Колчаковщина (Дорохов)

Колчаковщина
автор Павел Николаевич Дорохов
Опубл.: 1924. Источник: az.lib.ru • Роман-хроника

Павел Николаевич Дорохов

править

Колчаковщина
Роман-хроника

править

Куйбышевское книжное издательство; 1981

О Павле Дорохове и его романе «Колчаковщина»

править

Творчество Павла Николаевича Дорохова (1886—1942) почти неизвестно современному читателю. Между тем книги этого прозаика в 20-е годы широко издавались и переиздавались. Их не обходила вниманием и тогдашняя критика — среди писавших о П. Дорохове находим Н. Асеева и Д. Фурманова, В. Львова-Рогачевского и Д. Горбова, Г. Якубовского и В. Правдухина, И. Машбиц-Верова и А. Ревякина.

После долгого перерыва, уже в 60-70-е годы, творчество П. Дорохова вновь привлекло внимание исследователей. В журнале «Урал», в специальных научных изданиях Томского университета появились статьи, сосредоточивающие внимание прежде всего на уральских и сибирских страницах биографии П. Дорохова. На тех страницах, которые самым непосредственным образом связаны с романом «Колчаковщина» — с произведением наиболее известным в творческом наследии писателя, чаще других переиздававшимся.

О том, что представляет собой «Колчаковщина», у нас речь впереди. Не забегая вперед, скажем только, что при всем значении этого романа в творческой биографии автора, при всей заслуженной его популярности творчество П. Дорохова этим романом отнюдь не исчерпывается. Чтобы это уяснить, достаточно хотя бы бегло взглянуть на жизненный путь писателя.

П. Дорохов родился в 1886 году в селе Тарасовка Пугачевского уезда Самарской губернии в семье фельдшера. Вскоре семья переезжает в Самару — отец стал служить на железной дороге. Будущий писатель заканчивает здесь городское шестиклассное училище и поступает в Самарское земство на должность статистика. Отныне и на целый ряд лет — где бы он ни работал, будь то Самара, Оренбург или Челябинск, — его жизнь постоянно связана с деятельностью земства. После 1917 года, в период гражданской войны мы видим П. Дорохова в кооперативных учреждениях Челябинска, Омска и Самары.

На эту сторону биографии П. Дорохова нужно обратить внимание по двум причинам. Во-первых, служба в земстве и в кооперативных учреждениях позволяла непосредственно наблюдать крестьянскую жизнь, оказываясь в центре насущных проблем и острейших противоречий предреволюционной и революционной деревни. Во-вторых, немаловажно и то, что Самара, Челябинск и Омск в 1918—1919 годах стали «горячими точками» русской истории: гражданская война втянула здесь в свою орбиту огромные массы людей — прежде всего крестьянство, поставив его перед необходимостью сделать выбор.

Хотя печататься П. Дорохов начал еще до революции, однако подлинная творческая активность приходит к нему лишь после того, как он оказался очевидцем глубоко драматических событий 1918—1919 годов на землях Среднего Поволжья, Южного Урала и Западной Сибири. Именно эти события и дали жизненный материал не только для «Колчаковщины», но и для романа «Задетые крылом», который, как заметил в свое время Г. Якубовский, представляет собой «…увертюру к „Колчаковщине“, соответственно хронологическому ходу событий»[1].

Революция, гражданская война и начало 20-х годов были знаменательны для П. Дорохова и в другом отношении. Именно в это время он активно участвует в литературно-общественной и издательской деятельности. Так, в Челябинске П. Дорохов — один из создателей газеты «Союзная мысль»; в Москве он в числе тех, кто налаживает выпуск библиотеки для крестьян, издававшейся «Крестьянской газетой»; в Самаре он вместе с А. Неверовым и Н. Степным предпринимает попытку организовать кооперативное издательство и выпускает альманах «Волжские утесы»[2].

В голодном 1921 году П. Дорохов вместе с А. Неверовым и Н. Степным отправляется в Ташкент за хлебом (как известно, поездка послужила А. Неверову толчком для создания широко известной повести «Ташкент — город хлебный»). Впоследствии П. Дорохов описал эту поезду в воспоминаниях об А. Неверове[3].

Дружба П. Дорохова с А. Неверовым, возникшая и окрепшая именно в эти годы, была закономерной не только в силу общности жизненного опыта, эстетических вкусов, литературных пристрастий, но и в силу общности собственно художнических устремлений. Так уж складывались их писательские судьбы, что П. Дорохову приходилось идти по пути, который уже прокладывал А. Неверов. Проявлялось это даже в тематической перекличке, в выборе героев. Например, дороховская повесть «Фронт учительницы Перепелкиной» откровенно восходит к рассказу А. Неверова «Шкрабы», а повесть П. Дорохова «Новая жизнь» (1922) — к неверовской «Марье-большевичке» (1921).

Более того. В повести «Новая жизнь» писатель идет даже на своеобразное обнажение приема. Он не только не скрывает своей оглядки на А. Неверова, но даже подчеркивает ее. Достаточно привести отрывок, в котором крестьянки рассуждают о послереволюционных переменах, стремятся практически осуществить провозглашенное Советской властью равноправие: «В других местах вон бабы-то в исполкомах сидят да делами верховодят. <…> Вон надысь в женотделе Наталья-секретарша про Марью-большевичку читала. Посадили ее председателем в исполком, она и давай орудовать»[4].

Перекличка — вплоть до совпадения деталей описания. Показывает А. Неверов свою героиню за служебным столом, среди деловых бумаг и разговоров — то же самое делает и П. Дорохов:

«За столом Наталья-секретарша, чистый лист бумаги перед Натальей, чернильница, ручка с пером. Все честь честью. Рядом стопка книг, газетки лежат. Сидят бабы по скамейкам, шушукаются вполголоса»[5].

Совпадает и установка на двухголосую — сказовую — манеру повествования, когда автор прячется за спиной более или менее выявленного устного рассказчика из деревенской среды. И хотя в первой половине 20-х годов сказом увлекались многие, важно подчеркнуть что П. Дорохов здесь ориентируется на тот вариант сказа, который был предложен автором «Марьи-большевички».

Однако там, где А. Неверов ставит многозначительную новеллистическую точку, П. Дорохов предлагает нам подумать над тем, что было бы, если бы неверовской Марье Гришагиной не пришлось уехать, спасаясь от казачьего налета. «Новая жизнь» развертывается как цепь эпизодов, раскрывающих Натальину жизнь в хронологической последовательности: главная героиня учится грамоте, отправляет одну из женщин на курсы повивальных бабок, обеспечивает дровами местную школу, собирает вещи и продукты для голодающих.

Конечно, здесь заявляет о себе откровенная иллюстративность, плоскостная наглядность плакатного изображения. Важно, однако, не только и не столько, это. Главное здесь — стремление П. Дорохова к большой эпической форме, и в данном случае его перекличка с А. Неверовым — это перекличка, так сказать, на равных.

Будучи одногодками, оба начинали до революции с бытового очерка и рассказа, то есть создавали произведения, сосредоточенные на каком-то одном событии, на какой-то центральной ситуации, с помощью которой проверяется герой или группа героев. Эти произведения — в соответствии с законами малой формы — не претендовали на то, чтобы создать «широкоформатный» образ действительности.

Вместе с тем и накануне революции, и в ходе ее в творческом сознании обоих определялась тяга к более емким жанрам, чем очерк или рассказ. Оба искали для себя такие эпические формы, которые позволили бы от единичного (хотя бы и исполненного повышенной значительности) факта перейти к художественному воссозданию целого слоя жизни, будь то семья или семьи на протяжении ряда лет, судьба села и группы сел и деревень, а то и народа в целом.

С учетом сказанного становится понятной та энергия, с которой молодая советская проза стремилась овладеть большой эпической формой — романом. Закономерно поэтому характерное для ряда писателей тех лет стремление создавать такие повести, которые несут в себе неразвернутые возможности именно романа как по количеству действующих лиц, так и по охвату социально-исторической действительности, по повышенной концептуальной значимости эпического изображения.

В этом русле и надлежит рассматривать повесть П. Дорохова «Житье-бытье», которая, согласно авторской датировке, писалась в промежутке между 1914 и 1923 годами. Повесть эта, будучи небольшой по объему, охватывает значительный промежуток времени. Тут и предвоенные годы, и мировая война, и революция, и начало гражданской войны. И все это просвечивает сквозь судьбы одной крестьянской семьи. Личные горести и беды, обрушивающиеся на эту семью, становятся выражением социальных закономерностей эпохи. Все развитие действия направлено на то, чтобы показать, как и Кузьма, и его дочь Дуня перестают быть пассивными жертвами социальной несправедливости, выбирают свой путь, вырабатывают сознательное отношение к исторически меняющейся действительности.

Это стремление к «широкоформатному» охвату действительности определяет и звучание сатирической повести «История города Тарабарска» (1928), где автор с явной оглядкой на «Историю одного города» показывает в гротескном смещении уездную Русь, начиная с XIX века и кончая первым послереволюционным десятилетием. Писатель говорит бескомпромиссное насмешливое «нет!» заматерелой косности, показывая, с одной стороны, своеобразную житейскую прочность уездного быта, а с другой стороны, фиксируя неотвратимые перемены в нем, диктуемые ходом истории. Показательно, что повесть в хронологическом отношении отличается еще большей широтой, чем «Житье-бытье»: П. Дорохов прослеживает жизнь нескольких поколений тарабарцев на фоне и в процессе исторических перемен, то относительно медленных, то ошеломляюще стремительных. В сущности, здесь угадывается установка на роман, на сатирическую эпопею. Здесь тоже дает о себе знать тяготение к нормам романного художественного мышления — к тем эстетическим ориентирам, которые, как уже сказано, заявили о себе в прозе начала 20-х годов.

Стремление молодой советской прозы «романизировать» повесть с самого начала совмещалось с попытками создавать и собственно романы. Обращаясь к критике тех лет, к дневниковым и эпистолярным материалам, нельзя не обратить внимание на устойчивый интерес к роману. Этот интерес — характерная особенность тогдашнего эстетического сознания. И если в годы революции и гражданской войны романов было издано сравнительно немного, то это отнюдь не значит, что они не писались и что их было мало.

Шла упорная, до времени скрытая работа. В 1918 году А. Неверов приступает к работе над романом «Гуси-лебеди», а 6 февраля 1920 года на заседании самарского клуба писателей «Звено» читает первые главы. В 1919 году находящийся в эмиграции А. Н. Толстой начинает писать «Хождение по мукам». Тем же 1919 годом помечает живший тогда в Самаре Н. Степной время работы над романом «Семья». Б. Пильняк, ставя точку на последней странице романа «Голый год», делает приписку: «Коломна. Никола-на-посадях. 25 декабря ст. ст. 1920 г.». В двадцатом же году живущий в Сибири В. Зазубрин пишет роман «Два мира».

Первая половина двадцатых годов оказалась для русского советского романа чрезвычайно плодотворной. Убедительным доказательством служат «Чапаев» Дм. Фурманова, «Белая гвардия» М. Булгакова, «Города и годы» К. Федина, «Барсуки» Л. Леонова, «Дело Артамоновых» М. Горького. В этом контексте закономерна и попытка, предпринятая П. Дороховым: в 1924 году московское издательство «Земля и фабрика» выпускает отдельным изданием его роман «Колчаковщина».

И снова получается так, что тематически П. Дорохов не первооткрыватель: читая «Колчаковщину», нельзя не обратить внимание на ее прямое родство с романом В. Зазубрина «Два мира». В обоих произведениях речь идет о белом движении в Сибири и о гибели его под ударами Красной армии с запада и мощного партизанского движения изнутри.

У читателя может возникнуть законный вопрос: а не вторично ли творчество писателя, который откровенно учится то у одного, то у другого? И сказал ли автор «Колчаковщины» что-то такое, что может заставить нас сегодня перечитать его произведение?

На этот вопрос отчасти отвечает современный исследователь: "В публицистической заостренности изображаемого, в четком проявлении политических и эстетических авторских идеалов, в характере движения сюжета и принципов композиции чувствуется сходство «Колчаковщины» с романом «Два мира». Во всяком случае, нетрудно заметить, что «Колчаковщина» продолжала все глубже вспахивать ту целину сибирской истории, по которой прошелся плуг «Двух миров». <…> Если в романе «Два мира» сюжетным стержнем было действие народных масс, что определило общность романа Зазубрина с созданными после него произведениями Малышкина, Серафимовича, Сейфуллиной, А. Веселого, то в «Колчаковщине» основное внимание сосредоточено на образах отдельных борцов за Советскую власть, и в этом плане роман Дорохова сближается с «Чапаевым»[6].

Есть и еще одно различие между книгами В. Зазубрина и П. Дорохова, и оно представляется, пожалуй, даже главным. Своеобразие зазубринского романа полностью определяется принципом хроникального построения: и публицистические, идущие от героев и автора-повествователя, рассуждения, и собственно эпические зарисовки равноправны в том отношении, что с обеих сторон взят курс на хронологически последовательное воспроизведение хода исторических событий, где человек — лишь функция этих событий, метонимическое выражение их.

Между тем в «Колчаковщине» положение в этом смысле принципиально иное. Соблюдая хроникальность, П. Дорохов не ограничивается ею. Он не только высвечивает образы «отдельных борцов за Советскую власть», но и заставляет их принимать «частные» решения, которые становятся и общественно значимыми, и психологически наполненными.

Автор прослеживает историю белого движения в Сибири от начала и до конца. На этой основе и наращивается собственно романная «приватность» и идущий с ней об руку романный психологизм. Строгая локализация во времени — начало и упадок колчаковского правления — вбирает в сюжетную орбиту не только социальную жизнь в целом, но и жизнь нескольких семей. Эта жизнь воплощена с использованием фабульно-острых, подчас авантюрных ситуаций. Приключенческий элемент совмещается с хроникально последовательным изображением исторических событий.

Большевик-подпольщик Киселев, переходя колчаковский фронт с секретным заданием, не только выполняет его, но и одновременно разыскивает свою семью — жену и маленького сына. Налаживание подпольной работы и разыскивание семьи оказываются стянутыми в единый фабульный узел: воплощаются в судьбе героя, которому суждено стать одним из центральных персонажей. Показателен финал романа в издании 1924 года: Киселев, наладив подпольную работу в городе и готовясь отправиться к партизанам, на прощание — как бы в награду за терпение и верность делу — встречается, наконец, с семьей. Семейный фабульный узел, таким образом, развязывается одновременно с завершением важного этапа общественно значимой деятельности главного героя.

Но вот что показательно. Найденный финал писателя не удовлетворил. При подготовке к очередному переизданию («Новая Москва», 1925) роман подвергается существенной доработке. Теперь получает развитие еще одна «приватная» (частная, личная) фабульная линия: развертываются приключения видного большевика Петрухина, которому удалось бежать из-под расстрела. Шаг за шагом прослеживаются перипетии его личной судьбы: он скитается, попадает на заимку старика крестьянина Чернорая и, живя у него в качестве работника, исподволь начинает организовывать партизанское движение против Колчака.

Подобно тому, как при изображении Киселева автор не ограничивается тем, что прослеживает подпольную деятельность героя, аналогичным образом Петрухин в качестве романного персонажа сквозного действия обрастает целой системой «частных» связей и отношений. Показано, как Чернорай и его жена всем сердцем привязываются к работнику, который становится для них родным, как сын. Эта их стариковская привязанность усугубляется печальным обстоятельством: из Самары приходит письмо, извещающее о гибели сына в дни июньского переворота 1918 года. Более того. Овдовевшая невестка Чернорая влюбляется в Петрухина, становится для него не только близким человеком, но и единомышленником.

Необходимо обратить внимание на то, что, выводя эпическое действие к финалу, автор, как и в начале книги, вновь показывает своих главных героев — Петрухина и Киселева в сражении с войсками Колчака. Применяется, следовательно, прием кольцевой композиции. Однако если на первых страницах и тот и другой, будучи командирами красноармейских отрядов, потерпели поражение, то теперь они встречаются как победители, идущие рука об руку от успеха к успеху. Не случайно в заключительной фразе романа поминается красная звезда над Иртышем — ее свет падает на победоносные партизанские армии, предводительствуемые давними боевыми друзьями. И если в начале романа Петрухин и Киселев показаны прежде всего как командиры — в своей деловой социальной функции, то к финалу они успевают обнаружиться как психологически очерченные индивидуальности. Характерологическая неповторимость каждого из них создает систему таких обстоятельств, в которых взаимно переплетаются единичное и общее, жизнь отдельного человека в ее естественной «приватности» и бытие страну в целом. Тем самым создаются дополнительные скрепы именно романного сюжета, где временная и пространственная широта хроникального построения получает по необходимости строгое ограничение со стороны обстоятельств, в которых выявляются характеры обоих персонажей.

Создание двух фабульно-сюжетных узлов вокруг образов двух большевиков-подпольщиков не единственная в романе попытка сконцентрировать эпическое действие, стремящееся к распространению вширь. Жена Киселева Наташа, переезжая с малолетним сыном в другой город, встречается с матерью казненной колчаковцами коммунистки Веры, которая работала вместе с Петрухиным и Киселевым. Киселев снимает комнату у человека, который, как оказалось, до переворота слышал выступление своего квартиранта на митинге. Такого рода фабульно значимые подробности составляют систему ограничителей на пути хроникальных тенденций эпического действия, помогают собирать сюжет, отнюдь не отменяя сам принцип экстенсивности как один из важнейших признаков романной формы.

Существенны здесь два обстоятельства.

Первое: доработка, которую предпринял писатель, была связана если и не с полным преодолением хроникальной тенденции, то, по крайней мере, с решительным ограничением сферы ее влияния. Второе: преодоление хроникальной тенденции П. Дорохов осуществляет в самой середине 20-х годов, то есть как раз в то время, когда вышли в свет упомянутые ранее романы Дм. Фурманова, М. Булгакова, Л. Леонова, К. Федина и М. Горького, знаменовавшие отказ от хроникальности во имя активизации частного, личного начала, которое, в свою очередь, влекло за собой развертывание психологизма и соответственно более реалистическое изображение характеров.

В этой связи показательно замечание Г. Якубовского о том, что «Колчаковщина» относится «… к исканиям той новой, еще не установившейся эпической формы, которая только намечается в произведениях современных писателей, ощупью идущих к новому реализму, к новому эпосу»[7]. Замечание существенно: П. Дорохов и в самом деле идет ощупью — в его почерке романиста еще нет уверенности. Понятно, что читатель наших дней наткнется на огрехи. Так, писатель подчас злоупотребляет мотивом случайных встреч, совпадений. Пытаясь разыскать мужа, скрывшегося от преследования белогвардейцев, Наташа Киселева отправляет письмо его московскому брату. Человек, взявшийся доставить это письмо из колчаковской Сибири в Советскую Россию, погибает. Однако сумку с письмами, в том числе и Наташино письмо, обнаруживает сам Киселев, нелегально переходя фронт. Разыскивая жену и сына, Киселев обнаруживает в чужом городе, куда он нелегально приехал, на витрине одного из фотоателье фотографию сынишки. По корешкам квитанции удается установить, что это в самом деле Миша. Остается неизвестен домашний адрес, но, прогуливаясь, Киселев встречает жену с мальчиком около той самой фотовитрины, где помещена карточка. Петрухин разоружает белогвардейский отряд, и оказывается, что командует отрядом тот самый офицер, который казнил друзей Петрухина и из рук которого едва ушел сам Петрухин.

Перечисленные случайные совпадения, разумеется, нужны автору для того, чтобы покрепче завязать героев в едином фабульном узле. Вместе с тем нанизывание случайностей оборачивается против романа в целом: такое накапливание случайностей ослабляет действие законов жизненной вероятности и необходимости и в какой-то степени размывает внутреннюю обязательность сюжетного движения, придавая ему внутреннее однообразие при внешнем — фабульном — разнообразии.

Однообразие сказывается и в том, что герои романа то и дело пытаются вести разговоры «на испытку». Такая беседа происходит у Петрухина с Василием, работающим в качестве подручного у деревенского кузнеца. Аналогичную проверку устраивает рабочий Семен поселившейся в его доме Наташе Киселевой.

Затевает проверку и костинский священник во время беседы с кузнецом, у которого подручным работает бежавший, из города большевик.

Дает о себе знать и плакатность — в духе эстетики «кузнецов», в рядах которых П. Дорохов находился: «На вагонной платформе — деповской, под кличкой Гудок. Кожаная фуражка сдвинута на затылок. На большом шишкастом лбу непокорная прядь черных густых волос. На смуглом закопченном лице блестят белые крепкие зубы. Раскаленным горном сверкают глаза».

Отмеченные просчеты самоочевидны — они, что называется, говорят сами за себя. Их следует рассматривать как накладные расходы того поиска в сфере «еще не установившейся эпической формы», о котором и писал Г. Якубовский. Однако при всей ощутимости этих расходов нельзя не видеть главного: писатель умеет не только подмечать богатство жизни, но и рисовать характеры, строить сложную интригу. Не случайно П. Дорохова, как уже сказано, отмечала критика и знал читатель. Не случайно и то, что самой известной его книгой суждено было стать именно «Колчаковщине».

Автор «Колчаковщины» выступает и как наблюдательный и вдумчивый современник изображаемых событий, и как представитель поколения писателей, которое закладывало основы русской советской прозы первого послереволюционного десятилетия, определяло направление характерологических и жанровых исканий для идущих вслед.

В автобиографической заметке 1926 года П. Дорохов писал: «Мы чернорабочие. Без кирпичей здание не выстроишь, а кирпичи наносим мы». Образ, предложенный писателем, нуждается в корректировке: П. Дорохов не только носил кирпичи, но и строил. Строил не только для своего поколения, но и для нас, людей семидесятых-восьмидесятых годов. Строил, как видим, с достаточным запасом прочности.

В. Скобелев

Часть первая

править

Глава первая
Отступление

править

Наталья Федоровна заботливо пересматривала вынутое из комода белье и мурлыкала себе под нос похоронный марш.

Белье требовало основательной чинки. Наташа отобрала несколько пар, села к столу, подвинула поближе к себе огонь.

Миша поднял голову от книжки с картинками.

— Мама, что папа долго не идет?

— Скоро придет, Миша. Ты посмотри еще картинки.

Мальчик покачал головой, протянул капризно:

— Мне надоело смотреть.

Слез со стула, подошел к матери, положил голову к ней на колени.

— Мама, что папа долго не идет?

Наташа отложила в сторону белье, привлекла к себе сынишку. За окном по деревянным тротуарам гулко раздавались шаги нечастых прохожих. По немощеной улице мягко тарахтела извозчичья пролетка.

— Да, что-то долго Димитрий сегодня.

Нагнулась к Мише, заглянула в лицо, — Миша дремал. Ласково улыбнулась, погладила по пушистой головенке сынишки.

— Мишук, ложись спать.

Мальчик открыл глаза.

— Я папу буду дожидать.

На улице раздались твердые торопливые шаги.

— Папа! — Миша хорошо знал отцову походку.

Наташа бросилась в коридор.

— Ты, Димитрий?

— Я, я, Наташа!

Димитрий взял из рук жены задвижку, закрыл дверь.

В комнате к отцу бросился Миша.

— Ты что, папа, как долго?

Киселев нагнулся к сыну, поцеловал.

— Нельзя, Мишук, дела.

На город наступали с трех сторон — с востока и запада, вдоль линии железной дороги, от станции к станции шли русско-чешские полки; с юга, из степей, по обоим берегам Иртыша широкой лавиной спускались казаки.

В восточном отряде всего четыре роты: рота мадьяр, две роты красноармейцев и рота железнодорожных рабочих. У мадьяр за начальника Франц, у красноармейцев — Соломон Лобовский, у железнодорожников — Алексей Петрухин.

Франц, Соломон, Петрухин — Реввоенсовет.

Отходят медленно, с упорным боем. За каждой будкой, каждой кучей шпал, за каждым щитом — точно за стеной каменной держатся. Каждый кустик и бугорок — прикрытие.

Бешено напирает упорный и многочисленный враг. Падают люди. Все меньше и меньше отряд, но все больше и больше желание удержать каждый клочок земли.

На станциях упирались в землю всей ногой. Из-за станционных прикрытий били из пулеметов, а в станционных зданиях перевязывали раненых, которых некогда было перевязать на открытом месте под вражеским огнем. Дымились походные кухни, люди наскоро ели и опять бежали стрелять.

Враг задерживал наступление, высылал вперед броневики и осыпал снарядами лежащих за прикрытием людей. И когда получали приказ отступать, многие так и оставались лежать за прикрытиями, впившись в землю мертвыми скрюченными пальцами.

Подходившие победители добивали раненых, раздевали убитых, оттаскивая голые тела от линии железной дороги. Тучами летело воронье. Голыми телами да черным, разжиревшим вороньем, нанизанным на телеграфную проволоку, обозначена дорога в город.

У водокачки попался раненный в ногу красноармеец, не успел уйти. Окружили тесной кучкой. Острее штыков колют горящие злобой глаза пятиконечную звезду на шлеме.

— У, сволочь!

К кучке чехов подошел капитан Палечек. Ясными голубыми глазами посмотрел на маленького, невзрачного красноармейца и неторопливо спросил:

— Большевик?

Красноармеец молча и быстро кивнул головой.

В ясных голубых глазах капитана Палечека не было ни любопытства, ни злобы. Не спеша повернулся на каблуках и негромко бросил через плечо:

— Расстрелять!

Четверо отвели на полсотни шагов в сторону, остановились у маленькой ложбинки.

— Раздевайся!

Красноармеец сел на землю и стал стаскивать тяжелые ботинки. Рядом с ботинками положил аккуратно свернутые штаны и рубаху. Искоса глянул на стоявших вокруг чехов и сердито спросил:

— Исподнее снимать?

Ближний солдат молча кивнул. Красноармеец торопливо сбросил остаток одежды, встал у края ложбинки, скрестил руки на груди. Чехи деловито вскинули ружья. У красноармейца вдруг запрыгала нижняя челюсть. Злобно обжег целившихся чехов.

— Да ну же… стреляйте скорей, черти!

Штыками столкнули голое тело в ложбинку.

На левом фланге, у реки окопалась рота Франца. Три раза ходили чехи в атаку, три раза отбивали их мадьяры. Через реку, широким развернутым фронтом охватывая роту мадьяр, на полных рысях двинулись казаки. Правым и левым крыльями ушли далеко в степь, маячат черными точками, ружьем не достать. Далеко позади сомкнулись крылья. Рота мадьяр в широком казачьем кругу, как остров в море.

Выхода нет — сзади казаки, впереди река, за рекой чехи. С диким гиканьем — пики наперевес — мчатся казаки, с каждой минутой суживая кольцо. Встречным кольцом, плечом к плечу сомкнулись мадьяры. Франц спокойно и негромко командует:

— Товарищи, береги патроны, стреляй на выбор!

…Соломон со станции наблюдал в бинокль. Болью перекосило лицо. Глубокой печалью налились глаза. Хрустнули пальцы, сдавливая бинокль.

— Не выдержит Франц, сомнут казаки.

Спустился с водокачки.

— Андрей, примешь команду! Первая рота со мной!

Под огнем чешского броневика бегом, один по одному, от ямки к ямке, от бугорка к бугорку спешит рота Соломона на выручку Франца. Увидали казаки, разомкнули кольцо и левым крылом в обхват. Налетели, закружили, пятеро на одного. Словно огнем обожгло Соломону правое плечо. Выронил винтовку из рук, зашатался.

— Не бей жида! Бери его живьем, живьем бери!

У самого лица выросла лошадиная морда. Оглушило ударом по голове. Все завертелось, поплыло…

К станции пришло их двадцать два: двадцать из отряда Франца, да двое уцелели от Соломоновой роты.

От станции к станции, шаг за шагом, пять дней и пять ночей все время лицом к врагу медленно отступал западный отряд Димитрия Киселева. На последней станции, перед мостом через реку уперлись. Задержать врага, выиграть время, дать в городе укрепиться!

Каждый час из города телеграммы:

— Именем революции… Держитесь… высылаем помощь!

Димитрий нервно комкал в руках клочки жесткой шершавой бумаги, покусывая серые обветренные губы.

— Гм, помощь, откуда ее взять? Петрухин, Соломон и Франц на востоке, Антон Носов сдерживает идущих из степей казаков. Нет, помощи ждать неоткуда.

Ночью, когда уверенный в победе враг прекратил преследование, Киселев собрал усталых бойцов.

— Товарищи, помощь обещают, но лучше на нее не надеяться, взять ее неоткуда. Держаться самим надо.

По рядам гулко:

— Продержимся, товарищ Киселев!

С западным отрядом Вера Гневенко. Через плечо сумка с бинтами и марлей, пузырьками и ватой. Вместе с отрядом, шаг в шаг, пять дней и пять ночей. Под самым огнем перевязки делает любовно, осторожно. Каждый красноармеец — брат родной. Ни устали, ни голода, ни страха.

— Товарищ Вера, вы бы отдохнули.

Даже не взглянет, только головой тряхнет:

— Некогда.

…Две колонны чехов обходят отряд с обоих флангов, Димитрий стукнул оземь прикладом.

— Эх, черт, пропало все! Не выдержим!

Ночью взорвали полотно, зажгли станцию. Ярким огненным столбом взметнулось пламя, освещая путь отходящему отряду.

Пароход медленно спускался по Иртышу. На стройной мачте весело трепещется красный флаг. С обоих бортов по четыре пушки, между пушками пулеметы.

Сам Антон Носов с частью отряда шел берегом. Когда казаки наседали особенно близко, пароход бросал якорь и огрызался обоими бортами. Казаки задерживались, и отряд Антона Носова уходил вперед.

Преследуемые в упор, шли почти без отдыха. Угрюмо встречали в прибрежных станциях. Не оказывалось провианта для людей, не было фуража для лошадей, не давали подвод.

Антон долгих разговоров не вел. Пароход останавливался против станиц, нащупывал жерлами пушек шатровые пятистенники станичных богатеев.

— Даешь жратву! Даешь фураж!

Тотчас появлялись горы буханок, гнали на убой нагулянный скот, давали в обоз свежих коней.

У чернореченской станицы казаки глубоким обхватом зашли вперед. Выгнали всю станицу в степь. Подошедший отряд Антона расположился в пустых избах. Ночью станица запылала с обоих концов. По красно-багровым улицам бежали заспанные красноармейцы. С диким гиканьем, со степным разбойным посвистом носились огромными черными тенями казаки, в зареве пожара похожие на сказочных, чудовищ. У церкви десяток красноармейцев во главе с Антоном потонул в казачьей волне. Первым упал Антон от страшного удара шашкой по лицу, наискось. Скользнуло острием по верхней губе. Блеснуло золото зубов…

Еще у живого, еще предсмертной судорогой дергаются ноги, рукояткой шашки дробят челюсть, чтобы достать золотые зубы.

К городу подошли одновременно все три отряда. С востока — Петрухин и Франц, с запада — Димитрий Киселев, по Иртышу — отряд Антона Носова. Но не было самого Антона и не было Соломона Лобовского…

В роскошных залах губисполкома — бывшем дворце генерал-губернатора — бурлил непрерывный человеческий поток. Едкий махорочный дым медленно плескался в лепной потолок тяжелыми сизыми волнами. У стен беспорядочно приткнуты винтовки. Кучами лежат пулеметные ленты, и между лентами маленькими игрушечными плужками о двух колесиках мирно прижукли пулеметы.

Киселев и Петрухин делают доклады. Злобой распирает груди за павших товарищей, заволакивает хмурью глаза. Крепче сжимают железо винтовок красноармейцы. Предгубисполком Андреич спрятал горе в глубоко провалившихся глазах, медленно поднялся.

— Товарищи…

Виновато откашлялся, будто поперхнулся едким махорочным дымом, а не прятал дрожь в голосе.

— Товарищи, почтим память павших.

Стоя, с непокрытыми головами, пели:

— Вы жертвою пали в борьбе роковой…

А надо всеми глубокой тоской и слезами исходил голос Веры — невесты Соломона Лобовского…

Димитрий приехал домой поздно ночью. Наташа не спала, знала, что отряды вернулись, и ждала Димитрия с минуты на минуту. Бросилась к мужу.

— Митя!

Киселев крепко обнял жену, сейчас же с улыбкой отстранился.

— Погоди, Наташа, дай помыться, а то, видишь, пропыленный с ног до головы.

Пока Димитрий умывался в кухне, Наташа собрала ему ужин. Проснулся Миша. Увидал отца, метнулся с кровати.

— Ты что долго, папа, мы тебя ждали-ждали!

Киселев усадил Мишу к себе на колени.

— Нельзя, Мишук, война, брат, такое дело, это тебе не в бабки играть.

— Ты больше не пойдешь на войну?

— Нет, пойду.

— И я пойду с тобой!

Киселев засмеялся. Прижал к себе лохматую головенку сына, поцеловал в тугой лобик.

— Вот, погоди, вырастешь большой, мы с тобой всех буржуев разобьем!

Миша оживился и торопливо стал рассказывать.

— Я вчера Ваське-буржуенку нос расквасил…

Киселев с улыбкой слушал сына. Скоро Миша задремал на коленях у отца. Киселев осторожно положил мальчика на кровать и стал одеваться.

— Ну, Наташа, мне в исполком. На всякий случай, будь готова, может быть, утром начнем эвакуировать город.

Тихо склонился над крепко заснувшим сынишкой, поцеловал в обе щеки, в лоб, невольно вздохнул.

— Димитрий, ты бы соснул часок, — сказала Наташа.

— Нельзя, милая, там, в исполкоме, где-нибудь вздремну.

У двери еще раз оглянулся на Мишу и вышел.

Чуть зарозовел восток, началась погрузка на пароходы. К пристани подходили последние красные части. С сердитым гулким ревом носились по опустевшим улицам ощетинившиеся по бортам грузовики. Твердой четкой поступью тяжелых ног, с ружьями на изготовку, прошел отряд красноармейцев. Тесной кучкой, один к одному, торопясь и не соблюдая ногу, проспешили к пристани железнодорожники.

За крепко запертыми воротами притаился обыватель. В заборные щелочки злобно сверлил уходящих. И, как голодный зверь перед последним прыжком к жертве, дрожал от нетерпения мелкой знобкой дрожью…

Наташа в тревоге выглядывала в окно. Широкая пыльная улица тиха и безлюдна. На реке протяжно гудели пароходы. Неожиданно налетевший из степей сухой горячий ветер принес отдаленный орудийный гул. Ближе затакал пулемет. Миша подошел к окну.

— Мама, что это, война?

— Война, Миша.

Мальчик высунулся в окно, осмотрел улицу в обе стороны и недоверчиво обернулся к матери.

— Ну, уж война, а что же на улице никого нет? Разве это война?

Наташа захлопнула окно, рассеянно остановилась возле связанной корзины и узлов. Отсутствие мужа беспокоило все сильней и сильней. Что же с Димитрием? Почему его нет так долго? Может быть, город уже взят?

Миша не отходил от матери.

— Мама, почему папа долго не идет? Почему мы не едем на пароход?

Прятала от Миши расстроенное лицо и утешала:

— Должно быть, скоро придет.

Снова шла к окну, тоскующими глазами смотрела в примолкшую улицу. Димитрия не было.

Киселев вышел из исполкома вместе с Андреичем, Верой и Петрухиным. Вера стала прощаться с товарищами. Андреич задержал ее руку.

— Послушайте, Вера, ведь не поможете ничем. Спешите на пароход, пока не поздно.

Вера покачала головой.

— Вы не поймете, Андреич. Я должна попытаться узнать о Соломоне. Я успею вернуться.

— Ну, хорошо. Только, смотрите, не лезьте на рожон.

— Я пойду с ней, — сказал Петрухин, когда Вера отошла.

— И то, Алексей, надежнее будет. Ну, а ты, Димитрий, куда?

— Мне за женой заехать.

— Возьми мою машину и дуй. Мне в горсовет, тут близко.

Киселев сел в автомобиль, сказал шоферу адрес. Машина ринулась вперед… Сзади упал первый снаряд, звонко разорвал молчание улиц и переулков.

Киселев нагнулся к шоферу.

— Товарищ, скорей!

Машина — вихрем, пыль за машиной — вихрем. В стремительном беге закачались дома, сгрудились переулки. В знакомую улицу поворот на полном ходу. Колеса машины оторвались от земли. Димитрий ухватился за борт, закачался, крикнул шоферу:

— Товарищ, скорей!

В конце улицы в облаке пыли вырос лес копий. Автомобиль дернулся назад-вперед, назад-вперед, заметался в узенькой уличке.

— Товарищ Киселев, казаки!

Димитрий со стоном сжал голову, упал на дно машины…

Мчались назад. Свистели пули вдогонку, с гиканьем скакали казаки…

Наташа еще раз высунулась в окно, посмотрела в одну сторону, в другую. От притаившихся серых домишек повеяло жутью. Миша стоял возле, теребил за платье и хныкал:

— Мама, пойдем на пароход.

Со вздохом отошла от окна.

— Пойдем, Миша.

Торопливо собрала сынишку, оделась сама. Схватила подвернувшуюся под руки маленькую корзину, быстро распахнула дверь на улицу. От угла мчались казаки. Наташа втолкнула Мишу в коридор, захлопнула дверь, устало опустилась на выпавшую из рук корзинку и, закрыв лицо руками, заплакала…

О каменные плиты тротуаров главной улицы звякнули пули. К пристани, на пароходные гудки быстро пробежали два красноармейца. Галопом, звонко куя мостовую, промчался отряд казаков. Где-то стукнула калитка, зазвенело разбиваемое стекло. Всклокоченный рыжий человек, в валеных туфлях на босу ногу, выскочил из ворот, восторженно хлопнул себя по ляжкам, и по безлюдной улице диким сладострастным визгом пронеслось:

— Братцы, казаки пришли!..

Застучали ворота, захлопали калитки. Загремели болты открываемых ставень.

Тысячью голосами заговорили улицы, запестрели бегущими людьми.

— Держи, братцы, держи! Армеец во двор забежал!

Бросились во двор. Сгрудились в тесном проходе, давя друг друга. Черным вороньем облепили забор.

Высокой тоскующей нотой:

— А-а-а! — взметнулся предсмертный вопль и затерялся в зверином реве оскалившей зубы толпы. Озверевшие, хлебнувшие крови, с хриплыми криками неслись по улицам.

— Лови! Держи! Бей!

— Братцы, тут комиссар жил!

Останавливались, громили квартиры, ломали мебель, били посуду, зеркала, стекла. Дрались из-за дележа. Бежали дальше.

С шумом распахнулось окно второго этажа, со звоном посыпались стекла. В окне всклокоченный рыжий, в валеных туфлях на босу ногу. В высоко поднятых руках маленький, белый комок. Молодая женщина с воплем ухватилась за рыжего.

— Дитя мое! Дитя!

Рыжий отмахнулся от женщины, нагнулся вниз.

— Братцы, держи, пащенок комиссарский!

Мелькнуло в воздухе белое покрывало, маленьким комочком упало на каменные плиты. Словно бутылка с вином раскололась — во все стороны поползла красная, темная жидкость.

Как причастие…

Кровью младенцев причащались христиане.

На углу сгрудились возле рабочего без фуражки.

— Большевик, бей его!

— Что вы, братцы, я посмотреть!

— Заговаривай зубы, посмотреть!

Сомкнулись в тесном кольце. Жарко дышат груди, волчьим оскалом зубы.

— Братцы, я же вот тут живу, за углом!

Ближе всех к рабочему толстый, стриженный в скобку, в теплом стеганом жилете поверх выпущенной рубахи, серебряная цепочка через весь живот. Подвинулся еще ближе, изловчился и левой рукой молча с размаху рабочего по скуле.

— И-эх!

У рабочего ляскнули зубы. Тоненькой струйкой побежала кровь по подбородку.

— Братцы, что вы…

— Бей!

Бросились, сшибли. Сплелись в одном комке жарко дышащих тел, закружились в диком танце…

Когда отошли, утомленные и потные, на земле остались клочья, — клочья мяса, клочья тряпок.

…У запертой двери магазина, спиной к двери, штыком вперед — красноармеец. Давно опустел подсумок. Красноармеец влип в стену спиной и хрипло, будто в гору с ношей тяжелой взобрался:

— Не подходи, убью!

Мимо торопятся два солдата с бело-зелеными повязками на рукавах.

— Кормилец, родненький, пристрели армейца!

Простоволосая женщина ухватила за рукав. Жарко дышит в лицо. В прорехе кофты болтается тощая коричневая грудь.

— Родненький мой, миленький, пристрели армейца!

Один из солдат на ходу вскинул ружье, деловито прицелился, выстрелил и, не глядя, побежал догонять товарища. Красноармеец охнул, выронил винтовку из рук, упал на колени. Оперся руками о каменные плиты, поднял кверху посиневшее сразу лицо, запрыгал по толпе страшными белками глаз. Из толпы выскочил с кирпичом долговязый парень. За ним круглолицый розовый старичок.

— Вдарь! Вдарь! Промеж глаз вдарь! Эх!

Долговязый взмахнул кирпичом. Хрястнула переносица у красноармейца.

Сминая друг друга и рыча, как голодные собаки над костью, бросились кончать…

…Потом поодиночке и группами сводили к реке. Снимали одежду, аккуратно свертывали в узелки. Ставили людей лицом к берегу, и как на ученье, где глиняная фигура заменяет человека, — по всем правилам военного искусства, ударить шашкой наотмашь, потянуть к себе. Пленные, суровые и молчаливые, падали в реку, окрашивая воду в красный цвет, любимый цвет. Будто полотнища красных знамен плескались у берега. И было так день, и два, и три.

Глава вторая
Белые волки

править

В тюрьму из комендантского дома их вели вечером. Как колючей проволокой, обхватило двойное кольцо, — внутри чехи, снаружи казаки. Напирала несытая толпа. Протискивались с лошадиными мордами, совали палками, плевались. Старуха, с треплющимися по ветру седыми космами, с тонким железным прутом в руке, вцепилась в казака.

— Сыночек, допусти! Допусти, сыночек, разок ткнуть!

Казак лениво замахивается нагайкой.

— Уйди, бабка, зашибу.

В камере — десять шагов в длину, десять в ширину — их сорок.

В углу, на нарах, с завязанной головой Соломон. Возле Соломона заботливо склонилась Вера, держит его руку в своих, любовно гладит. Рядом Петрухин. Упорной думой сдвинуты брови. Временами в гневной вспышке сжимаются кулаки. Андреич задумчиво качает черной седеющей головой, — мысли Петрухина для него, как на ладони.

— Нет, Алексей, не вырваться.

Сцепил Алексей черные широкие ладони, хрустнул пальцами.

— Как глупо вышло… Ни за грош…

Возле Андреича тоскует молодой парень Сергей.

— Расстреляют, должно быть?

Андреич утешает.

— Ну, тебя за что? Тебя выпустят. Подержат и выпустят. За что тебя, птенца такого!

Любовно смотрит в лицо парня. Лицо у Сергея бледное, с мягким овалом, длинные, как у монашки, волосы. Маленькая русая бородка и темно-серые лучистые глаза.

— Как за что? Ведь и меня с ружьем в руках взяли. Боязно мне, дяденька.

По деревенской привычке всех, старше себя, зовет дяденькой.

— Да ты как попал к нам?

Сергей торопливо и радостно рассказывает:

— Пошел я в город правду искать. Сначала пристал к эсэрам, думал, там она, правда-то. Ну, да вот, нехорошо, против рабочих идут, много народу из-за того положили. Да вот насчет войны опять же… Понравилось мне, как один старик рабочий рассказывал. Спрашиваю его:

— «Как же воевать бросить?»

— «А вот так, воткнул в землю штыки и все».

— «Да ведь враг-то стрелять будет?»

"Не будет. Ну и постреляет малость, а как увидит, что мы воткнули ружья в землю, не хотим, значит, сражаться и перестанет. Тогда мы пойдем к ним и скажем: «Братья, бросайте войну, не лейте понапрасну кровь! Чего нам с вами делить? Живите вы себе, мы вас не тронем, и вы нас не трогайте».

— «И не тронут?»

— «В жизнь не тронут».

Сергей смотрит на Андреича широко открытыми восторженными глазами.

— Ведь можно так, дяденька?

У Андреича молодым блеском загораются глаза.

— Можно, милый, можно! Так будет, так будет!

Сергей прижал ладони к груди, унимает радостное волнение.

— Вот за то и пошел я, дяденька. А то какой я большевик!

Прикорнул совсем близко к Андреичу, вытер рукавом рубахи вспотевший лоб.

— Дяденька, ты самый старший здесь, покаяться хочу. Скажи, есть бог или нет бога, я не знаю и боюсь… С вами пошел, потому как вы со злом боролись, добра хотели для всех. Теперь и я за добро умирать буду… А про бога не знаю.

Серьезно, без усмешки отнесся к просьбе молодого монашка Сергея Андреич.

— Что ж, милый, если думаешь легче будет, кайся.

Сидят на нарах, шепотом неслышным шепчутся.

Ночью, когда в камере спали чутким настороженным сном, по тюремным коридорам гулко затопали тяжелые шаги. Лязгнули приклады о каменный пол, загремел засов открываемой двери.

Всех словно пружиной подбросило. Монашек Сергей впился в Андреича задрожавшими пальцами.

— Дяденька, боязно мне!

Начальник со списком в руках… Увели пятерых красноармейцев. В камере осталось тридцать пять.

Глубокая скорбь в голосе Соломона.

— Не за себя, за тебя, Вера, страшно. Безумно жалко твою жизнь. Она могла бы быть такой прекрасной.

Вера склонила к Соломону лицо. Через плечи упали две золотые косы.

— Она и сейчас прекрасна. Было счастье в борьбе, было счастье в нашей личной жизни.

На мгновение лицо Веры затуманилось грустью.

— Вот жаль, петь больше не придется.

Тряхнула головой, откинула за спину косы и тихо, будто дитя укачивает, запела:

Спи, мой маленький, усни,

Сладкий, сон к себе мани.

Соломон благодарно жмет руку Веры.

— Милая!

Перед ночью Вера обрезала густые русые косы.

— Товарищи, кто выйдет живым, передайте матери.

А ночью опять по коридору гулкие шаги. Лязгают приклады, гремят засовы о двери. У начальства в списке:

— Соломон Лобовский, Алексей Петрухин, Вера Гневенко, Захаров Алексей, Морозов Павел.

— Собирайтесь!

Дрогнула рука Веры в руке Соломона. Потом к начальнику спокойно:

— Позвольте спеть!

— Без пенья обойдется!

Сам прячет глаза, не смотрит. Вера припала к груди Соломона, тихо запела.

Будто ветер степной по траве пробежал. Начальник поднял руку, хотел сказать что-то. Медленно опустилась рука. Повисла плетью и другая — со списком. Солдаты затаили дыхание, замерли очарованные. Может быть, детские годы вспомнили, матерей старых, жен молодых, в деревне оставленных; поля, леса, горы… А, может, горе человеческое, широко — из края в край — расплеснутое, только теперь поняли.

Дрожью зазвенела последняя страстная нота болью жгучей о жизни.

— А! А! А!

Кто-то хрипло вздохнул. Кто-то дрогнувшей рукой стукнул об пол прикладом. Начальник очнулся, стал строгим.

— Молчать! Что за церемонии! Живо!

Вера оторвалась от Соломона, глянула в любимое лицо.

— Я спокойна. Прощай!

Взяла Соломона и Петрухина за руки.

— Идемте.

Сзади, тоже рука с рукой, Захаров и Морозов. Лязгнули железные засовы у двери. В глубине гулких коридоров смолкли шаги. Сергей обратил к Андреичу побледневшее лицо.

— Дяденька… Дяденька… Что же это такое?

Андреич нежно, как сына, гладил молодого монашка по длинным русым кудрям.

У самого дергался подбородок, мелко дрожала левая бровь.

Вечером, когда на небе загорались первые звезды и тьма сгущалась вокруг деревьев, на лесную опушку приходили люди с лопатами. Молча, спокойным, деловитым шагом размеряли землю, становились в ряд, плевали в широкие жесткие ладони и начинали рыть. Три аршина в длину, аршин в ширину, аршин в глубину. Яма к яме, бок о бок. Между ямами вырастали холмики пухлой земли.

Будто ждали врага и рыли окопы.

Когда совсем темнело, когда ближние деревья пугающими призраками протягивали косматые лапы, люди бросали рыть, молча вскидывали на плечи лопаты и торопливым шагом уходили в город.

На смену четким твердым шагом приходили другие. Шли спаянным четырехугольником. А в четырехугольнике мелким неровным шагом спешили обреченные. Останавливались у приготовленных ям, стенки четырехугольника раздвигались, и у ям вырастали молчаливые, темные фигуры — у каждой ямы по одному.

Раздавалась негромкая "команда. Упругую тишину рвали залпы, будто большие полотнища сверху донизу разрывались. Иногда от края ямы раздавался клич:

— Да здравствует!..

Клич тонул в коротком залпе и длинной матерной брани.

Когда у ям не оставалось ни одной темной молчаливой фигуры, наскоро засыпали ямы и тем же спаянным четырехугольником уходили в провал ночи. Потом приходили опять и опять. И пока в светлевшем сумраке не начинали обрисовываться стволы деревьев, прыгали по лесу перекатами от дерева к дереву сухие короткие залпы…

Их было пятеро молодых безусых красноармейцев. Шли мелким, частым шагом, осторожно ступая босыми ногами по твердым комьям земли, — сапоги и обмотки давно были сняты солдатами. Самый молодой чуть слышным шепотом, чтоб враг не посмеялся над слабостью:

— Не дойду, братцы, ослаб я. Все тело ноет, места живого нет.

Двое взяли под руки, незаметно поддерживают.

— Держись за нас, легче будет.

Солдат плашмя ударил прикладом по заду.

— Но, но, торопись!

На лесной опушке остановились. Пятеро молодых безусых красноармейцев обнялись. Шепнули слабому на ухо:

— Держись, Ваня, сейчас все кончится.

Младшего передернуло, в зябкой дрожи ляскнули непослушные челюсти. Постарше, с колючими усами, крепко взял за руку, страстным шепотом убеждает:

— Ваня, голубчик, потерпи одну минуточку! Возьми себя в руки! Не дай белякам посмеяться!.. Одну минутку только.

— Ну вы, раздевайтесь! Становись у ям!

У ям смутно забелели голые фигуры красноармейцев.

— Взвод… Пли!

Шли будто на прогулку. Впереди — под руку — Петрухин, Соломон и Вера. Сзади, тоже под руку, члены горсовета — Захаров с Морозовым. Комочком льда застряли в Вериной груди тоска, холодит сердце. Чтобы скрыть тоску от других, чтоб растопить ледяной комочек в груди, Вера чуть слышно звенит мелодией «Интернационала».

На лесной опушке, в кольце солдат простились. Со всеми поцеловалась Вера. Чуть дольше, чуть крепче с Соломоном. Соломон сжал Верину руку.

— Крепись, родная!

Вера положила Соломонову руку к себе на грудь.

— Ты слышишь, как спокойно бьется сердце?

В ряд, на два шага друг от друга, лицом к лицу, глаза в глаза с палачами, у пяти ям пять фигур. Взвод нащупывает черными дулами…

Вера закрыла глаза.

Только бы выдержать, не смалодушничать.

Офицер отошел немного в сторону; прикинул взглядом расстояние, помедлил.

— По первому… Взводом…

В голосе офицера нет надлежащей твердости. Голос офицера вздрагивает и ломается в хрипе. О черт, еще подумают; что он волнуется!

Вспыхивает злоба, наливает до краев офицерово сердце.

— Отставить!

Голос офицера звенит, упруго катится по лесной опушке. Частыми неровными толчками забилось сердце… Офицер перевел дух.

— По первому… Взводом…

Долго медлил с командой, с наслаждением выдерживал паузу. У солдат одеревенели руки с ружьями у плеча.

Вера поняла пытку. Открыла вспыхнувшие презрением глаза и тонко и нервно крикнула:

— Негодяй!

Словно плетью хлестнуло по лицу офицера. Почувствовал, как волна горячей крови хлынула от сердца. Остолбенел на миг. Прыгнул вперед, задохнулся в злобе:

— Пли!

Раздался недружный залп. Жутко прозвучал одинокий запоздавший выстрел. Офицер выхватил револьвер, в бешенстве подскочил к солдатам.

— Отставить? Кто там? Застрелю.

От ям хлестнули гневными криками:

— Палачи! Убийцы!

Офицер подбежал вплотную к Соломону, в упор выпустил в него все пули из револьвера. Соломон, захлебываясь кровью, упал в яму и из клокочущего горла хрипло выдавил.

— Подлец! Я жив еще… жив…

Офицер перестал соображать. В диком исступлении спрыгнул в яму.

— А-а, жидюга! Бейте его, бейте!..

Петрухин рассчитал верно, — быстрый прыжок в бок, потом назад. По инерции выстрелят прямо. Еще шаг вперед, а там деревья чаще, а там овраг и, может быть, свобода!

Зорко посмотрел в бок, не попалась бы яма под ноги.

Упала первой Вера. Рядом упал Соломон. Спрыгнул офицер в яму.

— Бежать, бежать!

Петрухин набрал в широкую грудь побольше воздуха. Раз, два… Диким таежным зверем метнулся через яму влево.

— Стреляй, стреляй!

Просвистели пули у самой головы, защелкали по стволам деревьев. Как иглой укололо плечо. Сзади, совсем близко десятки ног ломают сучья.

— Стреляй, стреляй!

Скорей, скорей! Наискось, наискось, к оврагу! Шаг у Петрухина широкий, пружинистый, грудь — меха кузнечные — выдержит, только бы пулей не задело. Скорей, скорей!

Бешено мелькают стволы навстречу, протягивают цепкие лохматые лапы, хлещут иглами по лицу. Пули о стволы:

— Тэк! Тэк!

