Крыло птицы (Низовой)

Крыло птицы : рассказ
автор Павел Георгиевич Низовой
Опубл.: 1921. Источник: «Красная новь», 1921, № 2, С. 53—67 (скан); az.lib.ru

I · II · III · IV · V · VI · VII · VIII · IX · X · XI · XII · XIII

I

Шли весь день и ночь, и еще день и половину ночи. Когда проснулись — солнце было почти над головой. Совсем рядом, и справа и слева, упирались в небо горы, высокие, мощные, с мягкой зеленью лиственного леса на склонах; та, что находилась прямо, в конце ровной, речной долины, была задернута слоем лиловато-синего воздуха, и острый гребень ее таял в полупрозрачных облаках.

Пенилась с глухим урчанием горная река.

Позади — тяжелое, остро пережитое, которое оба не успели еще стряхнуть. Оно казалось за плечами. Еще вчера ухало невидимыми пушками, трещало пулеметами и ружьями, смотрело в глаза серым ужасом. А сегодня — вокруг благостная тишина долины, спокойное величие гор.

Василий Павлыч поднялся, оставляя на траве примятый след, обласкал взглядом окружающее и, улыбнувшись углами губ внутреннему, не спеша направился к реке. Он — высок, худ, при ходьбе правую ногу немного задерживает.

— Товарищ Петров!

Странно прозвучал человеческий голос в девственной пустынности.

— Товарищ Петров! Вы знаете, какая это река?

— Ну-у?

— Майма!.. Это Майма! Вон мы куда с вами махнули! Теперь можно дышать во все легкие: за нас лес. За нас каждая складка гор.

Долго умывался, обливая голову и худую, уже успевшую загореть, грудь. Выпрямившись, посмотрел прищуренно на солнце.

— Скоро полдень. Порядком поспали. Теперь не мешало бы чайку!

Петров отвязал от сумки жестяной чайник.

— Наших, может быть, расстреляли, — тихо сказал он. — Чорт ее понес в сарай!.. Были бы все целы!

Парил и жег яркий полдень. Долина в сочной зелени тянулась, кидаясь из стороны в сторону, между гор, а посредине, в густом бордюре кустов, черкнуты блестящие, извилистые полоски реки, словно кто провел пальцем, смоченным в жидком олове.

Кусты облепихи, черемухи, пунцовые пионы, синие звезды ирисов, лиловый аконит лили весеннее благовоние.

Попадались площади, сплошь усыпанные желто-оранжевыми пламенными огоньками.

Медленно мерили шагами пространство. Один в шляпе с обвисшими полями и с плохонькой двустволкой, другой — с кожаной сумой, в простреленной кепке.

Было это так. Год назад брали железнодорожный мост. Навстречу полз броневик, выбрасывая из жерл короткие пучки пламени, щелкали сухо ружейные выстрелы, кто-то невидимый часто чеканил по железу. Позади рабочий выкрикнул:

— Товарищ Петров! Ты ранен. Затылок в крови.

Он схватился за голову, и в верхней части ощутил острую боль. На кепке были две дырочки — одна против другой…

Петров так и носил ее, не сменил и по сие время…

Извивалась река. Местами ударялась в каменные отвесы и в пышной пене, с шумом отбрасывалась; местами, белыми валами поспешно прыгала по камням, посылая в ущелья торопливый, волнующий крик.

Радуясь теплу и солнцу, ныряли в воздухе копчики, планировали ястреба; неожиданно закричала кукушка — совсем рядом — и передразнило ее с мальчишеским задором горное эхо.

Шли по мягкому наносу долины, по отшлифованным водой валунам, огибали отвесные бомы (скалы), подымались на кручи. День весел, приветливы горы, ласкала взгляд симфония красок. И легко, радостно итти, чувствуя стальную упругость мускулов.

В пятидворной деревнюшке, у крайней избы крестьянин ладил телегу. Борода черная, большая, волосы в кружок.

— Киржак… — решил вслух Василий Павлыч. — Не выпросишь…

Оба прислонились к изгороди, смотрели на мужика, на вздыбленную передком телегу; вели речь.

А киржак неторопливо колол глазами, прощупывал у того и у другого спрятанную мысль; в сухом голосе подозрительность.

— Много теперь идет в горы-то! Кто их знает, зачем.

— На крупного зверя хотим поохотиться: на медведей, сохатых… — Василий Павлыч поправил за плечами двустволку. — Тут есть также маралы, каменные козлы.

— А мою берданку товарищ унес. Он на Катуни нас дожидается, — пояснил Петров.

— Так, так… Крупный зверь не здесь водится — в Черни, в тайге. Позавчера вот двоих задержали. Будто тоже промышлять шли, а большевиками оказались.

— Конечно, всякого народу ходит…

Говорили еще некоторое время, хотя уже хотелось уйти. Говорили о большевиках, об Учредительном, о перевороте и о сельском хозяйстве, которое здесь, в горах, трудно вести.

Мужику стало скучно и он оборвал:

— Ну, идите себе… Только деревней-то не стоит. Лучше по задворам, вон там, направо. А то вчера отряд приезжал, ловить велели. Да, постойте-ка! Вы хлеба просили?.. Матрена! Отрежь им пол-буханки!

