась, наконец произнесла:

— Как вы поздно! Ведь ты, Катя, после болезни первый раз выходишь, и так загулялась…

— Отчего вы, тетя, не спите? Или вы нас ждали? Может быть, это вы говорили с папой? — сказала Катя.

— Павел Ильич давно спит! Я просто услышала шум и вышла посмотреть, кто это. Я вовсе не ждала вас: я думала, что это вас стеснит.

Катенька быстро оглянула фигуру Елены Артуровны, которая совсем не была похожа на только что вставшую с постели, и ничего не сказала.

— Зачем же мы стоим в коридоре? — вымолвил, наконец, Сережа после паузы. — Спокойной ночи. Елена Артуровна.

— Но у папы никого нет? — снова спросила Катенька.

— Я не понимаю, что ты говоришь, Катя. Мы все устали, теперь поздно, и нужно идти спать!

— Зачем же мы стоим в коридоре? — повторил Сережа. — Мы можем разбудить отца, если он, действительно, спит… Идем, Катя. Еще раз спокойной ночи, Елена Артуровна!

Когда молодые люди поднялись но внутренней лестнице в свое помещение, Елена Артуровна не возвратилась в свою спальную, а постучала в кабинет Павла Ильича. Дверь отворила Софья Артуровна; потом она снова ее закрыла, впустив сестру и оставив коридор во мраке.

[93]
XXII.

На следующее утро, выйдя в сад, Катенька первою увидела тетю Софи.

— Поговорю прямо с нею, — мелькнуло в голове у Екатерины Павловны. — Она признается, если есть в чём признаться.

Катенька сама точно не знала, каких признаний ждала она от Софьи Артуровны; просто она реже видала эту тетушку и не так отчетливо могла предвидеть себе все её слова, как бывало это с тетей Нелли, но вместе с тем она была уверена, что и Софью Артуровну связывает какая-то тайна.

Софья Артуровна сидела на скамье в белом платье и в соломенной шляпе с большими полями, бросавшими тень на её бледное несколько припухшее лицо и опущенные веки. Катенька села около тетки и начала очень мягко:

— Вы очень утомлены, тетя Софи. Вы плохо спите по ночам, вероятно. У нас в доме все плохо спят последнее время…

— Я сплю спокойно. А если кажусь бледной, то это от солнца… — ответила Софья Артуровна, не меняя позы.

— Вчера вы так долго не ложились, а сегодня — уже встали!

Софья Артуровна быстро и испуганно взглянула на собеседницу и снова опустила глаза, ничего не ответив.

— Вы вчера долго говорили с папой, и это вас взволновало, — продолжала Катенька.

— Откуда вы это знаете?

— Я знаю.

После неподвижности Софьи Артуровны тем [94]заметнее было необычайное волнение, которое ею овладело. Она схватила обеими руками Катенькину руку и приблизила лицо к её лицу, широко раскрыв глаза:

— Я вам клянусь, что это почти в первый раз я говорила с вашим отцом и что в нашем разговоре не было ничего предосудительного.

— Я в этом уверена! — ответила Катенька суховато. — А тетя Софи продолжала еще более взволнованно:

— Вы можете думать что-нибудь дурное, вам может казаться, что я и сестра как-то втерлись в ваше семейство, имеем слишком большее влияние и злоупотребляем им. Но, поверьте, это не так. Моя сестра Елена — она святая женщина, вы это знаете. Я ее слушаюсь не только как старшую сестру, но как покойную мать, потому что она знает лучше нас всех то, что необходимо знать, необходимо!.. Вы может быть, думаете, что ваш отец слишком любит меня?

И голос Софьи Артуровны перервался, как будто она страшилась Катенькиного ответа.

— Я об этом ничего не знаю… И потом отец может любить кого ему угодно. Кто тут может быть судьею? Он человек добрый и в сущности христианин; я думаю, он любит всех.

— Ах Катенька, вы всё не про то, не про то! Я очень виновата пред вами, конечно, но я говорила не о христианской любви.

— А о какой же? Что же, вы думаете, что отец влюблен в вас?

Видя, что Софья Артуровна замолкла, припав к её плечу, Катенька снова спросила:

— Давно он вас любит?