Крики отстают. Еще усилие, еще. Наискось, наискось к оврагу… Исцарапанного, исхлестанного в кровь лица коснулась прохлада — близко овраг. С разбегу, с высокого обрывистого берега, прямо в овраг. Упал в густую заросль на дно оврага, вскочил.

— Цел! Цел!

Перевел дух. Бежать, бежать! Ринулся по густой заросли оврага. Скорей, скорей! Замолкают голоса вдали. Реже одиночные выстрелы. Петрухин замедлил бег, глянул вперед — в предутреннем тумане светлой полоской блеснул Иртыш.

— Свобода!

Утром сгрудились у нар возле Сергея. У молодого монашка бледное восторженное лицо, сияют лучистые темно-серые глаза.

— Товарищи, какой я сон чудесный видел. Стоит, будто, на середке камеры товарищ Вера. Лицо у нее светлое-светлое, и во всей камере оттого светло.

«Товарищи, — говорит, — споемте „Интернационал“, а то когда еще придется вместе петь».

И будто запела, да так, братцы мои, запела, что у меня слезы на глазах навернулись. Стоим мы все вокруг Веры и тоже поем, не все слова, а только припев. Ах, товарищи, я не умею рассказать, как это было хорошо! Мне сдавило сердце, и я проснулся…

Андреич в волнении ходит по камере.

— Ах, малец, малец, какой чудесный сон!

У Андреича затеплело в груди, к горлу подкатил комок. Дрогнувшим тихим баском запел:

Это есть наш…

И вдруг мощная захватывающая радость схватила за сердце. Тридцать голосов слились в неудержимом порыве, и победным криком взметнулось по камере:

С Интернационалом!..

По тюремным коридорам забегали надзиратели. Бежали солдаты, щелкали на ходу затворами.

— Молчать, сволочи, молчать!

Застучали прикладами в дверь.

Андреич вскочил на нары.

— Товарищи, разве нас могут сломить муки, пытки, смерть! Разве в силах палачи заглушить наш голос! Разве может погибнуть наше дело!

Радость схватила за горло, прервала голос. Андреич, как регент, взмахнул рукой. Упали каменные стены, исчезли железные решетки. По коридору, по тюремному двору, дальше, все дальше:

Это есть наш…

Гремят засовы у дверей. Тяжелый топот ног. Стук прикладов.

— Молчать, сволочи, молчать!

— Стреляй, стреляй, палачи, убийцы!

Андреич, вдохновенный и грозный, — на нарах во весь рост. Рядом монашек Сергей с лучистыми серыми глазами.

— Палачи, душители, стреляйте!

Солдаты бросились с прикладами…..

…Очнулся Андреич в темном карцере. Мучительно болела голова, ныло все тело. Ощупал голову, почувствовал на пальцах густую липкую жидкость.

— Кровь.

Чей-то знакомый голос позвал:

— Дяденька, дяденька!

Чья-то рука сдавила руку Андреича.

— Дяденька, очнись, Сергей я!

Медленно возвращалось сознание. В ноющем теле острее чувствовалась боль.

С трудом разжал запекшиеся губы.

— Мы в карцере, Сергей?

— Не знаю, дяденька, заперли нас.

— Тебя били?

— Меня ничего. Тебя, дяденька, шибко били.

Андреич попробовал улыбнуться.

— Ничего, до свадьбы заживет…

В темноте исчезло время — день, ночь — все равно. Стук открываемой двери прервал кошмарное полузабытье. В потолке тусклым красноватым светом вспыхнула лампочка. Андреич повернул тяжелую голову. Вошли четверо людей. Один ткнул в Андреича пальцем:

— Вяжи!

Трое нагнулись над Андреичем. Жесткая веревка врезалась в замученное тело. Андреич застонал от боли.

— Трусы, мертвого боитесь!

Один ткнул в бок тяжелым сапогом и незлобно сказал:

— Молчи, стерва!

Трое подняли спутанного веревками Андреича и понесли из карцера. Сергей бросился к уходящим.

— И меня берите! И я, и я!

— Дождешься, сволочь, не торопись!

Старший всей ногой с размаху пнул Сергея в причинное место. Сергей без памяти упал на липкий пол…

В отхожем месте, на грязный, заплеванный, залитый мочой пол положили Андреича. Было безразлично, что хотят с ним делать, только бы скорей кончались мучения. Когда над ним нагнулись солдаты и длинным холщовым полотенцем стали завязывать рот, чудовищная догадка исказила мукой лицо. Умереть такой ужасной смертью! Потонуть в зловониях!..

Заметался в предсмертной тревоге.

— Мымм… Мымм… Мымм…

Солдаты злобно рассмеялись.

— Что, не хошь? Можа, тернацинал хошь?

— Суй его в дыру!

— Ногами, ногами суй!

— Не лезет, стерва! Дыра мала.

Андреич лишился чувств.

— Ну, черт с ним, тащи назад, найдем и побольше дыру.

Принесли полумертвого Андреича в карцер, бросили швырком на каменный пол и ушли…

Так лежали они рядом, два безжизненных, но еще не мертвых тела, — молодой деревенский парень Сергей, еще не знающий, есть бог или нет бога, — было зло на земле, со злом бороться пошел, и искушенный жизнью, твердо верящий верой великой в светлое будущее, предгубисполком Андреич.

Сергей был спокоен. Шагал молча рядом с Андреичем, держался за его руку, как, бывало, маленьким с отцом в церковь ходил. И так шел до самого места. Когда подходили к лесной опушке, сказал:

— А я так, дяденька, думаю, что бога-то совсем нет. Пошел я с вами против зла бороться, чтобы добро было на земле, а вот меня убивать ведут. Пошто так?

— Так, милый, надо. Буржуазия всегда так расправляется со своими врагами.

На месте, у ям, скручивали руки назад, — после побега Петрухина боялись.

Первым в ряду — Андреич, последним — Сергей.

— Я рядом, — попросился Сергей.

— Стой, где поставили, не все равно, где сдохнуть.

Сергей глубоко огорчился. Ковалев, лучший стрелок в роте, подошел к офицеру.

— Господин поручик, в голову целиться или в грудь?

Поручик посмотрел на солдата, пожевал губами, подумал. Спросил лениво:

— В глаз попадешь?

Ковалев прикинул расстояние.

— Попаду.

— Целься в глаз!

Офицер еще подумал.

— Дай, я сам.

Лениво взял из рук солдата ружье, встал на одно колено, чтоб устойчивей держать винтовку, долго нащупывал темное пятно глаза на лице, смутно маячившем в чуть брезжущей заре Грохнул выстрел, разорвался в лесу на мелкие осколки. Офицер подошел к яме, нагнулся.

— Ах, черт, на полдюйма выше взял!

Медленно отошел в сторону. Когда дошла очередь до Сергея, солдаты смущенно зашептались, осматривая подсумки.

— Господин поручик, пуль нет.

— Как нет?

— Всю ночь стреляли, не хватило.

Поручик подумал;

— Ну что ж, приколите его штыком.

Солдаты замялись.

— Ковалев, кольни ты!

Ковалев подошел к Сергею. Сергей молча глянул на Ковалева. У солдата дрогнула винтовка в руках. Побежал холодок от сердца. Выше, выше, по груди, по голове, поднял дыбом волосы. Ковалев взмахнул винтовкой, дико крикнул:

— Отвернись!

Все ласковее и ласковее лучистые Сергеевы глаза смотрят на Ковалева, выворачивают душу наружу.

— Брат мой, кто вложил ружье в руку твою?

Голос Ковалева задрожал отчаянной мольбой и слезами.

— Отвернись!

Крепко зажмурил глаза, стиснул винтовку и с размаху ткнул в Сергея.

Однажды ночью на лесную опушку пришли двое — мужчина и маленькая старушка, вся в черном. Остановились у большой березы.

— Вот здесь, — сказал мужчина.

Старушка с тихим стоном опустилась на примятую землю.

— Вера… Вера, дочка моя.

Мужчина молча обнажил голову.

Глава третья
Бал победителей

править

Миша часто смотрит на папину карточку и вздыхает.

— Мама, скоро папа вернется?

— Скоро, Мишенька, вот пройдет немножко, и наш папа вернется.

Миша терпеливо ждет. Раз мама говорит, что папа скоро вернется, значит, вернется — мама большая, она знает.

Раз ночью в дверь громко застучали. Наташа вскочила с постели, быстро накинула платье, открыла дверь. Вошли люди — впереди офицер, за ним солдаты. Грубыми руками переворачивали вещи, рылись в комоде, перетряхивали белье. Громко стучали тяжелыми сапогами, харкали на пол. Подняли с постели Мишу, все перерыли, заглянули под кровать. Офицер увидел на комоде фотографическую карточку Киселева, с насмешливой улыбкой повертел в руках.

— А-а, герой!

Отложил карточку в сторону. Солдат вынул из комода пачку писем, перевязанных крест-накрест розовой ленточкой, и подал офицеру.

— Письма, господин поручик!

— Послушайте, оставьте письма, — попросила Наташа, — это мои девичьи, на что вам?

Поручик в наглой оскорбительной усмешке поднял брови.

— Девичьи? Скажите на милость, вы были девицей?

У Наташи задрожали обидой побелевшие губы.

— Послушайте, я ведь все-таки женщина. Как вам не стыдно!

Офицер подчеркнуто быстро вскочил со стула, щелкнул шпорами, изогнулся перед Наташей в насмешливо-почтительном поклоне.

— Извините, мадам, я никак не ожидал, что вы женщина. Я думал, что вы просто…

Грязное липкое слово хлестнуло в лицо. Наташа вспыхнула, обожгло щеки огнем.

— Мерзавец!

Офицер непритворно весело рассмеялся.

— Милочка, не волнуйтесь так.

Миша видел, что чужой дядя обижает маму. Подбежал к матери, сжал кулачонки, крикнул офицеру:

— Не смей маму обижать!

Офицер рассмеялся и щелкнул Мишу по носу.

— Ах ты, сопляк!

Мальчик заплакал от обиды и боли, топнул гневно ногой.

— Дурак, пошел вон!

Когда солдаты ушли, Наташа посадила Мишу на колени, прижала к груди и долго плакала жгучими слезами обиды. Миша утешал:

— Не плачь, мама, папа приедет, мы все ему расскажем.

Через неделю вызвали в контрразведку. Вернули письма. Усатый рыжий офицер выразительно смотрит в лицо:

— Спасибо, прочли с удовольствием. Ха-ха-ха!

Наташа покраснела. Было противно брать письма, — чужие люди заглянули в тайники души, копались грязными руками, осквернили самое святое, что так оберегалось от чужого глаза.

— Где ваш муж?

— Не знаю.

— Как же вы не знаете? Когда он уехал из города?

— Не знаю.

Офицер насмешливо прищурился.

— Гм, однако, сударыня, вы мало интересуетесь собственным мужем.

Наташу начинал раздражать насмешливый тон офицера, его наглый ощупывающий взгляд. Сердито ответила:

— Зато вы очень интересуетесь.

Офицер вынул серебряный, испещренный золотыми буквами портсигар, любезно протянул Наташе.

— Не угодно ли, лучший сорт. Не хотите? Как вам угодно.

Закурил папиросу, пустил в потолок голубую ароматную струйку.

— Ну-с, так. Имеете вы от мужа сведения?

— Никаких.

— Рассказывайте сказки! Все равно узнаем, говорите, так лучше будет.

— Мне нечего говорить.

— Впрочем, мы и так знаем, — ваш муж командовал западным отрядом, отсюда уплыл вместе со всеми советчиками. Не так ли?

— Вы знаете больше меня.

— Да, знаем. Мы знаем также и то, что вы собирались уехать вместе с мужем, но не успели. Не так ли?

— Вы все знаете, — насмешливо подтвердила Наташа.

Офицер покрутил длинный рыжий ус, довольно усмехнулся.

— Не правда ли? Так как же, имеете вы от мужа известия?

— Никаких.

— Лучше говорите сами, иначе мы вынуждены будем вас арестовать.

— Арестуйте.

Из контрразведки Наташа вышла взволнованная. Было ясно — Димитрий успел на пароход… Зачем бы разведчикам допытываться, нет ли о Димитрии каких известий, если бы он был убит при отступлении. Жив, жив! Может быть, ранен, болен, но не убит, нет, нет, не убит.

Домой шла почти бегом. Была надежда, и она окрыляла. Дома бросилась к Мише, схватила на руки, начала тормошить и целовать.

— Миша, Миша, папа наш жив!

Мальчик так и встрепенулся.

— А где он?

В радостном порыве нагнулась к сыну, шепнула на ухо:

— С большевиками ушел.

Мальчик задумчиво кивнул головой.

— А он придет?

— Придет, Мишенька, обязательно придет, только молчи, будь умным.

Миша опять сосредоточенно кивнул головой. Ну, конечно, он будет молчать, вот хоть все пальчики отрежь, и то вытерпит, никому не скажет, что папа ушел с большевиками.

Жить становилось все хуже и хуже. Недостаток сказывался во всем, пришлось перестать покупать для Миши молоко. Миша в первый же раз запротестовал:

— Мама, ты что молока не купишь? Я молока хочу.

— Денег, Миша, нет.

— А почему денег нет?

— Не работаем мы с тобой. Вот погоди, найду работу, и деньги будут.

— Тогда и молока купишь?

— Куплю, Миша, непременно куплю.

— Ну, ищи скорей работу!

И без того бегала каждый день по большому шумному городу. Знакомые, которые могли бы помочь получить работу, боялись попасть через Наташу под подозрение контрразведки. А те, которые не боялись, ничем не могли помочь.

Каждую неделю вызывали в контрразведку, все допрашивали о Димитрии. И это вселяло в Наташу уверенность, что Димитрий жив…

Кое-как удалось устроиться на службу в кооператив. Только было вздохнула свободней, вызывают в правление. Показывают бумажку.

— Вот, Наталья Федоровна, смотрите. Очень сожалеем, но, видите сами — приказ: причастных к большевизму на службе не держать. С удовольствием, конечно, но понимаете…

Председатель беспомощно развел руками:

— Своя рубашка ближе к телу.

Наташа грустно улыбнулась.

— Да, понимаю.

Утром Миша удивился, что мама никуда не пошла.

— Мама, ты что в кооператив не идешь?

Наташа спрятала от мальчика расстроенное лицо.

— Так, Миша.

Миша озабоченно сморщил лоб и, заглядывая матери в лицо, спросил:

— У тебя голова болит?

— Нет, Миша, не болит.

Мальчик видел, что у мамы на глазах показались слезы. Залез к ней на колени, обнял ручонками Наташину шею и настойчиво стал просить:

— Мама, скажи, зачем ты плачешь, тебя кто обидел?

Наташа рассказала; что она не будет больше ходить в кооператив, что у них опять не будет денег и Мише не на что будет купить молока.

— Да мне и не надо молока, — живо перебил Миша, — я его и не люблю вовсе.

Мать улыбнулась сквозь слезы, крепко прижала к себе мальчика.

— А почему ты не будешь ходить в кооператив?

— Потому что тем, у кого папа большевик, начальство не велит давать работы.

— А какое начальство, мама?

Наташа опять улыбнулась.

— Колчак.

Мальчик хмуро сдвинул тоненькие бровки и сердито подумал:

— Ну, погодите, вырасту большой, всем колчакам шею сверну.

Наташа глотала слезы, делала веселое лицо…

По утрам тщательно осматривала комнату, рылась в остатках белья и одежды, — все искала, что еще можно отнести на толкучку. По ночам тихо плакала. Тоскливо звала:

— Митя, Митя!

Хотя бы что-нибудь узнать, — жив ли, успел ли уйти. От знакомых знала, что ни среди расстрелянных, ни среди арестованных Димитрия не было. Через неделю опять вызвали в контрразведку. Усатый рыжий офицер все нахальнее. Плотоядно осматривает стройную фигуру Наташи и так выразительно:

— Мы вас должны арестовать.

— Арестуйте.

Офицер нагло склабится, наклоняется ближе к Наташе и еще выразительнее:

— Но можем и не арестовывать…

Знакомые посоветовали:

— Вам надо выехать отсюда. В другом городе скорей и устроиться можно, а здесь все равно контрразведка житья не даст.

Наташа так и решила сделать.

Ярко светит огнями огромное здание «Европейской» гостиницы. У подъезда — автомобили, экипажи, извозчичьи пролетки, верховые лошади.

Внутри, на эстраде, задрапированной тропическими растениями, гремит музыка. Яркий свет дрожит и переливается на хрустальных люстрах, канделябрах, вазах. На сдвинутых столах белоснежные скатерти, цветы, цветы: И — как огромные живые цветы-дамы в атласных и шелковых бальных платьях. Розовым теплом лучатся голые женские руки, плечи, спины, груди. Военные — с туго затянутыми талиями, в изящных галифе. Рубахи и френчи с суконными темно-зелеными погонами, звездочки на погонах золотые. Серебром и золотом блестят погоны представителей иностранных государств. Мелькают черные сюртуки и фраки штатских.

Гремит музыка, искрится вино, звенят звоном хрустальным бокалы.

Тосты. Тосты.

В конце стола, у зеленолапчатой тропической пальмы, встает высокий белокурый красавец, высоко поднимает бокал.

— Господа офицеры! Позвольте предложить тост за первого военного министра освобожденной от большевиков России!

— Ура!

Гремит туш.

Военный министр поднимается с ответным тостом.

— Господа офицеры! Вы все, конечно, понимаете, что свержение позорного большевистского ига не есть заслуга одного лица. Честь и слава русскому офицерству, наполнившему подпольные боевые отряды и вынесшему всю тяжесть борьбы с большевиками на своих плечах!

— Ура!

Военный министр поблагодарил сановным — как ему казалось — кивком головы, озабоченно отставил от себя бокал с шампанским.

— Ни лишения, ни опасности нас не страшили. Русское офицерство, воодушевленное принципами, — министр заиграл на верхних нотах, — свободы, равенства и братства, самоотверженно кинулось на борьбу, и вот теперь мы празднуем здесь наш праздник свободы. Большевизм пал!

— Ура!

Министр обвел всех глазами, помедлил.

— Господа офицеры! Велика ваша заслуга перед измученной родиной. Но еще большей славой покрыты наши благородные и великодушные союзники, которые на своих плечах выдержали всю тяжесть первых дней восстания.

Министр широким жестом поднял бокал, обернулся в изящном полупоклоне к чешскому генералу.

— Честь и слава нашим доблестным союзникам — чехам. Я приветствую наших славных и доблестных братьев в лице их вождя, здесь присутствующего! Наздар!

— Ура! Наздар!

Гремит туш. Все встают с мест и с полными бокалами тянутся к чешскому генералу. Генерал с улыбкой раскланивается. Один за другим предлагаются тосты за иностранных представителей. Те отвечают…

Гремит музыка, искрится вино, звенят звоном хрустальным бокалы.

…На эстраду поднимается пожилой капитан.

Господа офицеры! В пользу семей офицеров, погибших при свержении большевизма, объявляется лотерея. Разыгрывается золотой пятирублевик. Объявленная цена — пятьдесят рублей. Кто больше?

— Сто рублей!

— Сто рублей. Кто больше? Раз… Два…

— Сто двадцать!

— Сто двадцать, кто больше? Раз…

— Сто пятьдесят!

— Сто восемьдесят!

— Двести!

— Двести, кто больше? Раз… Два… Кто больше? Раз… Два… Кто больше?

Капитан высоко поднимает монету, обводит глазами зал.

— Господа офицеры, прошу помнить, что здесь изображен портрет государя императора Николая Александровича…

Зал дрогнул.

— Ура!

— Гимн! Гимн!

— Боже, царя храни!

Пьяный угар мутными волнами заливает ярко освещенный зал. Пьянеют люди, пьянеет воздух, пьянеют электрические люстры, пьяными головами никнут в хрустальных вазах махровые цветы.

— Господа офицеры, разыгрывается погон генерала Деникина!

— Шапка английского генерала Нокса!

— Походная фляжка чешского генерала Сырового!

— Шпоры французского генерала Жаннена!

— Ура!

Гремит музыка, искрится вино, звенят звоном хрустальным бокалы…

Высокий белокурый красавец у ног молодей шатенки. Целует тонкие надушенные руки с розовыми полированными ноготками.

— Рыцарем вашим, хочу быть, Мария Александровна, умереть у ваших ног.

— Поручик, вот кольцо, разыграйте кольцо.

Поручик нетвердой походкой пробирается к эстраде.

— Господа офицеры, кольцо Марии Александровны!

— Ура!

Опьяневшие дамы перебивают друг друга. Вынимают гребенки и шпильки из сложных причесок.

— Господа офицеры, гребенка Надежды Ивановны!

— Шпилька Зинаиды Львовны!

Мария Александровна хочет быть первой.

— Рыцарь… Мой рыцарь… Я пьяна, я безумно пьяна. Я жертвую… Что там жертвуют… Ах, шпильки. Я жертвую чулок. Да, да, чулок.

Подобрала подол платья, протянула ногу. Поручик опустился на одно колено.

— Царица, царица моя! Царский подарок.

Снял чулок. Прильнул губами к обнаженной бело-розовой теплой ноге.

— Господа офицеры, чулок Марии Александровны семьям погибших от большевиков!

— Ура!

В пьяном угаре захлебывались медные трубы оркестра.

Муть.

Глава четвертая
В степях

править

Петрухин прянул грудью на влажный песок, жадным пересохшим ртом приник к воде. С трудом оторвался, повел глазами по берегу. Невдалеке увидал лодку. На корме сидел старик и удил рыбу. Петрухин быстро поднялся, подошел к лодке.

— Дед, перевези на тот берег.

Старик повернулся к Алексею, пристально вгляделся из-под лохматых седых бровей.

— Не по тебе, парень, пуляли в лесу?

— По мне, дедушка.

— А ты что, не большак будешь?

Петрухин мгновение замедлил с ответом — сказать или не надо? Нет, лучше сказать. Если откажет, одним прыжком с берега в лодку, старика за горло да в воду, два-три удара веслами и тогда уже Алексея не поймать, если б даже солдаты и выбежали на берег. Петрухин ступил шаг вперед к самой воде.

— Большевик, дед.

Старик с любопытством осмотрел Алексея с ног до головы, ласковой улыбкой собрал в морщинки лицо.

— Убежал, однако?

— Убежал.

— Ну-к что ж, мне большевики плохого не сделали. Были и плохие, были и хорошие, всякие были. Садись, парень, тебе жить надо. Поди-ка, и жена есть и дети?

— Мать есть.

Старик смотал леску, положил удилище на дно лодки и сокрушенно покачал головой:

— Ах ты, господи, грех какой. Отвязывай, парень, лодку-то.

Петрухин мигом развязал веревку, которой лодка была привязана к колышку, одним прыжком вскочил к старику.

— Садись, парень, в весла, ты покрепче меня, ишь ты, прости господи, какой, дай бог не сглазить. Наляжь, наляжь, парень, мыряй в туман.

Над рекой клочьями рвался туман. Противоположный берег тонул в густой серой пелене. Старик, подгребая кормовым веслом, спросил:

— Откуда убежал?

— Из лесу. На расстрел привели. Не хотелось, дед, умирать.

— Еще чего. Тебе жить да жить, твое дело молодое.

Старик с любовью оглядел могучую фигуру Алексея.

— Экий ты молодец, сохрани тебя Христос. Жить, парень, каждому хочется. Мне вот восьмой десяток пошел, а умирать не охота.

Серая пелена тумана становилась тоньше и прозрачнее, поднималась вверх, уходила в стороны. Из-за леса блеснул золотой венчик солнца, теплым золотом заструилась вода из-под лодки. Мягко ткнулись о песчаный берег.

— Куда теперь пойдешь?

— В степи надо подаваться, дед.

— И то, парень, подавайся в степь, поспокойнее там, в степи-то. Да большаком-то не ходи, держись в стороне от большака, так прямо степью и иди.

Петрухин крепко сжал руку старику и с чувством сказал:

— Ну, дедушка, спасибо тебе!

Выпрыгнул на берег, еще раз оглянулся на старика.

— Как скажешь, дедка, если спросят?

— А никак не скажу.

— Спрашивать станут?

— Кто меня станет спрашивать, я здесь останусь, мне все равно рыбу удить — здесь или на том берегу.

Старик, возился с чем-то у кормы, присев на корточки. Петрухин шагнул в прибрежные кусты.

— Ну, прощай, дедка!

Дед заторопился.

— Постой, парень, постой!

Вылез из лодки, подошел к Петрухину, протянул небольшой мешочек.

— Возьми-ка, парень, здесь хлебушка да причандал разный, поди-ка, есть дорогой захочешь.

Петрухин хотел было броситься к старику на шею, поцеловать деда в седые щетинистые усы, — на той стороне раздались выстрелы. Алексей кинулся в кусты. Дед перекрестил Петрухина в спину, блеснул старыми выцветшими глазами и вслух сказал:

— Спаси тебя Христос, ишь, какой молодец, живи с господом.

Влез, покряхтывая, в лодку, поднял удилище и, размотав лесу, бросил ее без приманки в воду, — совсем расстроился старик, где уж о приманке думать.

Над затуманенными глазами сдвинулись серые клочкастые брови, сердито шепчут высохшие старческие губы.

— Еще чего… расстрелять… ишь, человека убить надо.

С того берега донеслись крики:

— Эй… эй… э-э-эй, вай… а-а-ай!..

У деда по лицу глубокие коричневые морщинки во все стороны лучиками-лучиками. Неслышно рассмеялся.

— Кричи, кричи, батюшка, глухой я, не слышу.

Шел прямиком через степь по жестким прошлогодним жнивам. В стороне, по большаку, крутились столбы пыли, — мужики ехали в город, другие из города.

Ныли ноги в тяжелых солдатских ботинках. Дивился Алексей — чудом каким-то остались на нем ботинки, должно быть, после расстрела сняли бы. Шел бодро, как привык ходить с отрядом, — твердым походным шагом. Солнце жгло голую грудь, грудь радостно ширилась и жадно вбирала напоенный степными ароматами воздух.

Буйной радостью захмелевшие глаза ласково обнимали степь, уходящую вдаль темно-зеленым ковром. Далеко-далеко степь переходила в голубоватый цвет, сливалась с голубоватым краем неба. Верил — дойдет до этой шелковой голубой занавески, поднимет ее, заглянет в беспредельные просторы будущего…

В полдень почувствовал усталость. Бросился на траву, широко раскидал руки и ноги, подставил открытую грудь ветру и солнцу! Чувствовал, как из горячей жирной земли вбирает в себя силу великую, как наливается ею каждый мускул, каждая жилочка. Только теперь — в первый раз после побега — почувствовал радость жизни каждой частицей своего тела. Жить, жить! Продолжать дело погибших товарищей…

Когда отдохнул, захотелось есть. Петрухин заглянул в мешочек. Вместе с краюхой хлеба, узелком соли и пригоршней круп, ломтем просоленного свиного сала, коробкой спичек и жестяной кружкой увидал большой складной нож.

Крепко обрадовался ножу, как будто нашел ружье, а не простой, с самодельной деревянной ручкой нож. Вынул его из мешочка, переложил в карман штанов. В первой рощице срезал молодую березку, обломал ветки, обстрогал, — вышла славная дубинка. Нож да дубинка, — хорошо. Петрухин даже засвистал. Легко перепрыгнул через двухаршинную ложбинку, перегородившую дорогу, и, помахивая дубинкой, бодро зашагал вдаль. С запада быстро надвигались сумерки.

Крепок старик Чернорай. Шестой десяток доходит, а поднять на крутое плечо мешок с зерном да швырком бросить в амбар Чернораю пустое дело, молоденького за пояс заткнет. Крепок старик Чернорай, да погнули заботы хозяйские, нет-нет да и заноет натруженное за долгую жизнь Чернораево тело! Подует ли непогодь, затянет слезливым серым пологом небо, заплачет неделю-другую, — Чернорай сразу почувствует: заноет широкая спина, загудят ноги, ослабнут длинные, перевитые узлами руки с черными обломанными ногтями…

Далеко Чернораева заимка от волости, редко туда ездит, к нему еще реже бывают. Глядит Чернорай в окно, думает. Давно в волости не был, не съездить ли? Может, письмо от Михайлы есть…

Прямо перед окнами волнуется золотистыми гребнями поспевающая пшеница.

Двадцать десятин засеял Чернорай. И не хотел было, — не ко времени, — да прислал Михайла с фронта письмо:

«Засевай, отец, больше: как у нас на фронте революция, и войне скоро конец. Обязательно к уборке поспею. С немцами мы помирились, немцам тоже эта самая война вот уж как надоела… Обязательно к жнитву приду, а не то, так к покосу…».

Послушался Чернорай, понатужился, целых двадцать десятин засеял, а как их убирать, — неизвестно. Обещался Михайла к покосу, и покос прошел, жнитво на носу. Да и придет ли еще Михайла, что-то давно письма не было. Вон, нынче кутерьма какая идет, не дай ты, боже, — то одна власть, то другая.

Чернорай задумчиво смотрел в окно, негнущимися пальцами скреб колючий, стриженный под гребенку подбородок. На дворе злобным лаем залился Волчок и бросился в степь. Чернорай выглянул в окно.

— Не иначе чужой.

К дому подходил высокий человек с большой, как молодое деревце, дубинкой в руках. Волчок яростно заливался, кидаясь на прохожего то с той, то с другой стороны. Чернорай вышел из дома, отогнал собаку.

— Назад, Волчок, назад!

Собака, злобно рыча, спряталась за Чернорая. Человек подошел ближе. Он был без фуражки, без пиджака, в тяжелых солдатских ботинках.

— Здорово, дед!

— Здравствуй, добрый человек!

Оглядел Чернорай незнакомого человека с ног до головы, подумал:

«Не иначе дезентир».

А вслух спросил:

— Откуда идешь?

— Из города, дед, работы искать.

Чернорай пустил улыбку в седые обсосанные усы.

— Эге, работы. По какой части тебе работы?

— А по всякой. Беженец я.

Еще раз ухмыльнулся старик Чернорай.

— Эге, беженец!

Стоят друг перед другом, щупают один другого сторожкими глазами.

«А ну, что ты за хрукт такой?»

«А ну, что ты за штука такая, пузо у тебя самое кулацкое?»

— Напиться бы, дед, — сказал прохожий, — да, может, кусочек хлебца найдется.

Чернорай повел прохожего к колодцу. Прохожий жадно приник к бадье, и долго было слышно, как в его широкой груди булькала вода. Чернорай молча ждал. Прохожий оторвался от бадьи, перевел дух и взглянул на Чернорая.

— Хорошо бы сполоснуться, дед.

— А сполоснись, — кивнул головой Чернорай.

Прохожий достал бадью свежей прозрачной воды, вылил в стоявшее у колодца корыто и, сорвав с себя рубаху, стал мыться. Чернорай с восхищением смотрел на незнакомого человека и довольно думал:

«А пускай ты и дезентир, хороший из тебя работяга выйдет».

Перед Чернораем была на редкость широкая, туго перевитая мускулами спина, крутые плечи и крепкие узластые руки. Старик пошел в избу.

— Ну-ка, старая, дай мою рубаху прохожему человеку.

Старуха заворчала недовольно:

— Какая еще там язва, рубаху ему, где их нынче взять, рубахи-то.

Чернорай добродушно ухмыльнулся.

— Давай, давай, старая.

Пошел Чернорай с рубахой из избы, за ним и старуха увязалась, — любопытно посмотреть, что там за прохожий, отчего так раздобрился тугой на подарки старик. У корыта плескался незнакомый человек. Во все стороны летели от прохожего золотые брызги. Чернорай подошел к прохожему, любовно сказал:

— На-кась, парень, чистую рубаху. Твоя-то, видать, бабам на тряпки пойдет.

Прохожий стряхнул с себя капли воды, взял у Чернорая рубаху и стал надевать. Рубаха затрещала. Чернорай довольно рассмеялся.

— Трещит, парень?

Засмеялся и прохожий, блеснули белые зубы в черных усах.

— Трещит, дедка.

Хозяйская забота согнала старуху с крыльца, — изорвет незнакомый человек старикову рубаху.

— Дай, я тебе помогу.

Заботливо сморщила старушечий лоб, расправила ворот у стариковой рубахи, помогла прохожему надеть.

— Ишь ты, какого тебя господь уродил, старикова рубаха мала, пуговки не застегнешь, ужо переставит тебе Настасья.

Чернорай задумчиво поскреб подбородок, — заметил у прохожего на плече сморщенную пупком ранку. Тряхнул головой, ладно, мол, там разберется.

— Ну, пойдем, парень, закуси, чем бог послал.

Настасья еще не убрала со стола поздний праздничный завтрак. Прохожий жадно принялся за вкусные шаньги, за молочные блинцы.

«Эге-ге, — подумал Чернорай, — даже лба не перекрестил, не иначе дезентир».

Старик молча следил, как угощался прохожий, и думал о Михайле. Да, три года парень на фронте, не знай, какой стал, а был вот такой же молодчага, чуть разве поменьше. Не будут ли прохожему Михайлины рубахи впору.

— Так тебе работы, парень, надо? Какой же тебе работы, — тянул медленно Чернорай, больше следя за своими мыслями, чем за словами.

Прохожий отодвинул от себя жареху с блинцами.

— Спасибо, дед, спасибо, бабка, и тебе, молодица, спасибо.

— На здоровье, — сказал Чернорай. — Тебя как звать-то?

— Алексеем.

— А моего парня Михайлой.

Чернорай молча стал глядеть в окно. Старуха подперла рукой щеку, пригорюнилась. Едучей материнской слезой затуманились глаза. Далеко сыночек Михайла, жив ли, нет ли. Может, вот так же по чужим людям. Настасья коротко и шумно вздохнула.

— Работник мне нужен, — сказал Чернорай, — собирался Михайла к покосу быть, да вот и уборка скоро. Оставайся у меня, только смотри, — старик впился в гостя незнаемого глазами, — сам за себя отвечай, может, ты дезентир?

— Нет, дед, — твердо сказал Алексей, — беженец я, только документов никаких не имею, все свои пожитки растерял за это время.

— Ну, беженец, так беженец, гляди сам, — согласился Чернорай, — моя хата с краю.

После завтрака Чернорай пошел в амбарушку отдыхать. Позвал с собой Алексея.

— Отдохнул бы, парень, и ты, поди-ка, немало прошел.

— Я не хочу, — сказал Алексей, — посижу вот тут на крылечке.

Из избы вышла Настасья.

— Дай-кась я тебе Михайлину рубаху примерю.

Настасья под стать Чернораеву двору, — высокая, ядреная и крепконогая, как киргизская лошадь. Наливная вся, вот-вот брызнет, как переспелая вишня, только дотронься. Стоит перед Алексеем, примеряет Михайлину рубаху.

— Как раз, парень, по тебе рубаха, вот только пуговки переставить да в плечах чуть распустить.

У Алексея по широкой груди мелким кустарником кудрявится волос. Дотронулась до голого тела Алексеева, искоркой влетел огонь в пальцы, побежал по рукам к груди, к сердцу; сердце сладко заныло, вспыхнули зарницами щеки, искоркой заблистали глаза. Три года нет мужа Михайлы, три года холодная, словно девичья, постель не смята жаркими безумствующими телами в темные душные ночи, три года не обласкано крепкое наливное тело. Будто и люб был Михайла, будто и нет. Да и давно уж расстались, как в тумане расплылось Михайлино лицо; сказала б, да не помнит, какие глаза у Михайлы, какие губы.

Ласково хлопнула Петрухина по голому плечу.

— У-у, лешман, какой уродился, Михайлина рубаха не лезет!

Люб Чернораю Алексей. Хоть и неизвестно, что за человек и откуда появился, ну, да что Чернораю за дело, когда Алексей трех работников стоит. Сытые кони Чернорая гнутся под тяжелой рукой Алексея, бричку с сеном Алексей за задки, как пустую, перебрасывает. И все больше молчком, слов по-пустому не тратит.

В конце недели собрался Чернорай в волость, в Костино, — нет ли писем от Михайлы. Заехал к свату Степану Максимычу, Настасьину отцу.

— Здорово, сваток! Ну как вы тут?

Степан Максимыч молча махнул рукой.

— Слышь-ка, старая, нацеди медовушки туесок.

Хмуро сел рядом с Чернораем.

— Такая кутерьма, сваток, идет, не дай ты бог. Опять новая власть у нас появилась.

— Какая такая? — спросил Чернорай.

— Слышь, из Омска приехала. Старую управу опять поставили. Советчики — кто куда. Пойдет теперь завируха надолго. В городе, говорят, такие страсти были.

Старуха принесла туесок пенной медовухи, поставила два стакана на стол. Степан Максимыч молча разлил мед, молча протянул Чернораю стакан.

«Эге-ге, — подумал Чернорай, обсасывая медовые усы, — вот откуда Алексей появился, не иначе большевик».

Хотел было рассказать свату про нового работника, да раздумал. Еще сболтнет где-нибудь, кабы худа не было. Может, большевик Алексей, да кто их там разберет, кто прав, кто виноват. Может, и Михайла где в большевиках состоит. А может, и сгиб где Михайла, вишь, завируха какая идет, ни за что сгинешь.

Чернорай вздохнул.

— В волость хочу заехать, нет ли писем от Михайлы.

Письма от Михайлы не было. Из волости заехал в кузницу, шину сварить. Заметил у кузнеца нового работника, хотел спросить — чей, да откуда — и промолчал.

«Помолчу лучше, — подумал Чернорай, — не мое дело».

Приехал Чернорай домой, стал рассказывать:

— Опять в городе новая власть. Большевиков прогнали.

А сам на Алексея пытающим глазом, — не покажет ли чего Алексей.

— Прогнали? — спокойно спрашивает Петрухин.

Чернорай чуть усмехается, думает про Алексея:

«Хитер, однако. Ну, да знаю теперь, какой ты беженец».

А сам опять глазом на Алексея.

— Слышь-ка, парень, у кузнеца новый работник появился, золото, а не работник, горит все в руках, в минуту шину сварил. Видать, в ученье хорошем был.

Петрухин молчал.

— Зря народ много толкует, — продолжал Чернорай, — слышь, опять все старое начальство будет. В городе офицера да генералы появились. Не иначе, парень, брешут.

— Должно быть, брешут, — спокойно сказал Петрухин.

Чернорай подошел к окну, посмотрел на расстилающееся перед заимкой пшеничное море и вдруг, повернувшись к Алексею, заботливо сказал:

— Документ бы тебе, Алексей, хороший достать.

Петрухин внимательно глянул на старика.

— Да, дед, документ бы хорошо.

Снаружи Алексей спокоен, а самого так и подмывает, — что за человек у кузнеца? Должно быть, так же, как и он — Алексей, скрылся при перевороте из города. Хорошо бы съездить посмотреть нового Кузнецова работника…

После обеда Алексей осматривал во дворе жатку. Чернорай стоял возле. Петрухин покрутил головой.

— Не выдержит, дед, жатка, видишь, с трещиной нож… а вот и еще трещина… Надо бы сварить съездить, а то подведет нас машина в самую уборку.

Чернорай усмехнулся. Чует — большевик Алексей, думать больше нечего, ишь, потянуло, не товарищ ли, мол, какой у кузнеца. Не хотелось Чернораю пускать Алексея в волость, — кабы чего не вышло, — да все равно не удержишь.

— Что ж, съезди, оно лучше, когда загодя все припасено. Завтра с Настасьей и съездишь, а то сват наказывал, давно, мол, Настасья не была, пусть приедет.

Утром Алексей с Настасьей поехали. Сидели в бричке тесно друг к другу, плечо в плечо. От полей, отягченных спелыми хлебами, тянуло сладковатым духом, звенели жаворонки в небе. У Настасьи кружилась голова от близости Алексея. Когда Алексей протягивал руку, чтобы взять кнут, и дотрагивался нечаянно до Настасьиной ноги, у Настасьи вдруг загорались щеки, колотилось сердце в давно необласканной груди. Взял бы Алексей ее на руки, унес бы в высокую, душистую пшеницу, бросил бы на горячую землю… Настасья надвигала на глаза платок, отвертывала от Петрухина пылающее лицо. Перед селом вдруг забеспокоилась.

— Ох, Алексей, не подождать ли тебе здесь, кабы чего не вышло.

Алексей внимательно посмотрел в озабоченное лицо Настасьи, понял Настасьину боязнь.

— Ну что ж, пожалуй, я здесь побуду, заедешь потом.

Кузница стояла на самом краю села, у поскотины. Настасья остановилась у кузницы.

— Ну, вот тебе и кузня.

Алексей спрыгнул с брички и пошел в кузницу. У наковальни работал худощавый, среднего роста человек. Задержался на миг, хмуро глянул на Петрухина острыми серыми глазами и вновь заработал молотком. У мехов возился хозяин.

— Здравствуйте, — сказал Алексей, — мне бы вот ножи сварить.

Хозяин подошел к Алексею, повертел ножи в руках и кивнул на человека у наковальни.

— Вон как Василий! Сварим, Василий?

Василий мельком взглянул на Петрухина, на ножи и сказал:

— Сварим.

Хозяин пригляделся к Алексею.

— Ты чей? Будто наших таких нет.

— С заимки я.

— С чьей заимки?

— С Чернораевой.

— Ну как, не пришел у него Михайла со службы? Все ждет старик?

— Нет, не пришел.

— Теперь и не придет, — уверенно сказал хозяин, — ишь, дела какие пошли, язви их в бок, не успевают власти меняться, седни одна, завтра другая.

Хозяину, видно, хотелось поговорить с новым человеком.

— И чего делят, какая в ней, в этой власти, сласть.

Алексей решил попытать Василия, не поддастся ли.

— Да и не плохо поругать большевиков, в случае чего пойдет про него, Алексея, слух, что он большевиков не любит.

— Теперь все хорошо будет, образованные люди власть взяли, у них все, как по маслу, пойдет.

А сам на кузнеца глазом, — ну-ка, что скажешь? Чуть дрогнули брови у Василия, крепче сжались губы, да быстрее заходил молоток в руках. Золотым снопом брызнули во все стороны огненные искры из-под молотка.

— Ученые люди оно, конечно, — неопределенно сказал хозяин.

— Порядок будет, — уверенно продолжал Петру хин, — а то понаставили вахлаков неотесанных у власти, нате, мол, правьте, а они ни тпру ни ну. Какие управители, — аз-буки-аз не знают. Только разорили все, позапутали, теперь распутывать за ними надо.

Василий молчал и все быстрее и быстрее вертел молоток в руках. В сердитых ударах молотка чувствовал Алексей злобу Васильеву. Как ни в чем не бывало подошел к кузнецу ближе.

— Ну, так как же, друге, сваришь ножи-то?

Василий остановился, взял ножи, повертел-повертел их в руках и, швырнув обратно, хмуро сказал:

— Нельзя сварить!

— Почему нельзя? — притворился Алексей удивленным.

— Нельзя! — сердито сказал Василий. — Изношены, новые надо!

И вновь заработал молотком. Василий не глядел на Петрухина, но знал Алексей — в искрах огня прятал Василий искры глаз гневных. Заплескалась радость у Алексея, попался Василий на удочку Алексееву, выдал себя с головой. Ясно — большевик.

— Эх ты, изношены, сам ты изношенный, дай-ка, я тебе покажу, как надо работать! — с улыбкой сказал Алексей.

— Не дам хозяйский инструмент портить.

Хозяин рассмеялся, отошел от мехов.

— А ну, дай, пусть попробует.

Василий молча и нехотя протянул Алексею молоток. Словно переродился Алексей. Сбросил пиджак, засучил рукава, ловко подхватил раскаленную железную полосу, легко и радостно взмахнул тяжелым молотком. Расплавленным огнем брызнуло железо, ярким багрянцем облило могучую фигуру Петрухина. Василий с удивлением смотрел на новоявленного кузнеца. Алексей глянул на. Василия и между ударами молота сказал многозначительно:

— Нам бы с тобой, товарищ, вместе работать надо, вот бы славная кузница была.

Петрухин с улыбкой посмотрел Василию в глаза. И в этих радостных понимающих глазах Василий узнал невысказанное, понял недоговоренное.

— Ах, язви те в бок! — восторженно вскричал хозяин. — Ну и молодчага ты, парень! Коммуну бы вам с Васильем.

Хозяин засмеялся собственной шутке.

— Вот-вот, хозяин, самое подходящее слово сказал.

Петрухин и Василий обменялись взглядом…

В обед заехала Настасья. Василий вышел проводить Алексея. Прощаясь с кузнецом, Петрухин крепко сжал ему руку.

— Приехал бы ты ко мне, товарищ, в гости.

Василий сверкнул белыми зубами.

— Есть, браток!

— Что, нашел дружка? — спросила дорогой Настасья.

— Нашел, — весело улыбнулся Петрухин.

Настасья заботливо сдвинула брови.

— Только смотри, Алексей, не шибко, а то, как бы не влопаться…

— А тебе что? — спросил Алексей, нагнувшись к молодой женщине.

Настасья смущенно отвернулась, поправила платок на голове.

— Мне что, я так, тебя жалеючи.

Вдруг вырвала у Петрухина вожжи, хлестнула по лошади, гикнула озорно:

— Грабят!

Сытый наезженный жеребец рванул с места. Хлещет ветер в лицо, расширяются ноздри от густого хлебного запаха полей. Сдвинулся у Настасьи платок на затылок, развеваются по ветру пряди волос. Вскочила в бричке во весь рост, закрутила кнутом над головой.

— Эй, милый, не выдавай!

Бричка подпрыгнула на кочках, Настасья пошатнулась. Петрухин одной рукой подхватил Настасью, другой вырвал вожжи. На минуту прижалась Настасья к широкой груди Алексеевой, глянула ему в лицо потемневшими глазами. Обвились Алексеевы руки вокруг горячего Настасьина тела. Загорелся пламенем Настасьин мозг. И вдруг, в пламени, мысль о Михайле:

«Может, убит?»

Рванулась Настасья, шутя замахнулась на Алексея.

— У, лешман!

Голос прервался безумным боем сердца.

Василий приехал в воскресенье.

Чернораева семья сидела за обедом. Алексей в этот день ждал Василия. Ел нехотя и все посматривал в степь. Далеко, куда хватал глаз, лежали копешки сжатых снопов, темно-зелеными пятнами там и сям виднелось еще не сжатое просо.

Настасья подвинула Петрухину жареху с блинами.

— Ешь, Алексей, будет глаза в степь пялить, не жену ждешь.

Петрухин улыбнулся, но промолчал.

Чернорай дальнозоркими стариковскими глазами заметил Василия первый.

— Вон, дружок твой едет, встречай.

— Может, не он?

— Он, я по лошади вижу, — кузнецова карюха.

Алексей бросился из избы…

С Василием договорились с двух слов.

— Ну, так как же, товарищ, — неопределенно сказал кузнец, протягивая руку.

Алексей крепко стиснул Васильеву руку, заглянул в серые глаза и широко и радостно улыбнулся.

— Да ведь что ж, товарищ, дело ясное, видать, мы с тобой из одной кузницы.

Петрухин распряг Васильеву лошадь, поставил под навес, бросил охапку сена.

— Пойдем, пройдемся, владенья мои посмотрим.

— Пойдем.

Вышли в степь и пошли прямиком по жесткому короткому жнивью. Дорогой рассказали друг другу, как каждый из них очутился здесь. Василий был из Н-ска. Три дня просидел в овраге под городом после переворота, потом пробрался к уцелевшему в городе приятелю, раздобылся через него деньгами и документами и двинулся вот сюда, в степь. Да уж муторно становится, пора бы за настоящее дело приниматься.

— Да, пора, — подтвердил Петрухин. — Вот с уборкой кончим, надо в город съездить, может, кто из товарищей уцелел.

Когда вернулись в заимку, Чернорай внимательно оглядел обоих.

— Ну что, наговорились?

— Наговорились, дед Чернорай, — засмеялся Алексей, — как меду туесок вылакали.

Чернорай покачал головой.

— Так и есть, рыбак рыбака видит издалека.

К вечеру Василий уехал. На всякий случай оставил Алексею адрес своего н-ского товарища.

— Там видно будет, может, на что и пригодится адресок.

Петрухин сразу почувствовал под ногами землю. Теперь не боязно, теперь их двое. А поискать, так и еще найдутся; наверно, не только он с Василием ударился в степи. Ну, да не все сразу, надо немного подождать.

Работал Алексей так, что старик Чернорай только покряхтывал, чтобы не отстать. Да, этот Михайлы стоит, нечего зря говорить…

Как-то, уж к концу уборки, зашёл на Чернораеву заимку дальний человек. Была у человека коричневая повязка на рукаве, такие же коричневые полосы были нашиты на штанах на манер казачьих лампас.

Человек спросил Чернорая. Чернорай вышел из-под навеса, осмотрел дальнего человека с ног до головы и изумленно спросил:

— Никак ты, парень, костинский?

— Костинский, — подтвердил дальний человек.

— Не Иван Каргополов?

— Он самый, дед Чернорай. С германского плену иду, да дай, думаю, зайду к старику Чернораю, поклон от Михайлы передам.

— От Михайлы?

У старика поплыла земля под ногами. Ухватился за стоявшую рядом телегу, перевел дух. Потом сорвался молоденьким мальчишкой с места и побежал к избе.

— Старуха, Настасья… идите-ка скорей, человек от Михайлы поклон принес… Да слышите вы там?

Из избы показалась старуха, за ней Настасья.

— Слышь-ка, костинский человек пришел, — продолжал кричать Чернорай, показывая на Ивана, — от Миньши поклон принес!

— Батюшки! — всплеснула руками старуха.

Бессильно опустилась на крыльцо грузным телом.

— Миньша, сыночек.

Чернорай подбежал к жене, схватил ее за плечо, затормошил.

— Слышь-ка, старая, че выть-то, жив Миньша-то, парень поклон от него привез! Иди-ка, сваргань чо ни есть закусить, поди-ка, голоден парень с дороги! Настасья, достань-ка медовушки! Да где Алексей? Алексей! Ах ты, господи!

Чернорай метался по двору, сам не зная, что ему надо. Увидал выходящего из сарая Петрухина, бросился к нему.

— Слышь-ка, Алексей, человек от Михайлы поклон привез, слышь, вместе были!

За столом солдат стал рассказывать.

— Военнопленный я, в германском плену был…

— Миньшу-то где видал? — перебила старуха.

— Погоди, старуха, не перебивай, пусть по порядку расскажет.

— С Михайлой мы уже в Москве встретились…

— Ну, как там? — в свою очередь перебил Чернорай.

— Там ничего, хорошо.

— Хм, хорошо?

— Хорошо, дед Чернорай. Как мы в бога, так они в коммуну свою, вроде религии она у них, или как церква, чтобы, значит, по-божьи жить, все вместе, одной семьей.

Задумался Чернорай.

— Можно ли так?

Гость поглядел на Алексея, — рассказал бы, мол, да не знаю, что за человек.

Старик с улыбкой махнул рукой.

— Рассказывай, свой человек, не иначе тоже большевик.

— Вот из-за того и кутерьма вся идет, что богатым ничего из своего отдавать не хочется. Помещикам землю жалко, фабрикантам заводы.

— Сыночек-то где, Миньша-то? — опять перебила старуха.

— Да, видишь ты, дело какое, — замялся Иван, — дошли мы с Михайлой до самой Самары…

— Вместе шли? — перебил Чернорай.

— Из самой Москвы вместе. Ну, а в Самаре и случись история эта самая… одним словом, пристали мы с Михайлой к большевикам.

Иван вынул из кармана аккуратно сложенную серую тряпочку, высморкался, опять также аккуратно сложил тряпочку и спрятал ее в карман.

— Ну, попали мы с Михайлой к чехам в плен, посадили нас в тюрьму, ну, потом, значит… Да вы не шибко пугайтесь, — сказал вдруг Иван и замолчал.

У Чернорая перехватило сразу голос.

— Ну, ну, рассказывай.

— Да ведь что ж, кланяйся, говорит, если жив останешься… скажи, говорит, что приказал долго жить.

Старуха уронила из рук блюдечко.

— Батюшки, сыночек!..

Под Чернораем закачался прочно сколоченный самодельный стул, тело поползло вниз. Побледневшая Настасья крепко закусила губы. Иван смущенно оглядел всех, почесал для чего-то в затылке и как-то неловко сказал:

— Одним словом, расстреляли Михайлу.

Чернорай с трудом поднялся со стула и, медленно переступая свинцовыми ногами, пошел из избы. Петрухин вышел вслед за стариком. Чернорай остановился посреди двора, внимательным взглядом осмотрел все вокруг, откатил под навес стоявшую среди двора телегу, остановился возле жатки, в тяжелом раздумье опустил голову. Алексей подошел к Чернораю, положил ему на плечо руку и задушевно сказал:

— Ты, дед, не тужи шибко-то…

У Чернорая задрожал стриженный под гребенку подбородок. Проглотил старик подкатившийся к горлу жесткий комочек, для чего-то постучал большим черным ногтем по сиденью жатки и, медленно качая головой, сказал тихо:

— Эх, Миньша, Миньша, вот тебе и поспел к уборке!

Через пару дней Петрухин стал собираться в город. Чернорай выбрал время, когда остался наедине с Петрухиным, и, скосив хмурые глаза в сторону, неуверенно сказал:

— Ты бы, Алексей, не бросал меня, как без тебя управимся! Свозить свозим, а молотить?

— Я, дед, дня на три только, мне надо в город по делу. А за меня Иван побудет, завтра обещался прийти.

— А как с документом? — заботливо спросил старик.

— Иван свой дал, а в городе, может, достану.

— Ну смотри, осторожней.

У Чернорая потеплело в голосе. Тянет старика к Алексею, — одной веры с Михайлой, большевицкой. Незнаемая ему, Чернораю, вера, да сгиб за нее Михайла, крепко будет держаться и он, Чернорай.