Василий Павлыч достал кошелек.

— Не надо! Мы хлебом не торгуем! Отправляйтесь с Богом, куда идете… — он отвернулся и начал стучать по телеге.

Деревня позади.

Снова покой и бесстрастие гор. Глухо урчала река, перекликались невидимые птицы и робким трепетом вспыхивали листья кустарников.

Но над всем этим тишина. Она подымалась из логов, спускалась с вершин, с самого неба и мягко глушила, стирала эти одинокие звуки. Царила над всем одна, величавая и торжественная.

II

Березы, лиственницы, пихты, изредка черемуха, перевитая хмелем и княжником… А дальше и выше — горы, все горы. Они давили своей мощностью, строгим спокойствием. В облачные дни, острыми гранями сурово резали небо, почти всегда в одном и том же направлении — с юга на север, к степям.

Когда солнце развертывало заревое крыло, — вершины их вспыхивали коралловыми рифами. И тек расплавленный коралл, тек и мерк — поглощался мягкой, емкой синелиловостью вечера.

По дну ущелья, зарываясь в камни, бежал ручей. Кверху лезли влажные, местами с зеленоватой, вековой плесенью, огромные граниты, и одиночки карлики-сосенки упорно цеплялись по ним, внедряясь длинными корнями в каждую морщину.

Шалаш из пихтовых и березовых ветвей стоял на тесной, зеленой полянке; возле него почти круглые сутки горел костер.

По утрам пили кирпичный чай с сухарями, которыми снабдил Ипат, знакомый крестьянин с заимки, потом лежали на солнце. Иногда бесцельно бродили по лесу.

Занятий никаких не придумывали. Хотелось ходить по долинам и ущельям, взбираться на кручи и горные кряжи, или недвижно лежать, отдавшись чувству лениво-сладостного восприятия жизни.

Торопливая, волнующаяся жизнь города, тягота и радость общественной работы, постоянные усилия воли, — все то взвинчивало нервы, держало в непрерывном напряжении разум и чувства, — все это осталось по ту сторону гор. Здесь они, неожиданно для себя, оказались новыми. Всплыло с юности позабытое — жажда вдохнуть земную мощь и почувствовать ее в каждом своем нерве.

Часами оба молчали, ощущая радостное слияние с окружающим. Поток мыслей был глубок и прозрачен.

Василий Павлыч успел не один раз передумать о том, чем еще недавно жил, что заполняло его. Отсюда все виделось в иной плоскости. Многое, представлявшееся раньше запутанным и туманным, теперь стало казаться простым и ясным. В поле зрения свободно вмещалось не только сегодняшнее и вчерашнее, но даже и туманное «завтра». Иногда думалось, что видит он всю человеческую историю. В огромном голубом пролете между гор, куда часто упирается взгляд, движется лента событий. Серую туманную гладь пестрит бесчисленный ряд революций. Подчиняясь внутреннему ритму, медленно подымаются и ниспадают социальные волны, и движутся в строгой, планомерной последовательности, имея общее начало и общий конец. Движутся, все возрастая, к какому-то великому, еще не вполне оформившемуся итогу. Некоторые разделены темною бездною веков, но холодный фосфорический свет тянет точно телеграфную сеть нити ярких лучей, — от вершины к вершине, из смутной, тающей дали прошедшего, в туманную нерасцветшую даль будущего.

Ясна ему их причинность: и вспышки, и рост, и паденье, и могучий источник двигающей силы…

Часто вели споры. Петров, распластав на земле большое, крепкое тело с узловатыми кистями рук, угрюмо возражал:

— Я думаю, наоборот. Здесь для них самая подходящая почва. А, кроме того, человеческая шея, в особенности обывательская, мелкобуржуазная, крайне вынослива. Романовы триста лет сидели на ней…

— Невежество! Политическое невежество! — набрасывался Василий Павлыч. Он знал, что Петров согласен с ним, но возражал лишь потому, чтобы больше подкрепить свою уверенность. Несмотря на это, все-таки кипел: — Ты не учитываешь тот социально-психологический сдвиг, который произошел за эти годы! Разве масса теперь та, что была прежде? Разве этот небывалый катаклизм не придал ей такого мощного разбега, что она оказалась впереди консервативного учредиловского правительства? И расстояние это с каждым днем будет увеличиваться! Этого не нужно забывать!..

Споры как вспыхивали, так и прерывались неожиданно: не было для них пищи. Но в обоих оставляли благотворный след: углубляли и укрепляли мысль, увеличивали уверенность в неизбежность начертанного ими хода событий.

Потом, довольные, шли в лес, или спускались к реке и на стрежах удили быстроплавких, зорких хариусов.

Ночевали, где застигала темнота: на берегу, в ущельи, на гривке горы.

Змеилось пламя костра, шипели и стреляли толстые смолевые сучья, пел чайник. Без слов смотрели в ночь, в густую, черную, липко прильнувшую к огню. Чувствовали влажное, возбужденное дыхание земли; в уши сочилась тишина, особенная, растворившая в себе миллионы звуков…

III

Возвращались с охоты. Под ногами — серая осыпь и сухой нанос, по бокам — цепкие кустарники и морщинистые, остроуглые граниты. Небо голубело узкой, кривой полоской, завязшей меж массивов.