[95]— Не спрашивайте об этом, не мучьте меня! — бормотала Софья Артуровна, густо краснея.

— Я не помешаю вашим совещаниям? — раздался громкий голос Елены Артуровны, незаметно подошедшей к сидевшим. Софья Артуровна слегка вскрикнула и, бросившись на шею сестре, прошептала:

— Милая Нелли, ей всё известно!

— Что же ей известно?

— Тетя Софи мне призналась, что папа ее любит! — сказала Катенька с спокойным вызовом.

— Бедное, бедное дитя! Она совсем лишилась рассудка! — сказала Елена Артуровна и тихо добавила Екатерине Павловне: — Милая Катя, я тебя умоляю, дождись меня здесь. Я только провожу несчастную Софи домой, вернусь и всё объясню!

Катенька будто не соображала всей важности того, в чём призналась Софья Артуровна. Она будто застыла и с простым любопытством только ждала, как всё это может объяснить тетя Нелли. Когда последняя вернулась, Катенька продолжала сидеть на той же скамейке.

— Ты была, естественно, удивлена тем, что тебе говорила эта несчастная, — заговорила Елена Артуровна. — Но я тебе должна открыть, что на Софи иногда находит затмение, нечто вроде сумасшествия, когда ей кажется, что все в нее влюблены. Это, конечно, простая случайность, что она назвала Павла Ильича, а не первого из знакомых мужчин, хотя бы Сережу, Вейса или того же Зотова. Мы тщательно скрывали эти её состояния, но сегодня не досмотрели, — и вот ты вся в волнении…

— Она говорила искренно и с большим чувством, — промолвила Катенька задумчиво.

[96]— Но она искренно и верит тому, что выдумывает её больной мозг.

Екатерина Павловна недоверчиво покачала головой, а Елена Артуровна продолжала настойчиво и убедительно:

— Ты стала какая-то странная, Катя! Почему ты больше веришь сумасбродным словам душевно-больной, нежели мне, которая никогда но обманывала твоего доверия? Наконец, ты можешь спросить у отца.

— Я это и сделаю! — ответила Катенька и поднялась со скамейки.

XXIII.

Павел Ильич несколько удивился, когда в его комнату легкою стопою вошла дочь его Катенька и, севши в кожаное кресло по другую сторону стола, сказала весело, но значительно:

— Я как-то давно не видела тебя, папа; можно подумать, что мы с тобою разошлись, или в ссоре, но ведь это не так, не правда-ли? Мы всё-таки с тобою большие друзья, как и прежде.

Яркое солнце падало на лицо Павла Ильича, сидевшего напротив Катеньки, и она рассматривала, будто в первый раз видела, ого пожелтевшие впалые щеки, мелкие морщины около глаз и незамечаемую ею прежде седину в висках. Ей казалось, что за эти полгода он постарел лет на пять; его глаза смотрели устало и выцвели, будто долгое время смотрели лишь на блистающий снег, губы опустились с выражением недовольного удивления. Разве мог этот человек начать новую жизнь, хотя бы новую страницу своей жизни? Нет, самое большее, он мог тихо и свято перечитывать прочтенные главы. Она так [97]занялась разглядыванием своего отца, что почти забыла, зачем пришла. Её внимательность не ускользнула от взора Павла Ильича…

— Что ты на меня так смотришь, Катенька? — сказал он, — Мы теперь, действительно, реже бываем вдвоем. Но это, конечно, нисколько не меняет наших отношений. Я по-прежнему тебя люблю и очень рад, что ты вздумала зайти ко мне.

Говоря, он всё время постукивал рукою по столу, и то, что рука его была маленькая, худая, желтая, что она так почти автоматично стукала но выгоревшему зеленому сукну письменного стола, казалось Катеньке особенно трогательным. Ей казалось почти невозможным спросить у отца, что у него происходит с Софьей Артуровной, какие разговоры они ведут по ночам и какое значение во всём этом имеет старшая госпожа Ламбер.