— Слышь-ка, Алексей, можно мне вашей веры держаться?

— Можно, дед, всем можно.

— Ну, так вот, ежели что… одним словом, делай, как знаешь, у меня крепко будет, народу чужого здесь нет…

Старик хотел сказать еще что-то, да только махнул рукой и медленно пошел в избу. Да, отняли сына Михайлу, надежду единственную; вот, может, этот, чужой, отомстит за него. На крылечке Чернорай обернулся.

— Слышь-ка, Алексей, Настасья отвезет тебя до пристани.

Выехали на рассвете. По забокам курился сизый туман. Из-за Иртыша желтым краем показалось солнце, засверкало в светлых росинках на придорожной травке. Утренний холодок пробирался под теплую одежду и невольно заставлял прижиматься теснее друг к другу. Настасья всю дорогу молчала. Когда показалась пристань, стремительно повернулась к Петрухину всем телом и с материнской заботой в голосе сказала:

— Ты, Алексей, осторожнее там, в городе… не шибко лезь…

Алексей молча нагнулся и крепко поцеловал Настасью в губы. Знал, — в семье Чернорая он как за каменной стеной.

Глава пятая
Подул ветер

править

В железнодорожных мастерских и депо бросили работать.

— Товарищи, в вагонный цех!

Черной, бурливой волной вливаются в огромные, широко открытые ворота цеха. На вагонной платформе деповский, под кличкой Гудок. Кожаная фуражка сдвинута на затылок. На большом шишкастом лбу непокорная прядь черных густых волос. На смуглом закопченном лице блестят белые крепкие зубы. Раскаленным горном сверкают глаза.

— Товарищи!

Энергичным взмахом руки звонкие, стальные слова в толпу целой пригоршней.

— Товарищи, доколе же? Наши организации разгромлены. Профсоюзы разогнаны, больничные кассы задавлены. Наши работники арестованы. Их пытают, расстреливают. Наши экономические требования считаются противоправительственным выступлением, бунтом и жестоко караются.

Гудок с гневным взмахом сжатых кулаков подался вперед, засверлил толпу горящими глазами. Толпа дрогнула, подалась к Гудку, ответила горячим блеском глаз.

— Товарищи! Делегаты, посланные заявить и отстаивать наши требования, арестованы и теперь, может быть, уже расстреляны. Товарищи, мы испытали все средства, чтобы мирным путем добиться улучшения своего положения. Нашего заработка чуть хватает на хлеб. На нашем голоде, нашем разорении буржуазия справляет свой сытый праздник!

Голос Гудка зазвенел в страстном напряжении. Обожгло груди. Засверкали гневом глаза. Сжались в кулаки твердые, железные пальцы, в злобном прибое закружились голоса.

— Довольно терпеть!

— Стыдно молчать!

— Позор за погибших товарищей!

Гудок коротко и резко взмахнул все еще сжатым кулаком.

— Товарищи! В наших руках последнее средство — забастовка. Немедленно выбирается стачечный комитет. Телеграммы по линии. Немедленно устанавливается связь с рабочими всех предприятий города. Наступление одной сплоченной массой. Наши требования: немедленное освобождение арестованных товарищей, независимые больничные кассы, свободные профсоюзы, восстановление восьмичасового рабочего дня, увеличение расценок. Товарищи, терять нам нечего, а добиться мы можем многого, если будем держаться стойко, все как один!

И долго еще под закопченными сводами вагонного цеха кружились голоса ораторов то звенящие, напряженно страстные, то твердые и крепкие, как удар молота. Забастовка была назначена на двенадцать часов следующего дня.

Густой черной лавиной двинулись со двора мастерских. И вдруг прямо в лицо плеснуло горячим дождем.

— Казаки! Казаки!

Стоны и проклятия потонули в сухом треске выстрелов.

— Палачи! Убийцы!

Беспорядочной толпой хлынули назад. С шумом захлопнулись тяжелые ворота мастерских. И у ворот — двенадцать трупов.

По городу ходили патрули.

А по ночам по железнодорожному поселку метались грузовики, наполненные вооруженными людьми.

Останавливались у маленьких, закопченных домишек, выводили оттуда людей в черных, засаленных блузах или кожаных куртках и увозили в город…

На рассвете, в час, когда утомленные грузовики отдыхали в широких гаражах, к домику молотобойца из депо Ивана Кузнецова подошел высокий человек с густой черной бородой. Тихо стукнул в окно. Изнутри почти тотчас же к стеклу прилип широкий бритый подбородок. В испуге метнулся назад. Хлопнула дверь в домике, потом хлопнула калитка.

— Алексей? Ты? Ты? Жив?

Старые товарищи крепко обнялись, расцеловались.

Кузнецов не верил своим глазам. В радостном изумлении хлопал себя по коленям, ходил по комнате, садился, опять ходил. Сел рядом с Петрухиным, похлопал его по плечу.

— Ах, братец мой, да как же это ты, а? Смотри — и борода!

Петрухин улыбался радости товарища.

— Ну, как у вас, рассказывай.

Кузнецов нахмурился.

— Скверно, брат Алексей, совсем скверно. Все разгромили… Про забастовку слыхал? Нет? Ну вот… Двенадцать на месте убито. Трупы похоронить не дали, ночью где-то закопали. Потом полдепа еще замели. Восьмерых у новых мастерских расстреляли, у ям, знаешь?

Петрухин молча кивнул.

— После два-три завода забастовали было, бросили. Поддержки нет, спайки нет по заводам. Профсоюзы бессильны, задавлены, разрушены. Пропало все!

Кузнецов безнадежно понурил голову. Петрухин сурово нахмурился.

— Кто-нибудь остался еще?

— Остались. У нас в депо — Буторин, Коростелев, Семенов Николай, Котлов, Щепкин. В мастерских кое-кто остался.

— Что думают?

— Да ведь что думают? Которые раньше против большевиков шли, все большевиками стали, поняли, где правда. На своей шкуре испытали. Плачут теперь, да не воротишь. Меньшевики все на своего министра ссылались, ну, после расстрелов замолчали и они. Большевики, все большевики.

— Вот и хорошо, чего ж голову-то вешать. Тебя не трогают?

— Пока нет.

— Слежки нет?

— Да ведь как тебе сказать, не замечал будто.

Петрухин немного помолчал.

— Вот что, надо с товарищами повидаться. Как это устроить?

— Устроим, — встрепенулся Кузнецов.

…От железнодорожного поселка к Иртышу узкая тропинка. Вечером по тропинке по одному, по два и по три шли рабочие. На плечах удилища, в руках жестяные чайники. Из маленьких закопченных домишек высовывались люди.

— На рыбалку, што ль?

— На рыбалку. Бабы ухи захотели.

— А-а, в добрый час!

Расселись по берегу одинокими фигурами, закинули удочки в воду…

Ночью с того берега приплыла лодка. Высокий бородатый человек выскочил на берег.

— Здорово, товарищи!

— Здорово, Алексей, здорово, дружище!

Радостно сгрудились вокруг Петрухина, жали руки, расспрашивали.

Говорили всю ночь…

А когда на востоке засветлелось небо и легкой рябью затрепетали по реке отблески занимавшейся зари, Петрухин вскочил в лодку и поплыл на тот берег.

Миша бегал по палубе, заглядывал во все углы, сбегал на нижнюю палубу. Все было так занятно. Пароход острым железным носом разрезал воду, и волны с белыми гребнями шумно лизали нос и борта парохода. На носу парохода стоял человек в синей рубахе с белым полосатым воротником, то и дело опускал длинную палку в воду и громко выкрикивал:

— Четыре… Четыре с половиной… Четыре с половиной… Пять…

Внутри парохода, внизу, была обнесенная железной решеткой яма, а в яме быстро вертелось огромное светлое колесо. Миша со страхом заглядывал через решетку вниз, а ближе подойти боялся. Рядом с Мишей остановился высокий незнакомый дядя с большой черной бородой. С виду дядя сердитый, но глаза смотрят на Мишу ласково.

— Что, малыш, боишься?

— Боюсь, — сказал Миша.

Дядя взял Мишу за руку, подвел к решетке. На дне ямы, у шумящего колеса, с тряпкой в руках двигался человек, черный, как трубочист.

— Трубочист, — показал Миша на черного человека.

Незнакомый дядя рассмеялся.

— Нет, машинист. Этот человек управляет машиной и двигает наш пароход.

— Мой папа тоже машинист был, — задумчиво сказал Миша.

— А где твой папа?

Миша поглядел на дядю, вспомнил, что мама не велела никому говорить, где папа. Дядя смотрел на Мишу добрыми глазами, улыбался, гладил по курчавой головенке.

«Дядя добрый», — подумал Миша и доверчиво сказал:

— С большевиками ушел. А к нам ночью приходили солдаты, кричали на маму. Мама все плакала. Теперь мы едем в другой город.

Рука дяди остановилась на головенке Миши.

— А как тебя зовут?

— Мишей.

— А папу твоего как звали?

— Димитрий Иванович Киселев.

Незнакомый дядя нагнулся к Мише, опять погладил его по головке и ласково сказал:

— Ну, беги, Миша, к маме. Где твоя мама?

— Наверху.

Миша побежал на верхнюю палубу. Вскоре туда же поднялся и высокий бородатый дядя. Медленно обошел палубу, увидал на корме Мишу рядом с бледной молодой женщиной и остановился у борта, недалеко от них. Миша тотчас же подошел к дяде и стал глядеть через борт вниз, где сидели мужики с мешками.

— Куда они едут? — спросил Миша.

— Искать работы в город.

— Зачем?

— Есть хотят. Заработают денег, хлеба купят.

— А у них дома нет хлеба?

— Должно быть, нет.

Миша задумался.

— Это твоя мама? — спросил дядя, кивнув на молодую женщину.

— Угу.

Дядя сел возле Наташи, кивнул на Мишу головой.

— Занятный малыш, все знать хочет.

Наташа молча улыбнулась.

— Далеко едете? — спросил незнакомец.

Наташа назвала город, в который ехала с Мишей. Это был как раз город, откуда бежал кузнец Василий.

— У вас там есть родные?

Наташа грустно покачала головой.

— Нет.

— Ну, знакомые? К кому же вы едете?

— Не знаю. Ни к кому.

У Петрухина был адрес Васильева товарища.

— Вы хотите, я дам вам адрес одного моего товарища?

Наташа молча взглянула на незнакомца. Его участие казалось ей подозрительным. Но вместе с тем невольно тянуло рассказать все о себе этому суровому на вид человеку: так подкупал задушевный голос Петрухина.

Петрухин подвинулся ближе к Наташе и, не глядя на нее, тихо сказал:

— Слушайте спокойнее. Делайте вид, что ведете обыкновенный разговор… Я товарищ Димитрия.

Наташа задрожала с ног до головы. Вся подалась к Петрухину, но собрала все силы свои и почти спокойно спросила:

— Где он? Жив?

— Жив. Ушел вместе со всеми.

Наташа положила руки на бьющееся сердце.

— Вы это хорошо знаете?

— Вместе отступали. Он сел на пароход, я не успел.

— Жив, жив, Димитрий жив… Но, скажите, как вы узнали, кто я?

Повернулась к Петрухину, впилась тревожным взглядом.

— Мне Миша сказал свое имя и как зовут его папу.

У Наташи исчезло последнее сомнение. Облегченно вздохнула.

— Но кто же вы?

— Я — Петрухин, Алексей Петрухин.

Петрухин вынул записную книжку, написал адрес, вырвал листок.

— Ну, вот вам адрес товарища. Расскажите ему все о себе. Кланяйтесь от Василия-кузнеца.

Петрухин пожал руку Наташе, погладил Мишу по голове и спустился на нижнюю палубу. Больше Миша дядю не видал.

Глава шестая
Ветер дует сильнее

править

Арсенал на обрыве. Внизу мутно плещется река. Налево город, направо станция, сзади поле.

По крутому обрыву ходит часовой, тихо мурлычит длинную, как осенняя ночь, песню. Остановился над обрывом, устало оперся о винтовку, слушает неясные шорохи ночи. Рядом зашелестела трава, посыпались комья земли с берега, будто ступил неосторожный кто. Часовой вскинул винтовку, щелкнул затвором, крикнул тревожно:

— Кто идет?

Тихо.

Плещутся волны внизу. По сухому бурьяну сторожко ползет ветер. Часовой тяжело перевел дух, унимает рукой бьющееся сердце.

— Ох, испужался как!

Не успел додумать. Взметнулась из травы большая черная птица, клюнула клювом железным в самое сердце. Охнул часовой, выронил винтовку из рук, ткнулся ничком на холодную, землю. Прянули из-под обрыва темные фигуры.

— Скорее, скорей!

Заработали ключи, отмычки, подпилки. Бесшумно открылись широкие двери арсенала. Из темноты вынырнули две подводы. Люди молча и торопливо выносили ружья, пулеметы, ленты, грузили на подводы.

— Скорее, скорей!

На рассвете третьего дня к Чернораевой заимке подъехали две груженые подводы. На передней сидели Алексей с Настасьей, на другой — Иван Каргополов. Чернорай вышел открыть ворота. Подошел к подводам, подсунул руку под завязанное торпище, нащупал холодные дула ружей.

— Ну парень! — удивленно сказал Чернорай, покрутив головой.

Петрухин весело улыбнулся.

Управляющий губернией получил секретное донесение. В двух смежных уездах появились шайки вооруженных людей. Нападают на милиционеров, на почтовые отделения, на волостные земства.

Управляющий вызвал начальника милиции. Молча протянул бумажку.

— Вы знаете об этом?

— Да, знаю.

— Меры приняты?

— Меры приняты, господин управляющий, но дело не в том.

Управляющий вскинул холодные глаза, сухо спросил:

— В чем же?

— Я думаю, что это большевистские банды.

Управляющий рассмеялся.

— Что вы, дорогой мой? Откуда они? Большевики за Уралом!

Начальник милиции молча стал рыться у себя в портфеле.

— Читайте донесения, господин управляющий. Я это дело знаю, у меня донесения обоих начальников уездной милиции есть. В свое время я ознакомлял с донесениями и вас. Вот смотрите.

Начальник милиции протянул управляющему несколько листков бумаги.

— Много раз высылались для преследования банд небольшие отряды милиции. Почти все отряды полностью истреблялись. Высылают большой отряд, шайки словно сквозь землю проваливаются. Ясно, что здесь не обходится без участия крестьян, которые скрывают преступников и сообщают о каждом нашем шаге.

Начальник немного подождал, не возразит ли что управляющий, и почтительно продолжал:

— Затем далее. Убивают милиционеров, нападают на те волостные земства, которые пользуются среди крестьян особенно дурной славой, убивают тех, кто особенно отличался при свержении большевизма. И в то же время крестьяне спокойно ездят по всем дорогам и никаких несчастных случаев с ними не обнаружено. Управляющий губернией задумался.

В полночь к пристани Авдеевской подошел отряд в два десятка вооруженных людей. Старший, высокий чернобородый человек, прошел в контору.

— Скоро снизу пароход будет?

— К утру должен быть.

— Можно людям в конторе обождать?

— Можно, конечно. Откуда вы?

— Из Степановки, большевиков ловили.

— То-то я гляжу. Откуда, думаю, здесь солдаты.

Отряд разместился в конторе.

На рассвете к пристани подошел пароход. Бросили сходни. Два десятка ружей направились на выходящих.

— Стой, ни с места!

Толпа шарахнулась назад.

Высокий чернобородый с пятью вооруженными людьми вошел на пароход и прямо на верхнюю палубу.

— Ваши документы!

Дрожали колена, тряслись белые, холеные руки у предъявлявших документы.

Восемь человек в темно-зеленых френчах, с погонами на плечах, свели на берег. Чернобородый остановился у сходней.

— Нижнюю палубу не трогать! Сходи, кому здесь слезать, не бойся!

Мужики с мешками нерешительно мялись. Маленький чернявый мужичонка с сундучком на плечах протолкался вперед.

— Че, паря, стоять-то, мы люди свои, пойдем!

За мужичонкой тронулись и другие.

— Убирай сходни!

Старший — Петрухин — насмешливо взял под козырек.

— Счастливо оставаться, господин капитан!

Капитан брезгливо скосил бритое толстое лицо и нагнулся к трубке.

— Впе-ред! Ти-хай! Пол-ный!

Рота солдат целый месяц крутилась по уезду и никак не могла напасть на след отряда Петрухина. Алексей появлялся неожиданно, разоружал милиционеров, нападал на небольшие отряды солдат и словно сквозь землю проваливался. Захваченное оружие свозилось в овраг — в версте от Чернораевой заимки; люди из отряда расходились по своим деревням…

Рота заночевала в Костине. В большом шатровом пятистеннике Степана Максимыча, Чернораева свата, разместилось с десяток солдат. У Степана Максимыча душа нараспашку, сразу четвертную бутыль самогону на стол.

— Пей, — защитникам нашим завсегда рады!

Солдаты попробовали.

— Эх, скусная, язви ее в бок!

— Скусная? Эй, старая, волоки еще!

Пили солдаты, Степан Максимыч наперед старается. Запели песни, хозяин пуще всех заливается.

— Эх, да эх, да э-э-х!

Стали целоваться. Степан Максимыч со всеми в обнимку.

— Ты што думаешь, да мы их, этих большевиков, язви их в бок, во… вдрызг!

— Обязательно! — поддакнул Степан Максимыч.

В лоск уложил солдат крепкий самогон. Свалился и Степан Максимыч вместе с ними. А ночью тихо поднялся, вышел на двор. От сараев метнулись темные фигуры.

— Ну что, дядя Степан?

— Готово, входи.

Алексей, Василий-кузнец и Иван Каргополов тихо вошли в избу, забрали десяток винтовок и так же тихо вышли. Степан Максимыч постоял в раздумье, спустился в погреб, нацедил ковш медовухи и, не отрываясь, выпил. Вернулся в избу, лег вместе с солдатами и почти тотчас же крепко уснул.

Утром Степана Максимыча разбудили солдаты.

— Эй, хозяин, вставай… хозяин, эй!

Степан Максимыч нехотя приподнял тяжелую голову.

— Ну что?.. Какая еще там болячка?

— Вставай, пропажа у нас, ружья украли!

Степан Максимыч быстро вскочил с пола, оторопело уставился на солдат еще не отрезвевшими глазами и изумленно развел руками:

— Гляди-кась, паря, а?

Солдаты смущенно топтались на месте.

— Ну че, робя, делать будем?

Сверху, в широких отлогих берегах, спускается пароход. В рубке первого класса два чиновника в темно зеленых бархатных околышах, молодой поручик, две-три дамы. В углу за отдельным столиком высокий, чернобородый — не то купец, не то подрядчик — пьет чай. Перед ним большой чайник с кипятком, чайник поменьше, для заварки чая, стакан, жестяная коробка с мелко накрошенным сахаром.

Поручик кипятится.

— Нет, вы представьте, какое нахальство. Среди бела дня, в двух шагах от уездного города, грабят, убивают, ни проходу, ни проезду.

— Да, обнаглели окончательно большевики, — соглашаются чиновники.

— Какие большевики, — волнуется поручик, — просто банды разбойников! Ну, да мы их в два счета. Раз, два и готово!

— У вас много людей с собой?

— Пятьдесят штыков. Да я с десятком моих людей всю эту сволочь разгоню!

Чернобородый поставил на стол допитое блюдечко, потер платком потную шею и повернулся к поручику.

— Говорят, Петрухин какой-то орудует?

Поручик презрительно пожал плечами.

— Никуда не денется: не сегодня-завтра быть бычку на веревочке.

Чернобородый усмехнулся одними глазами и постучал крышкой чайника.

— Ну-кась, малец, еще чайничек…

Вечером в Змеевке села на пароход партия плотников. У всех сундучки, топоры, пилы.

— Куда вас столько?

— В Алешкине церковь строили, теперь по домам.

На ночь плотники устроились возле солдат, — кто на нарах, кто на полу. Тускло светит огонек посреди парохода. У нар, где у стенки рядком приткнуты ружья, взад-вперед ходит часовой. В полночь с нар, где лежали плотники, из кучи тел поднялся человек. Широко позевнул, нехотя поскреб под мышками, спустил ноги с нар. Тихонько подошел к часовому и негромко спросил:

— Слышь-ка, земляк, куда до ветру сходить?

— Вот, иди прямо, там, налево, в проходе увидишь.

На обратной дороге завели разговор.

— Куда гонят, земляк?

— Шайку ловить. Шайка появилась.

— Грабители, што ль?

— Кто знает, говорят, большевики.

Человек покрутил головой.

— Гляди-ка, дела какие. Покурить, что ль?!

Вынул кисет из кармана, свернул цигарку. Протянул кисет часовому.

— Держи, земляк.

Солдат свернул цигарку, нагнулся закурить. Вспыхнувшим огоньком осветило колючие рыжие усы. Закурил, хотел выпрямиться, — стальные пальцы сдавили горло, кто-то схватил за ноги. В одно мгновение заткнули рот тряпкой, связали по рукам и ногам. До сих пор, казалось, крепко спавшие плотники вдруг вскочили с своих мест, бросились к ружьям. Кто-то из солдат проснулся, тревожно протер глаза.

— Братцы!

На солдат направились ружья.

— Ни с места!

Алексей Петрухин с тремя вооруженными людьми подошел к одной из кают первого класса и постучал в дверь.

— Кто там?

— Господин поручик, с людьми несчастье.

— Что такое?

Щелкнул ключ в двери. Поручик в одном белье выглянул из каюты. Алексей взялся за ручку двери и шагнул в каюту. Направил на поручика дуло револьвера и угрюмо приказал:

— Одевайтесь, господин поручик, дорога дальняя предстоит.

Поручик дробно стукнул челюстями. Потянулся к кобуре револьвера, лежавшего на столе. Петрухин остановил его спокойным движением руки.

— Это вы оставьте, господин поручик.

— Кто вы такой? Я позову людей! — взвизгнул поручик.

Алексей вздрогнул, — а, этот визг! Шагнул к офицеру, впился загоревшимися глазами в его лицо. Да, да, это он!

Лесная опушка, Вера, Соломон и он, этот палач, с диким визгом топчущий Соломоново тело, — встали перед Алексеем как живые.

Петрухин с глухим стоном схватил офицера за горло.

— А-а, негодяй!

Офицер захрипел. Петрухин опомнился, выпустил поручика из рук.

— Ваши люди обезоружены. Торопитесь. Нам время терять нельзя.

Поручик трясущимися руками натягивал брюки, сапоги, френч. Было досадно за свой страх, хотелось быть спокойным, но зубы помимо воли поручика выбивали частую дробь.

Офицера свели вниз.

Петрухин подошел к лоцманской будке. По бокам будки выросли две молчаливые фигуры с ружьями. Петрухин поднял револьвер.

— К берегу!

Рулевой понял. Ухмыльнулся в широкую бороду и спокойно, как капитану:

— Есть!

Пароход медленно повернул к берегу. Петрухин вошел на капитанский мостик, нагнулся к трубке.

— Ти-хай! Сто-оп!

Пароход мягко ткнулся в песчаное дно. Бросили сходни. Сносили на берег свои сундучки, топоры, пилы. На солдат по-прежнему были направлены ружья. Алексей сошел с парохода последним.

— Убирай сходни!

Пароход лениво захлопал плицами…

Петрухин молча кивнул на офицера головой. Два человека, стоявшие по бокам поручика, вскинули винтовки на плечи.

— Иди!

Через минуту с берега один за другим раздались два сухих коротких выстрела…

Глава седьмая
Курьер

править

В полдень за серой излучиной реки показался город. Над городом неуклюже ползла сизо-багровая лохматая туча.

Наташа стояла на носу парохода и задумчиво смотрела вдаль. Что-то ждет их на новом месте? Как-то они устроятся здесь? Надо сразу искать работу, — сумеет ли товарищ, адрес которого ей дал Петрухин, помочь в поисках работы…

Киселева вздохнула. Миша, стоявший рядом, обратил к матери серьезное лицо.

— Мы в этот город, мама?

— Да.

— Мы здесь будем жить?

— Да, Миша.

— А к кому мы заедем?

— К знакомому дяде.

Миша немного подумал, взял мать за руку и, понизив голос, спросил:

— А если папа вернется на старое место, как он нас найдет?

Киселева с улыбкой нагнулась к сыну и крепко поцеловала его в губы.

— Я сказала, куда мы поехали, папа найдет нас… Ну, Мишук, пойдем собираться.

Туча медленно уплывала на север, постепенно открывая ближнюю к берегу половину города. В зелени деревьев блеснули белыми пятнами казенные здания. Широкозадые паровые мельницы тяжело и грузно придавили высокий каменистый берег и дымили в небо огромными красными цигарками. Пароход, описывая широкий полукруг, подходил к пристани…

Киселева подождала, пока свалила толпа, сошла на берег и взяла последнего оставшегося у пристани извозчика. Извозчик, высокий, добродушный с виду мужик, весь заросший ржавым волосом, узнав, куда везти, довольно осклабился.

— Как раз мне это по пути, я в том краю живу.

— Далеко это?

Извозчик, укладывая багаж в ветхий поскрипывающий коробок, неопределенно мотнул головой.

— В том краю, далеко.

Проехали чуть не через весь город. Извозчик не спешил. Называл улицы, показывал чем-либо примечательные здания, рассказывал о последних городских новостях. Наконец остановился у маленького коричневого домика в три оконца.

— Ну, надо быть, здесь.

Наташа вылезла из коробка, с трудом рассмотрела на проржавевшей дощечке номер дома.

— Пойду, спрошу сначала.

Вошла во двор и через открытое крылечко в домик.

Низенькая, слегка курносая и густо конопатая женщина скоблила кухонный стол.

— Здравствуйте!

Женщина бросила скоблить стол, недружелюбно оглядела скромно, но опрятно одетую Наташу и нехотя ответила на приветствие.

— Здравствуйте. Вам кого?

— Федор Лузин здесь живет?

Женщина еще раз не без любопытства осмотрела Киселеву и уже значительно мягче сказала:

— Нет, его нет здесь.

— Как нет? Где же он?

— Его давно нет, вот уж месяца два как уехал.

Наташа растерянно глядела на женщину.

— Куда?

— А кто его знает — куда, — ответила женщина и, помолчав немного, добавила: — да вам на что его?

В кухонку вошел извозчик.

— Ну что, красавица, нашла?

— Найти-то нашла, — невесело ответила Наташа, — да нет человека, к которому я ехала.

— Смотри, грех какой, — участливо сказал извозчик. — Узлы-то сюда нести, или еще куда поедешь?

Женщина вдруг оживилась.

— Да ты что, милая, не здешняя, видать?

— Не здешняя. Мы только что с парохода. У меня и мальчик на улице сидит.

— Ты к Федору и ехала? — любопытно спросила женщина.

— Да.

— Ах ты, господи… Да ты входи, потом подумаем, как быть, вот муж с работы придет. Веди, ступай, мальчонку-то.

Наташа пошла за Мишей. Женщина вышла вместе с Киселевой. Помогла извозчику внести багаж. Провела гостей в маленькую чистенькую горенку.

— Ну вот, посидите пока здесь, а я пойду самовар разожгу.

— Вас как звать? — спросила Наташа.

— Ивановной.

— Вы бы не беспокоились, Ивановна, мы на пароходе пили чай.

— Ну вот, какое беспокойство. Все равно ставить, сейчас Семен придет.

Через некоторое время Ивановна выглянула из кухни и спросила:

— Ты что, не родственница Федору будешь?

— Нет, не родственница.

— Знакомая?

— Нет, и не знакомая, — после некоторого раздумья ответила Наташа. — Мне надо было поехать в этот город и знакомые Федора дали мне его адрес.

Ивановна многозначительно кивнула головой.

— Та-ак, понимаю. Ну, нету Федора, уехал, месяца два как уехал.

Увидала, что Киселева затужилась, подошла к ней ближе и ободряюще сказала:

— Ты, милая, не больно тужи, придет Семен с работы, придумает что-нибудь. Как мальчонку-то звать?

— Мишей.

— Скучно ему без дела сидеть. Вон, Миша, возьми на угольничке книжки, посмотри, там с картинками есть. Сейчас и самовар поспеет.

Когда сидели за чаем, во дворе хлопнула калитка.

— Вот и Семен пришел, — сказала Ивановна и пошла из-за стола.

В кухню, низко нагибаясь, вошел Семен. Он был весь какой-то нескладный. Высокий, худой, слегка сгорбленный. Узкое продолговатое лицо оканчивалось реденькой, в несколько волосков, бороденкой какого-то неопределенного грязноватого цвета. Как-то смешно болтались вдоль туловища длинные руки и никак не могли найти для себя подходящего места.

Семен снял старый замасленный пиджак, бережно повесил на стенку и стал мыться из жестяного облупленного умывальника.

— А нам бог гостей дал, — негромко сказала Ивановна.

— Ну! Каких гостей?

— Да я и сама не знаю. Какая-то с пароходом приехала к Федору.

— К Федору?

— Да. Записка у ней к нему. Узнала, что нет Федора, чуть не заплакала.

Семен только хмыкнул. Ивановна понизила голос до шепота.

— Я думаю, уж не из партейных ли. Да к чему она с мальчонкой.

Семен причесал жиденькие бесцветные волосы перед висевшим на стене осколком зеркала, напустил на себя важности, — ну-ка, мол, посмотрим, что за народ, нас тоже на кривой не объедешь, ежели что, — и вошел в горенку. Молча поздоровался за руку с Наташей и Мишей и сел за стол. Ивановна, вошедшая вслед за мужем, сейчас же налила ему чаю.

— Откуда вы? — спросил Семен, не глядя на Наташу.

Киселева сказала.

— Та-ак.

Семен налил себе на блюдечко чаю, откусил большими желтыми зубами малюсенький кусочек сахару, поднес блюдечко ко рту, подул и медленно стал тянуть, изредка взглядывая то на Киселеву, то на Мишу. Выпив все блюдце, Семен побарабанил пальцами по столу и вдруг в упор остановился на Наташе маленькими светло-голубыми глазками.

— Так вы к Федору?

— Да, к Федору.

Киселева спокойно смотрела в глаза Семену. Семен в легком смущении отвернулся.

— Нету Федора, уехал.

Неловко закрутил свою нехитрую бороденку, сторонкой, незаметно посматривая на нежданную гостью. Вот оказия! И зачем ей понадобился Федор? И Наташа, и Миша Семену решительно понравились. Он протянул руку, потрепал Мишу по щеке и, мельком взглянув на Киселеву, равнодушно спросил:

— Вы что же, по делу к Федору?

— Нет, без дела. Мы, было, приехали сюда жить.

— Жи-ить. Что же вам не показалось на старом месте?

Наташа ответила не сразу. По осторожности, с какой Семен вел разговор, она чувствовала, что он должен быть своим человеком. Но все ж таки, кто его знает. Вдруг окажется человеком совершенно чуждым или даже враждебно настроенным.

— Я Федора не знаю совсем, меня направили к нему его товарищи.

— А-а, — протянул Семен, — товарищи.

— Да, Василий-кузнец, — сказала Наташа и, в свою очередь, взглянула пытливо на Семена.

Семен чуть было не выронил блюдечко из рук. Смущенно поставил его на стол, опять протянул руку к Мише, привлек мальчика к себе.

— Ну, Мишук, хочешь еще чаю?

— Нет, не хочу, я напился.

— Та-ак, значит, Василий-кузнец.

Семену было неловко. И чего только он голову людям морочит? Ведь сразу видать, что свои. Расспросить бы скорей про Василия, — где он, что там с ним.

Наташа спрятала от Семена радостную улыбку. Ну, ясно же, ясно, свой человек Семен, только характер выдерживает. Чудак!

— Может быть, и не Василий, а кто другой, я ведь Василия никогда не видала. Ехали мы сюда с Мишей, на пароходе нам встретился человек, который и дал адрес Федора.

Семен опять насторожился. Ах, мать честная, снова дело запутывается!

— А какой этот человек из себя? — равнодушно спросил Семен.

— Такой высокий, здоровый мужчина с большой черной бородой.

Семен, качая головой, подумал:

«Нет, не Василий. Тот небольшой, сероглазый».

— Кланяйтесь, говорит, Федору от Василия-кузнеца. А себя назвал Петрухиным. Расскажите, говорит, Федору все про себя.

Киселева задумалась. По ее миловидному лицу поползла тенью грусть. Семен все поглядывал на Киселеву и вдруг с теплой ноткой в голосе сказал:

— А вы возьмите да расскажите.

— Кому? — взглянула на него Наташа.

— А вот нам, — ободряюще улыбнулся Семен.

Наташа кивнула головой и просто сказала:

— Да, я расскажу.

И стала рассказывать. Семен, облокотившись на стол, молча слушал, время от времени сдвигая тонкие белесые брови. Его рука все чаще и чаще тянулась к Мише, лаская мальчика по пушистой белокурой головенке. Пригорюнившаяся Ивановна раза два взволнованно высморкалась и утерла глаза концом фартука.

С улицы в маленькое оконце заглянули сумерки. Устало и тонко попискивал самовар, в кухонке неуверенно и робко чирикнул сверчок и тотчас же сконфуженно замолчал. Киселева кончила рассказывать, повернула голову к окну и застыла в глубокой задумчивости. Где-то теперь Димитрий, что-то с ним? Придется ли когда увидеться? Как прожить одной с мальчиком на руках в такое тяжелое время?..

Семен молча продолжал сидеть за столом, уронив голову на руки.

— Тебе чаю налить? — шепотом спросила Ивановна.

Семен, не отвечая, отсунул от себя пустой стакан, прошелся несколько раз по тесной горенке и угрюмо проговорил:

— Да, дела!

Семен сел на свое место, шутя хлопнул Мишу по плечу и, как взрослому, серьезно сказал:

— Так-то вот, Мишук… Ну что ж, оставайтесь у нас, как-нибудь потеснимся, вон ту комнатушку, — указал Семен на перегородку, — вам уступим, а свою кровать в кухню вынесем.

За ужином Семен рассказал про Федора.

— Уехал Федор, а куда, не знаю. Теперь мы здесь. Вишь, рабочему человеку житье какое стало. Как случился переворот, Федора не трогали, а потом через неделю или две, должно, донес кто или сами докопались, что Федор свой человек с большевиками был, и арестовали. Месяца два подержали, ничего, слышь, не нашли за ним и выпустили. Пришел Федор на работу, а там не берут, слышь, не велено большевиков держать. Ну, деваться некуда. Пришел раз Федор ко мне. Надо, говорит, подаваться куда ни то, здесь житья не дадут. Иди, говорит, в мой домишко, чтоб чужим не отдавать. Собрался и уехал. Сборы недолгие, двое их только с женой. Да вот уж два месяца от Федора ни слуху ни духу.

— А вы сами не большевик? — спросила Наташа.

Семен смущенно улыбнулся.

— Ну, какой я большевик, так помогал кое-чем, если приходилось. Вот дал Федору для Василия-кузнеца паспорт да деньжонок немного собрал по товарищам, таким же, как и я. А то какой я большевик.

— И никого из партийных не знаете?

— Нет. Трудно теперь кого-нибудь признать, все боятся слова лишнего сказать, чуть что, — за город да в ямы, вот и сгиб человек.

— Бывает?

— Чуть не каждый день. Был человек и нет человека, и спрашивать не у кого. А спросишь и сам попадешься. Вот и молчат, напуганы шибко.

Наташа вздохнула.

Долгими ноябрьскими вечерами, когда за окном крутила вьюга, в маленьком коричневом домике было тепло и уютно. Семен рассказывал про Федора, про Василия-кузнеца и про многих других товарищей, которых ему приходилось видать. Наташа вспоминала о Димитрии. Ивановна надвязывала мужнины чулки, штопала белье и по временам глубоко вздыхала.

В такие вечера Миша бросал свои книжки и кубики и внимательно прислушивался к разговорам взрослых. Из этих разговоров Миша узнал, что где-то далеко есть Советская Россия, где живут одни большевики. Там живет и Мишин папа. Еще Миша узнал, что теперь из Сибири, где живут Миша с мамой, дядей Семеном и Ивановной, к папе нельзя ни проехать, ни письма написать, — начальство не позволяет…

Иногда Семен приносил газету, читали ее вслух, подолгу останавливались на известиях о России. Так хотелось отделить правду от лжи. Газета задыхалась от злобы на большевиков и «Большевизию», рассказывала про них всякие ужасы, и думалось, что правды в ее словах не найти.

Раз попалось объявление:

Курьер
принимает для доставки во все
города Советской России письма,
по желанию с обратным ответом.

править

Наташа взволновалась. Вот бы написать Димитрию.

— Как вы думаете, Семен Васильевич?

Семен несколько раз прочитал объявление и с недоумением развел руками.

— Чудно. Кабы сказать мошенство, не должно бы. Всурьез если, навряд разрешат.

Наташа задумалась. Написать, конечно, хорошо, но куда писать, если даже вся эта история с курьером и серьезна. Правда, Петрухин уверил, что Димитрий успел отступить в Россию вместе со всеми, но ведь Россия велика, где искать Димитрия. Написать в комитет партии, — но какой курьер согласится доставить такое письмо.

Вдруг вспомнила, — да ведь в Москве двоюродный брат Димитрия. Ему и написать. Да, но что это за курьер! Не ловушка ли какая!

— Спросить бы у кого, Семен Васильевич, — неуверенно сказала Наташа, — может быть, не в первый раз курьер едет.

— Спросить есть у кого, да не знаю, будет ли ловко.

— У кого?

— Управляющий у нас словно бы хороший человек.

— Давно вы его знаете?

— То-то и есть, что недавно он у нас, месяца два как появился, откуда, чей, неизвестно, ну, а обращается с нами, как со своим братом.

— Я думаю, можно, — сказала Наташа, — что ж тут особенного, сошлетесь на меня, знакомая, мол, хочет письмо послать.

— Завтра попробую, спрошу.

…На другой день Семен зашел в кабинет Хлебникова, управляющего мыловаренным заводом, где работал Семен.

— Вот, Иван Петрович, спросить хочу… Тут знакомая одна письмо послать хочет, да не знай как.

Семен протянул Хлебникову газетный лист и ткнул пальцем в объявление.

Хлебников взглянул на объявление и спокойно сказал:

— Я читал. Что ж, я думаю, что можно.

Семен бочком посмотрел на Хлебникова.

— Я тоже думаю, что можно. Раз в газете напечатано, значит, разрешило начальство.

Хлебников заметил наблюдающий взгляд Семена, опустил глаза в лежавшие перед ним бумаги и как-то неопределенно сказал:

— Только лишнего ничего писать не надо, а то кто их там знает…

Семен улыбнулся.

— Ну, Иван Петрович, женщина опытная… Муж у ней там…

И опять бочком на Хлебникова. Управляющий ничего не ответил.

Дома Семен рассказал Наташе о своем разговоре с управляющим и высказал удивление некоторым непонятным словам Хлебникова.

— Лишнего, говорит, не пишите… Как это понимать?.. Я ему нарочно про мужа загнул, муж, говорю, у ней там. А он будто и не слыхал… Хм, лишнего не пиши…

— Да, это действительно странно, — согласилась Наташа, — можно понимать и так, и эдак.

— Уж он сам не большевик ли, — задумчиво проговорил Семен.

— Ну, что вы, — улыбнулась Наташа, — эти слова еще ничего не говорят.

Долго думала, прежде чем написать. Добросовестный ли человек курьер, доставит ли письмо. Вдруг курьера арестуют или убьют в дороге. Наконец, решилась и села за письмо.

— Пиши, Миша, и ты папе письмо.

Миша бросил свои кубики, взял карандаш и листок бумаги и крупными печатными буквами написал:

«Здравствуй, дорогой папа, как ты живешь. Мы с мамой живем ничего, с нами живет дядя Семен и Ивановна. Дядя Семен меня любит и покупает мне книжки с картинками и игрушки. Мама меня каждый день пускает на улицу. У дяди Семена сдох Шарик, ему кто-то дал хлеб с иголкой, он только один день пожил и сдох. Папа, почему ты так долго нам не писал, пиши мне только отдельное письмо, а маме отдельное. Папа, это я сам писал, мне никто не говорил. Папа, мы от тебя ждем письма. Крепко целуем и ждем, приезжай скорей. Твой Миша».

В этот же день Наташа отнесла письмо курьеру.

Дует ветер. Идет поземка.

По широкому снежному полю напрямик идут двое: высокий плотный человек в заячьем треухе, барнаулке и длинных пимах, и рядом мелким шагом торопится солдат в шинели английского образца. Через плечо у высокого кожаная сумка.

На взгорье остановились. Солдат показал вдаль рукой:

— Видишь, вон кустики. Как к кустикам спустишься, тут тебе полевее и будет долок. Так ты долом-то, долом-то прямо к деревне и выйдешь. Там тебе и будет Расея.

Человек в барнаулке вынул бумажник, отсчитал пачку денег и протянул солдату.

— Спасибо тебе, земляк. Держи.

Солдат взял деньги, отвернул полу шинели и сунул их в карман штанов.

— Счастливого пути!

— Спасибо, земляк.

Высокий повернулся и пошел. Солдат опустился на колено, вскинул ружье.

Грянул выстрел.

Высокий ткнулся ничком в снег.

Солдат постоял немного, огляделся по сторонам. Подошел к убитому, повернул его лицом вверх. Снял кожаную сумку, вытряхнул содержимое на снег.

Ничего, кроме писем, не было. Солдат расстегнул на убитом барнаулку, нащупал на груди бумажник, торопливо сунул себе за пазуху. Еще раз огляделся кругом и быстро зашагал назад.

Дул ветер. Шла поземка.

Часть вторая

править

Глава первая
Всплески

править

К тюрьме беглым шагом подходил отряд вооруженных людей.

Кувыркалась белесая луна в серых разорванных облаках, ветер гнал за отрядом колючую снежную пыль, звучно похрустывал под ногами тугой снег. Над тюрьмой медленно колыхалась серая мгла, Там и сям прорезанная светлыми копьями электрических фонарей.

Часовых сняли без выстрела. Кузнец Василий с десятком людей вбежал в караульное помещение и быстро обезоружил растерявшихся солдат. Остальная часть отряда рассыпалась по тюремным коридорам.

— Отпирай камеры!

Забегали перепуганные надзиратели, загремели железные засовы у дверей.

— Выходи, товарищи!

Петрухин бросился к камере, где сидел вместе с Верой, Соломоном, Андреичем.

Нетерпеливо рванул дверь.

— Отпирай живей!

Вырвал из трясущихся рук надзирателя ключи, швырнул на пол замок.

— Товарищи, сколько вас?

— Пятеро.

На один только миг мелькнули перед Алексеем лица погибших товарищей — Вера, Соломон, Захаров, Морозов, молодой деревенский паренек Сергей. Сдвинулись брови над переносицей.

— Эх, не дождались!

Коротким вздохом подавил воспоминания. Не время думать, не время. Потом, потом.

— Товарищи, живей, живей!

Спешили на двор, вооружались винтовками и револьверами, взятыми у караульных и надзирателей, и строились в молчаливую колонну.

Петрухин обошел ряды.

— Товарищи, оружие берет только тот, кто идет с нами. Живо, живо!

Подошел один из пятерых, протянул Алексею сверток — мягкий комок золотистых кос Веры.

— Товарищ Петрухин, я не останусь в городе… Вы сумеете передать матери Веры. Как святыню берегли, друг другу передавали.

Дрогнул суровый Петрухин. Молча взял сверток, сунул себе за пазуху.

Коротко и глухо скомандовал:

— Шагом марш!

К тюрьме мчался верховой. Подскакал к выходившей из тюремного двора колонне, осадил коня, крикнул взволнованно:

— Кто товарищ Петрухин?

— Я. В чем дело?

— Нас предали! — хрипнул человек, — второй район окружен, конспиративные квартиры захвачены… выступление прекратить… отводите людей… приказание штаба.

Человек помчался дальше. Алексей подозвал кузнеца и устало сказал:

— Василий, отводи людей. Я останусь в городе.

Крепко пожал руку Василию и быстро зашагал по спавшим улицам. С другого конца города слышались редкие ружейные выстрелы.

Маленькая старушка, вся в черном, по ночам не спит. Сидит у окна, смотрит в пустоту безмолвной ночи. Все ждет.

— Вера… Дочь моя…

На улице под быстрым тяжелым шагом захрустел снег. Кто-то тихо стукнул в окно. Старушка вздрогнула, прильнула к окну. Стук осторожно повторился. Заметалась по комнате, ища дверь на улицу.

— Сейчас я, сейчас.

Путаются ноги в подоле юбки, дрожащие руки не найдут задвижки у дверей.

— Сейчас я, сейчас.

С улицы в распахнутую дверь вместе с ветром шепот осторожный:

— Не пугайтесь, я — товарищ Веры.

Высокий человек взял старушку под руки и повел ее в дом.

— Я сидел вместе с Верой в одной камере… В тот вечер она просила передать вам… Вот…

Протянул старушке сверток. Блеснуло золото волос.

— Вера…

Погрузила пальцы в шелк волос, прижалась лицом. Дрожат плечи от рыданий.

— Дочка… голубка…

Доверчиво взяла высокого человека за руку, взглянула в лицо.

— Вы были с ней… Расскажите мне.

Петрухин сел рядом со старушкой и долго рассказывал. А когда поднялся, она взяла его голову, нагнула к себе, поцеловала в лоб.

— Вы еще придете, да? Вы мне близкий, родной, вы были товарищем Веры.

— Приду, приду.

Вышел на улицу. Сжал голову руками.

— Эх!

Только зубами скрипнул. Поднял огромный кулак, погрозил спящему городу и исчез в темном переулке…

По городу, злобно лязгая железными цепями, носились грузовики, — на концах по пулемету, по бортам штыки. С фырканьем, отдуваясь от беготни, подкатывали к тюрьме. Опять по гулким тюремным коридорам стучали тяжелые шаги, опять гремели засовы у дверей и опять наполнялись камеры.

По безлюдным улицам торопливым шагом проходили патрули. Гулким топотом отдавали мостовые, провожая конные разъезды. В морозной сероватой мгле тревожно взметывались голоса часовых.

— Стой! Кто идет?

За рекой, в рабочем поселке, замирали последние выстрелы.

Начинало светать.

Утром на третий день из города на широких крестьянских розвальнях выехали двое: высокий чернобородый мужик, закутанный в собачью доху, и молодая краснощекая женщина с черными, переломленными дугой бровями. Мужик был мрачен, крепко подхлестывал рослого жеребца и без того широко забирающего сильными ногами.

Не успели отъехать и сотни сажен, налетел конный разъезд.

— Стой! Что за люди?

— Люди как люди, — мрачно сказал мужик и полез в карман за документами.

Молодая женщина с лукавой улыбкой глянула на старшего, блеснув крепкими белыми зубами.

— Што на вас покою нет. Ишь, мужик у меня сердитый, лошадь дешево продал.

Она кивнула головой на мужика, сердито разворачивавшего документы. Казак глянул в веселое лицо женщины, шутя замахнулся плеткой.

— Постегать бы тебя малость, ишь, гладкая какая.

Мельком взглянул на протянутые мужиком бумаги и поскакал прочь.

Мрачный мужик улыбнулся.

— Ну и молодец ты, Настасья.

Молодая женщина прижалась к Петрухину.

— Я с тобой, Алексей, куда хочешь.

Как узнал костинский поп, что на Чернораеву заимку наезжают вооруженные люди, неизвестно. Решил было сразу донести по начальству, да надумал сначала попытать у кузнеца, давно держал на него подозрение. Пришел к кузнецу со сломанным косырем.

— Вот, наварить бы, Прокофий.

— Это, батя, можно.

— Один работаешь? А где у тебя помощник?

— Эка, батя, хватился. Еще по осени ушел.

— Вон как, а я и не знал.

— Поп вынул коробку папирос, протянул Прокофию.

— Ну-ка, покурим заграничных.

Молча закурили.

— Легковата, — сказал кузнец, пуская струйку ароматного дымка, — наша махорка покрепче будет.

— Ну, наша, конечно, — поддакнул поп. — А что, у Чернорая работник все еще живет?

— Да разве у него был? — удивился кузнец.

Поп подозрительно глянул на Прокофия, — хитрит, мол, мужик или правду говорит.

— Неужели не знал? А люди сказывали, Чернораев работник езжал к тебе.

Кузнец ухмыльнулся, — хитер, мол, ты, да не шибко.

— Людей послушать, так у тебя, батя, от керенок сундуки ломятся.

— Ты скажешь, ломятся, — рассердился поп.

Косырь был готов.

— Получай, батя, на сто лет хватит.

— Сколько тебе за работу?

Прокофий притворился рассерженным.

— Что я — нехристь! Нисколько не надо!

После ухода попа Прокофий послал сынишку за Иваном Каргополовым.

— Степанка, слетай за Иваном, скажи, отец, мол, сейчас велел прийти.

Иван явился быстро.

— Слышь, язви его в душу, — сказал тревожно кузнец, — учуял что-то долговолосый. Надо бы смыкаться к Чернораю.

Прокофий подробно рассказал Ивану о своем разговоре с попом. Иван взялся за шапку.

— Думать тут нечего, вот смеркнется, слетаю…

Через день нагрянули на Чернораеву заимку из районной милиции.

— Показывай, старик, где у тебя чужой народ!

— Вот все мы тут, — сердито указал Чернорай на свою старуху и на Настасью.

— Ты нам очки не втирай, старик, показывай, где у тебя работник спрятан!

Чернорай рассмеялся.

— Что вы поздно хватились, работник еще осенью ушел.

— Чей такой?

— А кто его знает — чей. Пришел в уборку, сказался беженцем, после уборки опять ушел.

Начальник помолчал немного, прошелся по горнице, посмотрел на развешанные по стенам фотографические карточки.

— Это кто?

— Сын Михайла, — угрюмо ответил старик.

— Где он?

— У бога, — так же угрюмо сказал Чернорай.

Старуха шумно вздохнула и всхлипнула в фартук.

— Та-ак, — протянул начальник и вдруг повернулся к Чернораю. — Ну, дед, говори, где спрятал оружие?

— Да что вы ко мне пристали, — вскипел Чернорай, — что я вам — разбойник?

— Ну, ну, не больно, — нахмурился начальник.

Всю Чернораеву заимку перевернули вверх дном.

Разворочали ометы прошлогоднего сена, щупали штыками в снегу, пробовали рыть землю. Чернорай хитро улыбался в колючие щетинистые усы и думал про Алексея:

«Как же, найдете. Он еще наделает вам хлопот».

Петрухин и кузнец Василий отсиживались в землянке, давно вырытой в овраге в версте от Чернораевой заимки.

Как-то к ночи перед домом костинского попа остановилась ямщицкая пара.

В дом вошел солдат с ружьем.

— Батюшка, начальник уездной милиции едет, переночевать просится.

— Пожалуйста, пожалуйста, сделайте одолжение.

Начальник милиции — высокий плечистый человек с черной бородой — попу понравился.

— Милости просим, господин начальник, милости просим.

Начальник разделся, непринужденно уселся за стол.

— А мы, батюшка, вчера большевистскую банду сцапали!

— Господь милосердный, да что вы?!

— Да. И самого главаря большевицкого — Петрухина.

Поп обернулся к иконе и перекрестился.

— Слава тебе, господи! Завтра господу богу молебен благодарственный отслужу.

Начальник опрокинул в рот стакан медовухи и взялся за холодную курицу.

— Похвальное дело, батюшка.

— У нас тут, господин начальник, пощупать бы которых надо. Большевики.

— Да что вы! И у вас есть?

— Есть, есть, полсела прямо.

— Кто, например?

— Степан Максимыч, Прокофий-кузнец, Иван Каргополов…

Начальник позевнул.

— Ну, ничего, батюшка, доберемся до всех. Петрухина поймали, а остальных поймать — плевое дело.

Ночью начальник милиции оделся по дорожному, прошел к попу в комнату, потрогал его за ногу.

— Ну-ка, батя, вставай.

— Что такое? Вы собрались уже? Куда так рано?

— Служи, поп, панихиду.

— Какую панихиду? В чем дело?

— По себе панихиду. Я — Петрухин.

Попа словно ветром сдуло с кровати. Бросился в ноги Петрухину. Рыдал, целовал сапоги.

— Пожалей! Сдуру болтал! Век не буду!

Петрухин молча поднял револьвер, выстрелил и, не оглядываясь, вышел на улицу.

У ворот стояла ямщицкая пара.

Глава вторая
В обратный путь

править

Димитрий Киселев вышел из штаба армии радостно взволнованный: поручение перейти фронт, зайти в тыл колчаковским войскам и начать работу в Сибири — дано ему.

Димитрий хорошо знает Сибирь. К опасностям привык и их не боится. Спокойный и уверенный, зря рисковать не будет. Товарищи учли в Димитрии эти качества и потому именно ему поручили это опасное и ответственное дело.

Знают также товарищи из штаба и то, что у Димитрия в. Сибири осталась жена с ребенком…

Киселев вздохнул.

— Что с ними? Полгода никаких известий. Бедная Наташа, бедный маленький Мишка! Каково-то тебе без твоего папульки!

Кто-то неведомый, непрошеный жесткой рукой схватил за сердце, сдавил, скомкал. Глубокой бороздкой прошла поперечная складка на лбу, скорбно сдвинула брови. Киселев тряхнул головой, стараясь прогнать надоедливые думы.

— Ничего, скоро увижу.

Пройти через фронт большого труда не составит. В Сибири его не узнают, — там он носил густую курчавую бороду, теперь у него бритое актерское лицо. Дополняют сходство с актером глубокие складки на лбу и на щеках у рта, — словно грим наложен… Да, дело опасное. Впереди, может быть, смерть. Положим, смерть не страшна, к смерти привык, каждый день с ней лицом к лицу. Но может быть хуже. Попадешься, будут издеваться, мучить. Белые совсем озверели… Да, дело опасное. Надо предусмотреть каждую мелочь, продумать все до мельчайших подробностей.