Снизу, впереди, неожиданно-странный звук. Странный в первобытном, мертвом ущелье:

— Атту-у! Атту-у!..

И продолжительный плеск ладоней.

Оба непроизвольно шатнулись к стене. Мимо, огромными прыжками пронесся заяц. Прислушиваясь и всматриваясь, скрадывая шорох шагов, стали спускаться.

За поворотом, на маленькой площадке — кряжистый, волосатый человек в черной рубахе; позади из купы кустарников тоненько струился дымок.

Три пары глаз встретились и засверлили друг друга.

Василий Павлыч, закинув за плечи ружье, подошел первым.

— Здорово, товарищ!

— Приветствую, гражданин!

Рука была сухая, потрескавшаяся. В кустарниках чернело отверстие землянки.

— Вот вы как устроились! Давно здесь?

— Недавно… Сказывали, тут где-то жила золотая проходит — поискать хочу.

— Так. Хорошее дело… Может быть, чайком побалуете? У вас, кажется, кипит…

Пили, не торопясь. Речи вели извилисто, хитроумно. За ответами пытались найти скрытое.

— По мне, что? — хошь Учредительное, хошь советы! Воробей и в навозе пищу найдет!

— Значит, вы себя к воробьям причисляете? — усмехнулся Василий Павлыч. — А мы вот в ястреба метим. Когти у нас острые, клювы сильные. Нам и пища другая нужна.

Собеседник пощупал взглядом ближнюю березу, гору, свои ноги в алтайских обутках, подвязанных под коленками бечевкой, и, не спеша, серьезно сказал:

— Всякому свое. Только воробью сподручнее — серенький он, незаметный и везде вхож. Ястреб еще в небе, а этот — порх — и уж в телеге или в сенцах орудует, революцию там наводит.

Молчавший Петров выплеснул недопитое на огонь и поднялся с камня.

— Тебя как звать-то?

— В документе прописан Архип Иванычем.

— Ну, так вот что, Архип Иваныч. Если ты нашей веры, то послезавтра приходи к реке, на обрыв, где пожарище… Знаешь? Будем ждать тебя. А теперь до свиданья! — он подал руку и, не дожидаясь товарища, раздвинул кусты к выходу.

IV

Словно в свой дом вступил Архип Иваныч. Был на чужой стороне и вернулся. Деловой хозяйственный взор возмутился в нем.

— Шалаш надо бы попросторнее и крышу на два ската… Самая лучшая из береста… — подумал немного, цыркнул сквозь зубы на красные головни и окинул взглядом поляну. — Следовало бы огород… Картошки насадить… Осенью свой овощ. Тут места для хозяйства много!..

— Что ж, ты хочешь крестьянским хозяйством обзаводиться?

— Где уж крестьянским! Я только об огороде толкую. Хоша можно бы и пшеницу — земля тут добрая… Кто знает, сколько придется пробыть!..

Неторопливо, деловито начал он переустраивать все на свой лад, крепко и основательно. Исправил шалаш, чтобы не попадал ни дождь, ни ветер; под сосной устроил стол, неподалеку, в обрыве, сложил из камня печку для хлеба. Потом, некоторое время послонявшись без дела, сообщил:

— Я вот что надумал…

— Что, Архип Иваныч?

— Построить избу.

— Да на что она нам? Разве шалаша недостаточно?

— А холода пойдут? Зима настанет?

— Тогда выроем землянку.

Архип Иваныч обратил внимание на свои корявые руки; рассматривал их долго, внимательно, щупал твердую, как древесная кора, кожу. Наконец, поднял голову.

— Я буду строить один. Время все равно некуда девать… Без дела скучно…

Заговорило ущелье, — гулко, испуганно-торопливо. Работали с утра до вечера. Пилили и обчищали смолеватые, душистые пихты; шестиаршинными сутунками скатывали и сволакивали к облюбованному месту.

Вечером у костра сидели и лежали усталые, с надерганными членами, но довольные; высказывали различные соображения на счет постройки. Она незаметно заслонила все остальное.

Приехал Ипат. Сам рыжий, на рыжем коне, завязший в мешках, он подъехал вплотную и, не слезая, кричал:

— Вы тут помещиками хотите сделаться! Обуржуились! Ишь, какие палаты воздвигают!

— Ипат, переселяйтесь к нам! Увеличивайте нашу коммуну!

— Да вас уж и так трое! Для меня места, пожалуй, и не хватит!

Радостно целовались. Щупали мешки: с мукой, с сухарями, пузырь с коровьим маслом, свертки с порохом и дробью.

— Теперь надо-олго хватит!

— Я не знал, что вас трое — вьючную взял бы.

Остаток дня толковали о наболевшем, что разбередил приехавший. Не хотелось уже работать; мысль, чувства неслись к иному миру, далекому, недоступному, остро-волнующему…

V

По деревьям, по земле расползлась ржавь; продолговатый лоскут неба полинял и влажно набух. Из ущелий вырастал туман, медленно взбирался к гребням гор и там сплачивался в ленивые, тяжелые облака.