— Всё, что ты говорил, папа, правда, но вместе с тем есть какая-то перемена в тебе. А может быть, и во мне. Ты помнишь, прежде, когда мы с тобой сходились, сердца наши как-то открывались друг другу и почти без слов друг друга понимали. У меня от тебя не было тайн, — не только чувства, но предчувствия чувств я тебе поверяла. Помнишь, как я тебе говорила про самое начало любви к Андрею Зотову? Тенерь уж, не скрою, у меня есть тайны, и мне даже в голову не приходит открыть их тебе. Мне кажется, и у тебя не мало таких тайн…

— Особенных тайн у меня нет, и, по-моему, вся эта разница, о которой ты говоришь, только кажущаяся и временная. А в сущности, всё осталось по-прежнему.

— Нет, нет, папа, не говори! Я скажу тебе [98]больше: ты изменился даже в самом ценном, что нас связывало, именно в отношении к покойной маме. Я знаю, ты скажешь, что память о ней теперь возведена, так сказать, в культ. Ты сам об этом не упоминал, но об этом достаточно говорят обе тетушки, и всё будто бы совершается так, как бы хотела она, но на самом деле, кто может знать её волю? А вместе с тем, сохраняешь ли ты верность не той отвлеченной усопшей, волю которой ты претендуешь исполнять, а нашей живой, простой и милой мамы, со слабостями и страстями, какою мы ее помним и какой она и должна сохраняться в нашей памяти?

Павел Ильич вдруг страшно заволновался и, перестав стукать по столу, долго молчал, внимательно глядя на дочь. Наконец, произнес с видимым спокойствием:

— Как странно ты говоришь, Катя! Как будто-ты что знаешь или предполагаешь. Или как будто хочешь меня упрекнуть в чём-то?

— Я тебя ни в чём не упрекаю. Ты поступаешь так, вероятно, потому, что иначе поступить не можешь. А я ничего не знаю и далека от всяких предположений. Я говорю то, что вижу, что чувствую; может быть, я огорчена этим, но я нисколько тебя не упрекаю.

Павел Ильич поднялся и, подойдя к дочери, сказал почти торжественно:

— Одно помни, Катя: что бы ты ни узнала, что бы ты ни предположила, я не изменю той, которую ты хранишь в своем сердце, потому что любовь побеждает смерть.

Последние слова он сказал очень громко, и почти тотчас вслед за ними раздался стук в двери, и [99]вошла Елена Артуровна с разорванным конвертом в руке. Её глаза не были заплаканы, голос звучал, может быть, еще суше и отчетливее, чем обычно, но в нём слышалась надтреснутая металличность, когда она почти равнодушно заявила:

— Простите, что я прервала ваш разговор: сейчас только я получила известие о большом несчастий. Самуил Михайлович Пейс умер от разрыва сердца, сейчас… Это было для всех большой неожиданностью. Еще сегодня утром я была у него и долго беседовала… Несчастный молодой человек теперь совершенно одинок. Конечно, к нему приедут родственники, но он их почти не знает, и самыми близкими людьми оказываемся мы, я и ты, Катя! Нам необходимо ему помочь. Я, разумеется, сию минуту пойду туда, по советовала бы и тебе зайти к нему сегодня же. Это даже прямая христианская обязанность.

— Конечно, конечно, Катя, ты должна сходить к нему… Но бедный Самуил Михайлович! Как же это так вдруг?

— Он давно был болен! — ответила тетя Нелли. — А последнее время он очень скучал о покойной жене и волновался.

— Так что Яков Самуилович сделался очень богатым? — некстати вставила Катенька, почему-то подозрительно взглянув на тетку.

— Очевидно. Но он совсем об этом не думает.

— Зато другие думают! Может быть, слишком думают и о нём, и о разных волнениях богатых вдовцов… А волноваться это так опасно, если имеешь больное сердце.

— Что ты хочешь этим сказать, Катя?

— Ах, почем я знаю? — вскрикнула Катенька. — [100]Оставьте меня в покое. — Я пойду вечером к Якову Вейсу, чего же вам больше?.. Но что из этого выйдет, я не знаю.

XXIV.