Утром Димитрий зашел в мастерскую, заказал чемодан с двойным дном и двойными стенками. В штабе получил паспортную книжку на имя крестьянина Саратовской губернии Ивана Петровича Мурыгина, по профессии учителя.

— Будьте спокойны, товарищ Киселев, книжка самая настоящая.

Димитрий улыбнулся, спрятал книжку в карман. Зашел к начальнику штаба — получить еще документ. Начальник, Никита Иванович, высокий, широкоплечий, с коротко стриженными волосами на большой круглой голове, протянул Киселеву маленькую шелковую полоску:

— Вот вам, товарищ Димитрий, документ.

Димитрий взглянул на полоску. Два вершка в длину, вершок в ширину. Буквы — словно зерна маковые нанизаны, чуть глазом рассмотришь. В углу — печать с копейку, нарочно на этот случай изготовленная.

Никита Иванович полушутя, полусерьезно улыбается:

— Дальше прячьте. Документ может оказаться для вас смертным приговором.

— Знаю. У меня есть такое место, куда в старое время даже жандармы редко заглядывали, век ищи, не найдешь.

Никита Иванович понял и усмехнулся.

— А это вот вам в Сибири очень пригодится.

Вынул из стола несколько новеньких пачек желтых и серо-зеленых колчаковских денег и подал Киселеву.

— Ну, кажется, все теперь.

Поднялся из-за стола, взволнованно пожал Димитрию руку.

— Ну, а если там что… мы вашу семью разыщем… ну, да вы сами знаете, товарищ Димитрий…

Он махнул рукой и сел на свое место.

Димитрий вышел…

…До вечера бегал по аптекам и аптекарским складам — искал целлулоидную капсулу. Непременно надо было целлулоидную; в том месте, куда думал спрятать документ, желатиновая капсула быстро растаяла бы. Наконец, нашел. Взял несколько штук на всякий случай. Дома маленькую шелковую полоску свернул трубочкой, всунул в капсулу и положил в бумажник.

— Буду переходить фронт, спрячу куда следует.

Вечером пошел к сапожнику и тут же при себе велел заделать в сапог под подошву паспортную книжку учителя Мурыгина. Расчет был простой — если бы пришлось попасться к белым, надо вынуть книжку именно из потайного места и сказать, что спрятал от большевиков. Утром на другой день был готов и чемодан. В дно положил несколько газет, брошюр, — столько, чтобы заметно не увеличивало тяжесть чемодана. В двойные стенки аккуратно, чтобы не тряхнулось, уложил пачки колчаковских кредиток. В этот же день простился с товарищами и уехал на передовые позиции.

Молодой энергичный комдив разложил карту местности, где Димитрий собирался переходить фронт.

— Вам, товарищ Киселев, надо лошадь и сани, — задумчиво говорил комдив. — Пешком нельзя. Собственно, пешком бы и лучше, здесь всего пять-шесть верст, но если попадете на белых, будет очень подозрительно, что человек тащит на себе чемодан. Взять возчика из здешних мужиков, — черт его знает, какой попадется, так прямехонько к белым в штаб и прикатит.

— Нет, уж я лучше без возчика, — засмеялся Киселев.

— Лошадь и сани мы вам дадим. Там бросите, как доберетесь, а не бросите, так продадите, колчаковские деньги пригодятся. А сейчас поедемте, я вам засветло покажу местность.

Вместе с комдивом выехали за линию расположений.

— Вон видите кустики, указал комдив вдаль, — а вон дальше бугорок. За бугорком направо, верстах в пяти, деревня, с бугорка ее видать. Если взять степью полевее, то можно выехать на дорогу сзади этой деревни. Дорога идет на станцию. Днем нельзя, видите, в степи все, как на ладони. А ночью патрули можно миновать. Далеко от деревни патрули не заходят.

Димитрий выехал от комдива, как стало смеркаться.

Вон и кустики. От кустиков дорога пошла слегка в гору. Снег с горы сдуло, и лошадь шла легко. С бугорка Димитрий рассмотрел чуть мерцавшие огни деревни. Слегка ударил лошадь кнутом.

— Но, поторапливай, теперь недалеко.

Лошадь затрусила под гору. Вдруг фыркнула и метнулась в сторону.

— Что там еще? Чего испугалась?

Киселев остановил лошадь, зорко посмотрел вперед. На снегу что-то чернелось. Слез с саней, подошел ближе, нагнулся. Перед ним лежал человек в барнаулке, больших пимах, заячьей шапке с ушами, наполовину занесенный снегом. Через плечо у человека ремни. Димитрий потянул за ремни и вытащил из-под снега кожаную сумку. Вытряхнул снег из сумки, вместе со снегом выпало письмо. Счистил снег с письма рукавом шинели, чиркнул спичку. Письмо адресовано в Казань. Киселев, в раздумье постоял возле человека. Что бы это значило? Внимательно осмотрел вокруг человека, копнул снег ногой. Еще письмо. Опять счистил снег с письма, чиркнул спичку. Адрес в Самару. Теперь ясно: значит, человек шел от белых из Сибири и пробирался в Советскую Россию. Дорогой замерз или убит. Может быть, нес важные сообщения. Димитрий торопливо стал разгребать снег возле человека. Нашел еще письмо, еще… еще… Нашел больше трех десятков. Что делать? Сложить в сумку и оставить здесь? Но по всему видно, что человек лежит здесь не со вчерашнего дня и, кто знает, сколько еще может пролежать, пока не наткнутся на него. Да и кто еще наткнется. Прочитать письма в темноте нельзя. Зажечь спичку. Но коробки спичек не хватит прочесть и двух писем. Придется отложить переход границы еще на день, доставить письма в штаб необходимо…

Димитрий снял сумку с человека, сложил в нее все письма. Поискал у человека на груди, в карманах, — нет ли каких документов. Ничего не оказалось. Взглянул еще раз на еле мерцавшие огоньки деревни, подошел к лошади, сел в сани и повернул обратно…

Комдив еще не спал.

— Что, товарищ Киселев, неудача?

— А вот посмотрим, удача или неудача.

Димитрий рассказал о находке и вытряхнул из сумки письма. Комдив бросился помогать Киселеву счищать снег с писем. Димитрий с любопытством просматривал адреса.

— Самара, Симбирск, Москва, Самара, Казань, Москва…

Вдруг письмо дрогнуло в руках.

— Что? Что? Не может быть?

Еще раз взглянул на письмо и громко прочел:

— Москва, Василию Степановичу Киселеву.

Ну да, да, письмо двоюродному брату Димитрия. И почерк знакомый, милый почерк жены. Торопливо разорвал конверт. Дрожат руки, прыгают строчки перед глазами.

…Издевались, угрожали… Допытывались, где муж… Таскали по контрразведкам… Голодала, боялась за Мишу… Со службы уволили… Опять лишения… Переехала в другой город… Устроилась у одного товарища, адрес которого дал Алексей…

Димитрий вздохнул.

— Бедная, бедная!

Не скрывая горя, сел за стол, сжал голову руками.

— Милая Наташа, милый Мишка. Что-то с вами?

Комдив положил руку на плечо Димитрию и сердечно сказал:

— Ничего, товарищ, теперь знаете, где семья.

— Да, да, — встрепенулся Димитрий, самое главное, что мой путь именно в этот город.

Днем несколько раз перечитывал письмо жены. Только теперь заметил, что Наташа не указала адреса, в тексте письма упоминался только город и больше ничего. Ну, не беда, лишь бы добраться до города, а там разыскать уж не составит больших трудностей. Бережно уложил женино и Мишино письма в двойные стенки чемодана, распростился с комдивом и с вечера вновь выехал. Когда поднялся на бугорок, направо, внизу, увидел желтоватые огоньки.

«Деревня, — подумал Димитрий, — значит, надо забирать налево».

По спуску было много снегу, лошадь шла трудно, часто проваливалась. Все время смотрел вперед, стараясь не упустить из виду огней деревни и объезжая ее с левой стороны. Вот как будто деревня на прямой линии с Димитрием. Теперь надо сделать полукруг, забирая вправо, чтобы выехать на дорогу сзади деревни. Лошадь тяжело дышала. Киселев остановил ее, слез с саней. Подтянул подпругу, поправил хомут, дал лошади передохнуть.

— Ну, теперь поедем дорогу искать.

Скоро лошадь пошла легко по твердому насту. Сдуло ли снег с косогора, или начиналась дорога, Димитрий не знал.

Вдруг впереди метнулись темные фигуры.

— Стой! Кто едет?

Волна холодной дрожи обдала Димитрия с ног до головы.

«Вот они, белые! Что-то будет?»

Остановил лошадь.

— Свой, братцы!

— Стой!

Подошли три солдата в коротких полушубках, в пимах, серых вязаных шапках.

— Чей такой? Откуда?

— Братцы, голубчики, из России я, из Большевизии проклятой!

Димитрий постарался придать голосу радость.

Солдаты стали вполголоса совещаться.

— Што ж, видать, в штаб вести?

— Понятно, в штаб, как больше.

— Езжай в штаб. Мальцев, садись ты!

Один солдат сел в сани сзади Димитрия, взял ружье на изготовку.

— Держи на деревню. Вон огни впереди.

Лошадь вышла на накатанную дорогу и легко побежала. Въехали в деревню. Посреди деревни, у большого шатрового дома остановились. Солдат вылез из саней.

— Бери сундук. Иди за мной!

Димитрий взял чемодан и пошел за солдатом. У входа в дом остановил часовой.

— Что за человек?

— Со степи. В степи пымали. Из Большевизии.

— Проходи.

Прошли в дом. В первой половине было тесно — мужики, бабы, ребятишки. У стен на лавках сидело пять-шесть солдат в шинелях и с ружьями.

— Подожди здесь.

Димитрий поставил чемодан на пол. Провожавший Димитрия солдат открыл дверь в другую половину.

— Человека пымали, господин поручик!

— Человека? Где поймали?

— В степи. От большевиков ехал.

— Давай его сюда!

Солдат оглянулся на Димитрия.

— Ну, ты, иди!

Киселев взял чемодан и вошел за солдатом в чистую половину. За двумя составленными столами сидело несколько офицеров. На одном конце стола лежала разложенная карта, кучи бумаг. На другом — кипел самовар, стоял горшок с молоком, на жестяной эмалированной тарелке лежал хлеб, рядом яйца, в разорванном конверте табак, большая коробка гильз.

Офицеры внимательно и подозрительно осмотрели Димитрия. Один встал из-за стола, подошел ближе, засунул руки в карманы, расставил ноги и молча стал глядеть на Димитрия.

— Из Большевизии?

— Из Большевизии, господин поручик, — с готовностью ответил Киселев.

— Большевик?

Пронизал Димитрия пытающим взглядом. Киселев спокойно выдержал взгляд.

— От большевиков бегу. Я учитель. Невозможно интеллигенции у большевиков жить.

Офицер насмешливо фыркнул.

— Рассказывайте сказки! Знаем мы вашего брата. Обыскать!

Двое солдат бросились обыскивать. Вытряхнули все из чемодана на пол. Перебирали и перетряхивали каждую вещь. Тщательно прощупали рубцы на белье, некоторые даже распарывали, — казались подозрительными по толщине, не зашито ли что? Окончив, все в порядке сложили в чемодан. Стали обыскивать одежду. Вынули бумажник.

— Деньги советские, господин поручик!

Солдат передал бумажник офицеру. Все с интересом стали рассматривать. Один насмешливо улыбнулся.

— Зачем же в Большевизии деньги, там все даром?!

— Кому даром, господин поручик, а кому и за деньги ничего нет.

Димитрий совершенно овладел собой, непринужденно глядел на офицеров, спокойно говорил. Поручик взглянул на него все еще недоверчиво.

— Раздеть его!

Димитрий притворился рассерженным.

— Господин, поручик, вы напрасно будете беспокоиться. Я действительно тот, за кого себя выдаю. Бежал из Большевизии оттого, что там, повторяю, нельзя интеллигенту жить. Творится что-то дикое, кошмарное, словами нельзя передать всего.

В голосе Киселева была большая убедительность. Поручик заколебался.

— Как же вы пробирались без документов? Где у вас документ?

Димитрий ударил себя по лбу.

— Совсем из головы вон. Да ведь у меня есть документ.

Быстро сел на пол, снял сапог с ноги и, вынув из кармана нож, стал отпарывать подошву.

— У меня здесь паспорт старый.

Протянул офицеру паспортную книжку — Ивана Петровича Мурыгина. Офицеры тщательно осмотрели книжку со всех сторон.

— Почему же вы сразу не показали паспорта?

Димитрий улыбнулся.

— Забыл со страху. Ведь, вы знаете, что там про сибирские войска распускают. Будто при переходе через границу убивают на месте без всяких разговоров.

Кто-то из офицеров выругался.

— Вот сволочь большевистская! И неужели этому верят?

Киселев виновато развел руками.

— Верят не верят, а все-таки боязно. А ну как и вправду без суда и следствия. Там, в Большевизии, всяких страхов натерпелся, да еще, думаю, здесь неизвестно что будет.

— А советский документ у вас был?

— Был. Вот уж из последней деревни выехал, изорвал. Думаю, без документа еще суд да дело, хоть расспросят, может быть, ну, а с советским документом прямо на месте пристрелят.

— Здорово-таки напугали вас!

— Откуда ж нам знать? Ведь отсюда никаких вестей не доходит. А то, что сообщается в советских газетах, вы, наверно, знаете, какого сорта.

Поручик все еще вертел книжку в руках, время от времени незаметно приглядываясь к Киселеву.

— Так как вас звать?

— Мурыгин, Иван Петрович Мурыгин.

— Так.

Офицер вернул Мурыгину книжку.

— Ну, садитесь с нами чай пить.

Мурыгин спрятал книжку в карман. Вынул бумажник, отобрал с десяток советских денежных знаков и положил на стол.

— Вот, может быть, поинтересуетесь. Все равно здесь не нужны будут.

Офицеры взяли, поблагодарили.

— Ну, что там в Большевизии, расскажите.

— Да что там! Жить нельзя интеллигенту. Все под подозрением. Каждый интеллигент — буржуй и контрреволюционер. Тюрьмы всюду переполнены. Расстреливают массами. Хлеба нет, голодовка форменная. Петроград вымирает. На улицах трупы, не на чем вывозить, всех лошадей поели. Поели и собак, и кошек. Здания разрушены, деревянные дома растаскивают на топливо. В Москве то же самое. Дороговизна невероятная, и то можно купить только из-под полы. Все, кто может, бегут. Ждут, как светлого христова воскресения, прихода сибиряков или с юга Деникина. В провинции всюду крестьянские восстания. Недолго, недолго продержится советская власть. Даже рабочие и те против большевиков, потому что живется им в тысячу раз хуже, чем при царе. Ну, конечно, — иронически усмехнулся Мурыгин, — комиссары и теперь живут припеваючи. У них и фрукты, и вина, все чего хочешь.

Офицеры с жадной напряженностью слушали рассказ Мурыгина. Димитрий вполне вошел в свою роль, с азартом ругал большевиков и, в конце концов, рассказал тут же придуманную историю о том, как его самого выгнали из собственного дома, отобрали мебель, одежду, словом, все, что было в доме. Кое-как приятели на дорогу собрали.

— Ничего, все скоро вернем. Рождество будем встречать в Москве.

— Дай-то бог, — вздохнул Мурыгин.

Глава третья
Первые шаги

править

В город Мурыгин приехал рано утром. Сдал чемодан на хранение в багажную кассу и пошел искать комнату. Проходил целых полдня, исходил город вдоль и поперек и нигде не встретил ни одной записки о сдаче, комнаты. Попробовал зайти в два-три дома без записок, — ничего не вышло. И сами не сдают, и кто может сдать, не знают.

Приближался вечер. Мурыгин вернулся на вокзал, прошел в буфет первого класса, спросил обед. Клонило ко сну, болела голова. Но спать не решался — кто знает, что может случиться. В книжном киоске купил несколько номеров газет и прочитал их вплоть до объявлений. Кое-как просидел до утра. Утром вышел наружу, ледяной водой из крана освежил голову и лицо, в буфете напился чаю и опять пошел в город. Теперь решил заходить подряд в каждый дом и в каждом доме спрашивать, нет ли свободных комнат. Опять проходил до самого обеда и все безрезультатно, — везде отказ.

Мурыгин начинал беспокоиться. Провести на вокзале еще ночь ему не хотелось, могли заприметить шпики из контрразведки, и легко было провалиться, даже не начав никакого дела. Решился на крайнее средство. Встретил человека с лицом, показавшимся Мурыгину симпатичным, и остановил его.

— Послушайте, не знаете ли вы, где можно найти комнату?

Человек взглянул на Мурыгина из-под круглых стекол очков и, нисколько не удивившись, просто сказал:

— Нет, не знаю.

— Вот скандал! Город незнакомый, приютиться не у кого, целую неделю на вокзале сижу.

— Да, здесь трудно найти комнату, все переполнено беженцами. Беженцев больше, чем коренных жителей. А вы откуда?

— Из Перми. Я тоже беженец, — улыбнулся Мурыгин.

— Беженец?

— Да. Я учитель.

— Коллега, значит. Я тоже учитель. Куда бы это вас направить? Постойте, я дам вам записку к одному своему приятелю кооператору. Если у него нет угла, так он вас тоже куда-нибудь направит.

Мурыгин обрадовался.

— Вот спасибо вам, коллега!

— Ну, что там, дело невеликое записку написать.

Учитель вынул записную книжку, написал записку и подал Мурыгину.

— Ну вот вам! Приятель — хороший парень, если что можно сделать, сделает. Только ступайте к нему после обеда, до обеда он на службе.

Мурыгин еще раз горячо поблагодарил учителя и вернулся на вокзал. Здесь пообедал, прочитал пару газет и отправился разыскивать Ломова, того самого, к кому учитель дал записку.

Мурыгина встретил среднего роста человек с широким круглым лицом и широким же, слегка приплюснутым носом. Прочитал записку, задумался.

— Что же с вами делать? У меня негде, видите, в трех коробочках маленьких ютимся, нас двое да ребят пара. К кому же вас направить?

— Иван Александрович; вы бы приютили меня хоть на день, на два. Может быть, за это время что-нибудь удастся найти. Поймите, неделю прожить на вокзале почти без сна.

Ломов виновато улыбнулся.

— Я понимаю, товарищ.

Привычным жестом взлохматил длинные волосы на голове.

— Знаете что, перебирайтесь, действительно, пока ко мне, в кабинете переночуете, а там видно будет.

Мурыгин крепко пожал руку Ломову.

— Спасибо вам, спасибо!

Вечером Мурыгин приехал к Ивану Александровичу с чемоданом. Следующие два дня добросовестно потратил на поиски комнаты. Ничего не выходило.

— Ну что ж, Иван Александрович, гоните меня на улицу. Ничего не нашел. Хоть бы угол какой-нибудь, конуру бы какую. Везде битком. Ей-богу, стыдно, но что ж я сделаю.

Ломов махнул рукой.

— Ладно. Оставайтесь у меня, как-нибудь устроимся в двух комнатах, я себе кабинет в столовой устрою.

Мурыгин был очень обрадован. Помимо того, что у него было жилье, ему нравился Ломов. Мягкая застенчивая улыбка Ивана Александровича, его задушевный голос сразу располагали к себе. Мурыгин вспомнил, что Ломов при первой встрече назвал его товарищем. Конечно, это еще ничего не значило и могло быть простой случайностью, — ну, просто человек оговорился. Наконец, среди кооператоров слово «товарищ» могло остаться в обращении и после ухода большевиков. Как бы то ни было, Мурыгин эту оговорку Ивана Александровича принял к сведению. Хорошо было бы определить политические взгляды и симпатии Ломова. Вдруг он оказался бы из сочувствующих, через него можно было бы установить кое-какие связи.

Раз как-то показал Ивану Александровичу несколько советских денежных знаков.

— Видали, Иван Александрович?

— Что это? А, советские рубли! Нет, не видал. Где достали?

— У солдата на улице купил. Должно быть, с фронта солдат, убитого или пленного обобрал.

— Да, должно быть, — сказал Ломов, рассматривая деньги.

— Говорят, в плен теперь не берут?

— Да, говорят.

Ломов болезненно сморщился.

— Удивительная жестокость эта война. Утеряно все человеческое. Люди истребляют друг друга, как дикие звери.

— Это вполне понятно, Иван Александрович, — в гражданской войне нет общего языка между воюющими, оттого она и более жестока, чем война между государствами.

— Я понимаю. Но все-таки то, что происходит, так ужасно, что становится жутко за человека. Вы только послушайте, что делается на фронте. Я действительно слыхал, что ни красные, ни белые в плен не берут, раненых добивают на месте.

Мурыгин перевел разговор на атаманщину.

— Это в порядке вещей. Возьмите, вот, анненковцев. И эмблема у них — череп и кости. По черепам идут… по трупам… кровь, кровь.

Иван Александрович бледнел, взволнованно ходил по комнате, нервным жестом лохматил волосы.

— Да, да. По черепам… по трупам.

Ломов старался говорить спокойно, но по тому, как в гневной вспышке ломался голос, как сдвигались брови и в болезненной улыбке кривилось лицо, Мурыгин знал, что думает и чувствует Иван Александрович.

— Ну, а правда, что атамановцы пороли кооператоров?

— Да, случаи были.

— Правда, что, между прочим, и за то, что в своих обращениях друг к другу они писали «уважаемый товарищ»?

— Да, правда.

— Ну и что же?

— То есть, что «что же»?

— Как кооператоры отнеслись к этому, смолчали?

— Нет, не смолчали. Через свой совет съездов протестовали перед Совмином.

— Ну, и чего добились?

— Добиться ничего не добились. Совмин принял протест к сведению.

— И только?

— И только.

— Но ведь так всех перепороть можно!

Мурыгин прошелся несколько раз по комнате, остановился перед Ломовым, серьезно посмотрел ему в лицо.

— Как бы, например, вы, Иван Александрович, отнеслись к тому, если бы вас выпороли?

Ломов потупился и ничего не ответил…

В другой раз Мурыгин вынул из своего чемодана полный комплект советских денежных знаков.

— Я еще солдата с фронта встретил. Купил у него полный комплект. Не угодно ли?

Протянул Ломову деньги. Иван Александрович взял и с интересом стал рассматривать.

— Спасибо.

Улыбнулся своей мягкой улыбкой.

— Однако, товарищ Мурыгин, какая у вас счастливая случайность, вам все солдаты с большевистскими деньгами попадаются.

Улыбнулся и Мурыгин.

— На ловца и зверь бежит.

— Да, конечно, — как-то неопределенно сказал Ломов.

Еще через несколько дней Мурыгин, вернувшись к себе вечером, вынул из кармана газету.

— Вот, товарищ Ломов, советская газета.

— Тоже у солдата с фронта купили?

Мурыгин усмехнулся и, не отвечая, вышел в свою комнату. Ломов с любопытством погрузился в газету…

Через некоторое время Иван Александрович вошел к Мурыгину и, возвращая газету, сказал:

— Но ведь, товарищ Мурыгин, если в газете хоть четвертая доля правды, значит, в наших газетах сплошная ложь?

— Не знаю, — пожал плечами Мурыгин.

Иван Александрович серьезно посмотрел на Мурыгина.

— А вы бы, товарищ Мурыгин, спросили того солдата, у которого купили газету, может быть, он знает.

— Хорошо, в другой раз встречу, спрошу.

На следующий день Иван Александрович вернулся со службы сильно расстроенный. Прямо прошел в комнату Мурыгина.

— Получили телеграмму из районного союза, — расстреляли члена правления. Остались жена и трое детей.

— Кто? За что?

— Начальник штаба. Подозрение в большевизме.

— Как же ваш союз отзовется на это?

Иван Александрович пожал плечами.

— Да ведь как? Пошлем Совмину протест. Ясно, что из этого ничего не выйдет, протест примут к сведению, союз возьмут под подозрение. Вот и все!

— Ну, а семья?

— Семье союз что-нибудь выдаст, если только хватит мужества, — есть трусливые члены в правлении, побоятся осложнений с администрацией. Служащие между собой в пользу семьи объявили подписку.

Мурыгин вынул из бумажника пачку серо-зеленых сибирок.

— Можно вас, Иван Александрович, попросить передать это семье убитого.

— Разумеется. Но ведь в этой пачке столько, сколько и правление вряд ли отпустит.

— Ничего, для такого дела не жалко.

Ломов взял деньги, молча посмотрел на Мурыгина, покачал головой и сказал задумчиво:

— Странный вы, однако, учитель.

Мурыгин промолчал.

— Только, Иван Александрович, я не хотел бы, чтобы знали, от кого деньги.

— Хорошо.

До сих пор Мурыгин настойчиво гнал от себя всякие мысли о жене и сыне. Было довольно сознания, что они живут с ним в одном городе и что рано или поздно их увидит. Хотелось сначала сделать первые шаги по установлению хоть каких-нибудь связей, чтобы потихоньку, исподволь начинать работу. Иван Александрович казался человеком, через которого вполне можно было завязать нужные знакомства. Мурыгин был убежден, что Ломов знает кого-нибудь из уцелевших в городе большевиков, но медлил спрашивать об этом прямо, считая, что еще не окончательно определил политические настроения Ивана Александровича. Теперь, когда первые шаги были сделаны и когда казалось, что взгляды и симпатии Ломова определялись более или менее ясно, Мурыгин находил, что может потратить некоторое время на розыски жены и сына. Но как это сделать? С чего начать? В руках у Мурыгина не было почти никаких концов, если не считать указаний в письме Миши, что они с мамой живут у дяди Семена и у тети Ивановны, и что у них сдох Шарик. Мурыгин каждый день читал и перечитывал письма Наташи и Миши и всегда улыбался, когда доходил до этого места в письме Миши. Да, этого слишком мало. Что это за дядя Семен? Ну, тетя Ивановна, надо полагать, его жена, но сам-то Семен кто таков? Как его искать? Правда, в письме Наташа пишет, что живет у товарища, адрес которого дал Петрухин. Но где найти самого Петрухина, — он даже и не в этом городе…

Несколько дней Мурыгин ходил по всем улицам города, рассчитывая на случайную встречу с Наташей. По утрам бегал на городской рынок, подолгу слонялся между возами крестьян, приезжавших с продуктами из окрестных деревень. Должна же была Наташа чем-нибудь питаться и, значит, ходить на рынок за продуктами, думал Мурыгин. Один раз показалось, что увидал жену, до того фигура женщины, с корзиной в руках, проходившей между возами, была похожа на Наташину. Лица женщины Мурыгин не успел рассмотреть. Взволнованный, пошел за женщиной, стараясь держаться несколько вдали. Когда вышел с рынка, ускорил шаг, быстро догнал женщину. Разочарованно вздохнул, — нет, походка не та. Все-таки перегнал женщину, заглянул ей в лицо…

Конечно, проще всего справиться в адресном столе, но это было бы не совсем осторожно, может быть, за Наташей следят. А может быть, она, после всего, что ей пришлось вынести от контрразведки, даже под чужим именем и живет. Да, ухватиться было не за что.

Как-то к Ивану Александровичу зашли гости, два бывших кооператора, теперь прапорщики. Прапорщики ехали с фронта.

— Ну, как у вас там на фронте, рассказывайте!

— Да что, Иван Александрович, рассказывать, надоело уж.

— Вот мы у вас здесь картинки интересные видели, — сказал другой.

— Где, в кино?

— Нет, не в кино. Возле одной из фотографий, на главной улице, выставлены снимки с изуродованных трупов. Над снимками крупными буквами надпись — большевистские зверства.

— Да, это возле штаба, там всегда перед снимками толпа.

— Ну, так вот. И показалось нам, что в Перми мы точно такие же снимки взяли у большевиков. Там они назывались по-другому — белогвардейские зверства.

Иван Александрович вопросительно посмотрел на приятеля.

— Что вы этим хотите сказать?

Тот пожал плечами.

— Только то, что снимки поразительно похожи одни на другие.

Молча слушавший до сих пор Мурыгин вмешался в разговор.

— То есть, вы хотите сказать, что здесь свои собственные зверства выдают за большевистские.

— Больно в этом признаться, — ответил кооператор, — но кажется мне, что это так и есть.

— Ну и хорошо, что вам это только кажется, — засмеялся другой кооператор, — советую вам не очень вглядываться в фотографии, ведь вас от этого не убудет.

Иван Александрович нервно лохматит волосы.

— Но ведь это, значит, ложь!

— Чудак вы, Иван Александрович, все на правде хотите выехать. Ведь бывает и ложь во спасение.

Ломов заметался по комнате.

— Позвольте, есть же какие-нибудь устои… должна же быть хоть малюсенькая честность.

— Э, бросьте, — раздраженно сказал один из гостей, — какая тут честность, хотя бы и малюсенькая, когда нам на фронте приказывают добивать раненых красноармейцев.

— Так это правда?

Прапорщик молча кивнул.

По уходе гостей Мурыгин спросил:

— Скажите, Иван Александрович, вы были здесь при перевороте?

— Да, был. Я только что приехал тогда, до этого я жил в другом городе.

Ломов назвал город, где до переворота жил Димитрий. Мурыгин припоминающе взглянул на Ломова, — уж не встречал ли он Ивана Александровича раньше.

Нет, как будто такого лица не припоминает.

— Ну что, как здесь прошло?

— Очевидно, так же, как и везде. Сам я, правда, не наблюдал, я не охотник наблюдать такие сцены, но знаю, что расправлялись жестоко… Были массовые расстрелы… Толпа несколько дней громила квартиры комиссаров, убивала не успевших скрыться… Между погибшими я даже знал некоторых.

— Знали?

— Да, знал.

Мурыгин больше не стал спрашивать, довольно было и того, что он от Ивана Александровича узнал.

— А скажите, Иван Александрович, где эта фотография, про которую рассказывали ваши друзья.

— Что, хотите полюбопытствовать?

— Да, я весь город почти исходил, а таких снимков не видал.

Ломов рассказал. В этот же день Мурыгин пошел разыскивать фотографию.

Перед снимками толпился народ. Мурыгин протискался ближе и внимательно стал рассматривать изображенные на снимках изуродованные трупы. Не было никакого сомнения, — это были точь-в-точь такие же снимки, что и в Перми, — пермские снимки Димитрий знал хорошо.

Стал Мурыгин отходить от фотографий, мельком взглянул на другую, стоявшую рядом витрину, где были выставлены самые обыкновенные фотографические карточки, и вдруг так и ринулся вперед.

— Не может быть! Мишка!

На Мурыгина смотрело серьезное лицо сынишки. Приковался взглядом к дорогому лицу и никак не мог оторваться. В груди клокотала буйная радость.

— Мишка, Мишук, ведь твой папулька здесь! Понимаешь, глупый мой мальчишка!

Чтобы не обращать на себя внимание, спрятал радость свою и медленно пошел прочь. Чувствовал, что надо в этом разобраться. Как будто все обстояло просто: захотела Наташа иметь с Миши карточку, может быть, даже надеялась как-нибудь переслать ему, Димитрию; случайно зашла в эту фотографию, карточка вышла удачной, и фотограф поместил ее в витрину. Значит, Наташа с Мишкой здесь, в городе, в этом теперь не остается никаких сомнений. Надо только усилить поиски. Да, да, надо энергичнее приняться за дело. Ведь, найдя Наташу, он найдет и связь с товарищами, наверно, этот самый Семен — большевик, как бы иначе Петрухин дал его адрес!

Мурыгин повернул обратно и не спеша направился в фотографию.

— Скажите, там, в витрине, такой мальчик с серьезным личиком. Нельзя узнать по квитанциям его фамилию?..

Упитанный, хорошо одетый брюнет вежливо предложил стул.

— Чем могу служить? Желаете заказать карточку?

— Нет. Я, видите ли, беженец. Мальчик так похож на сынишку моих родственников, которых я потерял где-то в дороге. Значит, они здесь, в городе. Мне хотелось бы убедиться, узнать фамилию мальчика.

Брюнет задумался.

— Это вы про мальчика с пушистой головой… Так, так, снимались они с месяц, должно быть, назад. Сейчас посмотрим.

Он перелистал квитанционную книгу.

— Да, да… Вот, вот, это самое и есть, — Киселева Н. Ф.

Мурыгин заглянул в книгу, — нет ли адреса. Адреса не было.

— Нет, не они, — вздохнул Мурыгин, поднимаясь со стула. — А какой прекрасный мальчик. Ну, благодарю вас, извините за беспокойство.

— Сделайте одолжение. Будет угодно карточку, пожалуйста, наша фирма вне конкуренции.

— Да, да, конечно.

Грустный возвращался Мурыгин к себе. Да, видно, ничего не поделаешь, придется надеяться на случай. Разве справиться все-таки в адресном столе. Ведь если квитанция в фотографии написана на собственное имя Наташи, то значит, она не скрывается, и если прописана, то уж, наверно, под своей настоящей фамилией.

На другой день. Мурыгин отправился в адресный стол. Получил справку — Наталья Федоровна Киселева в городе не значится.

Это Мурыгина, однако, не обескуражило. Конечно, можно было думать, что Наташа уже выехала из города, но могло быть и другое, — что она вовсе и не прописывалась. Второе казалось Мурыгину вернее. Если бы это было не так, тогда справка говорила бы другое — из города выбыла. Ну, ясно, что Наташа не прописывалась, надо только искать и искать.

Мурыгин стал каждый день ходить к фотографии, где была выставлена" Мишина карточка. Проходил мимо, иногда ненадолго останавливался, любовно оглядывал Мишку с ног до головы и со счастливой улыбкой шел дальше.

— Погоди, Мишук, погоди.

Чаще всего выходил в предобеденное время — прежде Наташа именно в эти часы любила гулять с Мишей. Должна же она прийти хоть раз взглянуть на Мишину карточку. Правда, у Наташи имеется, может быть, и несколько штук Мишиных карточек, но захочет же она посмотреть вот именно на ту, что выставлена здесь. Наконец, сам Миша потянет мать смотреть свою карточку. Мише это, конечно, интересно. Ходил Мурыгин больше по противоположной стороне, всякий раз с волнением всматриваясь на другую сторону, если замечал вдали женщину с мальчиком.

— Не Наташа ли с Мишкой?

Как-то, подходя к знакомой фотографии, Мурыгин увидал у самой витрины женщину с мальчиком, которого она держала за руку. С сильно бьющимся сердцем, Мурыгин задержал шаг. Ну да, да, они, — Наташа с Мишкой!

Так и подмыло броситься к жене и сынишке.

— Наташа… Наташа… Мишка, глупыш ты мой маленький!

У Мурыгина закружилась голова. Нет, нет, мимо, нельзя, нельзя. Поднял воротник пальто, быстро прошёл мимо витрины. Дойдя до угла, перешел на другую сторону улицы и тихо направился обратно; Наташа с Мишей отошли от витрины. Шел следом, не спуская с них глаз. Ах, если бы они знали, что он идет в нескольких шагах за ними, всего только через улицу. Как бы обрадовалась Наташа, как бы бросился к нему Мишка! Но нет, нет…

Проводил их до маленького коричневого домика. Посмотрел, как они вошли во двор. Безумно хотелось войти вслед за ними, броситься к Наташе, к Мишке. Нет, нет, надо подождать. Может быть, в доме есть посторонние люди. Мишка маленький, глупый, проболтается, что папа приехал, — по голосу сразу отца узнает. Нет, нет, нельзя. Рисковать Димитрий не имеет права.

Как-то Мурыгин позвал Ивана Александровича к себе в комнату.

— Видите ли, товарищ Ломов, дело какое… Тут мне случайно удалось узнать, что… словом, живет здесь одна женщина с ребенком, муж у которой не то убит, не то в Советской России. Я бы хотел этой женщине помочь. Но мне самому, ну, знаете, по некоторым там соображениям, передать деньги не хотелось бы… Словом, не можете ли вы мне в этом помочь?

Ломов немного подумал.

— Вы хотите, чтобы я передал этой женщине деньги?

— Очень прошу вас об этом, если только можно. Адрес я вам скажу. Зовут ее Наталья Федоровна Киселева.

— Киселева? — удивленно переспросил Ломов.

— Да. Разве вы ее знаете?

— Нет, не знаю, но я, должно быть, знаю ее мужа.

Мурыгин слегка изменил голос.

— Знаете?

— Да. Я с ним, собственно, не знаком и видел его всего раз-два на митингах. Он жил в том городе, где и я жил до переворота. Большевик. Да, действительно, не то погиб, не то пробрался в Советскую Россию, что-то я потом слыхал об этом. Так, так. Должно быть, его жена. Ну, что ж, я с удовольствием передам.

— Только смотрите, Иван Александрович, я не настаиваю, — притворно-равнодушно сказал Мурыгин, — если это действительно жена Киселева, то, может, вам не совсем безопасно брать на себя такое поручение.

Ломов удивился.

— Это почему?

— Ну, может быть, за ней слежка.

Иван Александрович посмотрел на Мурыгина и серьезно сказал:

— Знаете что, я перестал бы себя уважать, если бы еще этого боялся.

— Ну хорошо, спасибо вам, товарищ Ломов!

Мурыгин передал, деньги, сказал адрес, Ломов ушел.

Час, который провел Мурыгин в ожидании Ивана Александровича, казался длинным-длинным. Чего только не передумал Мурыгин. Ломов вернулся сильно расстроенный. Мурыгин хотел было кинуться к нему с расспросами, но сумел сдержать себя и почти спокойно спросил:

— Ну что, передали?

— Передал. Долго не хотела брать, все допытывалась, от кого. Пришлось сказать, что от друзей ее мужа.

Мурыгин, взволнованный, отошел к окну и стал глядеть на улицу. Иван Александрович молча сидел у стола. Резкие морщины прорезали высокий лоб Ивана Александровича, углы губ сдвинулись в скорбной складке.

— Однако до чего это жестоко, — мстить беззащитным. Ну, пусть муж большевик, но при чем жена и ребенок. За что мстить им?!

Мурыгин резко повернулся от окна.

— Как при чем? Мальчишка вырастет, большевиком будет!

— Ну тогда и борись с ним, когда вырастет да будет большевиком! Да и будет ли еще!

— Будет! — твердо сказал Мурыгин.

Он думал о Мишке. Да, да, он сумеет воспитать Мишку в непримиримой злобе к насильникам.

Ломов продолжал рассказывать:

— Сначала все таскали по штабам да контрразведкам. Пугали, насмехались. Со службы уволили, приходилось жить впроголодь. Боялась за мальчика. Ничего не знала о муже, жив ли. Бедная женщина.

— Вы разговаривали с ней?

— Да. Сначала отнеслась подозрительно, все допытывалась — как да от кого. Я сам не знаю, почему мне в голову пришло сказать, что от друзей мужа. Тут уж не выдержала, стала рассказывать.

Мурыгин опять отвернулся к окну, сжал голову руками, Иван Александрович задумчиво ходил взад-вперед по комнате. Несколько минут длилось молчание. Вдруг Мурыгин повернулся от окна, решительно подошел к Ломову, положил ему на плечо руку.

— Послушайте, Иван Александрович, вы-то, здешние интеллигенты, земцы, кооператоры, вы-то как относитесь ко всему этому?

Ломов поглядел на Мурыгина вопросительно.

— Вот к атаманщине к этой. Порки, расстрелы… Не щадят никого… Вон, видите, мстят женщинам, детям. Поймите — детям!

Ломов виновато потупился.

— Но что же можно сделать?

— Ах, эта интеллигентская беспомощность! Все можно сделать, все, все!

Голос Мурыгина зазвенел в страстном порыве. В привычном ораторском жесте протянулась сжатая в кулак рука.

Ломов внимательно вглядывался в Мурыгина.

— Послушайте, товарищ Мурыгин, — сердечно сказал Иван Александрович, — давайте говорить по душам. Я к вам давно приглядываюсь, вы меня удивили еще, когда дали денег семье расстрелянного… Затем советские деньги, советские газеты — ведь, как хотите, это должно было навести меня на размышления. Когда сегодня вы дали денег для жены Киселева, для меня не оставалось сомнений, что вы большевик… Теперь я убежден в еще большем.

— В чем именно?

— Вот вы сейчас на одну минуту забылись, заговорили полным голосом, и мне показалось, что этот голос я уже слыхал, и что он принадлежит не учителю Мурыгину…

— Кому же?

Иван Александрович смущенно улыбнулся и тихо сказал:

— Киселеву.

Мурыгин в упор поглядел в открытое лицо Ломова и раздельно спросил:

— Ну, и если бы это было так?

Ломов молча протянул Мурыгину руку. Димитрий крепко ее пожал, — понял Ивана Александровича без слов.

На другой день, уходя на службу, Иван Александрович заглянул в комнату Мурыгина.

— Вот что, товарищ Мурыгин, я бы думал, что жене Киселева следует рассказать про мужа.

— Вы думаете? — нерешительно проговорил Мурыгин.

— Конечно. Жестоко смотреть, как она страдает, когда знаешь, что так легко можешь ей помочь.

— Я тоже думаю, что это сделать надо, но как? Мне идти к ней, конечно, нельзя. Назначить свидание негде.

— Я приведу ее сюда.

— Будет ли удобно в вашей квартире?

— Ничего, один раз только, там что-нибудь придумаем.

— Кстати, вы не заметили, кто еще там в домике?

— Была одна женщина, должно быть, хозяйка, больше никого не видал.

— Мишку не видали?

— Нет, не видал. Поздно уж было, спал, наверно.

— Все-таки за ней, может быть, слежка. Вы спросите сначала.

— Конечно, спрошу. Если есть, она, наверно, заметила.

Мурыгин все еще колебался.

— Ну, хорошо. Только, Иван Александрович, вы уж ей до конца не говорите, к кому ведете.

— Да, да, конечно.

Вечером Ломов пошел к Киселевой. Наташа вышла в кухоньку. Тотчас же за ней выбежал и Миша.

— Мне с вами необходимо переговорить.

Наташа побледнела.

— Вы что-нибудь узнали?

Ломов молча показал глазами на мальчика.

— Может быть, мы пройдемся немного.

Поняла, что при Мише нельзя говорить, оделась, и вышли. Некоторое время молча шли рядом. Наташа дрожала всем телом, прятала руки в муфту и никак не могла согреться. Что хочет ей сказать этот незнакомый человек. Должно быть, что-нибудь о Димитрии.

— Я слушаю вас.

— Видите ли… Приехал один человек… Он вас знает и хочет повидаться. Вы могли бы пойти?

Наташа подозрительно взглянула на Ломова. Что за человек? Куда ведет? Уж не ловушка ли? Правда, лицо у спутника привлекательное, но ведь она видит его всего только второй раз и даже не знает, как его звать. В первый раз он принес ей деньги, сказал — от друзей Димитрия. Она даже не спросила тогда, как этот человек узнал ее адрес.

Иван Александрович заглянул Наташе в лицо.

— Вы, Наталья Федоровна, не сомневайтесь.

— Хорошо, я вам верю. Идемте.

У себя дома Ломов помог Наташе раздеться, подвел к комнате Мурыгина, открыл дверь.

— Вот здесь, входите.

Наташа с стесненным от какого-то предчувствия сердцем переступила порог. Навстречу поднялся гладко бритый мужчина, протянул руки.

— Наташа!

— Митя!

Крепко обвила его шею руками, прильнула всем телом, плачет, смеется.

— Митя, Митя, желанный мой!

Димитрий усадил жену на диван. Нежно гладил ее волосы, с любовью заглядывал в побледневшее лицо. Какая худая! Большие, ввалившиеся глаза кажутся от того еще больше. Под глазами синяя кайма.

Наташа, измучилась ты, бедная!

Не отрываясь, смотрела на мужа, взволнованно твердила:

— Я ничего, ничего… Ты жив, жив…

— Ну расскажи, как вы жили без меня. Что Мишук?

Наташа долго рассказывала…

— Значит, Алексей жив?

— Да.

— А что это за дядя Семен?

Наташа рассказала.

— Значит, его можно использовать?

— Вполне можно.

Уговорились встречаться в кино…

Когда Наташа вернулась домой, Миша уже спал. Утром, не успев еще как следует проснуться, Миша вспомнил про вчерашнего дядю.

— Мама, что тебе сказал дядя?

Мать улыбнулась счастливой улыбкой, какой Миша давно уже не видел на ее лице.

Дядя сказал, чтобы мы с тобой вечером пошли в кино картинки смотреть.

Миша недоверчиво взглянул на мать.

— Правда, мама?

— Правда, правда.

Вечером пошли в кино. Когда подходили к кассе покупать билеты, сзади подошел Мурыгин, купил билет и, войдя вслед за женой и сыном в зрительный зал, сел в нескольких шагах от них. Миша громко разговаривал, вслух по складам читал надписи на экране и не подозревал, что в трех шагах от него сидел отец. Мурыгин, не отрываясь, смотрел на сынишку. Было неудержимое желание подойти к Мише, посадить его к себе на колени, приласкать.

Но сделать этого было нельзя.

После кино проводил Наташу с сыном до самого дома, идя в нескольких шагах сзади…

Видел теперь жену и сына часто. Наташа одевала Мишу и шла гулять. В конце прогулки неизменно попадали в ту улицу, где жил Мурыгин. Миша протестовал. Он любил ходить по главной улице и, смотреть картинки в окнах магазинов.

— Мама, зачем мы здесь идем? Я хочу туда, где картинки!

— Не все ли равно, Миша, где гулять!

Как раз против дома, где жил Мурыгин, на другой стороне улицы, у чьего-то небольшого флигелька стояла скамейка. Наташа доходила до этой скамейки и неизменно предлагала Мише:

— Сядем, Мишук.

Я еще не устал.

— Ну, я устала, давай немножко отдохнем.

Садились на скамейку. Мурыгин знал, в какие часы выходила жена, подходил к окну и долго смотрел на ту сторону, пока Наташа с Мишей не поднимались и не шли дальше. Иногда Мурыгин не выдерживал, выходил на улицу и шел за ними, держась другой стороны улицы. Слушал, как Миша громко разбирал надписи на вывесках. Наташа останавливалась, показывала Мише на другую сторону улицы и спрашивала:

— Миша, ты прочитаешь, что вон на той стороне написано?

— Прочитаю.

Мальчик поворачивался лицом к противоположной стороне улицы и начинал читать. Тогда Мурыгин мог хорошо видеть лицо сына.

Раз мать принесла Мише письмо.

— Миша, тебе папа письмо прислал.

Мальчик бурно кинулся к матери.

— Где, где оно? Давай скорей!

Наташа протянула ему листок. На листке крупными печатными буквами было написано:

«Мой дорогой, любимый Мишук, пишу я тебе отдельное письмо. Твое письмо я получил и крепко тебя за это целую. Я жив и здоров, о тебе очень соскучился. Скоро приеду к вам, только ты об этом никому не говори, а то тогда мне нельзя будет приехать. Кланяйся маме, и дяде Семену, и тете Ивановне. И маму, и дядю, и тетю слушайся. Еще раз целую крепко тебя, мой дорогой мальчик. Твой папа».

Днем Миша несколько раз садился где-нибудь в уголке и перечитывал письмо отца. И весь день о чем-то упорно думал. Ложась спать и отдавая матери письмо, Миша сказал:

— Мама, спрячь письмо дальше, чтобы не нашли.

Наташа удивилась.

— Кто?

— А если солдаты придут.

Дядя Семен из-за перегородки весело отозвался:

— Ну, к нам, Мишук, не придут, и придут, мы их палкой.

Наташа с улыбкой взяла письмо.

— Ну хорошо, Миша, я спрячу.

Засыпая, Миша поднял голову и сонно сказал:

— Мама, я никому не скажу, что папа письмо прислал.

— Вот и хорошо, детка, и не говори. Спи, милый, спи.

Всю ночь Миша видел радостные сны и улыбался.

Глава четвертая
Провал

править

Наташа передала Семену, что Мурыгин очень хочет его повидать. Вот только где сойтись. У Ивана Александровича нельзя, здесь тоже нельзя, надо, чтобы обе квартиры остались чистыми. Семен переговорил с одним из работающих вместе с ним на заводе товарищей, — он еще приходился Семену каким-то дальним не то родственником, не то свойственником, они и сами хорошенько не знали. Товарищ согласился, чтобы свидание состоялось у него, и в назначенное время Мурыгин отправился по указанному адресу.

Семен был уже здесь. Мурыгин крепко пожал ему руку.

— Спасибо, товарищ Семен, за Мишку с Наташей, приютили их.

— Ну, чего еще, — просто сказал Семен, — а куда было девать?

Мурыгин прошелся несколько раз по тесной комнатушке и, остановившись возле Семена, дружески хлопнул его по плечу.

— Вот что, товарищ, надо начинать работать.

— Это можно, товарищ Мурыгин, только как взяться, сумею ли?

— Сумеешь, сумеешь, дядя Семен, — убежденно сказал Мурыгин. — Что у вас за народ на заводе?

— Народ ничего себе, да напуганный шибко.

— Из прежних большевиков никого не осталось?

— Никого. Зато теперь все большевики, только говорить боятся. Видишь, жизнь-то какая пошла рабочему человеку, пикнуть не смей. Явись теперь большевики, наши заводские все пристанут.

— Так вот, дядя Семен, дам я тебе пару газет, прочитай их, там просто написано, все сразу поймешь. На заводе близкие приятели у тебя есть?

— Есть.

— Такие, которых ты хорошо знаешь и которым можно доверять?

— Есть.

— Ну вот, газеты прочтешь, начнешь потихоньку да полегоньку с своими приятелями разговаривать о прочитанном сначала с одним, потом с другим. Если можно кому из них дать газету, дай. Вот, если ты пяток таких приятелей подберешь, это будет замечательно.

— Это можно, товарищ Мурыгин, пятерку я тебе живым манером сколочу. Ребята у нас крепкие, положиться на них можно.

— Хорошо. Как у вас администрация?

— Есть у нас Хлебников, управляющий, ну, сдается мне, что он вроде как большевик.

— Почему ты так думаешь?

— Вот как писали мы письмо с Натальей Федоровной, дай, думаю, спрошу у Хлебникова, не опасно ли. Показал ему газету с объявлением, прочитал он, — лишнего, говорит, только не пишите. Ну, думается мне, что он с тех пор как бы приглядываться ко мне стал.

Мурыгин улыбнулся.

— Может быть, для того и приглядывается, что донести хочет!

— Ну, нет, — убежденно сказал. Семен, — такой не сумел бы с рабочим народом обходиться, как Хлебников. Я хорошего человека нутром чувствую.

— Ладно. Надо и Хлебникова прощупать.

Разговаривали долго. Прощаясь с Мурыгиным, Семен взволнованно сказал:

— Ты меня, товарищ, посылай, куда хошь… Я хошь и не большевик, ну, за рабочее дело согласен!

Теперь, когда с Ломовым была полная договоренность, Мурыгин считал возможным использовать его для связей. Однажды спросил:

— Вы, товарищ Ломов, никого из большевиков не знаете? Может быть, кто-нибудь остался здесь?

— Знаю. У нас в союзе служит Расхожев, заведует отделом сырьевых заготовок.

— Большевик?

— Большевик. Я его хорошо знаю. Он не здешний, из Томска. Я его там несколько раз встречал.

— Под своей фамилией он здесь?

— Нет, под чужой. Его здесь никто не знает. Я с ним встречаюсь часто, но делаю вид, что раньше никогда его не видел.

— Вы вполне в нем уверены? Никаких сомнений у вас относительно его нет?

— Решительно никаких. Повторяю, что я с ним несколько раз на съездах в Томске встречался, когда там работал. Он всегда выступал как большевик.

Мурыгин что-то обдумывал.

— Вы могли бы меня с ним познакомить?

— Конечно, мог бы.

— Покажите ему для начала вот это.

Мурыгин вынул советские деньги.

— Хорошо.

Дня через два Иван Александрович встретился с Расхожевым в правлении союза.

— Вы видели, товарищ Расхожев?

Протянул Расхожеву пачку советских денег. Расхожев живо заинтересовался.

— Нет, не видал. Где вы взяли?

— Тут человек один из России приехал.

— Из России! Ну что он рассказывает?

— Много интересного. Если хотите, я могу вас свести с ним.

Расхожев тотчас же сделал равнодушное лицо.

— Нет, я не к тому. Просто думал, что он вам рассказывал.

И отошел от Ломова.

Когда дома Иван Александрович рассказал об этом Мурыгину, тот был очень обрадован: осторожность Расхожева ему понравилась. Достал из чемодана пару газет.

— Вот, Иван Александрович, передайте-ка Расхожеву, может, он разговорчивее станет.

На заседании правления Ломов опять увидел Расхожева. Выждал минуту, когда Расхожев вышел из кабинета, пошел вслед за ним и в коридоре остановил.

— Товарищ Расхожев, вот спрячьте, дома прочтете.

Расхожев молча взял газеты и, не посмотрев, сунул в карман.

На другой день он сам пришел к Ивану Александровичу в кабинет. Молча сел, в упор посмотрел на Ломова черными сверлящими глазами и хмуро спросил:

— Послушайте, вы меня знаете?

— Да, знаю, мы с вами встречались в Томске на съездах.

Расхожев кивнул головой.

— Верно. Почему же вы делали вид, что не узнаете меня?

— Я думал, что это будет вам неприятно, ведь вы меня мало знаете.

— Мне это нравится в вас, — все так же хмуро продолжал Расхожев, — теперь вот что, — почему вы мне дали эти газеты?

Иван Александрович помолчал немного.

— Видите ли, товарищ Расхожев, в чем дело: я знаю, что вы большевик, по крайней мере, в Томске я вас знал как большевика. Здесь у вас фамилия другая, значит, вы скрываетесь, а это последнее значит, что вы большевиком и остались.