Засеял дождь.

Иногда дул ветер, дул сутками вдоль ущелья, точно в огромную трубу. В тесных, извилистых проходах гудел и свистал. С круч срывались камни и с шумом скатывались вниз, ломая по дороге кусты и молодые деревья.

В избе темно и тесно, от глиняной печки — жарко. Но выходить не хотелось. Двое лежали, а третий мастерил туеса. Долго околачивал березовый обрубок, стараясь снять неповрежденной кору, и сердился:

— Березы много, а хорошей не сыщешь! Вот если бы липа — такой посуды наделал бы, что мое почтенье!

— Наделаем десятка два и пойдем к калмыкам менять на арачку[1], — иронизировал Петров.

— Подожди! пригодится и самим! — Архип Иваныч делал свою обычную паузу и потом, повернув голову, спокойно наставительно говорил: — Вот ты скулишь — скучно!.. Время некуда деть! А сам лежишь колодой. Почему я не скучаю?

— Что же, и мне бересто переводить, деревья портить?

— Захочешь работать — дело найдется!

Петров поднялся, лениво потянулся, чуть не упираясь в потолок; его широкая фигура заполнила почти все свободное пространство.

— Архип, ты балда, все-таки! Ну, пойми — на какой рожон мне сдалась твоя работа? Ты думаешь, я лодырь? Я никогда им не был. Вот, смотри — самые настоящие! — он вывернул кверху ладони с большими, окостеневшими буграми. — А это, видишь: стальные!

— Без работы они не появятся!

— Нашел чем удивить! Мозолей мы, что ль, не видали? Знаем их! Знакомая штука!..

Петров сделал два шага к двери и повернул. Запальчиво выкрикнул:

— Понимаешь — тесно мне! Простор нужен! Я хочу, чтобы моя работа была нужна не только мне, тебе, не для нашего только хозяйства, а тысячам! Чувствуешь — ты-ся-чам!..

— Ну, и ступай к своим тысячам!

Молчали. Мягко стучал по коре молоток. Пригнув голову, Петров шагал вдоль пола — четыре шага в один конец и столько же в другой; ровно, глубоко дышал на лавке Василий Павлыч. Он или спал, или хотел казаться спящим.

— Да, пожалуй, и придется. Ипат достанет кровельный инструмент — вооружусь и пойду по деревням ведра и чугуны чинить… В самой гуще буду…

VI

Ночью шел дождь, и вершины гор оказались белыми. После следующей ночи снеговая полоса увеличилась, и потом с каждым днем стала сползать все ниже.

Подул ветер и нагнал метель. Разом все забелело: горы, долины, лес. А в логах и впадинах разостлались тени — от нежно-фиолетовой до темно-свинцовой.

Когда метель кончилась, была прочная, уверенная в себе зима. Петров отправился в конец лога посмотреть выход в равнину.

На березах и лиственницах кое-где сверкали солнечно-рыжие космы, рдели трепетавшие осины, тянулся взгляд к сочно-ярким гроздьям рябины и калины. От белого с непривычки слепило глаза.

Выход в равнину запирала снеговая полоса. Она поднималась на несколько сажен, образуя причудливо выгнутые навесы и полукруглые ниши.

На обратном пути вспомнил другую дорогу. Долго взбирался, падая и скатываясь; перелезал через каменные выступы, продирался кустарниками. Осыпавшийся с деревьев снег попадал на лицо, за воротник и таял, сползая холодными змейками по телу. Ноги соскальзывали и вязли.

Промокший, усталый все-таки добрался. Взглянул — и безнадежно сел: спуск оканчивался огромным навесом. За ним, внизу, были снежные сопки и увалы. Одно белое, мертвое царство…

Поползли тоскливые дни. Запасы продуктов разделили на ежедневные порции. Сделали еще двое лыж и стали ходить собирать древесные ягоды. Парили их и сушили, растирали на камне в муку и стряпали лепешки. На следы, настеганные по поляне узорами, поставили несколько самоловов.

Заготовляли дрова, починяли платье или просто валялись возле печки. По вечерам тянули нескончаемые разговоры:

— Теперь в Москву бы. Хоть на недельку… Вот, я думаю, жизнь где кипит! Интересная жизнь… О, чорт! Почему до сих пор Запад не выступает?

— Значит, время не пришло…

На столе, в глиняной плошке уменьшался желтоватый, колеблющийся хвостик. Доносился глухой шум деревьев.

Архип Иваныч, приподнявшись на коленки, тянулся к столу подложить в жировку сала.

— В Библии сказано, что мир сотворен в шесть дней; мы живем здесь шесть с половиной месяцев. Сколько же в этот срок можно сотворить миров?.. — сказал он серьезно и смотрел на того и на другого.

— Верно. Времени много прошло. Может быть, там и началось.

— Я даже уверен, что там началось!.. — соглашался обрадованный Петров.

Дни стояли самые короткие. Солнце показывалось только около двенадцати, а в третьем уже пряталось за гребень горы. Лес становился суровым; по долине расплывалась широкая, все кроющая тень.