Яков Вейс стоял без шляпы вместе с Еленой Артуровной у черных ворот своей дачи, которая теперь казалась еще более занавешенной, чем когда бы то ни было, и откуда не неслись более звуки рояля. Увидя приближавшуюся Екатерину Павловну, он быстро пошел к ней навстречу, как был, без шляпы, и рыжие волосы его, развеваясь от быстрой ходьбы, подчеркивали бледность лица. Он начал говорить сбивчиво, всё время держа Катеньку за руки. Она их не отнимала — из нежелания ли обидеть расстроенного молодого человека или просто по забывчивости, и задумчиво смотрела поверх его глаз, словно не слыша взволнованных слов его.

— Как я рад, как я рад, дорогой друг, что вы пришли, отозвались на мое несчастье… Потому что я только теперь понимаю, что, действительно, это для меня большое несчастье. Я был уверен, что вы придете и, вместе с тем, не верил этому; уверен был, потому что Елена Артуровна мне так сказывала, а не верил, потому что мне слишком дорог ваш приход и я боялся разочарования, которое было бы слишком жестоко.

— Как вы могли думать, что я не приду? Даже если бы мы не были в хороших отношениях, не были бы друзьями, я бы всё-таки пришла к вам в такую минуту, а вы не имеете причин не считать меня своим другом.

— Вы меня любите? Скажите, вы меня любите? Ведь [101]это правда — то, что говорила мне Елена Артуровна?

— Ах, вот как!.. — произнесла Катенька.

Но в эту минуту разговор прекратился, так как они подошли к черным воротам, где их ждала, скорбно улыбаясь, госпожа Ламбер.

— Ты войдешь в дом? тихо спросила она.

— Я не знаю. Как надо, как лучше, я так и сделаю.

— Видишь ли, он очень расстраивается дома. Нужно как можно больше удалять его от тела, а ты можешь это сделать лучше всех. Ты бы пошла с ним в парк.

— Я сделаю, как вы хотите! — ответила Катенька и, обратясь к молодому Вейсу, сказала: — вы меня простите, Яков Самуилович, я к вам не зайду, я сама недавно поправилась, и мне нужно избегать волнений, как и вам, мне кажется. Потому возьмите свою шляпу и пойдемте погулять, тем более, что там паша помощь и присутствие, к совладению, бесполезны… Вы ему сказали, будто я ей о люблю? — обратилась она к госпоже Ламбер, как только Яков Вейс отошел настолько, чтобы не слышать их слов.

— Да, я это сказала.

— Но ведь это неправда!

— Нет, это правда. Ты его любишь.

— Что же, я сама не знаю, кого я люблю, кого не люблю?

— Да, ты сама не знаешь этого.

— А вы знаете это за меня?

— Да, знаю за тебя.

— Странно!

— Ничто не было бы странным, если бы ты не упрямилась, лучше знала сама себя и не была бы похожа на камыш, который гнется от каждого ветра.

[102]Катенька только пожала плечами. Впрочем, отвечать было бы и неудобно, потому что к ним уже подходил Яков Самуилович, на этот раз в соломенной шляпе и даже в перчатках.

— Вот я и готов, — сказал он.

— Так идемте.

— А я пойду в дом, посмотрю, не нужны ли там мои услуги, — окончила тетя Нелли.

Екатерина Павловна взяла себя в руки и, забыв о неприязни к госпоже Ламбер и к её протеже, стала говорить с Вейсом, как с маленьким или с больным, т. е. обо всём, только не о том, что его интересовало и волновало. Наконец, устав от ходьбы, они сели в отдаленной части парка, почти не посещаемой гуляющими.

— Я вам очень благодарен, Екатерина Павловна, — заговорил Яков Самуилович. — Вы меня стараетесь развлекать, успокаивать и, вероятно, поэтому избегаете говорить о том, что мною теперь исключительно владеет. Но вы не подозреваете, конечно, насколько меня расстраивает это умолчание.

— Я не понимаю, что вы хотите сказать, — промолвила Екатерина Павловна не совсем дружелюбно.

— О моем и вашем чувстве, конечно!

— Яков Самуилович, не будемте теперь говорить об этом. Разве вы находите настоящее время подходящим Для таких разговоров?

— Именно теперь, именно теперь я хочу говорить об этом!..

— Но поймите же, что я-то не хочу об этом слышать… Потому что как бы вы ни были уверены в справедливости слов Елены Артуровны, но я вас уверяю, я вам клянусь, что кроме дружеских чувств у меня нет к вам никаких других.