— Допустим, — слегка улыбнулся Расхожев.

— Ну вот. Теперь мне случайно пришлось познакомиться с человеком, приехавшим из России. Человек этот тоже большевик и тоже скрывается. Хорошо ли это или плохо, но только я рассказал ему про вас, не называя вашего имени. Он хочет связаться с вами, и я по его просьбе передал вам советские деньги и газеты. Вот и все.

Расхожев помолчал немного.

— Вы меня простите, Иван Александрович, я вашего поступка не одобряю. Вы поступили неосмотрительно. Разве вы не думаете, что этот человек мог быть провокатором?

Ломов засмеялся.

— Мне ваша осторожность, товарищ Расхожев, тоже очень нравится. Но видите, в чем дело: сказать по правде, я этого человека знал раньше.

— Это другое дело. Все-таки…

Иван Александрович перебил его.

— Это Киселев, может быть, слыхали?

— Киселев? Да, слыхал. Хорошо, сведите меня с ним.

Ломов дал Расхожеву свой адрес.

Мурыгин с большим интересом выслушал рассказ Ивана Александровича о его разговоре с Расхожевым.

— О, вот это молодец! Вот это большевик!

С нетерпением ждал прихода Расхожева.

Вечером Иван Александрович ввел к Мурыгину небольшого щупленького человека, густо заросшего черным волосом.

— Вот вам, товарищ Расхожев.

Ломов оставил их вдвоем. Расхожев приступил прямо к делу.

— Вы меня извините, дорогой товарищ, я вас не знаю, но слыхать про вас — слыхал. Однако то, что вы прислали с Иваном Александровичем — советские деньги и московские газеты, — доказательство еще не так большое. Согласитесь, что и деньги, и газеты у каждого контрразведчика могут быть. Что вы еще можете предъявить в доказательство того, что вы действительно тот, за кого себя выдаете?

Мурыгин улыбнулся прямоте и недоверчивости Расхожева. Молча подошел к стоявшему на окне цветочному горшку, ковырнул землю ножом. Вынул капсулу, из капсулы — маленькую шелковую полоску. С улыбкой протянул Расхожеву:

— Читайте, товарищ.

Расхожев тщательно просмотрел документ. Взволнованно протянул обе руки к Мурыгину.

— Дорогой товарищ!..

Обрадованные, крепко обнялись.

Хлебников заговорил с Семеном сам. Как-то проходил заводским двором, увидал Семена и остановился.

— Что, Семен, послала письмо твоя знакомая?

— Давно послала, Иван Петрович.

— Вот, поди, обрадовался муженек письму. Давно врозь живут?

— С самой весны. Уехал, вишь, на какой-то съезд в Москву, а тут переворот случился, так и застрял там.

— Так она не беженка, значит?

— Какое там беженка, природная сибирячка.

— Ох, уж не большевик ли у твоей знакомой муж? — как бы шутя спросил Хлебников и засмеялся.

Семен притворился смущенным.

— Ну, вы окажете, Иван Петрович.

В глазах Хлебникова, зорко наблюдавшего за Семеном, вспыхнул лукавый огонек.

Повернулся было уходить и вдруг как будто случайно вспомнил.

— Да, вот что, Семен: если твоя знакомая будет нуждаться очень, ты скажи мне, может быть, какую работу найдем.

Семен выразил на своем лице необыкновенную радость.

— Вот за это, Иван Петрович, спасибо тебе!

Хлебников повернулся и пошел. На его обычно хмуром лице играла довольная улыбка.

«Ну, брат Семен, попался ты мне. Как ты ни хитри, а твоя знакомая большевичка, да и сам ты, должно быть, большевик. Ладно, посмотрим, что дальше будет».

Семен, в свою очередь, довольно посмотрел вслед удаляющемуся Хлебникову и, хитро подмигнув ему в спину, подумал:

«Ну, Иван Петрович, как ты там ни финти, а большевик ты и больше никаких гвоздей».

При следующей встрече с Мурыгиным Семен рассказал ему о своем разговоре с Хлебниковым. Мурыгин внимательно выслушал и задумался.

— Да, по всем признакам большевик. Не может быть, чтобы оказался предателем и так тонко вел игру.

Семен замахал своими длинными руками.

— Что ты, товарищ Мурыгин, какой он предатель. Вот уж четыре месяца, как Хлебников на заводе, и ничего такого мы не замечали. Наш это человек, чует мое сердце.

— Ладно, действуй дальше. Да, вот что, Семен, давай-ка действительно устроим к нему Наталью Федоровну, сам ведь предлагает. Посмотрим, что из этого выйдет.

На другой день Семен прошел к Хлебникову в кабинет.

— К вам, Иван Петрович… Помните, насчет работы для моей знакомой говорили… Хорошо бы работенку какую, а то приспичило бабе.

— Что, не устроилась нигде?

— Да кто ж ее возьмет, Иван Петрович? Придет — будто и есть должность, а как зачнут расспрашивать — чья да откуда, ну и нет должности.

Хлебников неожиданно поднялся из-за стола, подошел к Семену, дружески хлопнул его по плечу.

— Вот что, товарищ, скажи ты мне по совести… Муж у твоей знакомой большевик, да?

Семен виновато отвел глаза в сторону.

— Да как вам сказать, Иван Петрович…

— Ну? — настойчиво сказал Хлебников.

— Да ведь что ж, надо сознаваться!

— Ах ты, голова садовая, давно бы так! — весело улыбнулся Хлебников и отошел на свое место. — Ну вот что, Семен, пусть она придет как-нибудь, я с ней поговорю, а пока вот передай ей, скажи, что от товарища.

Хлебников вынул бумажник. Семен не выдержал роли, и его лицо расплылось в широкой радостной улыбке.

— Погодь, товарищ, это верно, что муж у ней большевик, но только она теперь уж не нуждается.

Хлебников пытливо посмотрел в лицо Семену.

— Что это значит, Семен?

— Это я пытал тебя, Иван Петрович. Теперь вижу, что ты большевик.

Хлебников засмеялся.

— Ну, значит, мы с тобой друг друга пытали.

Теперь их было пятеро: Мурыгин, Хлебников, Расхожев, Семен и наборщик земской типографии Зотов. Зотова привлек давно и хорошо его знавший Расхожев.

— Штаб готов, — весело потирал руки Семен, — армию надо.

— Нас и так больше дивизии, — шутил Мурыгин, — пять человек — пять полков в полной боевой готовности.

Собирались у Семенова товарища, иногда у Хлебникова на заводе, иногда на квартире Расхожева. К Мурыгину заходили редко, в случае крайней необходимости, и то поодиночке. После двух-трех собраний наметили план ближайшей работы и распределили между собой обязанности. Хлебникову, кроме принадлежащего союзу кооперативов завода, поручили все остальные предприятия союза. На заводе ему должен был помогать Семен, который, кроме того, устанавливает связи с железнодорожными рабочими. Расхожев по своей работе в качестве заведующего сырьевыми заготовками союза имел большие связи в уездах и должен был использовать эти связи для выявления недовольных колчаковскими порядками. Через Расхожева думали перекинуть работу в уезды. Зотову поручалась работа в профсоюзах, связь с тюрьмой, паспортный отдел и техническая работа по выпуску листовок. Мурыгину оставалась работа среди военных и объединение деятельности группы.

Шли к поставленной цели медленно, но упорно. Прежде чем ступить шаг вперед, тщательно нащупывали место, — не зыбится ли. И только убедившись в прочности почвы, становились полной ногой.

Ждали случая связаться с другими городами. От Наташи Мурыгин знал, где работает Петрухин, но как его разыскать, не имея адреса? Да и цел ли еще Алексей? Доходили смутные слухи о большом провале в том городе, где Алексей был в последнее время.

При одном из свиданий с женой Мурыгин, раздумчиво взглянув на нее, сказал:

— Хорошо бы тебе, Наташа, съездить поискать Алексея. У меня в памяти сохранились кое-какие адреса, может быть, что и вышло бы.

Наташа без колебания согласилась.

— Ну что ж, Мишу вполне можно оставить на Ивановну.

Над этим делом Мурыгин задумался серьезно…

Однажды из маленького коричневого домика вышла закутанная в большую теплую шаль женщина. В руках у женщины была маленькая дорожная корзина, перетянутая крест-накрест веревкой. Дойдя до вокзала, женщина с трудом протискалась через запруженный народом зал третьего класса на платформу и пошла вдоль воинского поезда, отправляющегося на фронт.

У одного из вагонов, откуда неслись крики и песни, женщина остановилась.

— Братцы, довезите, мне только две станции доехать.

— Самим тесно, вишь, друг на дружке сидим.

— Да мне не надо места, мне, вот, только корзиночку всунуть куда-нибудь, а сама я постою. Мне как-нибудь, братцы.

— Посадить, что ли, ничего бабенка, подходящая.

Солдаты загрохотали:

— А че у те в корзине-то, самогон есть?

— Самогону нет, а получше кое-что есть, — многообещающе сказала женщина. — Посадите, братцы.

— Посадить, что ли? — обратился один солдат к товарищам.

— Два дня, братцы, сижу на станции, никак выбраться не могу. Всего только два пролета мне.

— Ну, ладно, давай корзину. Сама прыгнешь, как поезд тронется.

Женщина подала корзину и отошла в сторону. Ударил третий звонок.

— Эй, землячка, прыгай скорей!

Женщина побежала рядом с вагоном.

— Я раздумала, братцы, я не поеду. Корзиночку себе оставьте, поделите, что там в корзине-то.

— Спасибо, землячка, спасибо!

— Не на чем. Не заперта корзиночка, только веревочкой завязана.

— Ладно, ладно. Спасибо, тетка!

Женщина остановилась, подождала, пока прошел поезд, и быстро пошла по путям между составами.

Так Наташа вручила первую партию листовок отправляющимся на фронт солдатам.

Гроза налетела неожиданно.

Как-то Мурыгин возвращался поздно ночью. Подошел к дому, увидал раскрытую половинку парадной двери.

— Что такое?

Сразу мелькнуло подозрение. Осторожно вошел в коридор, не притворяя за собой дверь. Прильнул ухом к ведущей в квартиру двери. Услыхал шарканье многих ног, голоса.

— Обыск!

Тихо, на цыпочках, стал выходить из коридора на улицу. К крыльцу подходил человек в шинели. Слабо блеснули звездочки на погонах. Человек увидал Мурыгина, остановился у крыльца.

— Стойте, куда вы?

— Да я не сюда, оказывается, попал.

Офицер засмеялся.

— Вернемся, может быть, сюда.

Мурыгин стоял на две ступени выше офицера. Правая рука в кармане крепко сжимала браунинг. Молнией пронеслась в голове мысль.

«Выстрелить? Услышат в доме, выбегут. Может быть, и на улице есть близко люди, схватят».

Офицер занес ногу на следующую ступеньку. Медлить было нельзя. Мурыгин быстро вынул из кармана руку, коротко взмахнул и со страшной силой ударил офицера револьвером по виску. Офицер упал. Загремела шашка по ступенькам крыльца. Из квартиры Ивана Александровича открылась дверь, послышались голоса. Мурыгин одним прыжком перескочил через офицера, перебежал улицу, перемахнул через забор в чей-то двор. Сзади прогремел выстрел. Щелкнула пуля о забор. Захрустел снег под ногами бегущих людей. Мурыгин быстро пробежал двор, открыл задвижку у калитки и выбежал на другую улицу. Быстрым шагом, тяжело дыша, направился вдоль улицы.

Куда теперь? К кому-либо из товарищей — безумие. Очевидно, у всех обыски.

Пойти к Наташе. Возможно, что и у нее обыск. Раз удалось уйти, в другой можно и не суметь. Нет, ни к кому из них нельзя…

Быстро шел по тихим, морозным улицам, крутились обрывки мыслей в разгоряченном мозгу. Неужели провал? Значит, начинать все снова. Но все это потом, потом. Теперь куда? Вспомнил про одного из земских служащих, который считался сочувствующим.

«Вот куда, к Николаю Ивановичу!»

Быстро направился к его квартире. В окнах было темно, значит, все спокойно. Мурыгин сильно нажал пуговку электрического звонка. Через одну-две минуты, которые показались Мурыгину за целый час, в квартире вспыхнула лампочка, хлопнула дверь и сверху лестницы послышался сердитый голос Николая Ивановича.

— Кой там черт?

— Николай Иванович, это я, Мурыгин. Откройте скорей.

Николай Иванович спустился с лестницы, открыл двери и молча пропустил Мурыгина вперед. Поднялись в квартиру.

— Ну что, большевик, попался? — шепотом спросил Николай Иванович.

Мурыгин устало опустился на диван.

— Провал, Николай Иванович. У Ломова обыск. Меня не было дома. Сейчас подошел к квартире, услыхал голоса, бросился бежать. По дороге какого-то офицера револьвером по башке стукнул.

— Поделом, — угрюмо сказал Николай Иванович, — не становись на дороге. Ну ладно, ложитесь тут на диване, утром поговорим.

Утром условились, что Мурыгин останется у Николая Ивановича, а тот попробует выяснить, что произошло за ночь. Вернулся Николай Иванович только к вечеру хмурый, расстроенный.

— Полный провал, товарищ Мурыгин. Из наших земцев арестованы Зотов и еще три наборщика, из кооператоров — Ломов, Хлебников и Расхожев. Были аресты на станции. Ивана Александровича жаль, нервный человек, пропадет в контрразведке.

— Не знаете, на заводе, кроме Хлебникова, никто не арестован?

— Не слыхал. Говорили только про Хлебникова.

— Надо узнать, не арестован ли на заводе кто из рабочих.

Мурыгину так хотелось узнать, на свободе ли Семен. Тогда цела и Наташа.

— Это мы все узнаем, — озабоченно наморщил лоб Николай Иванович, — это все пустяки, главное — вам надо уезжать, товарищ Мурыгин.

— А здесь все бросить? Столько потрачено сил, налажены связи, начата работа. И все даром? Нет, это невозможно.

— Я не говорю, что уехать совсем, — на время выехать, ну, на месяц, на два.

— Легко сказать — на месяц, на два. Нет, это немыслимо!

— Чудак человек, ну ступайте прямо в контрразведку, только вас там не хватает!

Николай Иванович начинал сердиться.

— Поймите, товарищ Мурыгин, что раз вы будете целы, не все еще пропало.

Мурыгин решительно покачал головой.

— Нет, нельзя. Надо, по крайней мере, окончательно выяснить положение, передать кому-нибудь связи. Потом можно на недельку-другую выехать.

Николай Иванович пожал плечами.

— Как хотите. Во всяком случае, если вы не будете шляться по городу, можете оставаться у меня. Пока что у меня, думаю, безопасно.

Через три дня после провала Николай Иванович пришел со службы радостно улыбающийся.

— Ну, большевик, у меня для вас хорошие известия есть.

Мурыгин так и кинулся к Николаю Ивановичу. Тот протянул маленький клочок бумажки. Димитрий сразу понял мелкий почерк жены. В записке было несколько слов:

«Все хорошо. Семен здоров, от Алексея известия».

Усталое лицо Мурыгина вспыхнуло в радостном волнении. Так бы и запрыгал на одной ноге, как Мишка, если бы не чувствовал себя таким большим.

— Что, большевик, обрадовался?

— О, еще бы!

Мурыгин схватил руку Николая Ивановича, стиснул ее.

— Кто принес записку?

— Жена Расхожева.

— Ничего о товарищах не слыхать?

— Ничего, словно сквозь землю провалились. Наш председатель объехал всех, кого можно, никто ничего не знает. Даже не удалось добиться — кто арестовал. Из союза кооперативов тоже ездили всюду и тоже без толку. Черт знает, что творится, словно в бессудной земле живем!

— Вы теперь только убедились в этом? — уколол Мурыгин Николая Ивановича, еще совсем недавно порвавшего со своей эсеровской партией.

Николай Иванович сконфуженно махнул рукой.

— Не теперь убедился, но не в этом дело. Дойти до такой наглости, брать людей без всякого распоряжения какой бы ни было власти. Ведь этак любая кучка негодяев может и арестовать, и убить, и никто не будет знать, как, что и почему. Черт знает, что такое!

Мурыгин еще раз перечитал записку. Значит, Семен на свободе. Только не ясно, успел скрыться или не был совсем арестован. Ну, да это пока неважно, главное — на свободе. И известия от Алексея. Конечно, Наташа говорит о Петрухине. Неужели сам Алексей явился? Ну, это тоже, в конце концов, неважно, сам явился или прислал кого. Важно, что, значит, Алексей жив. Дело обстоит не так уж плохо, как казалось вначале. Не все еще пропало.

Мурыгин даже улыбнулся.

— Да, хорошо; и Семен на свободе и от Алексея известия.

На другой день Николай Иванович вернулся домой сильно расстроенный.

— Ну, товарищ Мурыгин, опять новости, да такие, что передавать не хочется.

Мурыгин встрепенулся.

— Ну, ну?

— За городом в лесу нашли Зотова и трех других наборщиков. Голые, изуродованные, в снегу. Под сараем в союзе лежат. Ездил смотреть, — жутко.

Мурыгин побледнел, схватился за голову.

— Проклятые!

Заметался по комнате, как узник по тесной камере.

— А вы говорите — ехать! Работать, работать! День и ночь бить по одному месту. Пусть нас погибнут еще десятки, сотни, но надо расшатать, разбить вдребезги этот колчаковский трон.

Несколько успокоившись, спросил:

— Ну, а другие товарищи как: Ломов, Расхожев, Хлебников?

— О них ничего не слыхать, как в воду канули. Должно быть, замучили и бросили в воду, чтобы скрыть следы.

Как живые встали перед Мурыгиным товарищи: Иван Александрович, с его высоким лбом, застенчивой улыбкой, тихим задушевным голосом; такой щуплый на вид, но твердый духом Расхожев с черными, пронизывающими насквозь глазами; добряк Хлебников.

Мурыгин глубоко вздохнул.

— Все, все припомним!

Взволнованно остановился перед Николаем Ивановичем.

— Что же теперь будете делать вы, земцы и кооператоры? Протест напишете, в совет министров пошлете? На шакалов волкам будете жаловаться, что овец таскают. Эх вы!

В гневе опять заметался по комнате.

Николай Иванович опустил голову.

— Что еще слыхать? — после некоторого молчания спросил Мурыгин.

— Да, я вам забыл сказать одну новость. В соборе сегодня по царю панихиду служить будут.

— Неужели?

— Да. Рассылают пригласительные билеты особо известным лицам. Служба при закрытых дверях.

— Здорово. Значит, уж до царя докатились?

— Не знаю, докатились ли, но катятся быстро.

— Ну, а ваши эсеры приглашения на панихиду не получили? — засмеялся Мурыгин.

— Ладно смеяться, — отшутился Николай Иванович, — просмеетесь.

— Какой тут смех! Ведь вашими руками дорога расчищена!

Николай Иванович вздыхает.

— Да, ошибку дали. Дернула нас нелегкая связаться с этой атаманщиной. Ну ладно, уезжать вам, товарищ Мурыгин, все-таки надо.

— Это почему?

— Здорово контрразведчики работают. Сейчас среди военных аресты идут. По заводам аресты. Около земской управы подозрительные люди похаживают. Рано или поздно — вам не отвертеться!

— Выехать, конечно, надо, — после некоторого раздумья сказал Мурыгин, — но вот повидаться бы с тем товарищем, о котором пишет жена.

— Ну что ж, пишите записку, через жену Расхожева передам.

Ночью в квартиру Николая Ивановича пришел Семен и молотобоец Иван Кузнецов, приехавший с известиями от Алексея Петрухина. Кузнецов рассказал о работе в своем городе, о неудачном выступлении. Подробно рассказал об Алексеевой работе. У него теперь несколько партизанских отрядов, отряды непрерывно пополняются крестьянами. Пока что мешают снега, люди сидят по своим деревням и дожидаются весны. С весны Алексей намеревается начать серьезные выступления.

Мурыгин с радостным волнением выслушал Кузнецова.

— Да, да, вот туда, к Петрухину. Связаться с ним, потом опять в город, работа на всех фронтах. Ах, даже дух захватывает!

Проговорили всю ночь. Договорились о работе, о связях, которые должен был восстанавливать Семен.

— Только, товарищ Семен, еще денька три подожди, понюхай, чем пахнет, тогда потихоньку начинай.

Семен молча кивнул. На рассвете товарищи ушли…

В этот же день Николай Иванович вернулся со службы с сообщением, которое в корне изменило первоначальное намерение Мурыгина ехать к Петрухину.

— Ну, товарищ Мурыгин, придется вам торопиться с отъездом.

— Почему так?

— Заехал к нам с Оби председатель земской управы. У них в верховьях лесные заготовки. Имея в виду вас, я говорил с ним, и вы хоть сейчас можете ехать на заготовки. Ни один дьявол вас не найдет, и разводите вы там вашу социальную революцию сколько влезет.

Мурыгин задумался. Через Расхожева еще раньше получались сведения о многочисленных вспышках крестьян против колчаковских властей. Поехать на заготовки, значит очутиться в самой гуще крестьянства. Начать работу среди них! Может быть, с весны удастся войти в соприкосновение с отрядами Петрухина. Верно, надо ехать.

— Документ мне можете дать какой-нибудь? С моей паспортной книжкой теперь далеко не уедешь.

— Конечно, можно. Мы вам устроим командировку на имя какого-нибудь Сидорова или Петрова. Заедете к ним в управу, получите на это же имя удостоверение, нашу командировку изорвете, вот и все.

— Хорошо. Вот, пожалуй, из города трудно будет выехать, на вокзале влопаешься. Придется несколько станций на лошадях проехать.

Николай Иванович что-то обдумывал.

— Постойте-ка, я переговорю тут с одним человеком. Он в железнодорожном кооперативе служит и часто ездит по линии с вагоном-лавочкой. Вот с ним было бы хорошо выехать.

— Это совсем хорошо, — довольно улыбнулся Мурыгин. — Ну вот что еще, Николай Иванович: перед отъездом хотелось бы повидать разок сынишку. Что если жена придет с ним сюда?

— Я думаю, можно, но только перед самым отъездом. Вот выясню все с вагоном-лавочкой, определим день отъезда и тогда…

Наташа вернулась домой взволнованная. Не раздеваясь, подошла к Мише.

— Мишук, пойдем гулять.

Миша покачал головой.

— Не хочу, холодно.

— А на извозчике кататься хочешь?

— Хочу.

— Ну собирайся скорей.

Мальчик быстро оделся. Отошли пару кварталов от дома, взяли извозчика. Проехали несколько улиц, отпустили извозчика и пошли пешком. У одного большого дома остановились. Наташа позвонила.

— Ты куда, мама?

— В гости сюда зайдем. В гости хочешь?

— Хочу.

Вошли в дом, разделись. Встретил их незнакомый дядя. Взял Мишу за руку, провел их с мамой в комнаты, открыл дверь.

— Вот сюда, молодой человек, пожалуйте.

Не успел Миша войти в комнату, как к нему бросился высокий бритый дядя, схватил на руки, крепко прижал к себе, стал целовать.

— Мишка! Мишка!

Миша широко открыл глаза.

— Папа!

— Да, да, твой папа. Видишь, я обещал тебе приехать и приехал.

Миша крепко обхватил шею отца руками, прижался к нему лицом.

— Узнал, Мишук?

— Узнал.

Провел рукой по щетинистому подбородку отца.

— Колется. А где борода?

До самого вечера сидели у отца. А когда Наташа собралась уходить, Миша вдруг расплакался.

— Не хочу без папы уходить!

— Мне нельзя, Миша, я должен опять уехать.

— И я с тобой поеду!

Мурыгин улыбнулся.

— Вот вырастешь большой, станешь большевиком, тогда все время будем вместе ездить.

Мальчик вытер слезы.

— Хорошо, я скоро вырасту и буду большевиком.

Глава пятая
Капля за каплей

править

Прочный дом для себя строил Гинкель. Аршинные кирпичные стены, редкие окна, в нижнем этаже — до половины окна толстые железные решетки. Подо всем домом тянутся подвалы: десять каменных мешков с асфальтовым полом. Двери у мешков железные, толстые, замки у дверей пудовые.

Прочно охранялось у Гинкеля добро…

Но еще прочнее, еще крепче охраняются подвалы теперь. Часовой во дворе у подвальных дверей, часовой на улице. По ночам ярко светит среди двора большой электрический фонарь. По ночам к дому бесшумно подкатывали шикарные автомобили с притушенными фонарями. Из автомобилей выходили люди в высоких папахах в туго, по-походному, затянутых шинелях. Молча входили во двор…

Шофер плотно закутывался в теплую из собачьих шкурок доху, удобнее усаживался в мягкое кожаное сиденье и крепко засыпал. Шофер знал, — до рассвета господа офицеры его не побеспокоят…

На рассвете выходили утомленные, бледные, пошатываясь, словно пьяные, садились в автомобиль и неслышно уезжали.

Тайну подвалов Гинкеля прочно охраняли толстые каменные стены, железные решетки, часовые внутри, часовые снаружи.

Расхожев не знал, сколько времени прошло с тех пор, как его втолкнули в подвал. В полной темноте, вытянув вперед руки, обошел помещение. Руки везде упирались в каменные стены, холодные, как лед. Не было ни стола, ни табурета, ничего, что хоть сколько-нибудь напоминало бы камеру.

Где он? На тюрьму не похоже. Обошел еще раз все помещение, тщательно ощупывая стены. Нащупал деревянную дверь, постучал пальцем. По глухому звуку понял, что дверь тяжелая, толстая. Приник к двери ухом, долго слушал. Не уловил ни малейшего звука или шороха. Сообразил, что за дверью, должно быть, находится еще дверь.

Где же он?

Вдруг страшная догадка пронизала насквозь.

«Неужели у Гинкеля?!».

Расхожев знал, — от Гинкеля живыми не выходят. Подошел к стене, прислонился, обхватил голову руками.

«О черт! Неужели провал? Неужели всех взяли? Неужели и Киселев взят? Но как, как? Где предатель? Или они сами были неосторожны?»

Яростно заметался по каменному мешку, в темноте то и дело натыкаясь на скользкие холодные стены. Грудь наливалась тяжелой мучительной тоской. От боли хотелось кричать, биться головой о стену.

Снаружи загремели дверью. Слышно, как щелкнул выключатель. Ярко вспыхнула в потолке электрическая лампочка. Вошли двое в шинелях и погонах. Один высокий, с коротко подстриженными усами, бритым подбородком. Над черными глазами нависли козырьками лохматые брови. Брезгливо опущены книзу углы губ. Другой пониже, полный, на большом животе туго стянут ремень. Офицеры остановились перед Расхожевым. Высокий — капитан Тарасов — долго всматривался. Вдруг спросил резко и отрывисто:

— Ваша фамилия?

— Расхожев.

Тарасов нетерпеливо сдвинул лохмы бровей.

— Я про вашу настоящую фамилию спрашиваю. Вы такой же Расхожев, как я Троцкий!

Расхожев молчал, хмуро оглядывая офицеров.

— Ну-с, господин коммунист, — капитан Тарасов шагнул к Расхожеву, — угодно вам назвать вашу настоящую фамилию?

— Я назвал.

Тарасов подошел вплотную к Расхожеву и большим волосатым кулаком снизу, тычком, ударил под подбородок. Голова Расхожева качнулась назад, глухо стукнулась о стену. Выплюнул изо рта кровь, гневно крикнул:

— Палач! Беззащитного!

Тарасов молча размахнулся и ударил еще раз. Опять стукнулся головой о стену Расхожев. Полон рот крови. Кровью плюнул офицеру в лицо. Дико взвыли, бросились на Расхожева, сшибли с ног.

— А-а, собака, ты нам расскажешь, мы тебе развяжем язык!

Потные, разгоряченные, уставшие от битья, вышли из подвала. Щелкнул выключатель, погасла лампочка.

Темно и тихо. Будто замурован в могиле.

Иван Александрович сидел на каменном холодном полу. Когда загремел засов у двери, в потолке вспыхнула лампочка и вошли люди, встал. Капитан Тарасов вспомнил, что не вытер плевка, торопливо провел по лицу рукавом шинели, размазал кровь по щеке, по губам. Остановились перед Ломовым, все еще тяжело дыша, все еще запыхавшиеся от битья Расхожева. Тарасов уставился на Ивана Александровича тяжелым неподвижным взглядом.

— Ну, расскажите нам… Вы Мурыгина знаете?

— Знаю.

— Давно?

— Нет, месяца полтора-два, с тех пор, как он у меня поселился.

— Вы знали, что он большевик?

— Нет, не знал, — спокойно ответил Ломов.

Тарасов фыркнул.

— Ха, не знал! Может быть, вы и Хлебникова не знали?

— Нет, Хлебникова знаю, он у нас в союзе кооператоров на заводе служит. Я, как член правления, не могу не знать Хлебникова.

— Ну, а знали вы, что Хлебников большевик?

— Нет, не знал.

Тарасов насмешливо ухмыльнулся.

— Хорошо, допустим. Ну, а настоящую фамилию Хлебникова вы не знаете?

Настоящей фамилии Хлебникова Иван Александрович действительно не знал. Спокойно выдержал испытующий взгляд офицера и твердо ответил:

— Я полагаю, что Хлебников — его настоящая фамилия и есть, другой фамилии его не знаю.

— Расхожева знаете?

— Знаю. Он у нас в союзе заведует отделом сырьевых заготовок.

— Знаете, что он большевик?

— Нет, не знаю.

— Хм. Зотова знаете?

— Нет, не знаю.

— Ничего не знаете? Хорошо. Я вас заставлю говорить!

Тарасов не спеша отстегнул кобуру, вынул револьвер, медленно поднес ко лбу Ивана Александровича.

— Вы будете рассказывать?

Холодное дуло прикоснулось ко лбу Ломова. Холод в глубокие мелкие морщинки собрал кожу на лбу, волной озноба пробежал по телу. Иван Александрович закрыл глаза. Мелькало сознание, что надо быть твердым, надо выдержать. Открыл глаза, посмотрел офицеру прямо в лицо и, как только мог твердо, сказал:

— Я говорю то, что знаю. О том, чего не знаю, рассказывать не могу.

У Тарасова задрожали руки. Дуло револьвера запрыгало по лбу Ивана Александровича.

— Не будешь?

Ломова колотило, как в лихорадке, но стиснул зубы и молчал.

— Ну погоди, я тебя заставлю разговаривать!

Тарасов опустил револьвер, сунул в кобуру. Потом спокойнее:

— Вы бесполезно запираетесь, И Хлебников, и Мурыгин, и Расхожев, и все другие сознались во всем. Собирались у вас, у Хлебникова на заводе, у Расхожева. Говорили о восстании.

Тарасов опять ожесточился.

— У-у, большевики проклятые, я вам покажу восстание!

— Я не большевик, — возразил Иван Александрович.

— Кто же вы?

— Просто честный человек.

Капитан сердито хмыкнул.

— Хм, честный человек! Задницу нам вашей честностью подтереть. Знаем мы этих честных людей.

Тарасов метнулся к толстому офицеру, все время спокойно посасывавшему папиросу.

— Видал ты этого честного человека? Хм!

И опять спокойнее:

— Ну хорошо, допустим, что вы честный человек, зачем же вы подвергаете опасности свою семью. Имеете ли вы на это право как честный человек? Ведь, если вы нам не расскажете правды, мы вас расстреляем.

— Расстреливайте, но я ничего не могу вам рассказать, потому что сам ничего не знаю.

Голос Ивана Александровича звучал с большой убедительностью. Тарасов задумчиво остановился возле, посмотрел на Ломова.

— Хорошо, подумайте до завтра.

Повернулся и пошел. За ним не спеша, вперевалочку, направился и другой.

Снова тихо, темно…

Ломов стоял, прислонившись спиной к стене. Ноги дрожали и подгибались в коленях. Зубы выбивали частую дробь.

«Холодно, должно быть», — подумал Иван Александрович.

Хочется унять волну холодной дрожи, струйками разливающейся по телу. Глубоко засунул руки в рукава пальто. Стал ходить взад-вперед от стены к стене. Сосчитал, — в ширину восемь шагов, в длину, от двери до противоположной стены, двенадцать. У стен останавливался, приникал ухом и подолгу вслушивался.

«Нет ли кого рядом. Ведь офицер называл имена Мурыгина, Хлебникова, Расхожева, Зотова. Неужели все арестованы?»

Раз показалось, что из-за стены донесся слабый звук. Иван Александрович еще плотнее прислонил ухо к стене, и, затаив дыхание, долго слушал.

Звук повторился. Похоже на стон.

— Неужели Киселев?

Иван Александрович постучал в стену пальцем. Напряженно прислушался.

За стеной тихо. Ломов страшно взволновался, как будто жизнь его и того, кто находился за стеной, зависела от того, услышит или не услышит сосед по заключению стук. Лихорадочно стал шарить у себя в карманах, нашел огрызок карандаша и тупым концом постучал в стену. Ясно услыхал, что на стук ответили. В радостном возбуждении торопливо выстукивал тюремную азбуку.

— Кто здесь?

Приник ухом к стене, ждет. За стеной могильная тишина. Ивана Александровича кольнуло в сердце. Неужели он ошибся и за стеной никого нет. Но ведь он ясно слышал звук. Нервно повторил прыгающим в руках карандашиком вопрос:

— Кто здесь?

И опять ждет. Сквозь каменную стену уловил слабый-слабый звук.

Да, да, стучат, отвечают.

— Расхожев. Кто вы?

— Я — Ломов. Что с вами?

— Допрос… Избили…

Нервы Ивана Александровича не выдержали. Он опустился на пол у стены и заплакал:

— Бедный Расхожев!

Наталья Федоровна безумно обрадовалась, когда через жену Хлебникова узнала, что Димитрий на свободе и находится в надежном месте.

Через два дня после провала к ней пришла жена Ломова Елена Ивановна.

— Вы знаете… Иван Александрович арестован.

— Знаю.

— Я нигде его не найду. В тюрьме нет, на гауптвахте нет, в контрразведке нет. Я обращалась всюду. Председатель правления ездил к начальнику штаба, и в штабе не знают. Начальник сказал, что предписания об аресте не давал… Я не знаю, жив ли Иван Александрович…

Елена Ивановна остановилась на Наташе широко открытыми полубезумными глазами.

— Послушайте… Вы не знаете?.. Говорят, Иван Александрович у Гинкеля…

Наталья Федоровна задрожала. Она знала, что к Гинкелю, отвозили только тех, кого забирали атамановцы, и что от Гинкеля почти никто не выходил живым.

Жена Ломова упала на стул.

— Иван… Иван…

В сухих, тоскующих глазах не было облегчающих слез.

К Расхожеву пришли те же двое — капитан Тарасов и другой, пониже, туго стянутый по животу ремнем. Теперь с ними было два солдата. Один молча поставил два табурета у стены, возле двери. Офицеры сели. Расхожев видел, что собираются пробыть долго. Остался сидеть на полу, как и сидел, прислонясь спиной к стене. Что еще думают делать? Пристрелили бы и конец. Тарасов вынул портсигар, предложил толстому, потом взял папиросу себе, постукал мундштуком по крышке портсигара и закурил. Положил было портсигар к себе в карман, потом, как будто спохватившись, торопливо вынул обратно и протянул Расхожеву, спокойно и почти дружески сказал:

— Вы курите, товарищ? Не угодно ли?

Расхожев не ответил. Тарасов с усмешкой пожал плечами.

— Как вам угодно, товарищ.

Капитан пустил под потолок струйку дыма и, все еще не меняя спокойного дружелюбного тона, спросил:

— Ну, скажете вы нам свою настоящую фамилию?

Расхожев молчал.

— Не желаете отвечать. Хорошо. Ну-ка, ребята.

Тарасов кивнул головой солдатам. Те бросились на Расхожева, сорвали, с него пальто, связали ноги, скрутили руки над головой, обнажили спину и зад. В руках у солдат появились шомпола.

— Постойте-ка, ребята, — сказал Тарасов, закуривая новую папиросу, — приведите арестованного из соседнего номера.

Солдаты вышли и через несколько минут вернулись с Ломовым. Тарасов поднялся с табурета, подошел к Расхожеву, брезгливо тронул его в обнаженный зад кончиком сапога.

— Ну, скажете вы свою фамилию или нет, последний раз вас спрашиваю?

Расхожев лежал на обледенелом асфальтовом полу голым животом и ногами, сжимал в комочек посиневшее тело, стараясь сделать кожу менее проницаемой для холода, и молчал.

Капитан повернулся к Ломову.

— Может быть, вы назовете настоящую фамилию Расхожева.

— Я уже сказал вам, что не знаю.

— Ха, не знаете?! Хорошо. Ну-ка, ребята, сначала вот этого субчика.

Солдаты встали по обеим сторонам Расхожева, взмахнули шомполами. Тарасов отошел к табурету, сел и, взяв щепотью за обсосанный мундштук папиросы, поднял ее вверх, как дирижерскую палочку.

— Раз!

Тело Расхожева судорожно дернулось, сквозь крепко стиснутые зубы вырвался стон. Из рассеченной кожи брызнула кровь.

— Два! Три! Четыре!

Иван Александрович закрыл рукой глаза.

— Что вы делаете, безумцы!

Толстый офицер вдруг сорвался с места, подбежал к Ломову.

— Гляди, гляди, не закрывай глаза!

Схватил Ивана Александровича за руки, оторвал их от лица.

— Гляди, гляди!

Хрипел Ломову в лицо, брызгал слюной.

Как сквозь туман увидел Иван Александрович толстое красное лицо офицера, круглые с невероятно большими зрачками глаза, плотоядно оскаленный рот. В страхе отшатнулся к стене.

— Отойди от меня, отойди!

Опять, запрыгало перед Ломовым толстое красное лицо, круглые глаза и хищно оскаленный рот.

— Отойди, отойди!

Не сознавая, что делает, Иван Александрович поднял руку и наотмашь ударил офицера по лицу. Офицер оторопело ступил шаг назад и вдруг взвизгнул тихонько и жалобно, как маленький бездомный щенок, и выхватил шашку.

Тарасов бросился к нему, схватил за руки.

— Не троньте, поручик, не троньте! Мы с ним по-другому разделаемся.

Утром к Ивану Александровичу пришли два солдата с ломом и лопатами. У самой стены, против двери, продолбили асфальт. Выкопали яму в аршин глубины. Работали сосредоточенно и молча, поплевывая на руки, как будто выполняли простую поденную работу. Принесли со двора двухвершковую доску, опустили в яму, засыпали землей, плотно утоптали место вокруг. Один из солдат вышел и вскоре вернулся с пучком веревок. Подошел к Ивану Александровичу.

— Ну ты, вставай!

Ломов сидел у стены, прислонившись к ней головой и закрыв глаза. Было безразлично, что будут с ним делать. Смерть? Пусть смерть. Правда, жизнь не жалко было бы отдать с большей пользой, а тут так глупо, так глупо. Детишки, жена! Но детишки еще глупы, мать им сейчас нужнее, чем отец, и гибель его пройдет для них незаметной. А лишняя смерть будет занесена в счет насильникам.

Солдат ткнул Ивана Александровича ногой.

— Тебе говорят!

Ломов не шевелился. Подошел другой, схватили Ивана Александровича за шиворот, подняли, поставили к доске, прикрутили к ней веревками.

Ломов понял, что собираются делать что-то страшное.

— Послушайте, что вы делаете? Ведь люди же вы?

— Разговаривай еще!

Солдат замахнулся на Ивана Александровича веревкой, но, не ударив, опустил. Вошли Тарасов и толстый поручик. Тарасов подошел к Ломову, потрогал за конец доски, — не шатается ли, потянул веревки и одобрительно кивнул головой.

— Так, хорошо!

Остановился против Ивана Александровича, заложил руки за спину и хмуро глянул ему в лицо.

— Ну-с, так как же!..

Хотел говорить спокойно и даже придать своему голосу оттенок легкой насмешки, а в груди клокотала тяжелая холодная злоба против этого бледного связанного человека. Тарасов переждал немного, пересилил злобу свою и медленно, отчеканивая слова, все еще с легкой дрожью в голосе сказал:

— Ну-с, теперь вы нам расскажете, кого из большевиков вы знаете, кто ходил к Мурыгину, как фамилия Расхожева.

Иван Александрович, не отрываясь, смотрел на Тарасова.

— Послушайте, неужели вы будете пытать?

Тарасов рассмеялся.

— А вы думали, что мы с вами о большевицкой программе разговаривать будем?

Ломов в тоскливом недоумении опустил голову на грудь, глубоко вздохнул и подумал:

«Только бы хватило сил перетерпеть до конца».

Поднял голову и негромко сказал:

— Я уже говорил вам, что никого не знаю. Если кто и ходил к Мурыгину, то я этим не интересовался.

— Значит, вы отказываетесь говорить?

— Отказываюсь не говорить, а оговаривать.

Тарасов насмешливо пожал плечами.

— Подумаешь, какая невинность!

У стены на табурете неподвижно сидел толстый поручик, сонно посасывая папиросу. Тарасов отошел от Ломова и сел на другой табурет, рядом с поручиком.

— Хорошо. Тогда читайте вашу предсмертную молитву. Хотя вы, конечно, неверующий?

— Вы хотите убить меня?

— А вы думали, мы с вами миндальничать будем?

— Без суда и следствия? Ведь сторонники теперешней власти так кричат о законности.

— Ха-ха-ха! Какой же вам суд! Вас надо уничтожать, как бешеных собак! Ковалев, бей его в лоб, ну-ка!

Один из солдат отошел к двери, вскинул винтовку и стал целиться Ивану Александровичу в лоб. Ломов приковался к черному дулу винтовки. Хотел закричать, страх сдавил горло. Куда-то провалилось сердце. Медленно, плавными кругами поплыло все перед глазами. В свете лампочки, показавшемся вдруг тусклым и красноватым, фигуры людей расплылись в уродливых очертаниях. Иван Александрович закрыл глаза.

Грянул выстрел. Струя воздуха прошла по голове, зашевелила волосы. Безжизненное тело Ивана Александровича повисло на веревках. Через несколько минут Ломов очнулся, открыл глаза, мутным взглядом скользнул по неподвижной группе людей, как будто окутанных красноватой мглой, и снова закрыл глаза. В голове мелькали неясные обрывки мыслей, и было странно и жутко, что он сознает эти мысли. Неужели не убит?

Вновь открыл глаза. Тарасов закуривал папиросу. Увидав, что Иван Александрович очнулся, капитан насмешливо обратился к Ковалеву, — только что стрелявшему солдату:

— Эх ты, разиня, стрелять не умеешь. Ну-ка, Нестеров, ты.

Второй солдат взял ружье, встал против Ломова и черным дулом долго нащупывал лоб Ивана Александровича. Ломов не выдержал и лишился чувств еще раньше, чем услыхал выстрел. Когда очнулся, по-прежнему горела в потолке лампочка, мирно покуривали офицеры, возле стояли солдаты.

— И ты, Нестеров, промахнулся. Эх вы, а еще лучшими стрелками считаетесь. Дай-ка, я сам!

Иван Александрович плохо повинующимися губами прошептал чуть слышно:

— Пытка… Зачем? Кончайте сразу!

Тарасов в страшной злобе стукнул об пол прикладом.

— А-а, сразу!

Одним прыжком подскочил к Ломову, пригнулся к его лицу, засверлил налившимися кровью глазами и захрипел:

— Сразу? Нет, у вас по капельке кровь надо выпустить, по капельке… по капель… ке… жилы вытянуть… Потихоньку, потихоньку… по жилочке… чтоб вы слышали, чтоб чувствовали, как из вас жилочки-то тянут… А-а, глазки закрывать изволите! Нет, вы во все глаза глядите, чтоб видели, как из вас кровь-то выпускать будут!.. По капельке… по кап…

Тарасов задохнулся в злобе. Страшно прыгали глаза под лохматыми черными бровями, тряслась нижняя челюсть. Из судорожно перехваченного горла вылетали хриплые лающие звуки. Вдруг как бы очнулся:

— Ну, довольно на сегодня, пойдем.

Иван Александрович открыл глаза. Темно. Утро, день, ночь, — не знал. В голове, как разбухшие черви, тяжело и медленно ворочались обрывки мыслей. Попробовал связать их, — не мог. Чувствовал свое тело, чувствовал холод и знал, что жив. Крепко сдавил голову руками. Надо ни о чем не думать, пусть уляжется в голове. Провел руками по лицу, почувствовал под пальцами холодные небритые щеки. Да, да, жив. С трудом разжал пересохшие губы и чуть внятно и слышно проговорил:

— Я.

Услыхал звук своего голоса, ощутил в себе смутную радость, — жив, жив!

Но где-то в глубине существа Ивана Александровича еще была неуверенность. Он немного подождал, облизал языком сухие губы и опять, но уже раздельнее и громче, сказал:

— Я — Иван Александрович Ломов.

Услыхал свой голос, свое имя, глубоко и удовлетворенно вздохнул. Протянул руку прямо перед собой, потом в бок, нащупал рукой стену, приподнялся, подполз к стене, прислонился к ней спиной. Сознание прояснялось. Бесформенные обрывки мыслей связывались друг с другом, вставали каждый на свое место. Картина пытки оживала во всех подробностях.

«Пытали… Расстреливали… Скорей бы конец».

Иван Александрович уронил голову на грудь. Из-за стены неясно и глухо донесся слабый стон.

«О-о! Опять пытают. Бедный Расхожев!»

Глубокая жалость к Расхожеву до краев наполнила сердце Ивана Александровича. Он подполз к тому месту стены, откуда слышались стоны, приник к ней головой и, всхлипывая, как малое дитя, шептал:

— Товарищ… товарищ…

Обильные слезы текли по щекам, попадали в рот. Иван Александрович чувствовал во рту их соленый вкус, но не переставал плакать, и не было стыдно своего плача.

Стоны за стеной замолкли. Почти тотчас же в потолке вспыхнула лампочка, загремела дверь. Ломов быстро сдернул с головы шапку и наскоро вытер ею лицо, — не хотел, чтобы палачи заметили следы слез. Вошел Тарасов с двумя солдатами. Солдаты были те же, что и в первый раз. Так же набросились на Ломова, подняли с земли, привязали к доске.

Капитан устало опустился на табурет и махнул солдатам рукой.

— Ступайте, оставьте меня одного.

Солдаты вышли. Тарасов молча наблюдал Ивана Александровича и тяжело дышал. Вдруг, не вставая с табурета, чуть подался туловищем к Ломову и тихо и страшно сказал:

— Я вас… сам буду… своими руками!

Иван Александрович понял, что офицер собственноручно истязал Расхожева, оттого так тяжело дышал и никак не мог отдышаться.

— Ну, читайте молитву… Да, вы неверующий…

Тарасов помолчал немного, выплюнул изо рта папиросу, взял прислоненную к стенке винтовку и серьезно сказал:

— Вы не думайте, я, может, тоже неверующий.

Вскинул ружье, прицелился. Ломов закрыл глаза.

— Вы глазки-то не закрывайте, смотрите прямо. Не можете, душа в пятки ушла?

Тарасов опустил ружье и тоном презрительного сожаления сказал:

— Эх вы, заячья душа. Куда вам с нами бороться, когда вы не можете смерти в глаза смотреть.

— Кончайте скорее! — простонал Ломов.

— А-а, скорее… Нет, вы прочувствуйте… надо каплю за каплей… по капельке, по пальчику… Чтобы так — кап, кап, кап…

Иван Александрович с глубоким изумлением посмотрел на Тарасова.

— Человек вы или зверь?

Тарасов вскочил с табурета, уронил ружье, прыгнул к Ломову.

— Человек? Нет, я не человек, я офицер!.. Разве я имею право быть человеком?.. Я только офицером могу быть!.. Я государю императору присягал… Врагов внешних и внутренних… А вы — враги!.. Вы разорили моего отца, вы у него все отняли… Где мой отец, моя мать!.. Разве я знаю, что вы еще с ними сделали!.. Может, вы с ними еще хуже, чем я с вами!.. Человек!.. У-у, большевик проклятый!

— Не большевик я.

— Молчи! Все равно! Все вы большевики! Вас надо, как собак!.. Шкуру содрать!

Тарасов, пошатываясь, отошел, поднял валявшуюся на полу винтовку и сел на табурет. Перевел дух, успокоился немного, вскинул винтовку и медленно стал нащупывать дулом лоб Ивана Александровича. Ломов закрыл глаза, стиснул крепко-накрепко зубы. Раздался выстрел. Обожгло голову, будто кто иголкой по коже головы провел. Опять куда-то провалилось сердце, сам будто куда провалился.

— Отдохни, я подожду.

Тарасов полез в карман за портсигаром, портсигара не было, полез в другой карман, не было портсигара и в этом кармане. Тарасов поднялся с табурета и в раздражении стал ощупывать один за другим все свои карманы.

Иван Александрович открыл глаза, посмотрел на волнующегося офицера и, догадавшись, что тот ищет портсигар, неожиданно для самого себя сказал:

— Вы его за пазуху сунули.

Тарасов полез за пазуху шинели, — портсигар был там.

— Благодарю вас, — без насмешки сказал Тарасов и протянул раскрытый портсигар Ломову. — Вы курите? Не угодно ли?

— Я некурящий.

— Да? Это хорошо, — привычка скверная.

Тарасов отошел, щелкнул зажигалкой, закурил.

— Кончайте скорее, — попросил Иван Александрович, — ради всего, что у вас есть святого… Ради вашей матери…

Тарасов вновь ожесточился.

— Не говори про мою мать, сволочь!

В злобе вскинул ружье:

— Гляди, на штык гляди! Во все глаза гляди!

— Ткните штыком! Ткните!

— Гляди на штык!

— Ткните! Ткните!

Елена Ивановна пришла к Наташе. Шапка сбилась на бок. Из-под шапки выбиваются прядями растрепанные волосы. Дико блуждают глаза.

— Вы не знаете… Иван Александрович…

Наташа молчала, предчувствуя страшное.

— Вы… не слыхали… Иван Александрович…

— Что, что Иван Александрович?

— Вы ничего не слыхали… Иван Александрович…

Наташа взяла Елену Ивановну за руки, подвела к стулу.

— Садитесь, успокойтесь.

Елена Ивановна послушно села, остановила на Наташе блуждающий взор.

— Вы… не знаете… Иван Александрович…

Наташе стало страшно. Она собралась, взяла Елену Ивановну под руку и повела домой. Елена Ивановна покорно шла.

— Вы… слыхали… говорят… Иван Александрович…

И свое горе перед горем несчастной женщины казалось Наташе таким маленьким-маленьким.

Каждый день, к вечеру, в подвал к Ивану Александровичу приходил капитан Тарасов, молча садился на табурет, вскидывал ружье и начинал целиться. Всаживал в доску над головой Ивана Александровича пулю за пулей, ждал, когда Ломов придет в себя, стрелял опять и, утомившись, уходил.

Когда через неделю Тарасов вошел к Ивану Александровичу, тот быстро и легко вскочил с пола, гордо поднял голову, величественным жестом протянул руку и жестко, властно сказал:

— Вы разве не слыхали? Именем восставшего народа я приказываю вам немедленно арестовать коменданта тюрьмы! Расстрелять в двадцать четыре минуты! Без всякого снисхождения! Поняли? Без снисхождения! Всех арестованных освободить немедленно! Поняли? Ступайте!

Тарасов внимательно посмотрел в бледное лицо Ивана Александровича, в его лихорадочные блестящие глаза, помолчал немного и негромко, про себя, сказал:

— Испекся.

Повернулся и ушел.

На дворе союза кооперативов под сараем лежат покрытые рогожами трупы.

В шести верстах от города в снегу нашли три голых изуродованных тела: Хлебникова, Расхожева, Зотова. На Расхожеве тринадцать ран. Штыком распорота грудь. Истыканы бока и живот. Лицо — сплошная кроваво-багровая страшная маска. В жуткой улыбке ощерились раскрошенные прикладом зубы. Вместо глаз — два черных провала…

Бьются у трупов женщины, будто деревенские кликуши на церковном полу. Жена Расхожева. Жена Хлебникова. Жена Зотова.

Медленно, под руку с Наташей, приближается к трупам Елена Ивановна.

Наталья Федоровна умоляет:

— Уйдемте, Ивана Александровича здесь нет. Я сама смотрела.

Словно сила невидимая тянет Елену Ивановну к мертвым изуродованным телам. Остановилась у трупов, нет сил приподнять край рогожи. Вцепилась в Наташу, глаза безумные.

— Иван! Иван!

— Успокойтесь, нет здесь Ивана Александровича. Ну, взгляните.

Сдернула рогожи. Елена Ивановна кинулась к трупам, долго всматривалась в лица убитых. Отшатнулась в смертельной тоске. Тонкие синие губы бессвязно шепчут:

— Нет, нет, не мой.

Обернулась к Наталье Федоровне, посмотрела на нее, как на незнакомую, и зашептала:

— Вы не знаете… где Иван Александрович? Кооператоры не смолчали. Сфотографировали трупы, составили протокол. Протокол вместе с протестом направили властям. В ту же ночь подписавшиеся под протоколом были арестованы, а пластинки с изображением трупов отобраны.

Трупы схоронили молчком.

Часто на улицах города появляется женщина с бледным лицом, в низко надвинутой на глаза шапке. Из-под шапки блестят большие, жуткие глаза, сверлят прохожих.

Иногда женщина останавливает встречного, берет за рукав, долго смотрит в глаза и негромко спрашивает:

— Скажите… вы не видали… Ивана Александровича…

Прохожий недоуменно молчит, прячет глаза от жутких глаз женщины и спешит уйти.

Никто не расскажет женщине с безумными глазами о любимом человеке. Толстые каменные стены и железные двери подвалов Гинкеля крепко хранят свои тайны.