VII

Горы ли гудят, или шумит лес? Может быть, долетел первый вздох где-то еще далеко шествующей весны! Небо голубее и глубже. Верхушки гор безоблачные и четкие, а утром сегодня, у двух ближних — нежно-нежно розовели…

Три пары лыж скользили вряд. Беззвучно оседал снег; позади разматывались, крепко вдавливаясь, шесть атласных лент, ровных, одна к одной — по краям каждой, тонкая, голубоватая тень.

Сегодня, как и давно уже, пили терпкий, вяжущий настой бадана и вместо хлеба ели пареную калину. Но сегодня всем радостно.

Направо, совсем рядом — гранитный откос, из трещин его сочилась вода, и от ней подымались струйки пара; камень любовно отдавал солнечное тепло. Всосавшаяся в морщину, маленькая сосенка, напрягла свои размякшие ветви. От ней уже пахло смолой. Выше, по каменному карнизу, шелестел осинник. И он шелестел не так, как неделю назад. А еще выше — нужно совсем запрокинуть голову — там шумел кедрач. В его шуме тоже новые ноты.

Петров остановился и, протянув вперед руки, неожиданно крикнул:

— Ого-го, го-о!

Кричал горам и небу. И громко смеялся.

— Это я весну приветствую!

— Далеко она, не услышит!

— Не ближе, поди, чем в Харьковской губернии?

— Ближе! За хребтами! Тут рукой подать!

И всем было весело.

Убили сидевшего на скале старого, с сединой, ворона.

— Ну, теперь можно и ружье забросить — больше ни одного заряда.

— Зато два дня с мясной похлебкой… Давно не ели ее.

Но к вечеру домой тащились с трудом. Падали в обморок, жевали сухие ягоды, глотали снег…

На следующий день обедали только вдвоем: Василий Павлыч под двумя одеждами лязгал зубами и поминутно просил:

— Подкиньте побольше дров! Холодно! Зябну!..

К ночи начался жар.

На поиски съестного стали теперь ходить попеременно. Ягод уже не было; варили древесную кору и вырытые из-под снега сухие стволы дягиля. Едва двигались; кожа высохла, побурела, руки тряслись.

К вечеру больному делалось хуже. Он метался, рвал рубашку, приподымался и снова беспомощно падал. Требовал, умолял открыть дверь.

Потом наступало затишье. В это время начинала усиленно работать бесконтрольная мысль. Недвижный, с закрытыми глазами, он выкрикивал скомканные обрывки фраз.

Оба лежали без сна. Тьма насыщалась образами и картинами, иногда уродливыми, страшными; они несли глубокую душевную боль. От света до света тянулись целые годы, под конец терялось представление о времени.

VIII

Пела весенняя вода. Снег растворялся днем и ночью, и сеть малых и больших ручьев с торопливым, звонким перекликом тянулась в один общий поток, грозно мчавшийся по дну ущелья. На склонах и отвесах гор играли водопады, в невидимых брызгах рождая радугу. Дымилась земля. Трещали целыми днями сороки, прыгали грачи. Все пьянело от солнца, весеннего животворящего воздуха.

Василий Павлыч тянулся к двери:

— Отворите! Дайте посмотреть! Я давно не видал неба!

Распахивали и сами садились у порога, слушали весенние ликующие голоса.

Как-то он попросил:

— Вынесите меня наружу. Мне лучше будет. Весенний воздух ведь очень полезен.

Когда его снова внесли, он довольно сказал:

— Вот теперь можно и умирать. Только жалко — не знаю, что «там», за Уралом.

К вечеру опять начался бред. Больной задыхался, кричал, размахивая желтыми мослами рук. Горящие глаза смотрели и не видели.

— Дворцы!.. Машины!.. Больше свети!.. Так… — голос стихал. — Та-аня…

Спустя некоторое время, Петров подошел к нему и прикоснулся ко лбу рукой. Лоб начинал холодеть…

——————

Могилу копали два дня: земля не совсем еще оттаяла, а силы было мало. Бережно опустили, забросали и молча вернулись в дом. Было пусто и холодно. Ничего не хотелось делать. Бессильно растянулись на лавках, не ощущая даже голода.

Наступила ночь. Потом был день.

Петрову казалось, что длина дней и ночей чрезвычайно сократилась. Не успеет приглядеться к свету, как начинает уже темнеть. И затем также быстро ночь сменяется днем. Наконец, все слилось в одно сплошное, серое, и он перестал сознавать, где и с кем находится…

Внезапно, среди ровной, серой, будто медленно струившейся, тишины, что-то резко коснулось его слуха. Он открыл глаза и на несколько мгновений увидел над собою чье-то до боли знакомое лицо. Увидел, радостно вздрогнул и куда-то поплыл, снова в серое и тусклое…

IX

Все они в зеленом, благоухающем, полнозвучном. Далекие и близкие одинаково подавляюще могучи и величественны, заполняют душу и овладевают без остатка сознанием. Кажется и чувствуется, что нет ни степей, ни морей, ни городов. Весь мир состоит из них одних — необъемлемых взглядом гор.

Далекие грани их на пышно голубом — четки и — думается — звонки. На иных словно вскинуты ресницы; другие, самые отдаленные — из дымного марева, похожи на застывшее облачко.