[103]— Этого не может быть! И я вас умоляю выслушать меня. Теперь, именно теперь! Вы понимаете, как важна для меня эта минута.

И, взявши за руку, он снова усадил на скамью, вставшую было Катеньку.

— Хорошо, я вас выслушаю, говорите! — сухо сказала Екатерина Павловна, решивши не поддаваться ни жалости, ни таинственным настроениям, ни болезненной чувствительности своего собеседника.

— Этого не может быть, потому иго мы не напрасно связаны судьбою. Мы предназначены друг для друга, — это уже не только слова Елены Артуровны. А помните тот вечер, тот концерт, когда мне сделалось дурно, — я отлично знаю, что в ту же минуту и вы упали в обморок. А наша болезнь, которая кончилась день в день! Это уже не слова Елены Артуровны, — это настоящее событие, которое доказывает, какою нежною и тончайшею связью связаны наши души… Поймите, я умру, если вы меня отвергнете.

Катенька слушала молча, погружаясь в какую-то полудремоту, и знакомое чувство легкости, отрешенности от тела и вместе с тем какой-то тяжести, окаменелости во всех суставах, во всех членах неприятно поразило ее. Это было опять то чувство, после которого ей хотелось выкупаться в холодной речке, проскакать верхом в ветер, слышать громкие голоса, поехать с Андреем и Сережей на скачки.

„Не надо поддаваться, не надо поддаваться, — думала она. — Я почти освобождена, еще одно усилие — и я избавлюсь и от Вейса, и от страшной госпожи Ламбер, и от того призрака, который царит у нас в доме. Я живая и хочу жить, и буду жить, потому что я так хочу“.

Как сквозь воду до неё доносился голос Якова:

[104]— И нашей любви, нашей связи хочет ваша покойная обожаемая вами мать!..

— Ложь, ложь, ложь! — вскричала вдруг Катенька. — Это подлая фантазия, и больше ничего! — И я клянусь бессмертием своей души, своим отцом и братом, этими деревьями, этою зарею, этой травой, всем, всем, что есть настоящего, живого, живущего, бессмертного, — я клянусь, что вы меня видите последний раз. Если вы меня любите, то слушайте меня хорошенько, — потому что вы не услышите больше моего голоса никогда…

Но любил или не любил Яков Вейс Екатерину Павловну, — он не мог слушать ее, потому что был в глубоком обмороке.

XXV.

Екатерина Павловна не убежала одна домой, оставив раз навсегда постылого ей вздыхателя. Она поневоле должна была, зачерпнув воды из ближайшей канавы, привести его в чувство и потом с ним же потихоньку, шаг за шагом возвращаться домой. Всю дорогу они ничего не говорили, и только дойдя до чугунных ворот, Яков Самуилович произнес:

— Вы, конечно, к нам не зайдете, Екатерина Павловна?

Катенька молча покачала головой отрицательно.

— Вы, конечно, поступите, как вам угодно, но знайте одно: что вы неправы и что я ничем не заслужил подобной жестокости.

Катенька пожала плечами и медленно пошла прочь от дельфинов с поднятыми хвостами. Яков Самуилович печально смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом, потом тихо направился к [105]своему дому с занавешенными окнами. Выходило так, будто и действительно слова, произнесенные Катенькой там на далекой лужайке в парке, были последними словами, которые он слышал от неё… А вместе с звуками её голоса замолкал для него и голос последней надежды на счастье и радость.

Катенька же шла, хотя и медленно, но бодро, вся поглощенная одною мыслью: скорей, скорей избавиться от того, от чего она начала освобождаться; и ей казалось, что нужно собрать всю энергию, всю силу, все мысли, все желания в одно последнее усилие и не ослабевать до конца. Она определенно не знала, куда нужно направить это усилие, но готова была устремить его на первого человека, на ближайшее обстоятельство, на всё, что могло служить помехой предчувствуемой свободе. Бодрость в ней с каждым шагом увеличивалась, походка делалась крылатой, лицо светлело, и когда она легкими шагами подымалась по лестнице балкона, она уже не могла сдержать радостной улыбки. Ей представлялось странным: неужели эти мрачные стены, эти полутемные комнаты, удушливый воздух нельзя сделать другими, совсем другими, а если нельзя, то разве трудно покинуть их сейчас же и навсегда выйти из этого затона туда, где ходит ветер, восходит и заходит солнце, бывают радостные дни и сладостные ночи, мечтательные вечера и бодрые утра, где всё пленительно обыкновенно, где ходят, любят, говорят громкими голосами живые люди, оставив мертвым оплакивать своих мертвецов? Войдя в полутемную от сумерек гостиную, она не заметила небольшой фигуры у занавешенного кисеей окна.