Часть третья

править

Глава первая
Настроения

править

С вагоном-лавочкой Киселев проехал три станции. На четвертой пересел в другой вагон, — в лавочку на каждой станции заходили железнодорожные служащие, и обращать на себя внимание Киселеву не хотелось.

Поезд ползет медленно. Часами стоит на станциях. Навстречу то и дело эшелоны солдат и чубастых казаков. Подъезжают к станциям с диким бессмысленным уханьем, несутся из вагонов горластые заливчатые песни. Еще на ходу из надоевших вонючих теплушек выскакивают молодые солдаты, — такие простые деревенские парни с безусыми лицами, — высматривают во встречных поездах едущих с фронта солдат и, опасливо оглядываясь, торопливо спрашивают:

— С фронта?

— С фронта.

— Ну что, как?

Едущий с фронта без слов понимает, о чем его спрашивают.

— Да ничего. Боев мало. Они наступают, — мы отступаем, мы наступаем, — они отступают. А так, чтобы шибко дрались, — нет.

Безусому пареньку хочется спросить еще о чем-то, но он неловко топчется на одном месте и искоса поглядывает на фронтовика. Тот говорит о затаенном сам.

— Если во время боя попадешь, — крышка.

— Убьют? — испуганно спрашивает паренек.

Встречный почему-то радостно склабится.

— Обязательно!

Безусый задумывается.

— До боя или после боя если, то ничего, — говорит фронтовик.

— Ничего?

— Ничего.

Фронтовик делает равнодушное лицо, отвертывается ост паренька и негромко, но выразительно говорит:

— Переходят которые наши…

— Переходят? — почти шепотом спрашивает паренек.

— Переходят.

— И ничего?

— Ничего.

Оба задумываются. Обоим им мало понятно, почему и как они очутились вот здесь, а не у себя в деревне за своим обычным и таким нужным делом.

В бестолково подпрыгивающей теплушке, жарко натопленной украденными на станции дровами, люди задыхаются от едкого махорочного дыма, человеческой вони и сохнущих у раскаленной чугунной печки пеленок. На верхних нарах, на руках у молодой женщины с тоскливым криком мечется грудной ребенок.

— Что у те, тетка, малец-то надрывается?

— Да кто ж его знает, милые, болит чего-нибудь.

— Сунь ему титьку, замолчит!

— Да уж я и совала, и чего ни делала. Тошно, должно быть, мальчонке, вишь, дух какой тяжелый.

— Да, дух здесь, действительно, того, большого с души тянет. Эй, кто там у двери, открыли б вы, братцы, задохнется у бабы ребенок!

— И то открыть, жарынь-то, как в бане.

В открытую настежь дверь широким золотым потоком ворвалось яркое апрельское солнце. Киселев через людей и узлы пробрался к двери и, усевшись на полу, свесил ноги наружу. Рядом сел молодой белобрысый солдат. Он с фронта, из-под Тюмени. Тянет цигарку, смешно оттопыривая толстые облупленные губы, и замысловато ругается.

— Де-ла…

— Что?

— Чудно.

Скалит крепкие широкие зубы, недоумевающе качает головой.

— Что чудно? — спрашивает Димитрий.

— Да как же. Шестой год деремся, а народу сколько. Вишь, ноги на улицу свесил, поместить в вагоне негде.

Солдат бьет себя по колену и радостно ахает.

— Ах, мать честная, бьют-бьют народ, а народу будто и не убавляется. Чудно. Ну, а если еще столько воевать будем, неужели народу и тогда не убавится?

Высокий плотный мужик, сидевший сзади Димитрия, обернулся к белобрысому.

— Типун тебе на язык. Еще столько, — мало воевали. Ты, поди, впервые на войне, а я вот три года с Германией воевал, так мне, паря, вот по какое место эта война.

Высокий мужик выразительно похлопал себя по затылку.

Белобрысый солдат смущенно улыбается.

— Да я что ж, я так только, к слову пришлось. Незаметно, говорю, что народ убывает.

Высокий недовольно ворчит:

— Теперь и воюют, пес их знает, за что. Тогда против немца воевали, ну, чужой будто, вроде, как враг. А теперь тут, как-никак брат на брата идем.

Из кучи тел высунулся тощий черненький человек. Была у человека черная, клинышком, бородка и черные усы, выбритые по-модному, — когда под самыми ноздрями оставляют клочок волос и когда кажется, что у человека всегда нечисто под носом. Человек умильно посмотрел на высокого и ласково спросил:

— Это большевик, что ли, тебе брат?

— Мне не только большевик, мне и киргизин брат. Вот только спекулянт мне не брат, а враг лютый. Самый это расподлейший народ по мне, хуже разбойника.

Высокий смотрит на черненького со спокойной усмешкой, сверху вниз. Слова у высокого взвешенные и примеренные. Черненький не выдерживает, вскакивает. Трясет клинышком, наседает.

— Ты не очень-то. За такие разговоры знаешь, что теперь полагается?

— Я знаю, что за такие разговоры полагается. А ты что, из спекулянтов, видать?

— А хоть бы и из них, тебе какое дело. Попробовали бы без спекулянтов. Кто вам товар достает, не мы разве?

В голосе черненького дрожит обида. Ходуном ходит бороденка.

— Туда же — спекулянты! Понимаешь ли ты еще слово-то самое. Попробовал бы вот, до Харбина да еще дальше — до Владивостока — в теплушке вот эдак-то в куче муравьиной доехать да с товаром обратно. Пропали бы вы без нас.

— Куда там, без порток бы остались.

— И остались бы.

— И остались бы.

Высокий отмахнулся, как от надоедливой мухи.

— Ладно. Вытри под носом, а то, ишь, табаку нанюхался.

Черненький сконфуженно, под общий смех вагона, схватился за невыбритый под ноздрями клочок.

В уголке вагона тоскует маленький старичок.

— И чего только людям надо?

Сидит старичок на корточках перед печкой, ворочает длинным железным прутом догорающие головешки и тоскует.

— Жили б себе да жили. Ну, подрались малость и будет. Вон у нас в деревне уж на что снохи злые бывают, а и те погрызутся-погрызутся, потаскают друг дружку за волосы да и перестанут. А ведь тут хуже злых снох.

— Порядку, дедушка, хотят.

— А по мне бы так, — хочешь порядку, так и заводи порядок, только без драки. Порядок завсегда после драки, а не в драке. Взяли бы да и отошли к горам. Это, мол, вот Сибирь, и будет у нас свой порядок, и сюда нам чтобы ни шагу. Окружили Сибирь стеной да и заводите порядок. А так и другие порядку вашему позавидуют, если ваш порядок хороший, и у себя такой же порядок без вашей помощи заведут. И драться не надо. Порядок-то, милые, завсегда после драки. Вот бы как по мне. А то ведь грех один, не по заповедям живем.

Черненький с клинышком выглядывает из-за груды мешков и ехидно смеется:

— Какой ты, дедушка, умник. Ты бы сказал, посоветовал бы министрам, добрался бы до них.

Старичок ласково улыбается.

— А ты не смейся, милый друг, я — то бы сказал…

— Ну и скажи.

— И сказал бы, да не спрашивают нас, мужиков-то. Вот, милый друг, загвоздка-то в чем, не спрашивают народ-то, какого он порядку хочет, без народу хотят.

Голова черненького провалилась в груду мешков.

…На одной из станций в теплушку вперлись два вихрастых казака и юнкер. Юнкер совсем еще мальчик, даже форму юнкерскую не успел обменить. По нарукавникам, с изображением мертвой головы и двух перекрещивающихся костей, Киселев догадывается, что казаки и юнкер из отряда атамана Анненкова. Димитрий впервые видит так близко прославленных героев грабежа, разгула и насилий, делает безразличное лицо и внимательно вслушивается в разговор казаков.

— Ах, язви ее, и чтоб ей, суке, раньше захворать! Пасху дома бы провел.

Приземистый, широкоплечий, с широкими монгольскими скулами казак громко смеется, ляскает крупными желтыми зубами. Он ездил в отпуск к тяжело больной матери и жалеет, что она не заболела раньше месяца на два, пасху бы провел дома. Другой казак и юнкер сочувственно улыбаются.

Широкоскулый в сладкой позевоте потянулся всем телом и вдруг, на полдороге прервав зевок, хлопнул себя по коленям.

— Жуков-то, Жуков-то, вот дурак!

— Ну что Жуков?

— Дурак, язвило б его в бок, и больше никаких! Зарубил шпака в кофейной, убежал и шашку со страху оставил. Шашку подобрали, а на ней фамилия его, дурака, вырезана.

— Действительно, дурак!

— Да и сам еще фамилию-то вырезал.

Казак загорелся, заерзал на месте, замахал руками.

— Эх, я бы его… я бы его, шпака, вот как… Я бы из него котлетку сделал, на Иртыш бы сбегал, клинок вымыл, — на, смотри, я не я, лошадь не моя!

Юнкер давно порывается что-то сказать, ему так хочется поделиться впечатлениями и показать своим видавшим виды товарищам, что и ему есть что порассказать.

— На прошлой неделе, — говорит юнкер, — мы всех шпаков из кофейки выгнали, поставили караул и всю ночь кутили. Утром взяли продавщиц из кофейки, да за город. А девочки — сок… Плачут потом, дурочки.

— На всех хватило?

— На всех.

— Ах, язви вас! — восторженно подпрыгнул на месте широколицый и захлебнулся в широком плотоядном смехе…

Проснувшись рано утром, Киселев заметил, что широкоскулый раскаливает на огарке свечи какую-то проволочную развилку, похожую на камертон, и перед маленьким осколком зеркальца любовно и долго завивает свой чуб.

В город Киселев приехал в полдень. Прямо с поезда отправился в земскую управу, дождался приема у председателя и передал ему письмо от Николая Ивановича. Председатель пробежал первые строки письма.

— А, от Николая Ивановича, помню, помню.

Он позвонил и приказал вошедшему курьеру.

— Попросите Павла Мефодьича.

— Это член управы, заведующий лесными заготовками, — обратился председатель к Димитрию, — я с ним уже говорил о вас, сейчас мы это дело закончим.

Вошел Павел Мефодьич, высокий, слегка сутуловатый человек в синей бумазейной рубахе-косоворотке, подпоясанный узеньким желтым ремешком. Лицо у Павла Мефодьича было бледное, немного худощавое, глаза голубые и ясные.

— Вот, Павел Мефодьич, познакомься, это товарищ, которого Николай Иванович рекомендовал на заготовки, помнишь, я с тобой говорил?

— Да, помню.

— Так вот договорись с товарищем.

— Мне бы прежде всего приютиться где, — сказал Киселев, — я сюда прямо с вокзала.

— Ну, на этот счет у нас свободно, на любом столе ложитесь, — улыбнулся председатель. — Ведь вы недолго у нас пробудете?

— Да я бы готов хоть и сейчас.

— Ну нет, — отозвался Павел Мефодьич, — так скоро вы не уедете. Пока с делом познакомитесь, да пока вам подберут всякий материал, да приготовят документы, — раньше трех-четырех дней и не выберетесь.

Киселев вместе с Павлом Мефодьичем прошел в его кабинет.

Но разговаривать о предстоящей Димитрию работе им так и не пришлось, — Павла Мефодьича до самого конца занятий беспрерывно отвлекали. Обедать он пригласил Димитрия к себе.

— Как дела на фронте? — полюбопытствовал Киселев за обедом.

— Вы давно не читали газет? — в свою очередь, спросил Павел Мефодьич.

— Положим, не так давно, ну да что ж там в газетах… Нет ли чего подостовернее от людей знающих.

— Нет, вы все-таки прочтите наши столичные газеты за последнюю неделю, я вам подберу номера. Ну, а вообще-то дела на фронте плохие, наши служащие совсем носы повесили.

Киселев не понял, — при чем же тут служащие.

— Видите, в чем дело, служащие у нас больше все беженцы из приволжских губерний, так многие собирались к пасхе домой вернуться, — постом дела на фронте были блестящи, все были уверены, что к пасхе сибирские войска будут в Самаре. А тут вдруг такой непонятно быстрый переворот, теперь сибиряки почти бегут.

— В чем же дело?

— Говорят, будто красные свежие силы бросили на фронт, ну да и сибирские войска достаточно разложились. Ведь в конце концов как ни уверяй солдат, что большевики хуже самого злого врага, а лозунгов-то против большевиков у адмирала нет.

— Да, лозунги слабоватые, — усмехнулся Киселев.

— Уж куда слабые. Ну, а у большевиков лозунги краткие и выразительные: отбирай у фабрикантов фабрики да заводы, а у помещиков — земли. Правда, у нас в Сибири помещиков нет, ну да мужик до земли всегда охоч, у кого бы ее ни отбирать, а армия сплошь мужицкая, вот и обопрись, поди, на такую армию!

— Да, неважные дела у адмирала…

После обеда Киселев вернулся в управу. Сторож провел его в большую, заставленную столами комнату.

— Вот располагайтесь здесь, как вам угодно, сюда к вечеру до десятка человек наберется, на столах и ночуют.

— Беженцы?

— Разные, есть и здешние, сибирские, из уездов приезжают, тут и останавливаются. Ну, а больше все странние — самарские, симбирские, казанские.

Сторож вышел. Димитрий уселся за одним из столов и стал просматривать принесенные от Павла Мефодьича газеты. Большинство авторов статей Димитрий знал, — это были видные кооператоры, известные профессора, работники земских и городских самоуправлений, попадались даже имена писателей и сотрудников столичных либеральных, а то и просто черносотенных газет. Писали обо всем понемногу. Один из писателей, отличавшийся искусством писать возвышенным слогом, этим самым слогом восторженно описывал «римский нос» и «орлиные» глаза адмирала Колчака. Но больше всего писали о фронте. Слабые успехи объясняли тем, что армия мало сознательна, некультурна. Кто в ней? Темное, безграмотное крестьянство, думающее только о землице да о бабе на печке, а рабочие если попадаются, то сплошь большевики. С такой армией далеко не уедешь. Облагородить ее надо, окультурить, заставить осознать интересы, за которые борются «лучшие» русские люди. Надо опереться на интеллигенцию, полностью мобилизовать ее и влить в армию…

Димитрий отложил газеты. Страстные поиски той общественной группы, которая вдохнет в армию душу живую, сокрушит большевиков и спасет отечество, говорили Димитрию о том, что у белых положение на фронте значительно хуже, чем его рисуют газеты.

Ночевать в управу сошлись семь-восемь человек, двое коренных сибиряков, остальные беженцы.

— Вот как мы, по-военному, — смеется кто-то из беженцев, подкладывая себе под голову связку бумаг вместо подушки.

— У себя не воевали, а тут, того и гляди, придется, — недовольно ворчит другой.

Один из сибиряков, высокий лохматый блондин с близорукими глазами, лениво отзывается:

— Кто вас просил к нам в Сибирь, не ехали бы, если дома лучше.

— Да, это верно, просить вы нас не очень просили.

— Ну как не просили, — перебивает самарец, тот, что подложил себе под голову связку бумаг, — очень просили… чтобы мы не ездили сюда.

И тут же рассказывает о том, как министр внутренних дел телеграфировал в Челябинск, чтобы там не принимали подошедший к городу эшелон беженцев.

Беженцы дружно смеются.

— Вот оно ваше хваленое сибирское гостеприимство.

— А за что вам оказывать гостеприимство, когда вы собственного дома отстоять не сумели!

Сибиряк даже привстал со стола, смех беженцев задел его за живое.

— Позвольте, позвольте, друг мой сибирячок, а помогли вы нам в нужную минуту? Может быть, мы и отстояли бы свой дом, если бы вы помогли нам вовремя.

— Да кому помогать-то, кому? Помогают тому, кто сам борется или, во всяком случае, желает бороться. А вы? Что сделали вы? Вас здесь, говорят, больше ста тысяч, почему вы все, как один, не встали на защиту своей родины, своих жен и детей, наконец, самих себя? Почему вы не взяли оружие в руки, — ведь вас сто тысяч, целая армия. Почему вы бросились к нам в Сибирь и даже пальцем не пошевельнули для самозащиты? Да потому, что вы не хотели защищаться, потому что вы сохраняли животы свои! Нет, друзья, не помощи вы хотели, вы хотели, чтобы мы пошли за вас драться, а не вместе с вами.

Беженцы долго молчали.

— Да, вы правы. Мы испугались ужасов войны, крови и насилий. Ведь мы, русские интеллигенты, отрицаем войну в самом принципе, мы непротивленцы. И если мы рады воевать, то только в газетных статьях да на митингах.

Сибиряк пренебрежительно махнул рукой.

— Э, бросьте чепуху молоть! Все это объясняется гораздо проще, — нежеланием подставлять под пули грудь свою, боязнью за свою драгоценную жизнь; пусть, мол, другие идут воюют, а мы — непротивленцы. Ну, хорошо, хорошо, пусть даже непротивленцы, однако при царе шли, воевали.

— Не сами шли, гнали.

— А-а, значит, вот оно какое непротивленство! Так, пусть так! Но не все же сто тысяч беженцев интеллигенты? Их, наверно, и четверти не наберется. Пусть даже половина, пусть половина. Ну, а остальные пятьдесят тысяч тоже непротивленцы?

— Остальные спекулянты всех сортов: спекулянты мелкие, спекулянты крупные, спекулянты просто, спекулянты политические, спекулянты-интеллигенты…

— Вот-вот, видите, даже спекулянты-интеллигенты… Уж, наверно, эти-то отрицают войну! Так почему же они-то бежали сюда, они-то не защищались?

— Ну, про эту публику что и говорить, она всегда чужими руками жар загребает. А бегут они сюда, друг мой сибирячок, потому, что там у себя и грабить некого стало, и спекулировать нечем. Вот они и предпочли сюда к нам, здесь и пограбить есть кого да и поспекулировать есть чем. Ну, а потом — у себя большевикам большие тысячи контрибуции платить надо, а здесь сами контрибуции собирать будут.

Опять долго молчали. Кое-кто начинал похрапывать.

— А все-таки ваша Сибирь нам мало нравится, хваленого сибирского гостеприимства на грош не встретили. Перебывали мы во многих местах, сталкивались с различными общественными слоями, начиная с сибирского мужика и кончая сибирским барином, — нет, не то, что наши, российские, волжане например.

Беженцы-волжане встрепенулись.

— Ого! Куда им, сибирякам, до наших волжан!

— Особенно до волжанок! — засмеялся кто-то.

— Да, уж с нашими волжанками сибирячкам не спорить, — вступился самарец, — нет, вы посмотрите только на этих сибирячек. Идет тебе по улице колода колодой, — в пимах до живота, шапка с ушами, шуба на обе стороны мехом, не то самоедка какая, не то медведица. А наша-то, самарская, бежит это тебе в коротаечке какой-нибудь, обдергаечке этакой, чуть тальечку прикрывает, на ножках туфельки легонькие, чулочки ажурные, ножка розовенькая виднеется, перебирает этак ножками-то — чик-чик, чик-чик! Никакой морозище нипочем. У-у, милашка!

Сибирские в долгу не остаются.

— Ну, вы, самарские, расхвастались. Наши-то сибирячки на всю Русь красотой славятся.

— Чего говорить, наши-то самарские шарабан выдумали!

Сибиряк давно махнул рукой на развеселившихся беженцев, закутался с головой одеялом и молчал. Мало-помалу замолкли и остальные.

Через три дня к отъезду все было готово. На четвертый утром, выйдя из управы, Киселев заметил на столбах для расклейки афиш узенькие цветные полоски — розовые, зеленые, синие. Перед полосками толпился народ. Киселев подошел ближе, заглянул через плечо других. Цветные полоски объявляли о мобилизации. Призывалось все население, имеющее образование не ниже четырех классов гимназии. К четырем классам гимназии приравнивались и городские училища.

Димитрий в раздумье прошел мимо. Положение осложнялось. Городской училище он окончил и по этому признаку мобилизации подлежал. Правда, в кармане у Димитрия лежал документ на чужое имя, и можно было на мобилизацию не являться. Но вряд ли кто поверит, что человек, которому вручено ответственное дело, не окончил даже городского училища. С другой стороны, — явиться на мобилизацию под чужим именем было небезопасно. Во всяком случае, над этим следовало подумать.

В начале занятий Киселев вернулся в управу, прошел к Павлу Мефодьичу.

— Как же быть, Павел Мефодьич, я было сегодня ехать собрался!

— Ну и что ж?

— Видали, мобилизация объявлена.

— Видал. Вам являться?

— В том-то и дело, что являться. А мне бы по разным соображениям не хотелось.

Павел Мефодьич задумался.

— Есть только один выход — возбудить ходатайство о предоставлении вам отсрочки, но так как все сроки для этого пропущены, то вам придется на мобилизацию явиться и ждать результатов нашего ходатайства. А у вас все в порядке, ничего не болит?

— Сердце у меня, правда, пошаливает.

— Еще лучше. Недели две провозитесь с разными комиссиями да испытаниями, а к этому времени мы получим вам отсрочку.

Димитрий подумал и решил явиться.

На приемном пункте Киселев увидал почти всех беженцев, ночевавших вместе с ним в управе. Тут же был и блондин сибиряк. К нему подошел самарец.

— Вот, товарищ сибирячок, теперь и мы повоюем.

— Много с таким народом навоюешь, — недовольно ворчал сибиряк, показывая на толпу.

— Да, народ никчемный, хилый, — согласился самарец, — защитники будут неважные.

Киселев присмотрелся. Лица у всех тревожно настроенные, ждущие. Плотно сжаты губы. Редко блеснут улыбкой глаза. Еще реже слышится смех, да и тот напускной, деланный. Привычное ухо сразу улавливает в голосе фальшивые ноты, а наметавшийся глаз легко отличает неискренность улыбки, неискренность выражения лиц. Свое душевное каждый держит про себя. Своими наблюдениями Димитрий поделился с самарцем.

— Это понятно, — ответил тот, — ну что общего между этими людьми? Что может спаять нас? Идея? Но, по правде сказать, у нас нет идеи. Народовластие? Народ? Но все мы по-разному народ понимаем и по-разному к нему подходим…

Вместе с толпой Киселев продвинулся к комнате, где заседала приемная комиссия. Видно, как многие волнуются, берясь за ручку заветной двери. Выходят из комнаты со смущенными, жалкими улыбками или мрачные, со злобно искривленными губами. Почти каждого выходящего встречают вопросом:

— Ну что, как?

— Принят, — бодро старается ответить спрошенный, но губы сами собой складываются в кислую улыбку.

Среди ожидающих очереди почти ни одного спокойного лица. Сквозь толстый слой различных забот пробивается одна мысль:

«Возьмут или не возьмут?»

К Димитрию протискался сибиряк.

— Неужели все это непротивленцы?

— А что?

— Смотрите, как никому из них не хочется в армию.

Димитрий улыбнулся.

— Да, желания мало, радости еще меньше.

— Какая к черту радость, — негодует сибиряк, — ее и на грош нет! Наоборот, радуется тот, кто выходит из этой комнаты признанный к службе негодным. Вон, смотрите на того белобрысого, — безусловно негоден.

Сквозь толпу протискивается молодой человек в фуражке с темным бархатным околышем. Каждый мускул на лице молодого человека дрожал радостью.

— Ну что, как?

Молодой человек возбужденно оглядывается во все стороны.

— Негоден.

И вдруг не выдерживает, — громко и радостно смеется:

— Пойти вспрыснуть!

— Вот видите, — волнуется сибиряк, — и не один он, этот молодой человек, радуется, я ни от кого здесь не слыхал желания идти. Каждый ждет и желает, чтобы его признали негодным к службе. Большевики!

В голосе сибиряка негодование, в глазах печаль.

— Ну что вы, какие ж это большевики, — насмешливо улыбался Димитрий, — просто неприемлющие войны интеллигенты.

Сибиряк не замечает насмешки в голосе Димитрия и безнадежно машет рукой.

— Ах, оставьте, большевики, все большевики.

— Нет, гораздо проще, — серьезно и спокойно замечает самарец, — шкурники. Хорошо бы побить большевиков, но чтобы их побил кто-нибудь другой за нас.

Очередь дошла до Киселева. Переступая порог комнаты, Димитрий почувствовал, что слегка волнуется.

Заявил комиссии о болезни сердца. Врач, сердитый, замшелый старик, мимоходом приложился ухом к груди Димитрия.

— Хорошо, пойдешь на испытание.

Через две недели Киселев получил документ о том, что из-за болезни сердца признан к военной службе негодным.

Глава вторая
Конец Чернораевой заимки

править

Овраг проходил в версте от Чернораевой заимки. От прошлогодних ометов шла к оврагу узенькая тропка, проложенная в сухом почерневшем бурьяне, спускалась вниз по крутому желтому берегу и терялась в густой мелкой заросли на дне оврага. Кузница, с середины зимы вырытая рядом с землянкой, работала день и ночь. Ковали наконечники для пик, чинили старые поломанные дробовики, точили заржавевшие шашки. Любовно просматривали каждую винтовку, отнятую у солдат и милиционеров. Работали на переменках кузнец Василий с Петрухиным да за молотобойцев Иван Каргополов со стариком Чернораем. Наезжал Прокофий из Костиной и целыми неделями оставался в кузнице, когда Петрухин отправлялся в очередной объезд по деревням.

По ночам со стороны Иртыша сворачивали в овраг мужики, закутанные в теплые собачьи дохи, говорили условный пароль точно из-под земли выраставшим часовым и молча проезжали в глубь оврага. У кузницы нагружали широкие розвальни еще не отточенными наконечниками для пик, радостно перекладывали сеном, туго-натуго перетягивали веревками И тихо смеялись в лохматые воротники.

— Пшеничку на базар везем.

— Шибко не поздоровится колчаковцам от этой пшенички.

Алексей выходил провожать мужиков и, шагая рядом с ними по глубокому снегу, давал последние указания.

— Точите, товарищи, скорей, вот-вот понадобятся.

— За нами, товарищ Петрухин, дело не встанет, проходила б зима скорей, а то, вишь, снегу-то, ни пройти, ни проехать.

Шла весна. Под горячим весенним солнцем искрилась каждая снежинка, и глазам было больно смотреть в сверкающие степные просторы. Черными нитями протянулись по ним рыхлеющие дороги. Редкие лесные колки, уходящие к Иртышу, заволакивались синей дымкой. С утра капало с крыш, и солнце, как в хрустале, разноцветными огнями играло в ледяных сосульках.

Удерживать мужиков от преждевременных выступлений было все труднее и труднее. В трех-четырех местах разоружили милиционеров, разгромили волостную управу. Петрухин почти все время проводил в разъездах, — надо было готовиться к близкому выступлению, воодушевлять колеблющихся и малодушных, удерживать наиболее нетерпеливых. Нередко брал с собой Настасью, меньше было подозрений, — едут, мол, люди по семейному делу и пускай их едут. Приходилось Настасье ездить и одной, выполнять разные поручения Алексея. Раза три возила в город важные сообщения от Петрухина, — наложит в сани десяток кругов масла да сала бараньего, сунет записку за пазуху и едет. Кому придет в голову останавливать бабу и расспрашивать — кто, чья да откуда? Так потихоньку и доезжала до города. В городе прямо к Ивану Кузнецову, деповскому молотобойцу, сдаст записку — и на базар, а заедет с базара — у Ивана готов и ответ.

Чумлякские поднялись, когда на Иртыше только что проплыли последние льдины. Из города шли разные слухи. Несмотря на газетные уверения о победе, о том, что от большевиков отвернулись рабочие массы, что в Большевизии — так колчаковцы называли Советскую Россию — голод, слухи, один другого тревожнее, упорно проникали в народные массы. Говорили, что на фронте неблагополучно, что солдаты колчаковской армии переходят к большевикам и в одиночку и целыми полками, в полном вооружении, нередко вместе с командным составом… Говорили, что никакого голода в Большевизии нет, что отношения к оставшейся у большевиков интеллигенции благожелательное, что даже буржуев-де щиплют не очень уж шибко…

Откуда ползут эти слухи, в какие щели наглухо законопаченной Сибири проникают — не определить. А слухи все настойчивее, все тревожней.

Чумлякские парни бежали из города десятками. Ловить дезертиров приехал в село отряд милиционеров. Мужики попрятали сыновей по заимкам у родных да односельцев, в степи по ометам да по глубоким степным оврагам. Начальник отряда дал мужикам три дня сроку. Мужики угрюмо посматривали на милиционеров, о чем-то перешептывались друг с другом и сыновей не выдавали. Не дождавшись в положенный срок ни одного из дезертиров, начальник приказал собрать всех мужиков, у которых сыновья значились в бегах, выстроил стариков в ряд и выпорол каждого четного. В ту же ночь мужики подожгли дом, в котором остановились милиционеры, несколько человек ухлопали, остальные ускакали. В перестрелке было убито четверо мужиков. К утру подоспели скрывавшиеся по степям ребята, быстро сорганизовали отряд, объявили село на военном положении и всюду выставили патрули. Мужики понимали, что стычка с милиционерами даром не пройдет, и вооружались кто чем попало: отнятыми у милиционеров ружьями, выкованными в овраге за Чернораевой заимкой пиками, вырытыми из земли заржавленными шашками, железными вилами.

К Петрухину из Чумляка поскакали гонцы.

Через два дня к селу подходили две роты солдат. Чумлякцы окопались за поскотиной и встретили отряд дружным залпом из нескольких десятков ружей. Ночью повстанцы покинули село.

Петрухин был в это время в городе. За несколько месяцев отсутствия Алексея многое изменилось, и он жадно ко всему присматривался и прислушивался. Торопливым шагом бегут по улицам озабоченные люди. И озабоченность у них какая-то особенная, своя. Битком набиты кафе и столовые. И всюду эти озабоченные люди. И разговоры у них тоже какие-то свои, особенные:

— Омск… Манчжурия… Харбин… Владивосток… Омск… Харбин…

Какой вдруг понятной становится эта озабоченность. Да ведь это же город спекулянтов и политических шарлатанов. Из Питера, из Москвы, с Урала, со всего Поволжья собрались делить шкуру еще не убитого сибирского медведя.

Слухи, как ветер степной, — не знаешь, откуда пришли, куда побежали. Промчался ветер, а травы степные все еще шепчутся, все еще шепчутся, все еще головами колышут. Слухи пришли и ушли, — но все еще никнут человечьи головы ухом к уху, чуть слышным шелестом шелестят тонкие губы:

— Шу-шу-шу-шу.

— Идут, идут, идут.

— Слышали? Слышали? Идут от Кустаная, от Челябинска, от Тюмени, из Семиречья. Слышали? Слышали?

…Получили большевистскую прокламацию.

Прилетел вражий аэроплан, пустил по фронту сибирскому тысячи белокрылых птичек-прокламашек.

— Приказ Троцкого.

— Офицеры, добровольно перешедшие в советскую армию, не должны бояться мести, — ее не будет… Про солдат и говорить нечего, — иди к нам, наше дело общее и враг у нас один — капитал…

Великое смятение началось в офицерской среде. Приказу верили и не верили.

— Надо идти, ведь одна у нас мать, брат на брата войной идем.

— Врет, обманет.

— Не обманет, ведь приказ. Публичный документ.

— Не верим. К черту приказ!

Офицерство разбилось, обособилось в отдельные группы. Офицерской молодежи военного времени, состоящей из учителей, студентов и мелких служащих, больше всего хотелось верить приказу. Хотелось бросить надоевшую войну, хотелось домой, в Россию, где у многих оставались семьи. Только и разговоров было, что о приказе. Шушукались сначала в укромных уголках, потом все громче и громче. Тысячью черных кошек пробежал приказ по офицерской среде, разделил ее, разбил. Ударный офицерский кулак разжался, уставшие пальцы не слушались.

Для солдатской массы все было проще и понятнее: все чаще и чаще слухи о переходе к большевикам.

— Слышали? Н-ский полк перешел в полном составе…

— Да ну?!

— Да, да. С музыкой… выкинули красный флаг… всех офицеров перебили.

— Не может быть! Сплетня!

— Я вам говорю… С фронта сейчас человека видел…

Все чаще на улицах тревожные слухи, все торопливей шаг военных, все громче и зловещей автомобильные гудки.

…Скачут базарные цены.

— Погодите, вот красные придут, растрясут ваши барыши. Ишь, живоглоты, подступу ни к чему нет.

— А-а, большевик! А знаешь, что за такие слова? Шомполов захотел?

— А ты шомполами не пугай, не из робких, себя береги.

— Красные придут, накормят вас. Слыхал, сами собачину да кошек жрут.

— А вы здесь человечину жрете, вон животы-то отпустили.

Базар — как бурное море. И слухи — волны морские — бьются о берег людской тревожными всплесками.

Петрухин еще по дороге из города слыхал о каком-то восстании в Чумляке. К слухам Алексей отнесся не совсем доверчиво, так как привык к тому, что они большей частью бывали значительно преувеличены, но все ж таки полагал, что дыма без огня не бывает. Дома Алексея ждали чумлякские гонцы.

— Эх, еще бы немного потерпеть, — задумчиво сказал Петрухин, выслушав гонцов, — не везде мужики отпахались.

Один из гонцов махнул рукой.

— Какая теперь пашня, товарищ Петрухин: уж не говоря о молодых, старики так и рвутся, так и рвутся.

— Не до пашни теперь, — подтвердил другой.

Петрухин что-то обдумывал.

— Ну, что ж, объявим Колчаку войну. Вы когда приехали?

— Вчера утром.

— Значит, завтра или послезавтра у вас будут солдаты.

— Они, может, уж и есть. По такому делу ждать долго не будут.

— Так. Выходит, что оружия вам мы вряд ли успеем доставить. Попытаемся, однако.

Чумлякцы ускакали. Не успели отъехать и десятка верст от Чернораевой заимки, как встретили других гонцов, спешивших к Петрухину с извещением о том, что отряд колчаковских солдат уже занял Чумляк.

Кузнец Василий, Иван Каргополов и Прокофий помчались по ближним деревням с приказом от Петрухина — немедленно собраться к оврагу за Чернораевой заимкой.

Самого старика Чернорая Алексей послал в Костино.

— Не съездить ли тебе, дед, в волость, взять бумажку, — еду, мол, в город хлеб ссыпать.

— Ну что ж, съезжу.

Запряг старик любимого жеребца, накрутил вожжи на руки, гикнул помолодевшим голосом и вихрем помчался зазеленевшей степью.

«Может, от бумажки польза какая в Алексеевом деле, — думал старик, — на том свете легче Михайле будет».

Через час Чернорай был в волости. Волостной секретарь, старинный дружок Чернорая, обрадовался деду.

— Здорово, старина, что давно не бывал?

— Да ты и сам, однако, с год ко мне не заглядывал. А медовушка у меня седни шибко забористая.

— Ну? Загляну как-нибудь. Ты что, дед, по делу в волость?

— Да вот бумажку бы мне; хочу возочка три пшеницы отвезти в город.

— Так и вези, зачем тебе, бумажку, никакой бумажки не требуется.

— Ну все-таки, — уклончиво сказал Чернорай, — спокойнее с бумажкой. Остановит кто дорогой, сейчас ему бумажку, — вот, мол, казенный хлеб везу.

Секретарь засмеялся.

— Эк тебя, старина, напугали, да кто ж тебя остановит, кому надо?

— Ну все-таки, — стоял на своем Чернорай.

Положил Чернорай бумажку в карман и, не заезжая к свату Степану Максимычу, помчался обратно.

В ночь с Чернораевой заимки выехали три груженые подводы. На передней сам старик Чернорай, на задней Настасья. Алексей, идя рядом с Настасьей, проводил их далеко в степь. Стали прощаться.

— Ну, будь здорова, Настасьюшка!

Настасья вдруг припала к Алексеевой груди, крепко обвила его шею руками и всхлипнула.

— Что ты, что ты, Настасьюшка! — удивился Петрухин, впервые увидевший Настасьины слезы.

Молодая женщина вытерла глаза углом платка.

— Ничего… Это я так… Сердце чтой-то щемит.

Алексей нежно обнял ее.

— Может, не нужно бы тебе ехать.

— Нет, нет, я не о том… За тебя боязно.

— Глупая, — усмехнулся Петрухин, — да чего ж за меня бояться.

Улыбнулась и Настасья.

— Я не знаю. Так.

Крепко расцеловался Алексей и со стариком Чернораем и долго смотрел им вслед, пока вдали не замолкло легкое постукивание бричек.

На другой день к вечеру, когда до места оставалось немногим больше десятка верст, Чернорая с Настасьей остановила разведка, высланная из Чумляка.

— Стой, старик, куда едешь?

— Хлеб везу в продовольственный комитет.

— Развязывай!

Чернорай стал слезать с брички.

— Да чего развязывать, — подошла к солдатам Настасья, — не видите, что ль, пшеницу в город везем, пощупайте, если глазам не верите.

Солдаты весело рассмеялись.

— Пощупать бы тебя, молодка, стоило.

Настасья стыдливо отвернулась.

— У, охальники, жеребцы стоялые!

Чернорай вынул полученное в волости удостоверение и протянул старшему.

— Вот бумажка от волостной управы.

Тот заглянул в бумажку, ткнул на всякий случай пальцем в воз, — действительно, пшеница.

— Чего ж, старый хрен, молчал, что бумажка есть! Старший поглядел на молодую женщину, которая все еще делала вид, что продолжает сердиться, и слегка ударил ее по плечу.

— А ты, молодка, не шибко дуйся, пошутили мы.

Когда отъехали от солдат, облегченно вздохнули.

— Ну, пронесло грозу, — сказал Чернорай, — посмотрим, что дальше будет.

Настасья промолчала. Она думала об Алексее, который появился неизвестно откуда, властно вошел в Настасьину жизнь и заслонил собою все остальное. Как будто не было никогда и мужа Михайлы, три года замужества с которым были прожиты если не в любви, то в полном согласии. Молодая женщина безоглядно полюбила Петрухина, знала, что и Алексей ее любит, и эта зима была медовым месяцем Настасьи. Жизнь Алексея была ее жизнью и дело Алексея — ее делом. Теперь вместе с весной для Петрухина начиналась пора, полная лишений и смертельных опасностей, и молодая женщина готова была на всякие жертвы, лишь бы уберечь любимого человека…

Дробно постукивали брички, фыркали лошади. Весенняя ночь окутывала мягкой прохладой. Чернорай время от времени оборачивался к Настасье и вполголоса окликал:

— Не спишь, Настасья?

Молодая женщина отрывалась от дум, подхлестывала лошадь.

— Нет, не сплю.

— Не спи, однако, теперь близко.

У самого села окликнул часовой.

— Стой, кто едет?

— Хлеб в продовольственный комитет ссыпать.

— Не велено ночью пускать.

— Да у меня бумажка, — сказал Чернорай.

Солдат лежал на земле в десятке шагов от дороги, ему лень было подняться, и он уже совсем добродушно спросил:

— Покурить нет, земляк?

— Нет, парень, нету.

— Ну ладно, поезжай.

Во втором проулке налево Чернорай свернул и остановился у третьей избы с краю. Тихо стукнул в окно. В избе кто-то зашлепал босыми ногами, подошел к окну, вгляделся сначала и негромко окрикнул:

— Кто там?

Чернорай прильнул к окну и так же тихо отозвался:

— Отворяй, Кузьма, это я, Чернорай.

Через минуту въехали во двор.

— Ссыпай скорей пшеничку, парень.

Кузьма просунул руку в полог, нащупал под пшеницей ружья и довольно хмыкнул:

— Эдак-то шибко ладно.

За час до рассвета Чернорай выехал со двора Кузьмы с пустыми подводами. Селом не встретилось ни одного солдата: должно быть, крепкий предутренний сон сморил всех. Только на выезде из поскотины, когда Чернорай открывал скрипучие ворота, из шалашика возле ворот выглянула чья-то голова и сонный голос спросил:

— У те документ есть?

— Есть, — сказал Чернорай.

Голова спряталась в шалашик. Настасья, сидевшая на передней подводе, хлестнула лошадь:

— Но, трогай!

И еще долго слышалась в предутренней мгле четкая дробь крепких Чернораевых бричек.

На закате следующего дня Петрухин с отрядом в двести хорошо вооруженных людей подошел к Чумляку со стороны степи. В двух верстах от села в неглубокой лощинке отряд расположился на отдых. Быстро наступала ночь. В селе засветились желтые огоньки. С церковной колокольни донесло десять гулких ударов.

— Ну, товарищи, пора, — сказал Петрухин.

Отряд вышел из лощины, и редкие цепи одна за другой медленно исчезали в ночной мгле.

Ровно в полночь в разных концах села раздались тревожные оклики часовых.

— Стой! Кто идет?

Ночную тишину разорвали два один за другим прогремевших выстрела. На гумне у Кузьмы вспыхнул омет соломы, бросая в улицу отблеск кровавого пламени.

Зазвонили в набат.

Село сразу ожило. Тоскливым воем завыли собаки, прячась в подворотни, мычали коровы, метались и ржали в конюшнях лошади.

По селу неслась беспорядочная ружейная трескотня, и под выстрелами повстанцев один за другим падали выбегавшие из домов полуодетые солдаты. Уцелевшие, отстреливаясь, бежали к церкви, где горнист играл сбор. Петрухин окружил площадь. Спастись успели немногие.

Утром в Чумляке была объявлена советская власть, и выплывавшее из-за Иртыша солнце весело заплескалось в ярком кумаче, выкинутом над волостной управой.

Вести о Чумлякском восстании и разгроме солдат, приумноженные и приукрашенные, понеслись во все стороны быстролетным ветром. Первые гонцы из ближних селений прискакали в Чумляк в полдень. Увидали толпы вооруженных мужиков да красный флаг над крышей волостной управы и поняли, что и спрашивать больше не о чем.

Прямо к Петрухину.

— Давай приказ, товарищ Петрухин, чтобы и у нас советская власть!

Восстание разрасталось все дальше и дальше. Через два дня на пятьдесят верст кругом везде были объявлены Советы и над бывшими волостными управами заполыхали красные флаги. У поскотин караулили матерые бородачи, вооруженные старыми, никуда негодными дробовиками да самодельными пиками, и важно требовали у проезжавших документы, которые сплошь и рядом не могли прочесть за неграмотностью. У пылающих горнов кузнецы день и ночь ковали пики из старого железного лома.

Чумляк был центром восставшего района. По всем дорогам бесперечь скакали гонцы. Спешили к Чумляку кое-как вооруженные, а то и совсем безоружные отряды. Подвозили арестованных милиционеров, председателей и членов волостных управ, случайно попавшихся чиновников.

В Совете шла горячая работа. Петрухин понимал, что колчаковское правительство двинет против восставших новые войска и не остановится ни перед какими мерами, чтобы подавить бунт. Надо было раздувать восстание все шире и глубже, создавать отряды, готовить оружие. Ближайшие помощники и сотрудники Петрухина — кузнец Василий, Иван Каргополов и Прокофий без устали мыкались по району, организовывали отряды и в страстных речах призывали население теснее сплотиться вокруг советской власти и идти на Колчака всенародной войной.

И по всему району — из края в край — неслось:

— Долой Колчака! Да здравствует власть Советов!

Первые стычки с правительственными войсками начались через неделю.

Василий окружил в степи шедшую от Иртыша сотню казаков и разбил их. От железнодорожной станции шли в повстанческий район пехотные части при пулеметах. Петрухин двинул навстречу войскам все свои силы и, избегая открытого сражения, нападал на солдат во время ночевок, уничтожал мелкие отряды, отстававшие от главных сил, отбивал обозы и всячески мешал продвижению колчаковцев в глубь района. По пути отряда горели деревни, и черные столбы дыма, бороздившие ясное весеннее небо, предупреждали повстанцев о приближении страшного врага.

Чумляк укреплялся. Рыли окопы, протягивали колючую проволоку. Части повстанцев медленно отходили к Чумляку, продолжая нападать на противника при каждом удобном случае. Сам Алексей неожиданно встретил в стороне от дороги заблудившуюся роту и напал на нее с безумной яростью. Солдаты побросали оружие и бежали. Настигнутые поднимали кверху руки и в истошный голос кричали.

— Товарищи, мы не сами!.. Мобилизованные мы!

Оставшимся в живых разъяснили, за что борются восставшие, снабдили отпечатанными на пишущей машинке воззваниями к колчаковским солдатам и отпустили.

Войска подходили все ближе и ближе. В Чумляке уже слышалась пулеметная трескотня, и народ в страхе бросился выгонять в степи скот, вывозить разный домашний скарб, прятать жен и детей.

Повстанцы упорно держались под Чумляком два дня. В ночь на третий Василий, Прокофий и Каргополов стали отводить свои части. С утра Петрухин, чтобы скрыть отступление, развил по колчаковцам бешеный огонь.

Противник стал окружать село с обоих флангов. Петрухин медленно отступал. К вечеру повстанцы оставили Чумляк.

Было ясно, что восстание сломлено. Удержаться против значительных сил регулярных войск, пока восстание не перекинулось в другие уезды, нечего было и думать. Надо было спасать людей. Главные силы повстанцев, руководимые Василием, Прокофием и Иваном Каргополовым, уходили все глубже и глубже в степи. Весь удар правительственных войск Петрухин с отрядом принял на себя и, отвлекая внимание от уходящих в степи, медленно отступал по Костинской дороге. Белые теснили небольшой отряд Петрухина и, окружая его с трех сторон, гнали к Иртышу.

Ночь, как сказочная птица, распростерла над степью черные крылья. В сухих стеблях прошлогоднего бурьяна шуршит ветер. Терпко пахнет полынью. Где-то кричат перепела. У края дороги, в трех верстах от Чернораевой заимки, притулилась разведка.

Хозяйская забота гложет сердца бородачей, и они тихо перешептываются о пашне, о покосе.

Вдруг один поднял голову, чутко прислушался.

— Чу, паря!..

Обернулись к дороге настороженным ухом и, крепко сжимая винтовки, впились в темноту зоркими кошачьими глазами. Было тихо. Ни один подозрительный шорох не нарушал степного безмолвия.

— Почудилось те, — прошептал другой.

Мужик приник ухом к земле и с минуту слушал.

— Топочут… Конница идет…

Приник к земле и другой мужик.

— Да, топочут.

Оба продолжали напряженно вслушиваться. Издалека донесся слабый, еле уловимый звук.

— Слышь, лошадь фыркнула.

— Казаки, быть больше некому. Давай сигнал.

Один из мужиков вскочил с земли, вобрал голову в плечи и вдруг завыл протяжным волчьим воем.

Казачий отряд, направлявшийся к Чернораевой заимке, остановился. Ехавший впереди отряда офицер невольно натянул поводья.

— Волки, — вполголоса проговорил казак рядом с офицером.

Протяжный волчий вой повторился. Почти тотчас же ему откликнулся другой, глуше и дальше, и замер вдалеке.

Лошади храпели и прядали ушами, беспокойно танцуя под всадниками.

— Странно, откуда быть теперь волкам, — тихо проговорил офицер.

— Здесь близко овраги, по оврагам водятся, — так же тихо ответил казак.

Офицер нагнулся в седле, посмотрел вперед и вдруг, выпрямляясь, сказал сердито:

— Глупости!

Больно хлестнул лошадь нагайкой и поскакал. Отряд тронулся за офицером.

Проскакав с полверсты, офицер придержал лошадь, ласково потрепал ее по шее и уже совсем спокойно сказал:

— Глупости.

Впереди почти одновременно грохнули два выстрела и гулко покатились по степи. Лошадь под офицером взвилась на дыбы, сбросила пробитого насквозь седока и понеслась. Из темноты невидимый враг бил залпами и спереди, и с боков.

Метались лошади, падали люди. Отряд смешался и повернул коней обратно.

Светало. За заимкой отходили к оврагу последние люди. Вдали, по Костинской дороге, клубилась пыль. Петрухин наблюдал в бинокль.

Угрюмо обратился к Чернораю:

— Ну, дед, не сберечь нам заимки.

Старик махнул рукой:

— Не для чего ее беречь… Делай, как знаешь.

Молча бродил по двору, заглядывал во все углы, трогал то то, то другое. Мимо, направляясь к оврагу, прошли с небольшими узелками в руках старуха с Настасьей. Настасья была слегка возбуждена. Старуха сурово сжала тонкие губы.

— Скорей, а ты, старик? — обернулась она к Чернораю.

Подходивший отряд можно было рассмотреть простым глазом. Алексей в последний раз глянул в степь и, пробегая мимо Чернорая к сложенным за двором ометам, крикнул:

— Зажигай двор!

Заимка запылала. Петрухин и Чернорай быстро шли к оврагу. Вдруг старик остановился и охнул.

— Карточку Михайлину оставил!

Бросился назад.

— Вернись, дед, вернись! — крикнул Алексей.

Над заимкой бушевало пламя. По степи, стреляя на скаку, широким полукругом мчались казаки.

«Пропал старик», — подумал Петрухин.

Чернорай добежал до заимки в тот самый момент, когда изба с грохотом рухнула. Старик со стоном упал наземь.

— Сыночек… Михайла…

…Догорали последние головни. Казаки проваживали взмыленных лошадей. В стороне, широко раскинув могучие руки, лежал старик Чернорай с простреленной грудью.

Петрухин с отрядом уходил за Иртыш.

Глава третья
На пароходе

править

В большой рубке первого класса народу немного: два-три чиновника, высокий старик в широчайшем чесучовом пиджаке до колен, два польских офицера в изящных картузиках с малиновым околышем и две уже немолодые, расфуфыренные дамы. При дамах — по дочке, — одной лет двенадцать, другой четырнадцать-пятнадцать. Поляки звякают шпорами, в изящных поклонах сгибают перед дамами тонкие спины, умильно заглядывают в глаза. Дамы жеманно смеются и млеют от удовольствия. Девочки гуляют по палубе рука об руку и, проходя мимо рубки, недружелюбно взглядывают на поляков и веселящихся мамаш. Чиновники ведут неспешный разговор про спекуляцию. Старик в чесучовом пиджаке шумно прихлебывает с блюдечка чай.

Димитрий спустился в третий класс. И тут про спекуляцию. Низенький, коренастый мужик с расстегнутым воротом, без опояски и босой, решительно наседает на городского человека в хорошем черном френче.

— Нет, ты мне, паря, спекуляцию-то свою не разводи, ты мне прямо говори — вор или не вор спекулянт?

— Почему же вор! Это ты, друг, от большого ума загнул. А можешь ты мне доказать законом или священным писанием, что спекуляция — вредное существо для цивилизации народа и российского прогресса?

Босоногий мужик опешил, — поди-ка, докажи. В кучке слушателей напряженное внимание. Босоногий почесал большим пальцем одной ноги другую и вдруг с яростью набросился на Френча.

— Ты мне ученых-то слов не загибай! Он те, Колчак-то, наступит на хвост за спекуляцию, он те хвост-то дверью прижмет!

В толпе насмешливо смеются.

— Эк, ты, голова, хватил, — прижмет. Колчак-то, может, и прижал бы, да министры согласья не дадут, со спекулянтами-то, брат, они заодно…

Городской человек во френче с чувством полного превосходства хлопает босоногого по плечу.

— Нет, ты мне этого про спекуляцию не говори, она, брат, не нами с тобой выдумана, ее ученые выдумали.

Городской человек торжествующе оглядывает слушателей. Те поражены.

— Ври больше, скажет тоже — ученые выдумали!

— А очень просто. Выдумали и книжку о том написали. Слыхал, книжка есть такая — по-ли-ти-че-ская э-ко-но-мия. Вот в этой самой книжке спекуляция и выдумана.

Пораженные слушатели молчат. Уж если спекуляцию выдумали ученые, тут разговор короток: с учеными спорить не будешь. Ишь ты, политическая экономия.

Босоногий мужик, однако, не сдается. Презрительно окидывает худощавую фигурку Френча.

— Ты сам-то, паря, видать, не шибко из ученых!

Френч самодовольно улыбается.

— Знаем кое-что и мы. А слыхал, как новый министр-то?

— Что мне слушать про твоего нового министра, плевать я хотел…

— Смотри, проплюешься.

Лицо человека во френче на минуту делается строгим и внушительным. Но желание показать слушателям, что он знает все, что делается у высшего начальства, побеждает.

— А то, как он собрал ученых всех да и говорит: прискорбно мне слышать, как народ наш непонимающий спекуляцию нехорошим словом костерит. Объясните мне, господа ученые, как будет по-вашему, по-ученому. А это, говорят, и в науке нашей не то чтобы уж очень ясно сказано, — хорошо это или плохо — спекулянт. Иные прочие полагают, что спекуляция — очень хорошо и благородно, потому как рыск большой. И за рыск, говорят, ихний им бы даже награду положить следовало…

— Егория бы вам, сукиным детям!..

Френч смутился. Вперед, расталкивая толпу могучим плечом, продвинулся огромный мужик с черной пушистой бородой во всю грудь. Презрительно оглядел Френча сверху вниз, как маленькую ненужную козявку, вытянул руку с растопыренными пальцами.

— Никак нельзя стало жить народу.

Мужик сжал в кулак пальцы, крепкие и черные, как железные зубья, опять разжал и медленно, как бы не зная, что делать с рукой, опустил ее.

Толпа любопытно сдвинулась вокруг мужика, отсовывая в сторону Френча.

— Что так?

— Утесненье опять пошло. Подати плати, за землю плати. А уж мы ли за нее не платили?!

В толпе сочувственные лица, сочувственные голоса, разговор о таком близком, родном, а главное, понятном. Тесней сдвигаются возле большого черного мужика.

— Чего там, сто разов заплатили.

— Вот теперь я из города, в управу земельную ездил. Помещик у нас под боком, Кардин по фамилии, тыща десятин у него в аренде от переселенческого управления. Нам без этой земли зарез, — свой-то участок у нас безводный, — ну, снимали мы у Кардина. Остальную сам засевал. Потом, как пришла революция, мы Кардина того коленкой под это самое место, землю себе взяли.