Над поляной, над цветной, празднично-поющей скатертью, плыл аромат, суетливо сновали птицы и насекомые. Белыми скачками с тысяченогим топотом неслась куда-то река. Темные уши ущелий сторожко ловили каждый звук. Так сторожко, что хотелось крикнуть. Крикнуть и ждать, когда ответит мягко, по-стариковски, лес или гулко и крепко — бурый, замшенный камень.

Но когда пошли селенья — стало тоскливо и буднично.

— Далеко пробираетесь?

— Нет! Поблизости тут!

— А чьи сами-то будете?

— Российские. Беженцы. На счет земли вот все присматриваем, в городу-то совсем нельзя стало жить.

— Беженцы… Ну, что ж, шагайте. Наше дело сторона…

И шагали, уже безрадостно.

— Рано еще здесь. На Уймон надо. Там они есть непременно. Там и наших найдем.

— Если б чистые документы — можно было бы где-нибудь осесть. Для работы самая подходящая пора.

— Нет. По-моему, рано еще.

Горы были такие же, — мягко зеленые, благоухающие, влекущие; так же пели красками и звуками долины; сверху лилось нежащее тепло. Но оба шли молчаливые, сосредоточенные, строгие.

В одной деревне зашли просить хлеба.

— Кто вы такие? Куда идете?

Пояснили.

— А вот мы проверим. Андрон, сведем-ка их в волость!

Из волости повели к начальнику милиции; крестьянин по наряду и милиционер. Вокруг — лесная глушь, клокочет, пенится река и вверху свистит ястребок.

— Вас двое и нас двое, — сказал угрюмо Петров, шагая в ряд с милиционером. — Мы, как видите, гораздо сильнее вас…

— А «Наган» -то на что! — хлопнул милиционер по ручке револьвера.

— Это ерунда! Ты не успеешь схватиться за него, как полетишь в реку.

— Вы, что же, значит, красные? — спросил тот, сразу изменившись.

— Они самые.

Незаметно остановились. Крестьянин испуганно расширил глаза.

— Вы думаете, нас здесь только двое? Позади идет целый отряд с оружием! Мы только разведчики! — вставил Архип Иваныч.

— Степан Митрич, что они нам сдались? Скажем, что сбежали, и крышка! — посоветовал крестьянин.

Милиционер некоторое время подумал, потом, махнув рукой, решил:

— Язви вас холера! Идите, куда знаете! Все равно — так пропадешь и эдак пропадешь! Только, смотрите, в другой раз не попадайтесь!..

— Не бойтесь! Не попадем! Сами не провороньте!

Немного отойдя, те и другие обернулися.

— До свиданья! — крикнул весело Петров и замахал фуражкой. — Скажите своим, что мы скоро придем! Пусть ожидают!..

X

То же ущелье, та же поляна, все та же избушка. Вздохнули свободно.

У склона, под двумя сросшимися березами, в том месте, где осела земля, насыпали небольшой холм и взвалили серый камень…

Медленно шагают дни.

Ипат привез продуктов. Сеяли пшеницу, ячмень; сажали овощи.

Архип Иваныч высказывался иногда о расширении хозяйства, это у Петрова рождало неприятную мысль, что прожить здесь придется еще долго. Он сердился и грубо говорил:

— Что же, обзаводись скотиной, бабой, строй новую избу! Мешать тебе не стану!

— Конечно, зачем мешать. Только, я думаю, жить по-человечески всякому охота. Ведь когда-то еще удастся отсюда выбраться.

Спали на поляне, под сосной. Разжигали большой костер и вытягивались на мягких заячьих шубах. Когда говорить надоедало, молча смотрели на колеблющееся пламя, на черные, придвинувшиеся силуэты гор и в глубокое, темное небо.

Светились звезды, легонько шумели вершины деревьев, пахло кислицей, черемухой, травами.

Часто думали о покойном. Иногда казалось, что он здесь, поблизости, скоро придет. Обоим недоставало его для завершения своих дум, для полноты чувства.

Когда приезжал Ипат, говорили о карательных, о российских большевиках, которые где-то уже около Челябинска, и о партизанских отрядах, накапливающихся в лесах.

— Скоро ли же, наконец, мы отсюда выберемся?..

Ипат высказал:

— Ну, теперь не долго уж. Еще недельку-другую, и можно будет!

Но ждать не стали. Собрались на второй же день…

XI

На заимку из села прискакал подросток.

— Ипат Данилыч! из Власьева едет карательный! Наши убегают в горы.

Утром, до солнца, запрягли лошадь, нагрузили бочку с дегтем, и Петров отправился по деревням торговать. Архип Иваныч стал курить смолу. Волосатый, с грязными, давно не видавшими мыла, лицом и руками, в растоптанных, большеголовых лаптях и проношенной до дыр косматой шубе, он казался многолетним смолокуром. Немногим отличался от старых сосновых пней, которые выкорчевывал и разрубал для смолокурного аппарата.

— Работника нанял, — говорил приходившим Ипат. — Одному-то не сподручно — и деготь, и смолу. Теперь у нас пойдет в два завода.