— Это вы, Катенька? — окликнула ее Софья Артуровна, не двигаясь с места.

[106]— Кто это? — Ах, я вас и не заметила сначала, тетя Софи. Что вы здесь делаете одна? мечтаете? Я думала, вы с тетей Нелли пошли к Вейсу. А Сережа у себя наверху? Чудная погода сегодня, отчего вы не в саду?

Софья Артуровна молчала, но Катенька с той же улыбкой подошла к пей и, взявши ее за руку, продолжала:

— Но, милая тетя, нельзя же быть такой меланхоличной. Вам очень скучно у нас, — не правда ли? Вы мало видите людей и редко выходите из дому. Это всегда печально.

— Вы сегодня в духе, Катенька!

— Я теперь буду всегда такою. Сегодня большой день.

— Я хотела поговорить с вами об очень важном деле, — сказала Софья Артуровна. — Еще с тех пор, как мы говорили с вами в саду, — помните, — это меня мучает… Вы, конечно, меня не выдадите. Это не должно быть известно другим, но вы должны это знать. Мне жалко признаться именно сегодня, когда вы так радостны, но потом, может быть, не представится случая. И чем скорее, тем лучше.

— Милая тетя, сегодня мою радость едва ли что может нарушить, но может случиться, что, открывшись, вы будете потом жалеть об этом, — тогда лучше не говорить, я не любопытна. Я знаю и так слишком много неприятного…

— Нет, нет, Катя, я должна это сделать, ты мне окажешь большое одолжение, выслушав меня.

— Что ж, тетя, говорите. Нас никто не слышит…

Софья Артуровна помолчала.

— Я не знаю, как начать… Я скажу самое главное, чего ты не поймешь, и потом уже буду говорить [107]то, от чего тебе станет понятнее… Ты, конечно, не предполагаешь, Катя, не можешь этого предполагать… Я сделалась любовницей твоего отца.

— Да? — беззвучно сказала Катенька. — Давно?

— Нет. Но не всё ли это равно? Я знаю, что это ужасно, ты меня можешь, должна ненавидеть и презирать уже из одной любви к твоей покойной матери, но не прерывай меня, покуда не узнаешь всего… Это правда, что я любовница твоего отца, ноя его нисколько не люблю, то есть не люблю такой любовью… Я должна была так сделать, потому что так хотела твоя мать.

— Моя мать? Что же, она при жизни выразила такое желание или, умирая, завещала отцу?..

— Нет, но ведь можно знать волю умерших, и мы знали.

Катенька улыбнулась и ответила без гнева:

— Я никак не могла бы на вас сердиться, тем более презирать вас за то, что вы полюбили моего отца. Конечно, он достоин всякой любви, и вы оба люди совершенно свободные. Я бы могла огорчиться, что отец так легко позабыл покойную маму, — это, конечно, так… Но если вы его не любите и он, по вашим словам, вас не любит, тогда вся эта история принимает иной характер, которого, конечно, одобрить я не могу. Мне это и чуждо, и непонятно, или, если хотите, очень понятно, по в высшей мере противно. Вы меня простите, но другого слова я не могу найти. Мне вас очень жаль, потому что, по-моему, здесь ваша воля не участвовала. Но выдавать за волю покойной мамы мелкие желания посторонних нам людей — это весьма бесцеремонно. Можете быть покойны, я об этом никому не скажу. И я вам очень [108]признательна за ваш рассказ, он совершенно определил мои будущие поступки.

— Вы улыбаетесь, Катенька, вы говорите спокойно, а между тем, если бы вы знали, как жестоко то, что вы говорите! — сказала Софья Артуровна и тихонько заплакала.