— Правильно, — посластовался и будет.

— Ну и жили себе без горюшка. А теперь, ишь, другая власть появилась, и Кардин опять появился, землю у нас назад отбирает.

— Отбирает?

— Форменно. Мы туда-сюда, туда-сюда, ничего не поделаешь.

— Ничего?

— Ничего.

— Они такие, как пьявки: присосется, не оторвешь ничем.

— Да уж и этот пососал из нас немало. Вот теперь из земельной управы еду. Как, говорю, без земли будем, ведь безводный наш-то, помирать нам без этого участка. Нельзя, говорят: Кардина именье культурное.

— Культурное? Ну, раз культурное, не отдадут нипочем. У нас этак же вот…

— Какое культурное, когда мы же ему и пашем, — всю работу, как ему, так и себе. На наших лошадях, нашими орудиями, — как ему, так и себе. А чтобы там по-ученому какие работы, ничего этого нет.

— Нет?

— Нет. Бывают урожаи и лучше, бывают и хуже наших, это по земле глядя, какая земля.

— Значит, опять помещики?

— Выходит, так.

Толпа молчит. Босоногий задумчиво скребет под мышкой.

— Н-да, дела, язви их в душу.

Человек во френче придвигается ближе, прислушивается. Димитрий взглядывает на человека и вдруг вспоминает, что где-то видел это слегка рябоватое лицо, эти белесые, закрученные поросячьим хвостиком усы. Но где, где? Этого Димитрий никак не может вспомнить.

— Вот учредительного собрания дождетесь, — говорит Френч, — тогда вся земля ваша будет.

Большой черный мужик сердито отмахнулся.

— Будет уж, дождались. Сколько жданья было, все сулили: вот седни, вот завтра. Сулили-сулили, а теперь опять помещики.

Френч обиженно пожимает плечами и отходит.

Димитрий поднялся на верхнюю палубу, остановился на корме. Ночь была теплая, мягкая. Вверху дрожали яркие крупные звезды. Красиво поблескивали огни парохода, отражаясь в реке. По берегам горели редкие костры. И тьма вокруг костров еще гуще, еще плотней.

Прошел в свою каюту, спустил на окно деревянную решетку. Только было стал засыпать, — под окном каюты услыхал тихий разговор, сдержанный смех. Киселев открыл глаза. Через деревянную решетку плеснулся молодой женский голос.

— Нет уж, будя, не согласна я второй раз узду надевать. Порвали одну, другую не надену, будя. К попу ты меня не заставишь идти.

— Ну гражданским.

— Это другое дело.

— Ах ты, большевичка моя распрекрасная!

И вместе с шорохом ночи в каюту залетел сочный поцелуй.

Утром поляки пьют чай за одним столом с дамами. Младшая девочка хмурится и упорно смотрит в окно. Старшая сидит за пианино, играет что-то грустное. Дрожат длинные ресницы девочки, ползут тени по лицу. Вот-вот бросит играть, склонится над клавишами ее маленькая хрупкая фигурка и сквозь нежные белые пальцы закапают частые слезы обиды. За столиком раздается особенно громкий взрыв хохота. Девочка встает и уходит, за нею уходит и младшая. Киселев долго следит, как они ходят по палубе, обнявшись, обе печальные и тихие.

Высокий старик в чесучовом пиджаке садится рядом с Димитрием.

— Далеко изволите ехать?

— В верховья.

— По делу или так, интересуетесь?

— По делу. Командировка у меня.

— Дозвольте полюбопытствовать, по какому делу?

— Земец я, от земства еду. Лесные заготовки у нас в верховьях.

— Та-ак. Хорошее дело.

Офицеры-поляки, закончившие чаепитие с дамами, проверяют документы в сопровождении двух вооруженных винтовками солдат. Долго рассматривают документы Димитрия. Он спокойно ждет, знает, — отношение властей к земцам и кооператорам подозрительное, и сейчас поляки задерживаются не на личности его, Димитрия, а на выданных земской управой документах.

— Это не удостоверение личности, — говорит офицер, — это командировка и видом на жительство служить не может.

— Да, это только командировка, — спокойно замечает Киселев, — вид на жительство обыкновенно остается в управе.

Поляк молча возвращает документы и проходит дальше.

Старик кивает на поляков головой:

— Что, хозяева наши?

— Хозяева.

— И кто только нам не хозяин. Чехи, поляки, Колчак, Анненков, Красильников.

— Зачем так много, один хозяин — верховный правитель.

Старик машет рукой.

— Где там, в том-то и дело, что не один. Много их. Кто палку в руки взял, тот и капрал. Беда. Ну, да и дождутся, сами на себя беду накликают.

— Что?

— Да вот, хошь поляков этих взять. Всю Обь ограбили. Караванами гонят баржи в Новониколаевск. И скот там у них, и птица, и одежда, и всякое добро мужицкое, — всего через край. Все по усмирениям ездят: вишь, бунтуются кое-где мужики, волостные земства не хотят, — Советы давай.

Старик подождал, не скажет ли чего Киселев. Димитрий молчал.

— Я и мужиков не хвалю, погодили бы малость, не время еще, ну да и так нельзя тоже, — прямо с корнем деревни вырывают. Натло жгут. Весь народ в тайгу ушел. Пойдет теперь кутерьма надолго. Большевики опять появились.

— Ну, неужели появились?

— Да они и не пропадали. Которые в горах жили, которые по заимкам хоронились.

Пароход проходил под крутым обрывистым берегом. Внизу, у самой воды, на крошечном клочке суши жалобно кричал ягненок, должно быть, сорвавшийся с берега. К ногам ягненка подкатывались волны, сверху засыпало землей. У борта столпился народ, смотрят, жалеют. Одна из барынек нервничает:

— Ах, боже мой! Капитан, где капитан? Надо просить капитана спустить лодку, — погибает ягненочек. Надо спасти его! Бедный ягненочек! Капитан, капитан!

Старик обращается к Киселеву:

— Вот она. Рассея-то матушка: снизу волны хлещут, сверху землей засыпает. Кто спасет ее?

На лице старика глубокое раздумье, в голосе печаль. Смотрит на берег, вздыхает. Ягненок мечется, тоскливым, почти детским криком провожает уходящий пароход. Снизу вода, сверху крутой берег, — деваться некуда.

Барыня тоскует.

— Капитан, капитан, остановите пароход, — засыплет ягненочка!

Максим официантом на пароходе «Коммерсант» пятый год. У Максима почтенная наружность. Высокий, в меру полный, с тщательно выбритым подбородком, большими пушистыми усами. Одет всегда хорошо, почти щегольски…

Когда-то Максим учился в двухклассной школе, но за смертью отца бросил и ушел в город. Служил мальчиком в трактире, потом половым. Был официантом в ресторане и после на пароходе. Презрительного отношения к себе Максим не забудет никогда.

В трактире было просто.

— Эй, шестерка, пару пива!

Иногда сажали с собой. Постоянные посетители трактира при встрече на улицах раскланивались. В пору безденежья брали в долг пару пива.

Другое в ресторане!

Заказывая обед или ужин, посетитель не видел почтительно изогнувшегося перед ним официанта.

— Э, послушайте, подайте мне… Как это называется…

Официант, почтительно согнув спину, дожидал, пока посетитель не вспомнит, как называется то или другое кушанье.

Уходя, небрежно протягивает двугривенный.

В душе Максима кипела злоба. Он презирал себя, презирал свою должность.

О себе говорил:

— Я — пресмыкающая животная.

— Но жить было надо…

На пароходе за внешность, за изысканный костюм и лакейскую почтительность Максиму щедро давали на чай. Но за чаями пряталось пренебрежение к лакею, к хаму.

Максим был официант, но не человек.

Брал и ненавидел дающих ему.

— Души, души моей не видят!

Революция ничего не изменила.

Первые рейсы на пароходе каталась чистая, нарядная публика.

Расплачиваясь с Максимом, неловко останавливались:

— Дать или не дать?

Дашь — обидится, не дашь — обидится.

Некоторые спрашивали:

— Послушайте, товарищ, на чай теперь не полагается?

Это скоро прошло.

По-прежнему пассажиры первого класса, рассчитываясь за съеденное и выпитое, клали перед Максимом лишнюю мелочь и небрежно говорили:

— А это возьмите на чай.

У конечной пристани пароход стоял два дня.

Максим получал с последних пассажиров, проходил в свою крошечную каюту и запирался на ключ.

Залпом выпивал полбутылки водки, ложился на койку и ждал, когда водка начнет действовать. Тогда вставал с койки, мрачно сдвигал брови и выходил в рубку.

Здесь все было прибрано. Две горничные и официант второго класса с подобострастными поклонами встречали Максима.

Максим, не замечая, проходил в рубку, садился за стол и сильно нажимал кнопку электрического звонка.

Подлетал официант.

— Что прикажете, Максим Иванович?

Максим вскидывал голову, изображал на лице недоумение.

— Разве ты меня знаешь?

— Помилуйте, Максим Иванович, кто вас не знает! По всей Оби, так сказать.

Максим довольно улыбается. Перед ним карточка с обозначением блюд. Делает вид, что не замечает карточки, приказывает:

— Принеси карточку!

— Слушаю-с!

Долго и внимательно изучает карточку.

Начинал Максим всегда с водки и закуски.

— Полбутылки николаевской!

— Извините, Максим Иванович, как, значит, запрещено…

— Запрещено?

Вскидывал на официанта презрительно прищуренные глаза.

— Плачу вдвое, живо!

— Слушаю-с!

Потом выпивал еще полбутылки. Вызывал официанта третьего класса и заставлял служить себе вместе с другими.

Опьянев, Максим требовал буфетчика.

Жадный буфетчик знал, что теперь Максим будет куражиться и щедро бросать на чай. Быстро поднимался наверх и самолично начинал прислуживать Максиму.

Потом все усаживались за один стол с Максимом — угощал всех.

Вдруг вспоминал пассажира, особенно брезгливо протянувшего Максиму рубль.

— Ха, душу мою купить хочешь. Сволочь… Целковый… Я сам четвертной билет дам! На, знай наших!

Вынимал из бумажника деньги и бросал на пол. Хозяин, официанты, горничные бросались подбирать. Заработанные ценой унижения человеческой личности чаевые целиком переходили к хозяину и товарищам Максима…

Начинался рейс.

У двери рубки первого класса неслышно вырастал Максим. Тщательно выбритый, расчесанный. Почтительно склонялся перед пассажиром.

— Что прикажете?..

Официант первого класса Максим заметил, что перед окнами рубки несколько раз останавливался человек во френче и упорно всматривался в высокого бритого пассажира из каюты номер пятый. Раза два человек во френче прошелся по коридору первого класса.

Лицо Френча Максиму не понравилось.

Что ему надо?

Среди пассажиров первого класса этого человека Максим не замечал, дела у него здесь не могло быть. Странно, что ж ему, этому рябому Френчу, надо?

В проходе, у маленького столика, возле своей каюты Максим приготовлял посуду. С палубы входил офицер-поляк. Сзади его догонял человек во френче.

— Господин комендант!

Офицер остановился.

— Что вам?

Рябой подошел ближе и быстрым шепотом заговорил:

— Я из контрразведки… Высокий бритый пассажир из пятой каюты мне подозрителен. Мне кажется, я узнаю его лицо. Это большевик, задержите его.

Офицер недоверчиво взглянул на рябого.

— А если вы ошибаетесь?

Максим перестал стучать посудой и напряг слух.

— Нет, не ошибаюсь, собачье чутье у меня на это. Ну, отберите у него пока документы, без документов куда с парохода денется.

— Хорошо.

Офицер, позванивая шпорами, прошел дальше. Френч вышел на палубу.

Максим решил действовать…

До обеда оставалось еще часа два. Звонков из рубки нет, пассажиры — кто сидел на палубе, кто отдыхал в своих каютах. Максиму не терпится. Несколько раз заходил в рубку, — не закажет ли чего пассажир из пятой каюты. Киселев сидел в углу спокойного мягкого дивана и перелистывал книгу, время от времени поглядывая в окно на плывущие мимо зеленые берега. У противоположной стены рубки тихо перешептывались девочки. Максим волновался — как сказать пассажиру, что его собираются арестовать?

Подошел обед. Пассажиры один за другим появлялись в рубке и требовали себе то то, то другое. Киселев отложил книгу и вышел на палубу. Через некоторое время вернулся, взял книжку, сел за отдельный столик у окна, но обеда как будто заказывать не собирался.

Максим не выдержал. Подошел к Киселеву, почтительно склонился перед ним.

— Прикажете подавать обед?

Димитрий изумленно вскинул на официанта глаза, улыбнулся каким-то своим мыслям и сказал:

— Хорошо, подавайте.

После обеда Киселев заказал кофе. Максим негодовал про себя.

«Вот захотел кофе не вовремя, просил бы скорее счет».

Подавая Димитрию счет, Максим с особым выражением в голосе сказал:

— Вот счетец, проверьте, пожалуйста.

Киселев, не глядя на счет, полез в карман за деньгами.

Максим, не выпуская счета из рук, держал его перед Киселевым и тихо настаивал:

— Нет, уж вы проверьте, пожалуйста.

Димитрий нагнулся над счетом.

Борщ малороссийский… вас хотят арестовать … свиная котлетка… рябой человек во френче шпион … стакан кофе.

— Верно-с, господин?

— Верно, — спокойно ответил Киселев и протянул Максиму деньги. Максим взял деньги, счет, собрал посуду и ушел.

…Роман поляков офицеров с барыньками быстро развивается. После обеда один из офицеров запирается в каюте с барыней, матерью старшей девочки. Другой со своей дамой гуляет по палубе. Девочка подходит к каюте, стучится.

— Мама!

Ей не отвечают. Девочка бледнеет, отходит, склоняется над пианино. Все ниже, ниже. Вздрагивают худенькие плечи. Из-под пальцев льются печальные, щемящие звуки.

Плачет девочка, плачет пианино…

Димитрий поднялся и вышел на палубу. Прошелся несколько раз взад-вперед и спустился вниз. На корме, среди кучки мужиков, увидал человека во френче. Димитрий с равнодушным видом подошел ближе.

Огромный мужик, ходок в земельную управу, рассказывает:

— Ну и дела пошли. У нас, в Сизовке, каждый день увозят народ, прямо с поля берут. Придут домой, дома нет, народ весь на пашне. С пашни и берут, не ждут, когда вернутся. Так и пропадают люди.

— А за что берут?

— Да ни за что. Так, по злобе кто сболтнет или сдуру, — большевик, дескать. А то сам неосторожное слово скажет, ну и готово, и сгиб человек.

Френч не выдерживает.

— Ну, это ты, дядек, зря. Так ни за что не возьмут, за что-нибудь берут, не в бессудной земле живем.

— То-то и есть, что в бессудной!

Димитрий мельком взглядывает на Френча и спокойно обращается к ходоку из Сизовки:

— Куда ж их берут?

— Нам об этом не говорят — куда. А только назад никого из них нет.

Димитрий постоял еще немного и поднялся наверх. Остановился у борта, глядит на широкую мутную реку. Снаружи — человек, которому деваться некуда от скуки, а внутри — неустанная напряженная работа мысли.

«Как уйти?»

Снизу поднимался Френч. Быстрыми глазами обшарил палубу, увидал Киселева, остановился невдалеке.

— Далече изволите ехать?

Киселев равнодушным взглядом скользнул по рябому лицу Френча.

— Далеко, за Барнаул.

— По делу?

— По делу.

— Где изволите служить?

— В земстве. Лесные заготовки у нас в верховьях.

Димитрий говорит спокойно, скучно позевывает.

Плюет за борт, наклоняется и следит за плевком. Человек во френче тоже делает равнодушное лицо, склоняется над бортом, плюет в воду.

— Слыхали? Омск взят, — вдруг ошарашивает Френч.

Киселев спокойно улыбается.

— Ну что вы? Кто его возьмет?

— Большевики пришли.

— Откуда вы слышали?

На пристани телеграмма была.

Димитрий смеется.

— Вранье! Откуда быть большевикам? В газетах пишут, — большевики за Уралом.

С равнодушным, скучающим видом отворачивается от Френча и неторопливо спускается опять на нижнюю палубу.

«Где же я видал этого человека?» — напрягает Димитрий память.

Среди матросов и пассажиров третьего класса настроение приподнятое.

На пристани встречный пароход передал последние слухи из Омска.

— Неустойка у белых. Опять обилизацию делают.

— Делают?

— Делают, да не идут.

— А почему не идут? — горячится пожилой мужик, хорошо одетый, коренастый и жилистый.

— Ты почему не идешь?

— А ты почему?

— Мы хлеб зарабатываем, пашем, некогда нам.

— Ну, а я не зарабатываю, по-твоему, ворую, што ли? И я зарабатываю, и мне некогда.

— Никому, видать, неохота на войну-то…

— Конешно, кому охота.

— Работать-то молодых бы оставили, а нас, стариков, брали. Почему такое — стариков не берут?

— Тоже, паря, возьми-ка стариков, они те хвост и подкрутят.

— Знамо, подкрутят, а то как же.

— Нет, вы меня берите, а детей моих оставьте… оставьте мне их, а меня обилизуйте.

— Эк ты какой прыткий, а куда ты пойдешь? Обилизовать тебя обилизуют, а пойдешь-то ты куда?

— В каких это смыслах?

— А все в таких же. Может, ты к большевикам уйдешь?

— Ну, это тоже как понимать.

— Вот то-то, как понимать… А молодые тоже не дураки, они тоже свою голову берегут и туда идут.

— Идут?

— А думаешь, не идут. Ведь это скрывают только, а идти идут.

Подошел, шныряя по толпе глазами, Френч. Киселев окончательно убедился, что Френч неотступно за ним следит и сейчас высматривает именно его, Киселева. Спокойно остался слушать дальше.

— Скоро, что ли, конец-то?

— Да, конец надо. Конца нет и порядку нет.

— А разве этот порядок для тебя плох? — встревает в разговор Френч.

— А для тебя хорош?

Сверлят друг друга глазами, осторожно нащупывают нужные слова. Кто знает, что за народ, скажешь слово да и закаешься потом.

— Вишь, оружья не хватает, а без него драться как!

— Не хватает, союзники пришлют. Гляди, френчи какие понадели все, как женихи солдаты-то.

— Тоже, паря, пришлют, дожидайся. А и пришлют, так шкуру-то сдерут за это.

— Уж это как водится…

— С нас ведь все это и за френчи эти самые и за оружие.

— А то с кого же? За все мужикам расплачиваться…

— Ну, скоро конец, раз до Омска дошли, мириться будут.

— Ни в жисть большаки с Колчаком не помирятся!

Человек во френче нервно поднимает брови.

— Это почему же?

— А все потому же… Колчак-то чью сторону держит?

— Ну, чью?

— То-то, чью.

— А ты договаривай, чью?

— Вашу. Вот таких, как ты, во френчах-то модных… Сколько народу сгибло, да замиряться. Ни в жисть не замирятся.

Приближался вечер. Димитрий прошел в свою каюту, пересмотрел все вещи в чемодане, отложил то, что было необходимо и что могло поместиться в карманах. Вырвал листок из записной книжки, написал на нем:

«Возьмите мой чемодан».

Положил записку в бумажник. Был спокоен. Только бы до вечера не арестовали. Никакого плана еще не было, но была твердая уверенность, что сумеет уйти.

Решил, в свою очередь, наблюдать за Френчем. Опять спустился вниз и увидел Френча среди кучки матросов. Невдалеке остановился.

Матрос таинственно сообщает:

— Брусилов идет. Троцкий надо всем голова, а под ним Брусилов. И Польша присоединилась и Кавказ. Вот почему и бегут здешние-то, сибирские.

— Все лето туда народ везем, а оттуда ни убитых, ни раненых. — Пожилой матрос качает головой. — И куда, братцы мои, деваются, неужели все туда переходят?

— И то сказать, теперь одна дорога — перейти.

Человек во френче не выдерживает. Нервно обращается к матросу:

— Подходят, говоришь?

Матрос смущенно мнется.

— Да, говорят.

— Ну, а ты как думаешь?

— Да я что ж, как другие, так и я.

— Большевик, значит?

— Ну, зачем большевик…

— А знаешь, я могу тебя за эти разговоры арестовать!

Матросы угрожающе сдвигаются вокруг Френча.

— А ты, парень, не шибко…

— Всех не переарестуешь…

Человек собирается что-то сказать, но вдруг замечает Димитрия и в раздражении уходит.

Димитрий заказал себе кофе. Стал расплачиваться, положил в деньги заранее приготовленную записку. Максим с равнодушным лицом стоял возле. Записку заметил, не считая, взял деньги, небрежно сунул в жилетный карман, почтительно поклонился и ушел.

Когда Киселев проходил в свою каюту, его остановил поляк офицер.

— Будьте добры, ваш документ!

Киселев притворился очень удивленным.

— Вы же смотрели.

Офицер пожал плечами.

— Так надо.

— Хорошо. Но утром вы мне возвратите, мне утром сходить.

— Конечно, конечно.

Офицер улыбнулся. Улыбнулся и Димитрий. Каждый улыбался наивности другого…

Поздно вечером пароход пристал к Щукинской пристани. Димитрий без фуражки, с чайником в руках спустился вниз, смешался с толпой, сгрудившейся у сходней. Рядом тотчас же выросла фигура человека во френче.

Человек ласково улыбнулся Димитрию:

— Молочка захотели купить?

— Да, молока попить захотелось.

Вместе с толпой Киселев сошел на берег. Пошел между рядами торгующих всякой всячиной баб. Френч ни на минуту не отставал. Так и шли — впереди Димитрий, за ним Френч. Киселев переходил от одной бабы к другой, пробовал молоко, торговал, — вел время. Человек во френче шел шаг за шагом.

Второй свисток.

Френч забеспокоился.

— Опоздаем!

Киселев засмеялся:

— Ну, куда торопиться, мне еще не скоро сходить.

Стал расплачиваться за молоко, нарочно протянул бабе крупную бумажку.

Баба затужилась.

— Ах ты, господи, никак я тебе и сдачу-то не насбираю!

Френч услужливо выхватил из кармана бумажник.

— Я вам дам мелочь, пожалуйста.

Димитрий отказался.

— Нет, спасибо, мне все равно разменять надо.

С парохода подали третий свисток.

— Скорее, опоздаем!

Киселев протянул Френчу чайник с молоком.

— Возьмите молоко, бегите, я сдачу возьму.

Человек торопливо схватил чайник и побежал. Киселев получил сдачу и не спеша стал складывать деньги в бумажник.

Матросы убирали сходни.

— Скорее, скорее, уходим! — волновался Френч. — Да погодите вы убирать сходни, человек на берегу.

— Ждать всякого будем. Не мешай!

Матросы грубо отсунули Френча. Тот размахивал чайником, из чайника лилось молоко.

— Капитан, капитан, остановите пароход, человек остался!

Капитан спокойно командовал:

— Ти-ха-ай!

Медленно захлопали плицы. Зашумела под колесами вода.

На, верхней палубе стоял Максим. Под пушистыми усами дрожала радостная улыбка.

«Ушел! Молодец!»

Внизу в отчаянии метался Френч.

— Капитан, капитан, именем закона…

Вдруг человек далеко отбросил чайник с молоком и с размаху прыгнул в воду.

Димитрий быстро шел вдоль берега.

Подавлял в себе радость, но внутри неудержимо клокотало.

«Ушел! Ушел!»

Лихорадочно работала мысль, — как быть, что делать дальше? Ясно, что по всем пристаням сообщат немедленно и пробираться вверх по Оби было бы безумием.

Село осталось позади. Пошел несколько тише, — надольше хватит сил.

Вдруг услыхал сзади быстрые шаги.

— Эй, господин, постойте!

Что за черт, голос человека во френче. Димитрий продолжал идти дальше.

Человек настигал.

— Постойте!

Киселев остановился.

— Что надо?

— Куда вы?

— Тебе какое дело?

Киселев решительно повернулся и быстро зашагал вперед. Видел, что человек один, и решил завлечь его подальше от села.

— Нет, вы постойте, я вам хочу что-то сказать!

Френч схватил Димитрия за рукав, а правую руку сунул себе в карман.

— Пойдемте со мной!

Резким движением Димитрий вырвал руку и со страшной силой ударил ногой человека в живот.

Человек упал.

Прыжком дикого таежного зверя бросился на упавшего, впился ему в горло железными пальцами. Человек захрипел, задергал ногами. Киселев наступил ему коленом на грудь, крепче и крепче сдавливаются пальцы вокруг тонкой жилистой шеи человека. Человек перестал хрипеть, страшно блеснул в темноте огромными белками вытаращенных глаз, дернулся еще раз и стих.

Киселев продолжал сдавливать железное кольцо пальцев вокруг горла человека, и в его душе не было ничего, кроме животного чувства самосохранения…

С трудом разжал пальцы, опустился на землю возле неподвижно распростертого человека и глубоко вздохнул. Во всем теле почувствовал вдруг невероятную слабость, дрожали ноги, судорогой кололо пальцы. Знал, что надо кончать, но не было сил подняться…

А внутри беспокойная мысль настойчиво приказывала:

«Скорей, скорей!»

Киселев поднялся, нащупал во внутреннем кармане шпиона бумажник и переложил его к себе. Из другого кармана вынул револьвер. С чувством глубокого физического отвращения взял человека за ноги, подтащил к берегу и столкнул в воду. Внизу раздался плеск. С берега с тихим шуршаньем посыпались комья земли.

Тихо.

Димитрий нагнулся над обрывом, — во все стороны от берега расходились широкие круги…

Долго сидел на берегу, ни о чем не думая. Потом встал, выбрал пологий спуск, сошел к реке, освежил холодной водой лицо и голову.

Занималась заря…

На рассвете Киселев вернулся в село весь мокрый, в грязи, без фуражки. Прошел в волостное земство, потребовал председателя. Волостной сторож, удивленный необычайным видом неизвестного человека, бросился исполнять приказание. Председатель быстро явился.

— Я из контрразведки, — строго сказал Киселев. — Вчера с парохода на вашей пристани убежал большевик, я его преследовал. Немедленно мне лошадь, он далеко не уйдет.

Димитрий вынул бумажник, взятый у шпиона, и полез за документами.

Председатель не стал смотреть.

— Я знаю. Вы вчера с парохода прыгнули.

Димитрий с улыбкой осмотрел себя с ног до головы, широко развел руками.

— Видите, весь мокрый. Надо переменить одежду, пока седлают лошадь.

Через десять минут Димитрий, переодетый в сухое платье, вышел из волости. Распрощался с председателем за руку.

— Догоню, никуда не уйдет.

— Може, вам людей дать, поспособнее бы было.

— Нет, не надо, один справлюсь.

Вскочил на оседланную лошадь, взмахнул плеткой, радостно гикнул:

— Вперед!

Из-за леса с ласковой улыбкой показалось солнце.

Глава четвертая
Потоки

править

В широких берегах мутно плещется Обь. На той стороне, за темной просекой таежного леса, синеют горы.

Сегодня праздничный день. На Сизовской пристани шумливая разноцветная толпа ждет снизу пароход.

Щелкают кедровые орешки. Между яркими группами молодых девушек — зелеными и желтыми, голубыми и красными — шныряют звонкоголосые ребятишки.

Снизу медленно поднимается большой пароход.

— Гляди, гляди, пароход, однако.

Десятки загорелых, обветренных рук тянутся к глазам, строят из ладоней козырьки.

— Никак «Комерсант»?

— «Комерсант» и есть.

Пароход все ближе и ближе. Уж виднеются гуляющие на верхней палубе пассажиры. На капитанском мостике, как большой снежный ком, блестит белым кителем капитан. Лениво хлопая плицами, пароход медленно подползает к пристани.

— Ти-ха-ай! Сто-оп! Трави носовую! Э, черт, держи причал!

Бросили сходни. По бокам сходней тотчас же выросли два милиционера.

— Приготовь документы!

Толпа ринулась с парохода.

— Гляди, гляди, китаезы!

Их было трое. Один большой, широкоплечий. У него блестящая черная коса ниже колен. Двое других поменьше, оба стриженые, круглоголовые. На всех узкие синие кофты, широкие синие штаны, подвязанные у щиколоток. На ногах мягкие остроносые, с толстой войлочной подошвой туфли. За спиной у китайцев по большому холщовому тюку. Двое стриженых гнутся под их тяжестью, а высокий будто подушку пуховую на спине держит, а не тюк пятипудовый.

На пристани китайцев густо обсыпали мужики и бабы, парни и девки. Смешливая любопытная детвора продирается вперед, чуть не под ноги китайцам.

— Ходя, ходя, че продаешь?

Китайцы улыбаются узкими щелками глаз. На смуглых желтых лицах светлыми бликами играет солнце.

— Моя не плодаешь. Моя квалтила нада.

— Бабоньки, коса-то, коса-то!

— Гляди, всамделишная!

Щупают косу китайца, осторожно дергают, — может, обманная, привязанная.

— Вот бы вам, девки, такую.

— Хо-хо-хо!

— Хи-хи-хи!

Высокий китаец поблескивает веселыми огоньками глаз, сверкает ровными белыми зубами.

— Твоя коса, моя коса, ты мадама, я нет мадама.

Толпа грохает дружным хохотом.

— Ах, лешак те задави!

— Хо-хо-хо!

— Хи-хи-хи!

— Шутник, однако, язву ему в бок!

Китаец оглядывает толпу.

— Моя квалтила нада.

— Фатеру? Где ж те, ходя, фатеру найти? Отвести их к Лыскину Якову, у него изба просторная и квартиранта завсегда держит.

Мальчишки гурьбой бросились проводить китайцев к Якову Лыскину. На улице китайцев догнали милиционеры, проверявшие на пристани документы.

— Стой, ходя! Иди за нами!

Китайцы остановились.

— Моя квалтила нада.

— Что вы за люди? Идем в волость!

Китайцы полезли было за документами. Один из милиционеров сердито махнул рукой!

— Ты мне документы не суй! Может, они у те подложные. Идем в волость!

Мальчишки всей гурьбой тронулись за китайцами.

— Вы куда? Кшишь! — погрозил милиционер.

Ребятишки отбежали в сторону и пошли за китайцами несколько поодаль.

Привели китайцев в волостную управу.

— Вот, старший, китайцев пымали, думаем, не шпиены ли.

Старший милиционер принял важный начальнический вид, сурово сдвинул брови.

— Паспорта смотрели?

— Смотрели.

— Ну?

— Да кто их знает, будто в порядке.

— Покажьте мне.

Китайцы поспешно подали документы. Старший стал вполголоса читать:

— Китайские подданные: Сун-Сен, Кванг-Син-Юн, Шуан-Ли… Да, гм… Правильные документы, торговать разрешается…

— А может, в узлах что, — многозначительно посмотрел на старшего один из милиционеров, — китайцы народ продувной, посмотреть бы в узлах-то.

Старший задумался.

— Гм, да… Ну-ка, ходя, развязывай.

Китайцы присели на корточки, развязали узлы. Милиционеры долго рылись в хрустящих полотнах, в пересыпанных блестками шелках, в шелковых сарпинках, шарфиках. Отобрали каждому по шарфику, по паре белых с широкими прошивками наволочек, по три пары носков, по паре мохнатых полотенец.

— Ну, иди, купеза, торгуй… Не возбраняется.

Китайцы связали узлы, взвалили себе на плечи и вышли. Сун-Сен спустился с крыльца волостной управы, остановился, задумчиво посмотрел на равнодушные лица товарищей, покачал головой и сказал негромко:

— Не холосо!

Кванг-Син-Юн кивнул:

— Не холосо!

Оба вместе посмотрели на Шуан-Ли. Шуан-ли оглянулся на волость.

— Сволоць!

Из волости вышел один из милиционеров с узелком под мышкой. Добродушно улыбнулся китайцам.

— Слышь-ка, ходя, ступай к Лыскину Якову, у него фатера есть.

— Квалтила нада, — равнодушно сказал Сун-Сен, поправляя на спине узел.

— Ну вот, и пойдем со мной, покажу где, мне все одно по пути.

С пароходом «Коммерсант» вернулся в Сизовку ходок Иван Бодрых.

Собрался у волостной управы народ, вышел Иван на высокое волостное крыльцо, стукнул могучим кулаком по крылечным перильцам.

— Шабаш, братцы, бунтовать надо!

— Пошто?

— По старому повертывают, все земли помещикам!

— О?!

— Ну?!

— Культурное, говорят.

Шумным прибоем расплескались мужичьи голоса. Тесно сгрудились вокруг Ивана.

— Это Кардинское-то культурное? Да что они там самогону облопались! Пашем мы, сеем мы, всю работу как себе, так и ему.

— Я и говорю в управе земельной, — пашем, говорю, нашими лошадьми, нашей орудьей, как себе, так и ему. И урожай, говорю, как у нас, так и у него. Бывает и лучше, бывает и хуже, смотря по земле, какая земля, да по времю еще. Нельзя, говорят, культурное у Кардина именье, по закону нельзя, порядок надо.

— По-ря-док, паря.

— Нечего сказать, хорош порядок. От такого порядка не поздоровится!

— Какой это порядок: подати плати, за землю плати.

— Без податей сулили.

— Сколько разов ее оплатили.

— Сталыть, опять земли помещикам?

— Так, однако!

— Бунтовать надо, вот што!..

В этот же день к вечеру у Ивана Бодрых собрались гости. Задымилась на столе пенная медовуха, загулял крепкий, ядреный самогон.

Шумно, весело, дым коромыслом.

В самый разгар к прочному, из восьмивершковых бревен, Иванову дому с узлом на спине подошел Сун-Сен. Заглянул к Ивану в окно.

— Мадама, бабелену нада?

Бодрых выглянул в окно.

— А те, ходя, самогону надо? Иди в избу.

Сун-Сен, весело осклабившись и блестя узкими щелками глаз, вошел в избу.

Гости обступили китайца.

— Че болтаешь, купеза?

— Бабелену нада? Своя фаблик бабелена, холосый фаблик, мадама.

— Вот, лешак, болтат почем зря, ничего не разберешь.

— Салпинка, мадама, солковый салпинка нада?

— Сарпинку шелковую продать хочешь?

Сун-Сен радостно закивал головой.

— Салпинка, салпинка солковый. Бабелена своя фаблик.

— Как те понимать, ходя?

Бабы догадались.

— Должно быть, паплин своей фабрики.

Сун-Сен сбросил тюк на пол, присел на корточки, развязывает.

— Гляди, развязывает, однако. Ходя, зачем развязываешь?

Бодрых рассмеялся.

— Вот, язва! Иди, кум, сарпинку бабам покупать!

Пьяный мужик, широколицый и рыжий, с крошечным облупленным носом, подошел к Сун-Сену. Постоял, подумал, вскинул на китайца осоловелые глаза и, нахмурившись, строго спросил:

— А те, ходя, Советы нада?

Сун-Сен быстро закивал головой, радостно затараторил:

— Нада, нада, Советы нада.

Рыжий мужик закрутил головой, глубокомысленно хмыкнул.

— Вишь ты, нехристь, а понимат, что к чему. Слышь, кум, понимат китаец-то, Советы, говорит, надо.

— А ты как думаешь? Он, китаец-то, пролетарский, тоже понимат, что в пользу ему, а что во вред.

По всей Сизовке шепотом широким стелется:

— Слыхал, паря, славгородские мужики бунтуют.

— Ну?!

— Волостные земства прогнали, Советы опять посадили.

— Че, паря, видать, и нам надо?

— Каменские тоже Советы хочут, а в иных местах уж и посадили.

— Теперь пойдут везде бунты.

— Пойдут. Без бунтов никак не обойдешься.

— Не обойдешься, где обойтись.

— Слышь, паря, китайцы-то…

— Ну?

— Советы, говорят, надо. У Ивана Бодрых мужики самогонку пили, так, вишь, китаец-то и явился. Советы, говорит, надо, везде Советы, только у вас, дураков, земская управа.

— А китаец, должно, от них, паря, подосланный.

— Беспременно подосланный. Тюки-то за спиной для видимости таскают.

— Не иначе так. Вишь, самый большой здесь ходит, с косой который, а стриженых, сподручных, по деревням послал.

— Советы, говорит, надо.

— Вот где загвоздка-то.

— Загвоздка, паря. Гляди, тут и штаб какой-нибудь у нас под боком, а мы, как слепые, ничего не видим.

— Видать, и нам бунтовать…

— Бунтовать, делать больше нечего.

— Послать к славгородским да каменским, бунтуем, мол.

— К Петрухину послать, слышь, Петрухин везде орудует.

— Оружья нет, как без оружья.

— Ну, нет, копни только, фронтовики-то все с ружьями домой приходили. У милиционеров отберем. Пик понаделаем на манер казачьих…

…В воскресенье, после обедни, мужики потянулись к волостной управе. Собирались небольшими кучками, расходились, вновь собирались. Шум становился все сильнее и сильней, все громче и громче отдельные голоса.

Толпа сгрудилась у волостного крыльца.

— Зови управу!

На крыльцо вышел председатель управы и два члена.

— Ну, че, мужики, расшумелись?

— Советы желаем!

Из толпы вышел Иван Бодрых, неторопливо поднялся на крыльцо.

— Вот что, товарищи-граждане, как мы, значит, желаем Советы, то вам уходить и дела все и печати передать.

— Ну-к что ж, — сказал председатель, — оно и нам легче.

— Конечно, легче, — подтвердили члены управы.

— Только вот что, мужики, — обратился председатель к толпе, скрывая улыбку в пушистой бороде, — неловко без сопротивленья… там, кто знает… вы бы для прилику побили нас нешибко.

Мужики нехотя помахали руками, — подбили глаз председателю, обоим членам управы раскровянили зубы.

— Вот так-то спокойнее, — сказал один из членов управы, сплевывая кровь из разбитых зубов, — а то не знай, как тут еще будет…

Толпа оживленно и весело шумела. Настроение у всех было праздничное, всех так и подмывало что-нибудь сделать необычное.

— Ну, становись теперь с нами Советы выбирать.

Председатель и члены управы спустились с крыльца. За ними пошел и Бодрых.

— Не слазь, Иван, с крыльца, тебя в Совет желаем!

— Желаем!.. Ивана Бодрых желаем!

Бодрых на минуту приостановился, чуть подумал и вернулся назад.

— Я для общего дела согласен, товарищи-граждане. Еще кого желательно в Совет?

— Лыскина Якова!

— Молодых Петра!

Молодых и Лыскин поднялись на крыльцо.

Толпа грохнула в сотни корявых ладоней.

— Просим! Орудуйте, советчики!

— Мимо сходки, собирая в морщинки желтое лицо и весело склабясь, проходил Сун-Сен.

— Ходя, Советы надо?

— Нада, Советы нада.

— Вишь, надо, говорит.

— Ах, язвило б те!.. надо, говоришь?

— Нада, Советы нада.

Сун-Сен смотрит в веселые лица мужиков, весело поблескивает прищуренными глазками. Сбросил наземь тюк со спины, сел на него.

Мужики обступили китайца со всех сторон.

— Как те звать, ходя?

— Сун-Сен.

— Сенька, должно, по-нашему.

— Сун-Сен радостно соглашается.

— Сен-Ка, Сен-Ка.

На волостном крыльце наскоро переговаривается новый Совет. Иван Бодрых поднимает вверх руку.

— Товарищи, не расходись! Совет сейчас устроит заседание, и мы вам резолюцию.

Советчики пошли в волостную управу. Через полчаса вынесли постановление:

— Как, значит, мы теперь бунтуем, то быть нам и Советом, и штабом. Приказы всему населению сполнять без разговоров. Всем, у кого есть оружие, тащить в Совет. По три человека отправиться за милиционерами и доставить немедленно в штаб с оружием в руках. Штоб никакого сопротивления не было, в случае чего, милиционеров связать…

Через час к штабу привели трех милиционеров. У каждого по мужику сбоку, мужик сзади. Штаб приказал запереть милиционеров в амбар. У амбара поставили часового.

Потянулись мужики с оружием. Скоро перед штабом выросла кучка: двенадцать ружей, восемь шашек, пять револьверов.

Бодрых любовно перебирает оружие.

— Антилерия!

На пристани оживление. Десятка три вооруженных мужиков, во главе со штабом, столпились у бортов, озабоченно смотрят вверх по реке.

— Скоро пароход?

Пристанской приказчик почтительно останавливается в нескольких шагах.

— Теперь скоро, товарищ Бодрых, вот-вот покажется из-за поворота. Потому и не видать, поворот тут.

Бодрых подошел к приказчику, сурово посмотрел ему в глаза и поднес к самому носу приказчика огромный коричневый кулак.

— Как примал, так и примай пароход. Только смотри, чтобы ни-ни. Башку снесу!

Приказчик попятился.

— Помилуйте, товарищ Бодрых, как я сам из народа, пролетарий, значит, тоже понимаю, как и что. Не извольте беспокоиться.

Из-за поворота показался пароход. Среди мужиков прошло легкое волнение.

— Идет, идет.

Бодрых поправил упорно слезавшую на затылок фуражку, потрогал револьвер в кармане и скомандовал:

— С оружием которые, прячься!

Мужики рассыпались по конторке.

Пароход, сделав широкий полукруг, грузно, боком подошел к пристани. Штаб: Иван Бодрых, Яков Лыскин, Молодых Петр — впереди.

Сбоку, на видном месте, приказчик. Снимает картуз, вытирает ладонью потную лысину, думает:

«Эх, мигнуть бы только капитану, чтоб не бросал сходни».

Бодрых точно угадал приказчиковы мысли, чуть покосился суровыми глазами в сторону приказчика. Тот с глубоким вздохом надвинул картуз.

— Принимай сходни!

Народ с парохода бросился к сходням.

Штаб направил в толпу револьверы.

— Стой!

За штабом словно из земли выросли мужики с ружьями, пиками, шашками.

Толпа шарахнулась обратно.

— Что? Что такое?

Штаб двинулся на пароход. За штабом два десятка вооруженных мужиков, десяток остался у сходней.

Зычно несется по пароходу голос начальника штаба — Ивана Бодрых:

— Отдавай оружие, никаких наказаньев не будет, ежели кто добром!

В первом классе увидали трех офицеров.

— Ваше оружие, господа офицеры!

Офицеры переглянулись.

— Мы без оружия.

Бодрых усмехнулся.

— Ну што, барин, врешь, время тянешь, покажьте ваши каюты!

В каютах у офицеров нашли по револьверу, по шашке.

Иван укоризненно покачал головой:

— Говорил, штобы добром, теперь сами виноваты, на себя пеняйте.

Офицеров свели на берег.

Внизу, в третьем классе, тихо перешептывались между собой пятеро солдат с ружьями. К солдатам подошел штаб.

— Вы вот што, ребята, ружьишки-то давайте, а сами поезжайте с богом.

— Вы бунтуете, товарищи? — спросил один из солдат.

— Бунтуем, Совет у нас.

— И мы с вами.

— Ладно, ступай на берег.

Тут же, в рубке первого класса, штаб устроил заседание. На обсуждение поставили два вопроса: что делать с пароходом и как поступить с офицерами. Молодых внес предложение.

— Пустить пароход без последствиев.

Штаб предложение единогласно принял.

— Пускай везде о нашем восстании знают.

Разговор об офицерах затянулся дольше. Молодых настаивал, что офицеров надо признать как врагов народа, взятых с оружием в руках, и прикончить на месте. Бодрых предлагал оставить офицеров заложниками, может, на что и пригодятся. Яков Лыскин тянул больше к Ивану. В конце концов постановление было вынесено:

Взятых с оружием в руках офицеров признать контрреволюционерами и саботажниками и запереть в амбар заложниками.

И тут же вынесли еще одно постановление:

— Известить соседей — ивановских, чусовских и прочих, что сизовские бунтуют и чтобы бунтовать всем вместе… Послать гонцов к Петрухину, сказать, что желаем присоединиться.

Глава пятая
У повстанцев

править

Выехав за поскотину, Киселев, чтобы запутать следы в случае погони, свернул в лес и лесом повернул назад. Объехал село, выехал на дорогу далеко позади него и пустил лошадь рысью.

Часа через три подъехал к пристани. Лошадь оставил в лесу, на всякий случай спутал ей ноги, кто знает, может быть, придется вернуться с пристани и дальше опять ехать на лошади. К пристани подошел пешком.

Скоро пароход сверху?

К вечеру должен быть.

Димитрий задумался, — как быть дальше. Времени прошло совсем немного, едва ли успели сообщить по пристани о бегстве Димитрия с парохода. Да и то, если комендант парохода обеспокоился участью человека во френче, а только один комендант, должно быть, и знал, что человек во френче шпион. Во всяком случае, медлить нечего, надо решать так или этак.

Решил Димитрий так, — спуститься на ожидающемся к вечеру пароходе до следующей пристани, переправиться на другой берег и дальше ехать на лошадях. Куда ехать, решит дорогой, — обстоятельства покажут.

К ночи пришел пароход. На пристани садились мобилизованные. Голосили бабы, кричали ребятишки. Громкой незлобивой матерщиной перекликались мужики. Маленькая, сухонькая старушка прилипла к русому, вихрастому парню, не оторвется.

— И на кого ты меня спокидаешь, и да когда же я тебя, моего сыночка, увидаю…

Парень неловко старается высвободиться из объятий матери.

— Да будет, мама, ну, будет…

Убирают сходни. Пароход отчаливает. Парни сгрудились на борту, машут фуражками, кричат последние слова. Громкими визгливыми голосами причитают бабы.

Берег потонул во мраке…

Мобилизованных окружают пассажиры…

— Обилизация? Куда гонят?

— Кто знат, будто на Омск.

— Куда погонят, туда и пойдешь, наше дело маленькое.

— Правильно, земляк, солдат не свой человек, куда велят, туда и пойдешь.

Русый вихрастый парень, над которым только что причитала обезумевшая мать, тяжко вздыхает:

— Правда, што ли, Омск взяли? Назад бы вернули и нас.

— Конечно, вернули бы, делать больше нечего, если Омск взяли.

— В городе сказывали — Челяба взята. Верно, правда, что Омск взят. Тьма-тьмущая красных идет.

Гулом по палубе:

— Идут. Идут. Идут.

На лицах или смутное беспокойство или нескрываемая радость. И скрыл бы, да не сумеешь, так и прет наружу.

— Эх, скорей бы, скорей!

— Не удержатся наши, что и говорить.

— Нет, не удержатся, где удержаться.

— Что так?

— Свихнулись все, ось свою потеряли. Нельзя без нее. Каждый человек должен иметь свою ось. Нет оси, и твердости в жизни у этого человека нет, шатается он из стороны в сторону, потому опоры под ногами нет. А который нашел ось-то, шутя тому человеку, его и встречный ветер не собьет с дороги, потому держаться ему есть за что, Ловко за свою-то ось держаться.

— К чему ты это?

— А ты мекай. Как думаешь, есть у Колчака ось?

Мужик опасливо взглядывает, потом сразу успокаивается, машет рукой.

— Есть, только чужая, на чужих осях вертится.

— Это как же понимать?

— А как хошь понимай, милачек.

— Та-ак. Значит, не продержится?

— Обязательно. На чужих осях не продержишься.

— Ну и дела! Вот жизнь пришла…

Небольшой коротконогий мужик, перехваченный под самый живот шелковым монастырским пояском, весело хмыкает:

— А у нас своя война, по-те-ха!

— Какая война?

Наша, барабинская. Появились отряды из мужиков при ружьях, при пулеметах, при всей амуниции то ись. Ну, значит, и того… то там пощупают, то там. Большое беспокойство наделали для начальства. Пригнали поляков, чтобы все банды в два счета… И пошла война… Мужики в болота, поляки за ними. Ну, да где ж там, места у нас гиблые, топкие, мужик каждую тропку знает, а поляк куда пойдет. Прямо пойдет — болото, налево повернет — болото, направо — опять болото. А мужик, знай, постреливает да поляцкие ружья подбирает. Он бы хошь и назад, поляк-то, ну, да и назад болото. Выходит, то ись, так, что у поляков неустойка.

— А проводников не берут?

— Берут, как не брать, без проводников никак невозможно. Ну, да, вишь, не каждый из нашего брата тропки знает, а и знает, так ошибется.

Поблескивают искорки в серых веселых глазах, колышется от сдержанного смеха русая борода.

— Ошибаются?

— Да вить как иначе. Свой своему поневоле брат. Друг за дружку и держутся…

Кучка бородатых мужиков сжимается тесней вокруг веселого барабинца.

— А большаки-то, видать, нажимают?

— Нажимают. Гляди, силу какую на них гонят, так и идут эшелон за эшелоном.

— Молодых все гонят, нас, стариков, не больно берут: знают, что не пойдем.

— А то пойдем. Будя, знаем, для кого стараемся.

— И молодые-то не все идут.

— Не все?

— Не все. У нас бегут которые прямо на Тобольск, к большакам навстречу.

— Эх, и народу гибнет, пропасть… И, вишь, идут, язви их, молодые-то!

Путаются жесткими корявыми пальцами в широких лохматых бородах, укоризненно качают головами.

— Ишь ты, идут молодые…

Справа чуть голубеют горы. Впереди, сзади и слева — степь. Сонный ямщик показывает кнутовищем на горы.

— Пошаливать народишко начал.

— Пошаливают? — переспросил Димитрий.

— Пошаливают. Раньше тихо было, никогда ничего не слыхали, а седни началось. Деревня тут, в горах, вон между той вострозубой и вон той, что поправее, как малахай киргизский. Заехали лонись в деревню с десяток партизан из анненковцев, — анненковцы тут у нас по губернии воюют, — безобразничать начали. Целую неделю ни проходу, ни проезду. Мужиков в нагайки, баб молодых и девок которых под себя. Ну, их и того, пришибли. Через три дня в деревню целая армия.

— Подать виноватых!

— Ну, конечно, где ж виноватых сыскать… все виноваты, все били, все и в ответе. Так на своем и стоят:

— Нет виноватых.

— Нет?

— Нет.

— Ладно. Выстроили всю деревню на улице, поставили пулемет.

— Нет виноватых?

— Нет. Все виноваты.

И давай пощелкивать из пулемета… Мало которые уцелели, все здесь полегли: и старые, и малые… А которые уцелели, те в горы ушли, тем дорога одна теперь… Ну, к этим атамановец или там белогвардеец какой не попадайся, живого не выпустят… Купчишкам тоже спуску не дают. Много купчишек этой дорогой шляется в Монголию, товаром красным спекулируют… Пошаливают, для че не пошаливать…

Ямщик замолчал, задумался. Задумался и Димитрий о своем. Разве махнуть в эти горы. До гор добраться нетрудно, документ в кармане надежный.

«Скажешь спасибо Френчу», — с усмешкой подумал Димитрий.

Ямщик обернулся с козел.

— Теперь вот сизовские бунт объявили.

Киселев вспомнил высокого черного мужика, — ходока из Сизовки.

— Это где кардинское именье было?

— Вот, вот, это самое… И к соседям послали: бунтуем, мол.

Димитрий встрепенулся.

— Далеко до Сизовки?

— Не шибко далеко, в сторону только. Вон туда надо, к берегу, берегом дорога пойдет.

— А сколько верст?

— Верст тридцать, должно, наберется, а то и все сорок.

— Повезешь туда?

Ямщик придержал лошадей, внимательно оглядел Киселева, — вот человеку блажь в голову пришла.

— Для че не повезти, повезу.

— А сколько возьмешь?

Мужик немного подумал, почесал концом кнутовища за ухом.

— Ну че будем рядиться, лишнего не возьму.

— Нет, все-таки, — настаивал Киселев. — Так-то, дядя, лучше, чтобы после недоразумений каких не было.

— Какие там недоразумения, сказал — лишнего не возьму.

Ямщик слез с козел, обошел вкруг коробка, потрогал колеса, поправил на кореннике чересседельник, отошел в сторону и не спеша стал оправляться. Киселев терпеливо ждал.

— Да-к что ж, — повернулся к нему ямщик, — сорок верст, дорога берегом ухабистая… двести рубликов положить надо.

— Ты спятил, дядя, — за тридцать верст двести рублей.

— И все сорок наберутся, — спокойно ответил ямщик, — овес седни дорогой, а я на паре.

— Ну-ну, — покачал головой Димитрий.

Мужик, улыбаясь, почесал затылок.

— С кого ж тогда и взять… Ты, поди-ка, из этих самых, из чиновников.

Димитрий усмехнулся.

— Может, и из чиновников, да все равно я в сто раз беднее тебя. У меня ни черта нет, а у тебя всего полно. Ну, сколько у тебя лошадей?

— Шесть.

— Коров?

— Четыре.

— Машины есть?

— Как не быть машинам, есть и машины — не без самодовольства сказал ямщик.

— А у меня знаешь, что есть?

— Ну?

— Вот все, что на мне, да в кармане вошь на аркане.

Мужик засмеялся.

— Ну, этого добра и нам не занимать… Да-к, значит; двести рубликов, сейчас и повернем.

Киселев сердито махнул рукой.

— Ладно, поезжай!

Верстах в пяти от Сизовки Киселева догнал отряд конных милиционеров.

— Стой, что за человек?

Димитрий быстро оглядел всадников. Заметил между ними молодого бледного попика. Подумал про себя:

«Ага, каратели».

Спокойно выдержал испытующий взгляд спрашивающего и ответил:

— Человек как человек, а еду по своему делу.

— По какому делу, куда?

В Сизовку мне, а по какому делу, о том я только одному могу сказать. Где у вас старший?

— Я старший и есть.

Киселев вынул бумажник, протянул старшему документ, взятый у человека во френче. Старший прочитал, с уважением посмотрел на Димитрия и вернул бумажку.

— Свой, значит. Выходит, по одному делу едем.

Димитрий улыбнулся.