А Петров неторопливо двигался с возом. В деревнях не было уже прежней враждебности. Крестьяне закидывали вопросами:

— Ну, что, как там у вас? Что слышно о красных?

— Говорят, они никого не обижают?

— У них, будто и мануфактура есть? А на хлеб, слышь, твердую цену уставили, чтобы никакой спекуляции!..

И тут же сами сообщали:

— Недавно чоенский со степи с хлебом ехал. Остановили было, красные-то. «Ты откуда, — говорят, — товарищ, хлеб везешь?» А когда узнали, что мужик бедный, на рыбу выменял, то сейчас же отпустили и велели передать, что все, кому нужно, могуть ехать — отбирать ни у кого не будут…

— В Федуловке, слышь, у богачей отобрали и бедноту оделили!..

Но на-ряду с этим слышалось и другое:

— Нагрянули в Санниково, собрали сход: — «Кто сочувствует большевикам? Выходи!» Никто не вышел. Тогда выстроили в ряд и каждого десятого выпороли… В Ивановке за двоих большевиков пятерых расстреляли и три двора сожгли… В Климовичах наложили штраф… Погоди, не долго уж!..

Неожиданно налетел шквал.

День был праздничный. У крыльца волости толклось с десяток мужиков. Скрипел громко дверной блок и на улицу вырывались клубы белого пара. Где-то резко хлопнуло. В конце улицы кто-то что-то выкрикнул; послышался дробный топот многих лошадиных ног и громкие мужские голоса.

Стоявшие у крыльца метнулись внутрь, затем выскочили, умноженные, и рассыпались по закоулкам и калиткам. На площадь, пустынную и мертвенно-тихую въехал галопом отряд голубых улан. Один догнал, пробегавшего проулком, старика нищего и, подняв над ним нагайку, крикнул:

— Ты кто такой? Зачем бежал?

Прапорщик, почти мальчик, отдал приказ:

— Собрать сход!

Медленно заполнялось помещение волости; некоторых сгоняли солдаты. Бородатые, степенные мужики боязливо переступали порог и сейчас же снимали шапки; кто помоложе — затирались в задние ряды.

— Говорите, кто у вас большевики?

Председатель робко согнул лысую голову, запнулся:

— Ни одного!.. Мы крестьянством занимаемся!.. Мы никогда!..

— Иванов, читай!..

Напряжены, напитаны страхом лица; взгляды недвижны — один в один, в одну точку; замерла единая грудь.

Голос сухо чеканил:

— Сидоров, Поликарп!.. Хохлов, Василий!..

По селу носились незнакомые голоса, брань; во дворах вспыхивали и сейчас же гасли женские вскрики…

А под горой, в бане, в темноте, всю ночь шушукалась группа мужиков с проезжим дегтярем…

——————

Засновали гонцы, из волости в волость, от деревни к деревне. Странные, необычные гонцы.

Мягко постукивали конские копыта; в седле — баба с ребенком, укутанным в одеяло; на лице — тихая, веками взрощенная, скорбь бабья.

В деревне, у поскотины остановилась, толковала со знакомой молодухой:

— Вот к фельшерице еду. Заболел что-то.

— Да ведь дорога-то дальняя. Застудить можно.

— Ничего. Как-нибудь доберусь… Не знаешь — Иваньша Кондратьев дома? Степан шерсти у него хочет купить…

У Кондратьевой избы говорила с мужиком о шерсти и совала записку:

— От наших…

Через минуту опять слышался дробный конский топот…

В село приехал бондарь. В телеге — остаток нераспроданной посуды: квашни, кадушки, ведра. Остановился посреди улицы, положил коню корма и, постукивая по гладко выстроганной посудине, повел с покупателем торговую речь:

— Эк, доска-то! Что янтарь! За стекло поставить да любоваться! И отдаю почти даром — только два пуда… У вас скоро хлеб-то нипочем будет — не нынче-завтра советы установите!..

На опушке бора дымила смолокурная печь. К замазанному волосатому смолокуру подъезжали и справа и слева, с боченками, с ведрами. Но говорили вполголоса, совали и брали записки, — замусоленные, писанные на лоскутках, каракулями. Хранил он их в осиновом дупле.

Скакал мимо отряд.

— Ты кто такой?

— Смолокур, Архип Жариков… Десять лет этим ремеслом занимаюсь…

— Обыскать его!

Он успел незаметно сунуть в рот скомканную бумажку, которую только что привезли.

— Двадцать пять!.. — коротко бросил начальник.

В то время, когда двое, в голубых штанах, считали по телу нагайками, Архип Иваныч жевал записку, в которой было написано:

«Передай через Ипата власьевским, что завтра идем на соединение с отрядом Р. Имеем десять ружей и восемьдесят пик. Петров».

— Сейчас же марш из лесу! Если завтра здесь найдем — повесим на первом суку!..

И ускакали…

В деревнях новое, молодое. Даже старики отбросили величавое спокойствие мудрости. Даже бабы забыли суетливое, повседневное. Все прониклись общим, зажглись едиными мыслью и чувством. Ходили торопливее, говорили отрывистее и значительнее, часто умолчанием и жестами. Парни и мужики пропадали неизвестно где по целым суткам. У всех напряженная мысль, напряженная, невидимая работа…

——————

В селе у сборни группа мужиков.