Катенька пожала плечами и вышла из комнаты. Той же легкой и уверенной походкой, так же улыбаясь, она вошла в кабинет Павла Ильича, где горели уже свечи.

Она начала прямо, без всяких предисловий, как будто все её желания, все силы и воля укрепились и соединились для этого разговора. Когда она ослабевала, она вспоминала, что наверху сидит Сережа, конечно, сочувствующий ей, что в Красном Селе — Андрей Семенович, что стоит только выйти за дверь дома, как увидишь вечернее небо, — и силы её вновь крепли, как перед последним сражением. Она старалась не глядеть на отца, потому что знала, что эти седые волосы, побледневшее лицо, маленькие сухие руки пронзят её сердце жалостью, и знала, что эта жалость будет губительна. Она чувствовала, что, сделай она малейшую уступку, — и всё, к чему она стремится, уничтожится, разрушится.

— Ты меня прости, папа, но дело в том, что мне сделалось почти невозможным жить с вами, — заговорила она. — Ты мне позволь вместе с Сережей жить отдельно. Так будет лучше для нас всех. Не думай, чтобы я тебя перестала любить, ноты сам понимаешь, о чём я говорю. Когда мы тебе понадобимся, когда всё будет опять по-старому, мы к тебе вернемся с тою же любовью, а теперь лучше нам уехать.

— Может быть, ты что-нибудь подозреваешь? — в смущении промолвил отец.

[109]— Я ничего не подозреваю и ничего не хочу знать, потому что всё в этом доме мне стало противно, — ты понимаешь?

Павел Ильич поднял голубые выцветшие глаза и сказал тихо и жалобно:

— Ты мне клянешься, что ничего не знаешь?

— А что я должна была бы знать? Я ничего не знаю, кроме того, что вижу свопмп глазами, — сказала Катенька и посмотрела в упор на отца.

— Конечно, конечно, ты ничего не должна знать… И ты права, тебе лучше уехать… И Сереже тоже. Я устрою так, что положу достаточно денег на твое имя, чтобы ты не зависела от меня материально.

— Да, ты хорошо сделаешь, если поступишь так. И поверь, что всё скоро изменится. Ты снова захочешь нас видеть, узнаешь, что есть свежий ветер и холодная вода… Думай только чаще о живой маме, о той, которую мы все так любили… А теперь прощай; мы уедем завтра утром.

— Завтра я съезжу в город и сделаю всё необходимое… Вы остановитесь на городской квартире, надеюсь, я туда заеду и сообщу тебе всё о делах.

— Спасибо! — ответила Катенька деловито и потом добавила с усмешкой: — кто бы мог подумать, что воля покойной мамы будет состоять в том, чтобы мы с тобой расстались?..


Елена Артуровна до позднего вечера была у Вейсов. Между тем Катенька поднялась наверх, долго говорила с братом и потом, запершись, стала собирать свои вещи. Постучавшаяся горничная подана ей запечатанный конверт, прибавив: „от Елены Артуровны“.

— А где же они сами?

[110]— Они внизу, очень просят ответа.

В письме было написано:

„Милый друг!

„Я не только удивлена, — я поражена, уничтожена твоим решением. Я всё знаю от Павла Ильича и Софи. Я понимаю, что на тебя сильно повлиял сегодняшний разговор с моей сестрой, но ты не можешь без нужных объяснений давать оценку всему совершающемуся. Мне необходимо поговорить с тобою. Я умоляю тебя не отказать мне в этом. Я уже не говорю о том, как ты ответила на мою любовь, как ты поступила с Вейсом, как ты поступаешь со всеми нами последнее время. Ты это сама знаешь, но Бог с тобой. Есть гораздо большее преступление, гораздо больший грех, — это угашать в себе дух, который зажжен не тобою, уничтожать свои лучшие силы и спорить с высшею волею, которою все мы ведемся“.

Катенька перечла письмо два раза и сказала ожидавшей горничной:

— Ответа не будет. Извинитесь перед Еленой Артуровной и скажите, что я очень устала и ложусь спать. А мне принесите холодной воды.

Потом, открыв окно в прозрачную зеленую ночь, она сказала громко:

— Пусть никогда не угаснет во мне дух жизни!



Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.