— Теперь скоро уж! Теперь конец!.. Они идут прямиком, на Сивашино… На помощь нашим.

— А много их?.. Иван Петрович, много их?

— Ого-го! Сорок тысяч, и больше половины с солдатскими ружьями! — Говорит не как всегда: моложе и горячее. — Покажут им… — По белой бороде ползет довольная усмешка.

— Говорят — взят Барнаул!

— Кем: партизанами или российскими?

— Партизанами, слышь. А через день и российские подоспели. Они по тридцать верст в сутки катают!.. С боями!..

— Слышали, как в Сорокине?

— Что, в Сорокине?

— А милицию!.. Ловко, якорь их!.. Это наши!

Через дорогу торопливо шла баба к реке, с ведрами. Остановилась и прислушивается.

— Никольша сказывал про главного ихнего начальника, — вмешивалась она. — Будто к белым в штаб приезжал, в генеральских эполетах. Накричал там, нагнал на всех страху и уехал.

— Насчет этого он голова! Он в город Бийск сколько раз приезжал. Сегодня с бородой ходит по базару, вроде как мужик, завтра с одними усами, в военной форме по улицам разгуливает.

— Он и бабой наряжался, на пристани семячками торговал… Пока-ажет теперь!..

XII

Катилась она вглубь гор, по Чуйскому тракту, к границе Монголии. Это была одна из последних волн разбитой и разбросанной колчаковской армии. Жуткая и безобразная.

Вкатывалась в попутное селение и смывала: скот, повозки, упряжь; разгружала амбары и кладовые, опустошала клети и сундуки. И когда уходила, вслед ей неслись вопли и проклятия; метался от избы к избе бабий и детский рев.

Немного спустя, следовала другая. Больше и грознее.

Бесконечная вереница возов с военными припасами и всевозможным обывательским добром тянулась по тракту дни и ночи.

В перерывах, громыхала легкая артиллерия, пулеметы; шли и ехали отряды солдат, группы гражданских и духовных лиц. Утомленно брели стада крупного и мелкого рогатого скота.

Хаос звуков наполнял горы. В селах, в калмыцких аилах замирала человеческая жизнь. Жители покидали хозяйства, убегая в леса и непроходимые каменные теснины.

И опять бегали по домам, забирали остатки скота, хлеб, скудное мужицкое имущество.

По ночам, чтобы осветить темный путь ущелий, поджигали по нескольку построек враз, и двигались при свете обагренного неба, освещавшего каждую горную складку.

В это русло, с обеих сторон стремительно вливались десятки мелких потоков: остатки карательных отрядов, сельская милиция и все те, кому страшен был народный гнев. По горным тропам, мрачной тайгой, через перевалы и топи, пробирались они, пугаясь каждого крика, каждого постороннего звука.

Но было уже поздно. Народный гнев настигал. Он несся вслед за ними по тем же таежным тропам, ущельям и курумникам; он неотступно, зловещим призраком двигался по самому тракту…

——————

Ночь. Жуткая горная ночь, окровавленная заревами пожаров. Насторожились черные пасти тесных проходов и щелей, и за каждым камнем притаился ужас.

Медленно спускалась с горной кручи повозка за повозкой. Кони вылезали из хомутов; не свистали бичи; сдержанны громыхание и человеческие голоса.

А сбоку — черная пропасть… А впереди — спуску не видно конца.

Неожиданно — мощный плевок орудия.

Вздрогнуло, затрепетало — и горы, и щетина леса, и живая, движущаяся цепь. Затявкали ружья, застрочил пулемет. Клубом свились и закружились звуки. Книзу понеслась с грохотом, треском и животным ревом лавина…

И снова молчание. Горы и ущелья попрежнему бесстрастно, равнодушно ловят пестро-однообразные звуки живой реки…

Неширокая равнина с редким лесом, стиснутая скалами. Также безжизненна.

Остановились, распрягли и разложили костры. Скот шарит губами по мерзлой земле…

Два-три тревожных выстрела. Словно подброшенные, вскочили и схватились за винтовки.

А из ночи, в площадь света с криком и гиканьем ворвались всадники: с пиками, вилами, тесаками. Колют, рубят, топчут. И кажется, нет им числа. Страшно первобытное оружие. И еще страшнее — красные ленточки на шапках…

Обоз укорачивался. Защитников его становилось меньше.

И снова медленно двигались в молчании гор, до новой кручи, до нового тесного прохода, где ждала другая засада с самодельными пиками, кремневыми ружьями, деревянными пушками и трещотками вместо пулеметов.

Шли и таяли, усеивая путь трупами людей и животных. Шли к спасительной отдушине Монголии, не предполагая, что она уже захлопнута…

XIII

Еще дымились пожарища в разграбленных и опустошенных селениях. Еще болезненны вопли и жгучи проклятия, а улицы и площади уже шумно радостны. Идет по ним красный праздник.

Над крыльцом сборной избы взмыл кумачевый флаг, точно взмускуленное крыло птицы. Поднимет другое — и полетит…


  1. Арачка — туземная водка, выгоняется из молока.