— Должно быть, по одному. Вы в Сизовку?

— Да.

Пригласил с собой попика.

— Садитесь, батюшка, а то неловко духовному лицу верхом.

Поп пересел в коробок к Димитрию, с любопытством оглядел его.

— Вы от начальства, должно быть?

Киселев молча и важно кивнул головой и, в свою очередь, спросил попика:

— А вы, батюшка, с отрядом?

— Нет, я сизовский. Бунтуют, мерзавцы! Милиционеров арестовали, почту заняли, земство прогнали… Пароход ограбили… Господ офицеров с парохода сняли, в амбар заперли, живы теперь, нет ли… Я почел своим священным долгом осведомить начальство.

— Может быть, склока одна, не бунт?

У Димитрия такой спокойный вид, а внутри сгорает от нетерпения узнать от попика про бунт в Сизовке.

— Что вы, что вы, почтеннейший господин, бунт, бунт! Управляющий уездом тоже сомневался. Может, говорит, так, по пьяному делу… Бунт, бунт! Бунт против власти, против церкви, против бога!

Киселев с многозначительным видом улыбается, небрежно роняет:

— Я кое-что знаю, но подробных донесений не имею… Там ходок этот… как его…

Попик с почтением посмотрел на Димитрия и подумал:

«Должно быть, крупная птица, донесения имеет».

— Это вы про Ивана Бодрых изволите говорить, — обратился он к Димитрию, — который насчет земли в город ездил?

— Да, кажется, так зовут этого ходока. А как вы это, отец, пробрались, как вас бунтовщики не сцапали?

Попик скромно улыбнулся.

— А я, господин, пешечком. Вышел будто на прогулку, зашел за село да и давай бог ноги. До соседнего села дошел, у знакомого батюшки взял лошадей да скорей в город.

Киселев засмеялся. Чувствует, что попик считает его за какое-то начальство, принимает покровительственный тон и дружески хлопает попа по колену.

— Молодец, батя, молодец!

Поп воодушевился. Его бледное лицо загорается краской.

— Понимаете, господин, штаб, сукины дети, выдумали!

— Да что вы?

— Да, да. Вот этот самый Бодрых, да Лыскин Яков, да Молодых Петр, — мужики!

Димитрий искренно восторгается.

— Да что вы?

— Да, да, мужичье сиволапое!

Димитрий ясно представляет себе огромную фигуру Ивана Бодрых, когда тот на пароходе отсунул человека во френче, смерил его уничтожающим взглядом:

«Егория бы вам, сукиным детям…»

Подъехал старший милиционер.

— А вы слыхали, здесь недалеко, верстах в ста, Петрухин орудует?

Больших трудов стоит Киселеву скрыть свое радостное удивление.

— Знаю, да.

Спокойно и терпеливо ждет, когда милиционер начнет рассказывать.

— Вот жизнь собачья, с лошади не сходишь, так на лошади и живем. Мыкаемся по всему уезду, чуть не в каждом селе теперь бунт… А этот Петрухин, как черт, носится из конца в конец.

Киселев успокаивает старшего:

— Недолго поносится, скоро отдыхать будет…

— Да уж отдохнет, как попадется к нам в лапы.

Милиционер отъехал. Попик клевал носом, время от времени с трудом поднимая отяжелевшие веки и виновато улыбаясь Димитрию. Стал подремывать и Димитрий.

— Вон и Сизовка, — обернулся ямщик к седокам.

Киселев подозвал старшего.

— Я думаю вот что: вы с отрядом подождите здесь, вон на опушке спешьтесь, а я пройду в село один. А то, неровен час, засада какая или еще что. От бунтовщиков всего можно ожидать.

Старшему такое предложение Киселева понравилось.

— А ведь и верно. Кто их знает, какие у них силы. Правда, и нас двадцать человек, ну все-таки.

— Береженого и бог бережет, — сказал проснувшийся попик.

— Верно, батюшка. А как же вы один-то? — обратился старший к Димитрию.

— Ну, я и не в таких переделках бывал.

Димитрий вылез из коробка и стал расплачиваться с ямщиком. Мужик смущенно взял деньги.

— Ты уж извини, если что неладное сказал.

— Ладно, ладно, — засмеялся Киселев, догадываясь, что теперь и ямщик считал его за начальство. — Ты только поезжай отсюда скорей, где-нибудь на дороге передохнешь.

Ямщик быстро повернул назад.

Димитрий обратился к попику:

— Вам, батюшка, я тоже советую обождать здесь, спокойнее будет. Вовсе не нужно, чтобы бунтовщики видели, как вы вернулись. Попозднее задами пройдете.

Поп согласился.

У поскотины Димитрия встретили два рыжих бородача с ружьями.

— Стой, паря. Чей такой? По какому делу?

— Мне надо штаб.

Мужики подозрительно оглядели Димитрия с ног до головы. Чудно, надо человеку штаб, а идет так себе, словно на прогулку, — ни оружия, ни багажа, да еще и пеший ко всему.

— Шта-а-аб. А зачем тебе штаб?

Киселев улыбнулся.

— А уж это я штабу скажу — зачем. Мне Ивана Бодрых надо.

— Ивана Бодрых. Чудак человек, так бы и сказал…

— Ивана Бодрых можно… Ты постой, однако, мы пошепчемся.

Бородачи отошли в сторонку, пошептались.

— Ну вот, Степан те проводит, ступай.

Когда шли улицей, народ любопытно оглядывал Димитрия.

— Че, Степан, пымал, однако?

Степан молча отмахивался от любопытных. Подошли к штабу. У крыльца толпились вооруженные мужики, — молодые и старые, суровые и добродушные — всякие. Тотчас окружили Киселева.

— Чей такой? Откуда?

— К Ивану Бодрых, — сказал Степан, — должно быть, каменский. Ну-ка, сторонись.

Толпа расступилась.

— Проходи, все здесь, заседанье в штабе.

Димитрий вслед за Степаном вошел в штаб. Среди сидёвших за столом сразу узнал Ивана Бодрых, — того самого огромного черного мужика, что на пароходе рассказывал про землю.

— Слышь, Иван, к тебе человек. У поскотины пымали.

Бодрых с недоумением всматривается.

Киселев улыбнулся Ивану:

— Что, товарищ Бодрых, не узнаешь?

Бодрых медленно припоминает.

— Кажись, узнаю… Стой, на пароходе вместе ехали. Вить ты тот большак, что с парохода убежал?

— А почему ты знаешь?

— Весь пароход только об этом и говорил. Вот как за тобой человек-то городской на берег прыгнул да в воду провалился.

— Вот, вот, я самый и есть.

— Не догнал те шпиен?

— Догнал, да я его придушил да в реку сбросил.

Лыскин и Молодых о чем-то перешептывались, подозрительно посматривая на Димитрия.

— А не врет этот человек, как думаешь, Иван, — спросил Молодых. — Хорошо бы его обыскать.

— Чего меня обыскивать, — спокойно сказал Димитрий, — вот документы и браунинг, что я отобрал у шпиона.

Все наклонились над документом и долго его рассматривали. Вдруг Молодых вскинул голову, пронзил Киселева холодными недоверчивыми глазами:

— А может, ты тот самый шпиен и есть? Документ у те, паря, самый настоящий.

Киселев в восторге от подозрительности мужиков, — молодцы, молодцы, так и надо! Радостным смехом дрожат глаза.

— Да ведь меня знает Иван Бодрых.

Мужики с суровым недоумением смотрят на Киселева. И чему человек радуется. Ведь, ежели что… Одним словом, может, человеку сейчас могила, а у него рожа лыбится.

— Хорошо ты его знаешь, Иван?

Бодрых заколебался.

— Будто тот самый.

Киселев весело и радостно смеется. Вот это штаб! Основательный народ. Эти надуть себя не дадут, с такими не страшно.

— Ну, хорошо, товарищи, я вам покажу еще один документ, надеюсь, что тогда вы мне поверите. Только вы бы отвернулись куда, а то документ у меня в таком месте запрятан, что и смотреть неловко.

Штабники улыбнулись.

— Вон спрячься за шкаф.

Димитрий подошел к стоявшему в углу шкафу, открыл дверку, спрятался за нее. Через минуту вышел из-за дверки, протянул мужикам целлулоидную капсулу.

Вот документ.

Раскрыл капсулу, вынул из нее узенькую шелковую полоску.

— Читайте, товарищи.

Мужики нагнулись над документом…

Вышел Иван Бодрых на крыльцо. Трепыхается по широкой груди лохматая борода, смехом брызжут глаза.

— Хо-хо-хо! Большак, товарищи, объявился. Хо-хо-хо!

— О! Где ж документы у него были?

— В заднице!

— Хо-хо-хо!

— Ха-ха-ха!

— Ну те, Иван, к лешему, говори толком!

— Верно говорю. Штучка такая махонькая, вроде пузыречка, меньше наперстка, в свечку копеечную тоньшины… А в пузыречке ленточка, на ленточке все и написано.

— Хо-хо-хо!

— Вот это большак!

— Да уж этот всамделишный!

— Из самой Москвы, товарищи, от самого Ленина.

Трепыхается Иванова борода, сверкают веселые серые глаза.

— Хо-хо-хо! Как он с пузырьком-то… Хо-хо-хо!.. До ветру-то…

— Хо-хо-хо!

Прерванное необычайным происшествием заседание штаба продолжалось.

— У меня, товарищи, спешное дело, разрешите сделать доклад, — сказал Димитрий.

— Ну-к, что ж, делай.

— О вашем Сизовском восстании донес поп…

— Ах, язва эдакая… А нам и невдомек, куда девался наш попишка.

— Да, да. Вышел из села пешком, никто и не обратил внимания. Из уезда выслали двадцать конных милиционеров, я их встретил вместе с попом верстах в пяти от Сизовки. Показал документы, поверили, приняли за своего. Ну, поп мне все и рассказал. Я уговорил отряд подождать в лесу, пойду, мол, один сначала посмотрю, как и что там у бунтовщиков. Теперь ждут меня назад. Надо, товарищи, обдумать дальнейший план действий.

Мужики задумались.

— Н-да… Живьем бы взять милиционеров, без пролития крови. Двадцать винтовок нам бы шибко годились.

— Хорошо бы, да как. Сами оружия не отдадут.

— Придумать надо — как.

Все с надеждой смотрят на Киселева, — этот не подведет, этот придумает.

Димитрий подробно изложил, как, по его мнению, надо было бы поступить. Штаб к плану Димитрия отнесся одобрительно.

— А на всякий случай, чтобы крепче было, можно гостей и самогоном угостить. У вас самогон есть?

— Еще самогону не быть. Есть.

— Хороший?

— Хо-хо. Да супротив нашего самогону поискать.

— Вкатить бочонок самогону в штаб… Все посты снять… Людей с оружием спрятать…

Лицо Киселева наливается румянцем. Загораются глаза. Резкие отрывистые фразы звучат, как приказания.

— Согласны, согласны!

Иван Бодрых с любовной улыбкой оглядывает Димитрия.

— Товарищи, вношу предложение. Как, значит, товарищ Киселев человек партийный и в этих всяких делах понимает, назначить товарища Киселева начальником штаба.

Молодых восторженно вскакивает с места.

— Верно! Правильно!

Встает и Яков Лыскин. Протягивает Димитрию руку, крепко жмет.

— Как ты, значит… как мы… одним словом — единогласно.

Киселев взволнованно поднялся.

— Спасибо за доверие, товарищи!

К вечеру Димитрий подошел к лесу, где оставались дожидать милиционеры.

— Можно ехать, сбежали бунтовщики. Должно быть, кто успел сообщить.

Отряд выехал из лесу. Впереди отряда Димитрий и старший. Когда въехали в село, было совсем темно. Улица словно вымерла, нигде ни голоса, ни огонька. Подъехали к штабу шагом, спешились. В штабе сразу наткнулись на бочонок.

— Ну-ка, братцы, что в нем?

Окружили бочонок, открыли кран.

— Эге, самогон. И дух скусный.

Как торопились, даже самогон не успели выпить.

Старший принял строгий начальнический вид.

— Не трожь самогон, на военном положении мы! Может, зелья мужики подмешали.

Киселев дружески похлопал старшего по плечу.

— Ничего, по кружечке с устатку можно. Ушли бунтовщики, кого бояться.

Нагнулся к бочонку, нацедил себе кружку, старшему кружку, понюхал.

— Хороший самогон. Чокнемся.

Старшему приятно выпить с хорошим человеком. С улыбкой взял у Димитрия кружку.

— По одной можно.

Крякнул, вытер губы рукавом. Строго глянул на милиционеров.

— Ну, ребята, по одной можно.

Через час из штаба неслись громкие нестройные песни…

…Утром сунулись милиционеры во двор, Как кипятком ошпарило, — торчали перед дверью острые пики, поблескивали штыки.

— Братцы, засада!

Отскочили назад, захлопнули дверь. Все повскакали, бросились к окнам и тотчас же отскочили — внизу, под окнами, торчат пики, поблескивают штыки.

Старший протер глаза.

— Где человек из контрразведки?

— Нет человека. Ночью вышел, не вернулся. Видать, мужики захватили.

Со двора постучали. Старший подошел к припертой изнутри двери.

— Что надо?

— Пустите, переговорить надо.

— Нашел дураков, так и пустили.

— Всурьез говорю, от штаба я, переговоры иметь желаем.

— Как быть, братцы, пустить или не пустить?

— Надо бы пустить, может, на чём и столкуемся.

Чуть приоткрыли дверь.

— Ну хорошо, иди.

В сени вошел Яков Лыскин. С легкой усмешечкой оглядел милиционеров.

— Кто у вас старший?

— Я старший.

— Сдавайтесь. Штаб постановленье вынес, чтобы напрасно крови не лить, вам сдаться. Давайте оружие, вас самих не тронем.

Старший выпятил грудь, строго сдвинул брови.

— А ты кто такой? Я тебя за эти слова к стенке!

Яков Лыскин хмыкнул в бороду и внушительно сказал:

— Я штаб. А что к стенке, так ты, паря, не шибко… Вот, подойди-ка сюда.

Яков взял старшего, как маленького, за руку, подвел к окну, добродушно похлопал по плечу.

— Видал, паря, народу-то? Ну, которых перебьете, так вить не всех же… Тогда держитесь и вы. Живьем не возьмем — вместе с избой сожгем.

Глянул старший в окно. С той стороны улицы торчат из окон винтовки, нащупывают дулами запертых в штабе. У самого штаба по стенкам прижались мужики. Стрельнуть бы изо всех ружей, — нельзя, головы высунуть бунтовщики не дадут.

Старший, скрывая тревогу, отошел от окна.

— Мы тебя не выпустим, заложником оставим.

— Ну-к, што ж, мне не к спеху, — спокойно сказал Лыскин, — подожду, в штабе и без меня управятся.

Яков отошел в глубь комнаты, сел на лавку. Неторопливо порылся в кармане, вынул кисет, свернул цигарку, закурил.

Милиционеры вполголоса, искоса поглядывая на Якова Лыскина, стали обсуждать положение.

— Надо сдаваться, братцы, не вырваться. По одному перестреляют, а не то и живьем сожгут, вишь, как в мышеловке.

Старший подошел к Лыскину.

— Ну хорошо, оружие мы отдадим, нас выпустите?

— Полномочиев таких не имею, — спокойно ответил Яков, затягиваясь цигаркой, — доложиться штабу надо. Сдавайте наперед оружие, об вас разговор посля будет.

До полудня милиционеры все чего-то ждали. Яков молча сидел на лавке и попыхивал цигаркой. В полдень старший подошел к Лыскину.

— Ну, примай оружие, сдаемся.

— Так-то, паря, лучше, давно бы так.

Яков подошел к окну и махнул своим.

— Товарищи, примай оружие!

Милиционеров заперли в амбар, туда же, где сидели офицеры.

На заседании штаба Димитрий поставил вопрос о том, что делать с попом.

Все в один голос:

— Расстрелять и больше никаких, чтоб не доносил! Димитрий покачал головой.

— Нет, товарищи, так не годится. Как-никак поп, а у вас народ до сих пор к попам с уважением относится. Многие недовольны будут, это им обидно покажется. А нам нужно, чтобы за нами все шли.

Штабники призадумались.

— Да, пожалуй, и правда.

— Выгнать бы, по-моему, попа из Сизовки, а имущество конфисковать, — сказал Димитрий.

— Тогда уж и дьякона заодно, — поддержал Бодрых.

Яков Лыскин поскреб в затылке, сказал смущенно:

— Не виноват будто дьякон.

— Одного поля ягода, сейчас не виноват, потом будет виноват.

Молодых присоединился к Ивану.

— Верно, лучше сейчас, а то потом хлопот не оберешься.

В конце концов Петр Молодых, бывший в штабе за секретаря, записал постановление:

«Попа Ивана за донос из села Сизовки вместе с его семейством изгнать, имущество конфисковать в пользу революционной армии. Дьякона Василия, как он с попом Иваном одного поля ягода, также изгнать, а имущество конфисковать…»

Пошел Петр Молодых с постановлением революционного штаба к попу Ивану, за Петром мужики гурьбой. Выслушал поп Иван постановление, вскипел гневом великим.

— Анафемы, проклинаю из рода в род!

Побледнел поп Иван, перехватило в горле.

Смеются мужики.

— Ты, батя, тише. Как мы теперь восставший народ, революционная армия, значит, то ты теперь не шибко кричи.

Молодые парни грохочут:

— Остричь попа!

Вывели попа Ивана из дома, усадили среди двора, крепко держат за руки. Упали наземь русые кудри попа Ивана. Обкарнали пушистую бородку.

Плачет поп, от злобы задыхается.

— Будьте прокляты, прокляты!

— Не могешь проклинать, как ты теперь расстрига.

Кончили с попом, за попадью взялись. Подняли юбки попадье на голову. Мишка Сычев с лагунком дегтя подлетел:

— Помазуется раба божия Настасья, попова жена!

И мазком попадью — спереди мазок, сзади мазок.

— Хо-хо-хо! Посмоли, Миньша, посмоли!

Рвется попадья из дюжих рук, криком кричит. Поп Иван рвется, смертного поругания снести не может.

— Да разразит вас господь громом, молнией, трусом, гладом!.. О, будьте прокляты, прокл…!

Задохнулся в злобе великой, рванул ворот подрясника.

— Иди, батя, иди!

Шумной веселой толпой, будто гостей провожали, направились к реке. Почти одновременно к реке подвели дьякона вдового.

— Садись в лодку, поезжай.

Сели в лодку поп с попадьей, сел дьякон вдовый. Сунули им мужики весла в руки, оттолкнули лодку от берега.

— Поезжай да назад не ворочайся.

Лодка тихо качнулась, поплыла.

Вскочил поп Иван в лодке, простер руки к берегу:

— Проклинаю!.. Будьте прокляты во веки веков!.. В детях ваших и во внуках ваших!..

Распалилось сердце попа Ивана. Грозит кулаком, а слова в горле застряли, не вытолкнешь. Попадья дергает за подрясник.

— Сядь, отец Иван, сядь, озлобишь мужиков.

Отмахнулся поп Иван от жены, прохрипел не глядя:

— Молчи ты… мазаная!

Заплакала попадья. Низко нагнулась, закрыла руками лицо.

— Будьте прокляты, прокляты!..

— Хо-хо-хо! Позжай, батя, позжай!

Глава шестая
Усмирители

править

Ночью, в двух верстах ниже Сизовки, остановился пароход «Коммерсант». На пароходе находился карательный отряд, высланный против бунтующей Сизовки, — две роты солдат, сотня польских гусар при пушках, пулеметах.

В рубке первого класса заседает военный совет: начальник отряда капитан Ефимов, ротмистр пан Зелинский, три русских офицера, два поляка.

Боевой план предложен капитаном Ефимовым.

— Пан Зелинский ссаживается на берег, тихим шагом продвигается к Сизовке, оставляет у обоих концов ее по полсотне гусар и ждет сигнала. Капитан Ефимов поднимается на пароходе к пристани, роты сходят на берег, рассыпаются вдоль берега цепью… С парохода сигнал… С обоих концов врываются гусары, с берега солдаты. Пощады никому… — Капитан Ефимов делает рукой короткий выразительный взмах: — Ни-ко-му!

Военный совет боевой план капитана Ефимова одобрил.

Гусары сводят лошадей на берег, молча строятся. Пан Зелинский выезжает вперед, тихо командует:

— Шагом ма-а-арш!

По три в ряд, взвод за взводом, гусары исчезают в темноте…

Пароход с притушенными огнями медленно пополз вверх по реке.

Иван Бодрых обходил посты. За конторкой пристани, у старой поваленной барки трое часовых закинули удочки.

Бодрых остановился возле мужиков.

Рыбу ловите?

— От скуки, — тихо ответил один из мужиков, — все будто дело.

Прислонился Иван к барке, задумался. К ногам с тихим шелестом набегала волна. С того берега доносился глухой шум тайги. В реке отражались звезды, ярко сиявшие на черном небе.

Вдруг Иван поднял голову.

— Чу, ребята!

Снизу по реке донесся плеск, тихий, чуть разберешь, а слышно — плещется.

— Слышь, товарищи, плещется!

Мужики повернули головы вниз по реке — на звук чутко прислушались.

— Плещется.

— Не иначе, пароход.

— Пароход, однако… Колесами плещет… тихо только.

Еще прислушались.

— Пароход, быть больше нечему.

Бодрых встрепенулся.

— Беги один в штаб, скажи товарищу Киселеву, пароход идет… Ты, Ваньша, посты на низу обеги… Без приказания стрельбы чтоб не открывать… Постам стягиваться сюда…

Получив донесение о появлении парохода, Киселев немедленно двинул к пристани все силы.

Цепи повстанцев рассыпались по берегу, щелкают затворами. Главные силы сгрудились у поваленной барки.

— Кто с револьверами — на конторку, стрелять в упор, — тихо командует Димитрий, — с пиками туда же.

Всматриваются мужики волчьими глазами в темноту, напряженно вслушиваются.

Тихо пароход ползет, не иначе еще берегом люди идут.

Димитрий опять к главным силам.

— Товарищ Молодых, с конными на поскотину!. Товарищ Лыскин, с конными по берегу, не идут ли солдаты берегом!

Молодых и Лыскин скрылись в темноте. Не успел Киселев дойти до конторки, от Лыскина прискакал конный.

— Товарищ Киселев, высадку хочут делать, к берегу пароход забирает.

Димитрий почувствовал легкое волнение. Вот оно, первое серьезное дело! Как-то поведут себя мужики. Хотел было обратиться к ним с краткой речью и тотчас же раздумал, — не до речей.

Ринулся вперед.

— За мной, товарищи! Соблюдать тишину!

Люди пригнулись к земле, распластались. Мелькают отдельными тенями, тень за тенью. Бегут неслышным бегом, на носках, по-военному.

В ста саженях ниже пристани пароход приставал к берегу.

Димитрий остановил людей.

— Окружай место полукругом. Как начнут слезать, бить по сходням.

От одного к другому приказание шепотом:

— Окружай… бить по сходням…

Влипли в землю упругими телами. Винтовками в пароход уперлись. Ждут.

С парохода осторожная вполголоса команда:

— Бросай сходни!

Слышно было, как перекинули на берег сходни, зашуршали комья земли, падая в воду. По сходням замелькали тени, тихо забряцало оружие.

Перед сходнями заколыхались кучкой. Донесся тихий, сдержанный говор. Так и подмывает мужиков. Эх, стрельнуть бы. Твердые пальцы крепко впились в железо винтовок, дула нащупывают жертву.

Вдруг звонкой сталью взметнулась по берегу команда Димитрия:

— Залп!

И сразу грохнуло, разорвало, покатилось перекатами по воде. Ответным эхом откликнулась сотого берега тайга.

У сходней — крики и стоны обезумевших от страха людей, плеск упавших в воду тел.

— Залп!.. Залп!..

Голос Димитрия звенел радостью. Победа будет на их стороне, враг не выдержит. И словно в ответ с парохода донеслась яростная команда капитана Ефимова:

— Назад, назад, убирай сходни!

Ярко вспыхнули электрические лампочки парохода.

— Кто смел? — задохнулся от злобы капитан Ефимов. — Тушить огни!

Огни погасли.

С парохода открыли беспорядочную стрельбу. А с берега, из пугающей темноты неслись залпы за залпами, крупным градом стучали пули по палубе.

Люди падали от невидимого и потому еще более страшного врага.

Под выстрелами пароход медленно спускался вниз.

На берегу повстанцы подобрали восемнадцать винтовок. С убитых солдат сняли подсумки, одежду. Тела столкнули в воду…

От поскотины послышались частые выстрелы.

К берегу подскакал верховой.

— Где товарищ Кисёлев? От Молодых я…

— В чем дело?

— Товарищ Киселев, там целый отряд. Казаки или кто, не разберешь.

— Хорошо, скачи назад, скажи, чтоб держались… Товарищ Лыскин, ты с десятком ружей останься здесь… Остальные со мной.

Выбежали из села, разделились надвое. Димитрий с частью отряда беглым шагом двинулся в обход берегом. Подошел почти вплотную к гусарам пана Зелинского, рассыпал людей цепью по мелкому кустарнику.

— Залп!.. Залп!..

Вздыбились под гусарами испуганные лошади, понесли. К пану Зелинскому подскакал вестовой.

— Господин ротмистр, пароход отступает!

Заиграли отбой. Гусары пана Зелинского отступили к пароходу.

В полдень к Сизовке подошла конная разведка из польских гусар. Остановились в полверсте, постояли на виду у часовых, охранявших въезд в село, повернулись и уехали. Часовые дали знать в штаб. Одновременно разведка повстанцев донесла, что пароход стоит верстах в пяти от Сизовки и что на пароходе пулеметы и пушки.

Было ясно, что теперь враг не будет дожидаться ночи, а подойдет засветло и начнет громить село из пушек. Чтобы не подвергать разгрому Сизовку, штаб решил пока оставить село.

Позвали бывшего волостного председателя, рыжего широколицего мужика с облупленным носом.

— Послужи, Василий, народу, оставайся с белыми.

Димитрий подробно изложил Василию, как нужно вести себя с белыми:

— Прикинуться пострадавшим от большевиков, втереться к белым в доверие, разузнавать об их намерениях и держать со штабом повстанцев тесную связь.

Крепко задумался Василий, почесывая двумя пальцами крошечный облупленный нос.

— Да уж и не знай как…

— Оставайся, кум, кроме тебя, некому, — сказал Иван Бодрых.

— Видать, оставаться, делать больше нечего. Ну, постегают малость, а че еще?

— Беспременно постегают, — подтвердил Бодрых, — потерпи, кум.

— Ладно коли.

Весь день грузили подводы. Все делалось молча и быстро. Не было слышно ни криков, ни причитаний баб…

К вечеру потянулись из села длинной вереницей подводы, как с разоренного пожарищем гнезда.

… Утром, нащупывая Сизовку черными дулами пушек, пароход подошел к пристани. На пристани дожидались приказчик, кассир, Василий — бывший председатель, и еще два мужика — бывшие члены управы.

Капитан Ефимов с мостика хмуро оглядел встречавших. Мужики сдернули фуражки.

— Я — председатель волостной управы, — спокойно оглядел Василий капитана Ефимова и сходивших вместе с ним офицеров. — Свергли нас бунтовщики. При оказании сопротивления пострадали, — мне глаз подбили, членам управы зубья повышибли, всем ребра поломали.

Ефимов впился в лицо председателя серыми холодными глазами:

— Бунтовщик?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — спокойно ответил Василий, — службу справляли по совести… А что касательно бунтовщиков, то их в Сизовке теперь нет.

— Где ж они?

— Седни ночью сбегли. Мы опять у власти — я и члены управы.

Василий мотнул головой в сторону мужиков. Ефимов мельком окинул членов управы.

— Ладно, потом разберемся.

Обернулся к стоявшему офицеру.

— Поручик, согнать всех жителей на площадь!

Капитан Ефимов вернулся на пароход…

Солдаты и гусары рассыпались по избам. Прикладами и нагайками сгоняли всех оставшихся в селе на площадь, к церкви. У самой паперти стоял накрытый белой скатертью стол, вокруг стола полдюжины венских стульев, принесенных из поповского дома. Вся площадь была замкнута в железном кольце солдат и польских гусар.

К церкви галопом подскакала кучка всадников. Капитан Ефимов прошел к столу, сел. Рядом сели остальные офицеры. Позади разместился конвой.

Толпа тотчас же упала на колени.

— Кормилец, родной, не виноваты мы. Это все штаб с большаком бритым наделали.

Капитан брезгливо сморщился.

— Молчать! Потом разберем, кто виноват, сейчас некогда.

Он повернулся к пану Зелинскому и тоном глубокого презрения сказал:

— На-род. Скоты, подлая, трусливая толпа!

Пан Зелинский пожал плечами.

— Что вы хотите, капитан, от этого мужичья!

От толпы отделился коренастый рыжий мужик, направился к офицерам. Гусар взмахнул нагайкой. Мужик увернулся.

— Ваше высокоблагородие, рассказать хочу.

Капитан Ефимов узнал председателя и сделал знак рукой.

— Пропустить!

Василий, держа в руках фуражку, подошел к столу, почтительно остановился в двух шагах от офицеров и молча ждал.

— Ну?! — сурово сказал капитан Ефимов.

— Как я здешний председатель и со мной двое членов, — Василий оглянулся на толпу и слегка махнул рукой, — теперь рассказать хочем про бунтовщиков.

Из толпы выдвинулись два мужика — бывшие члены управы.

— Рассказывай! — сказал капитан.

Василий обрадованно заторопился:

— Штаб, значит, у них, — Иван Бодрых, кумом еще мне приходится, Яков Лыскин, Молодых Петр. А за главного бритый большак, из самой Москвы большак… Да, вишь ты, китаец все болтал, Советы, говорит, надо. Вон большой китаец стоит. Сенькой звать.

Про китайцев Василий сболтнул неожиданно для самого себя, — и не заметил, как сорвалось с языка. Сун-Сен услыхал свое имя, увидал, что на него показывают пальцем, улыбнулся и закивал головой.

— Сенька, моя Сенька.

Капитан взглянул любопытно на Сун-Сена.

— Этот?

Василий торопливо и обрадованно подтвердил:

— Он самый, ваше высокоблагородие, самый он и есть.

Оба члена управы потихоньку продвигались к столу. Капитан поглядел на них, на толпу, все еще стоявшую на коленях, слегка привстал, опершись руками о стол.

— Кормилец, не виноваты!..

Ефимов сел и бросил через плечо:

— Построить в шеренгу! Баб отдельно!

Солдаты бросились в толпу.

— Вставай! Стройся!

В десятке шагов от стола вытянулись двумя длинными рядами — направо мужики, налево бабы. Ефимов мотнул головой на Сун-Сена.

— Китайцев сюда!

Сун-Сена, Кванг-Син-Юна и Шуан-Ли вывели из ряда и поставили возле председателя. Мужики — члены управы — подвинулись еще несколько шагов и тоже встали возле Василия.

Офицеры стали совещаться. Совещались недолго…

Капитан Ефимов вынул папиросу, закурил от услужливо поданной паном Зелинским зажигалки, сделал две-три глубокие затяжки. Медленно обвел толпу скучающим взглядом. Опять затянулся, продолжая внимательно рассматривать толпу, как бы что-то соображая. Волна легкой неуловимой дрожи прошла по левой половине головы капитана, в мелких морщинках, приподняла левую щеку. Задергался пушистый левый ус капитана. Все сильнее, сильнее. Задрожал подбородок. В холодных серых глазах сверкнули искры.

Капитан Ефимов дернулся вперед, резко взмахнул рукой.

— Десятого! Начинай!

Солдаты снова бросились к вытянувшимся шеренгой мужикам.

Выводили из ряда десятого, подводили к столу, в трех шагах останавливались.

Капитан Ефимов впивался серыми глазами, долго рассматривал стоявшего перед ним мужика.

— Читай молитву!

— Ваши благородья…

— Читай молитву!

— Ваши…

— Молчать! Читай молитву!

— Господи исусе христе… ваши благор…

— Лупи!

Двое, стоявших по бокам гусар, взмахивали нагайками. Мужик закрывал лицо руками.

— Не давай закрывать лица! По морде… по морде его!

В дикой злобе выхватили шашки, рубили по рукам:

— Не закрывай лицо!

Капитан Ефимов хрипел:

— Бунтовать! Я вам покажу!..

Иногда кто-нибудь из офицеров не выдерживал, вскакивал из-за стола, подбегал вплотную к жертве и стрелял из револьвера в упор…

Избитых, окровавленных отводили на пять-шесть шагов в сторону и тут же кончали…

…Десятых больше не было.

Капитан Ефимов помутневшими глазами обвел ряды.

— Пороть!.. Всех!

Мужиков хватали десятками, валили наземь, обнажали тела.

И потом — нагайками, шомполами.

Прыгали пушистые усы капитана Ефимова, дрожали огни в серых глазах. Холодком обливало тело. Взглянул на исходивших в голос баб, тяжело перевел дух и хрипнул:

— Баб пороть… Всех!

Стаей голодных зверей бросились солдаты и гусары. Пронзительным визгом кричали бабы и девки, вырываясь из крепко державших рук. Прежде чем валить, дрожащими голодными пальцами мяли женские груди, а когда валили, сладострастно скользили руками по голым женским телам, обнажая их для порки. Наливались кровью глаза, кружились головы…

Над площадью носился звериный рев.

…Взгляд холодных серых глаз капитана Ефимова упал на китайцев и трех мужиков — председателя и членов управы.

— Китайцев на пароход! Мужиков выпороть!

Мужиков повалили. И Василий, и члены управы неистово кричали. А когда поднялись, все трое, словно по уговору, подошли к капитану Ефимову, поклонились ему в пояс.

— Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие. Разрешите обязанности сполнять.

Ефимов устало взглянул на мужиков.

— Хорошо, разрешаю.

У Василия, поротого председателя, разместилось полтора десятка гусар во главе с рыжеусым вахмистром — паном Жардецким. Васильева баба хлопочет у печки, наказал мужик не жалеть для гостей ни кур, ни гусей. Сам Василий прошел в чистую горницу, конфузливо помялся:

— Там, господин начальник, у меня в погребке бочонок самогону уцелел, может, покушаете? Наша самогонка первеющая.

Гусары шумно окружили вахмистра.

— Пан Жардецкий, по стаканчику. Самогонка у этой сволочи превосходная.

Пан Жардецкий во всем подражал пану Зелинскому, — начальнически вытянулся, важно покрутил длинный рыжий ус и свысока кивнул председателю.

— Тащи бочонок!

Несколько гусар приволокли бочонок в горницу. Все попробовали по стаканчику. Понравилось.

— Хорошая штука, пан Жардецкий!

Пан Жардецкий причмокнул губами.

— Гм, хорошая. Ну-ка, нацеди еще стаканчик.

Появился еще бочонок. Послышались песни, — сначала в избе председателя, потом и в других избах. Двое членов управы до поздней ночи развозили по селу бочонки.

Пан Жардецкий чокался с председателем.

— Пей!

Вскидывал пьяные, сердитые глаза, надувал щеки.

— Вы бунтовщики! Мы вас еще пороть будем!

Председатель бил себя кулаком в грудь:

— Да мы ништо… да мы вот как… ни в жисть… Мы, значит, вот, нараспашку.

По улице неслись громкие песни. Взвизгивали в темноте женские голоса.

В обнимушку с мужиками ходили по улицам солдаты и гусары…

В ярко освещенной рубке первого класса господа офицеры праздновали свою победу над сизовскими бунтовщиками.

…Вышел Василий на двор, подошел к стоявшей под навесом бочке с водой, облил себе голову. Постоял немного, прислушался. Было тихо. Лишь изредка кое-где в темное небо взлетала песня и тотчас же, обессиленная, падала.

Василий прошел в глубь двора. Из амбарушки вышел человек.

— Ну как, пора?

— Скачи, Егор, в штаб, скажи, чтоб скорее. Сейчас коней захватывать будем, без коней поляки не уйдут.

Человек быстро исчез.

…От избы к избе снуют тени. По улице, по задам. И все к председателевой избе. Во дворе растет кучка ружей, шашек. У кучки Василий вполголоса отдает приказания:

— Подтаскивай, братцы, подтаскивай! Которые без дела, вооружайся!

Мужики подходят к кучке, роются в ружьях, шашках. Два члена управы привезли пулемет.

— На, Василий, получай! Пулемет!

Василий радостно смеется.

— Ах, лешаки, пулемет уволокли! Ну, зададим мы теперь жару солдатам. Коней свели?

— У всех свели!

— Тащи, робя, пулемет на берег, к пароходу лицом, туда прежде всего побегут. Как побегут, пуляй вовсю.

…Сизовский отряд расположился в пяти верстах от своего села, в глубоком овраге, заросшем мелким кустарником. Штаб держал непрерывную связь с оставшимися в Сизовке повстанцами и знал все, что происходило в селе. Последнее донесение от Василия в штабе получили за час до рассвета. Димитрий, державший отряд наготове, немедленно двинулся к селу, оставив в овраге обоз.

У поскотины к отряду присоединился Василий с мужиками на угнанных у поляков лошадях. Часть лошадей вели в поводу для людей Димитрия. Киселев разделил весь отряд на три части, отдал последние распоряжения.

…На берегу вспыхнула барка. Огромный столб красно-багрового пламени взметнулся вверх, пробуравил густую темь ночи. Посреди села вспыхнул пожарный сарай. На церковной колокольне ударили в набат. В разных концах села затрещали выстрелы. Из домов выбегали перепуганные и не понимающие в чем дело солдаты, бросались назад, падали под выстрелами. Гусары пана Зелинского скакали по улицам на неосёдланных крестьянских лошадях, сталкивались друг с другом и в страхе кидались назад.

Протяжно взревел пароход.

— К пароходу! К пароходу!

Люди бросились к берегу — пешие, конные, раздетые, полураздетые, — ища там спасения. На берегу, от полыхавшей кроваво-красным столбом просмоленной барки, — как днем.

С берега в бегущих затакал пулемет.

Люди заметались по берегу, падали под пулями.

— К пароходу! К пароходу!

С парохода по Сизовке грянул орудийный выстрел.

Киселев отдал приказ:

— Отступать!

Пароход медленно спускался вниз по течению. Сзади из-за темной громады леса показалось солнце. Вдали по светло-серому небу ползла длинная черная лента дыма от догорающей барки.

Капитан Ефимов вышел на палубу хмурый и злой.

— Мерзавцы, перепились! От стада баранов бежали… Позор, позор!.. Полное поражение. Пан Зелинский, как вели себя ваши гусары? Где у них кони?

Пан Зелинский обидчиво надул щеки, отвернулся. От попойки и от бессонной ночи болела голова, было скверно во рту. Чувствовал, что капитан прав в своем раздражении, и оттого, что сознавал это, пан Зелинский раздражался еще более.

— У пана капитана тоже солдаты без ружей остались.

Капитан Ефимов крупными шагами ходил по палубе возле капитанского мостика.

— Позор, больше половины людей потеряли. Пулемет потеряли.

Злобно сжал кулаки.

— О черт, от мужичья поражение потерпели! Полное поражение!

Остановился перед Зелинским:

— Пан Зелинский, где ваши гусары, я вас спрашиваю?

Пан Зелинский молча и пренебрежительно пожал плечами.

— Привести пленных! — в бешенстве крикнул капитан Ефимов.

Снизу на палубу вывели трех китайцев и пятерых мужиков. Все были со связанными сзади руками. Ефимов подошел к пленным, долго и хмуро вглядывался. С презрением отвернулся.

— И от такой сволочи бежали мои стрелки и гусары пана Зелинского.

Обернулся к пану Зелинскому и, все еще хмурясь, сердито спросил:

— Вы хорошо стреляете, пан Зелинский?

— В кокарду попадаю, — самодовольно ответил поляк.

Капитан приказал подать ружье.

— Поставьте-ка вот этого.

Одного из мужиков поставили у борта, спиной к воде. Мужик был без фуражки, взлохмаченные волосы стояли на голове копной.

— Наденьте на него фуражку.

К мужику подошел молоденький гусар с бледным лицом и маленькими черными усиками. Снял с себя фуражку и с трудом надвинул ее на лохматую голову пленного, стараясь маленьким светлым козырьком фуражки закрыть мужику глаза.

— Не надо, — глухо сказал мужик, встряхивая головой.

От этого движения плохо сидевшая фуражка сдвинулась назад и из-под маленького светлого козырька прямо в лицо гусару глянули спокойные зеленые глаза. Гусар сконфуженно отошел.

Пан Зелинский небрежно вскинул ружье и, почти не целясь, спустил курок.

Мужик упал за борт.

Капитан Ефимов неопределенно хмыкнул.

— Хм, выстрел ничего себе. А вот я на Деникинском фронте был, так там одной пулей трех-четырех берут, не тратят пуль на эту сволочь.

Офицеры удивились:

— Неужели можно?

— Можно. Наша винтовка три доски двухдюймовые пробивает, а разве головы этих идиотов крепче двухдюймовки. Вот мы сейчас попробуем.

Капитан подошел к связанным мужикам.

— Поставьте-ка вот этого вперед. Вот тут.

Показал место, где нужно поставить.

— Теперь этого… Теперь этого… И вот этого.

Капитан отошел на несколько шагов назад, прищурил глаза, осмотрел поставленных друг за другом — гуськом — четверых мужиков и спереди и сбоку.

— Главное, чтобы ростом одинаковы были, чтобы головы всех находились на одной прямой.

Опять прищурил глаза.

— Почти одинаковы. Видите, через головы можно провести прямую.

Вскинул ружье, прицелился.

Грянул выстрел.

Словно острой косой четыре колоса срезало. Кто-то из офицеров захлопал ладонями.

— Браво! Вот мастерский выстрел!

Капитан Ефимов мельком взглянул на убитых, брезгливо поморщился:

— Столкнуть эту падаль в воду.

Мужиков одного за другим побросали за борт…

Пану Зелинскому не терпится.

— Я вот этих трех китайцев попробую.

Капитан посмотрел на китайцев, подумал:

«Нет, пан Зелинский, с китайцами мы другое сообразим».

— Я хочу попробовать.

— Да успеете, этой сволочи мы сколько угодно найдем.

Подошел к Сун-Сену, спросил негромко:

— Так это тебе Советы надо?

Сун-Сен недовольно посмотрел на офицера и хмуро проворчал:

— Советы нада.

— Так, так, Советы надо.

Капитан задумчиво глядел в смуглое желтое лицо Сун-Сена и кивал головой.

Зашел сбоку, потрогал косу китайца.

— Гм, настоящая коса, удивительно.

По лицу капитана Ефимова скользнула улыбка. Капитан обернулся к Зелинскому.

— Как вы думаете, пан Зелинский, удержит этот богатырь на косе двух своих товарищей?

Зелинский заинтересовался.

— В самом деле, это интересно.

— Ну-ка, ребята, попробуйте, — приказал Ефимов.

Сквозь связанные руки Кванг-Син-Юна и Шуан-Ли продернули веревку, связали петлей, к петле прочным узлом привязали косу Сун-Сена. Капитан подошел к китайцам, попробовал, прочно ли привязано. Подвели китайцев к борту. Сун-Сен лицом к палубе, Кванг-Син — Юн и Шуан-Ли спиной к Сун-Сену, лицом к воде.

— Прыгайте!

Знаками показали Кванг-Син-Юну и Шуан-Ли, что им надо броситься в воду.

Китайцы покачали головами.

— Моя нет виноват… Вода не нада.

— Ага, — засмеялся капитан, — вода не надо, а Советы надо… Кольни их в зад!

Солдаты слегка ткнули штыками Кванг-Син-Юна и Шуан-Ли. Китайцы прыгнули через борт. Пошатнулся Сун-Сен. Нагнулся вперед, сжался в железный комок напряженных мышц. Блестящим черным канатом натянулась Сун-Сенова коса. Еще ниже к палубе хочет пригнуться Сун-Сен, но девятипудовая тяжесть повиснувших на косе китайцев со страшной силой тянула все тело назад. Частыми гулкими ударами забилось сердце. Хлынула упругими толчками кровь по жилам. Прилила к голове, к лицу. Лицо — как кровь, глаза — как кровь. Жилы на лбу и на висках у темени вздулись веревками. Тянет страшный груз. Медленно распрямляется Сун-Сен. Дрожат ноги в коленях. В груди огромным молотом бьется сердце. Два молота поменьше — в висках. Тысячи мелких молотков — в ушах.

Капитан Ефимов с любопытством смотрит.

— Выдержишь, черт с тобой, пущу, честное слово офицера!

Больше и больше распрямляется Сун-Сен. Красный туман перед глазами. Из тумана в глаза Сун-Сену заглядывают два других глаза. Скрестились две пары жутких человеческих глаз, приковались друг к другу, не оторвутся. Глаза Сун-Сена и глаза официанта Максима, прильнувшего к стеклу рубки первого класса. В обеих парах глаз глубокое человеческое страдание…

Выпрямил страшный груз Сун-Сена. Стоит он во весь рост, приковался кровавыми безумными глазами к безумным глазам Максима. Изо рта тоненькой струйкой побежала кровь. Двумя тоненькими струйками из ноздрей, двумя ниточками из ушей.

У капитана Ефимова дернулся левый пушистый ус. В мелких судорожных морщинках задергалась левая щека. Капитан нервно вскинул левое плечо и глухо хрипнул:

— Ткните тех… внизу!

Кванг-Син-Юн и Шуан-Ли заметались от боли, увеличили тяжесть груза. У Сун-Сена подкосились ноги. Он упал на колени, но страшный груз перегибал туловище Сун-Сена назад… Еще… Еще… Сун-Сен оторвался от палубы, мелькнули ноги. Внизу, за бортом, будто рыба большая метнулась в воде…

Молоденький черноусый гусар, пошатываясь, подошел к борту и склонил к воде бледное перекошенное лицо. От того места, где упали китайцы, во все стороны побежали рябью маленькие волны…

Капитан Ефимов сердито, и хрипло обратился к Зелинскому:

— А молодец китаец, пан Зелинский?

Пан Зелинский снял маленькую, изящную, с малиновым околышем, фуражку, вытер вспотевший лоб.

— Да… китаец… страшно…

Под холеными усами пана Зелинского дрожала растерянная улыбка, а ровные белые зубы выбивали нервную дрожь…

В Ивановку пустили орудийный залп.

В двух местах взметнулись к небу широкой воронкой черные клубы дыма. Зазвонили в набат. По улицам забегали обезумевшие люди. Спешно накладывали на возы добро и спешили с узлами и детьми на руках вглубь, подальше от берега.

Пароход, стреляя из всех четырех орудий, медленно спускался вниз.

Деревня пылала…

…Сидит Максим в своей крошечной каютке, мутным, немигающим взглядом приковался к стене. Со стены двумя жуткими глазами глядит на Максима широкое желтое лицо. Глаза налиты кровью. Безумие широкой осязательной струей льется из глаз китайца в глаза Максима. Струйки крови из левого угла рта, из ноздрей и ушей китайца сбегают по синей кофте, капают на пол Максимовой каюты.

Кап… кап… кап…

Каждая капля отдается в ушах Максима колокольным звоном. Медленно распрямляется китаец, вместе с ним медленно распрямляется Максим. Все ближе и ближе глаза китайца к глазам Максима. Вот, вот, около, глаза в глаза. Холодеет тело Максима, ужас холодной волной льется из глаз китайца в глаза и мозг Максима.

— Ай!

Очнулся Максим. В приоткрытую дверь каюты бледное лицо горничной уставилось на Максима широко открытыми, испуганными глазами.

— Какие вы страшные, Максим Иваныч, что с вами?

Максим тяжело перевел, дух. Унимает рукой бьющееся сердце.

— Ох, воды!

Горничная кинулась из каюты и сейчас же вернулась с водой. Залпом выпил стакан. Провел рукой по глазам.

— Заболел я, Анюта.

…Ночью в Максимову каюту один за другим пробрались три человека — приземистый и широкоскулый артиллерист Коротков, пулеметчик Мелехин и высокий бородатый лоцман. Всю ночь в каюте слышался страстный шепот Максима, сдержанно гудел лоцманский бас. На рассвете так же один за другим, соблюдая осторожность, вышли из каюты…

Рано утром пароход пристал к берегу между двумя селами, налево — Чусовка, направо — Вязовка. Две пушки на Чусовку, две — на Вязовку.

— Огонь! Огонь!

Капитан Ефимов и пан Зелинский наблюдают в бинокль.

— Может быть, мирное население, пан капитан?

— Все бунтовщики! Огонь! Огонь!

Оба села пылали. Ветер доносил встревоженный набатный звон. В бинокли было видно, как метались по улицам обезумевшие люди…

С парохода высадились двумя отрядами, — отряд на Вязовку, отряд на Чусовку. На пароходе остались артиллеристы и пулеметчики и из офицеров — капитан Ефимов и пан Зелинский. Оба в рубке первого класса пьют кофе и мирно беседуют.

Максим бегает по пароходу от солдат к матросам, от матросов к солдатам.

Страстно убеждает:

— Братцы, голубчики, невозможно так больше! В чьей крови купаете руки? В крови отцов своих, братьев, матерей, сестер. Кто вы сами-то, не народ разве? Из господ разве?

Взволновались от страстных Максимовых слов, загудели сдержанно:

— Ну, какие господа, все из крестьян.

— Я и говорю. Смотрите на господ-то, вас послали убивать, а сами кофеем прохлаждаются.

Максим показал на верхнюю палубу, где сидели капитан Ефимов и пан Зелинский.

— Братцы, нельзя так больше. Самих себя убиваете. Может, в ваших селах такие же солдаты, как и вы, насилуют ваших жен, сестер, порют ваших отцов и матерей. Разве можно терпеть?

Артиллерист Коротков выступил вперед, решительно взмахнул руками.

— Одним словом, верно, братцы! Кому служим, — господам. Кого бьем, — своих отцов и братьев!

Хмурились загорелые, обветренные лица, ломались брови над вспыхнувшими злобой глазами. Все решительнее наступал на солдат Коротков.

— Братцы, им что? Чуть неустойка, их и след простыл, а мы куда денемся? Отвечать придется, — как ответим? А отвечать рано или поздно придется, долго эта власть не продержится, со всех сторон горит, не затушишь.

И опять страстный шепот Максима:

— Братцы, вся надежда на вас, наши матросы все, как один, пойдут.

— Да что толковать, валяй, братцы!

Максим и Коротков бросились на верхнюю палубу, за ними тяжелым шагом затопали солдаты. Вбежали в рубку.

Капитан Ефимов с удивлением взглянул на солдат.

— Что такое? Зачем вы сюда?

Максим подскочил к офицерам, в волнении размахивая салфеткой, как шашкой.

— Это счет, господа офицеры.

Обернулся к солдатам, показал на офицеров, жестко зазвенел голос:

— Взять их!

Растерявшихся и почти не сопротивлявшихся офицеров вывели на палубу, поставили к борту.

— Прыгай в воду!

Капитан Ефимов и пан Зелинский с трудом соображали, что происходит, и молчали.

— Ткни их в зад.

Солдаты остервенело ткнули штыками. С криком боли офицеры бросились в воду.

— Стреляй! В руки меться! В ноги стреляй! В голову не бей!

Вокруг пана Зелинского засвистели пули. Остро кольнуло в бок. Зелинский нырнул. Нырнул и капитан, задохнулся, быстро вынырнул.

— К берегу, пан Зелинский, к кустам.

В полсотне сажен по берегу мелкий кустарник.

Солдат встал на одно колено, положил ружье на борт, прицелился.

— В левую!

Капитан опустил левую руку, загребает одной правой.

— В правую, в правую целься!

Близко берег. Тихо колышется зеленый кустарник. Капитан опять нырнул. Вынырнул в двух десятках саженей от берега. Вихрем проносятся мысли в голове:

«Господи, спаси… Господи, спаси…»

Прокололо правую руку. Хочет поднять, не может. Кровавые тонкие струйки из рук. Потекли слезы по круглому лицу капитана. Смертельной тоской и сознанием ненужности содеянного налились глаза.

«Господи, прости…»

Еще раз бессильно взмахнул рукой.

«В руки твои предаю…»

Словно за ноги кто ухватил капитана Ефимова, потянуло ко дну. В широко открытый, задыхающийся рот булькнула вода.

Пан Зелинский прячет голову в воду, руки словно мельничные крылья мелькают. Жужжат пули вокруг пана Зелинского. Окрашивается вода кровью из простреленного бока. Мокрая одежда тянет ко дну, мешает плыть.

Максим не выдержал:

— Черт с ним, кончайте скорей!

Сразу грянуло несколько выстрелов. Пан Зелинский скрылся под водой.

Отряд из Вязовки возвращался к обеду. Издалека увидали — на борту парохода стоит Максим с салфеткой в руках.

— Максим Иваныч дожидает. Хорошо закусить и выпить после трудов праведных.

До парохода осталось шагов пятьдесят. Максим взмахнул салфеткой, и прямо в лицо отряду горячим дождем плеснули пулеметы.

— Подобрать оружие! Снять амуницию! Столкнуть тела в воду.

С парохода бросились подбирать оружие и тела убитых.

К вечеру возвращался отряд из Чусовки. На борту опять дожидает Максим.

И опять белая салфетка под мышкой. Все ближе и ближе отряд. Алеют под заходящим солнцем фуражки польских гусар.

Максим перегнулся через борт, прикинул глазами расстояние. Взмахнул салфеткой. В упор отряду затакал пулемет. Люди бросились бежать. Со стоном падали, вставали, опять бежали и снова падали, ползая по земле в предсмертных корчах.

Когда на берегу не оставалось бегущих, пулемет замолчал. С парохода спустились подбирать оружие…

Утром на пароходе взвился красный флаг.

На капитанском мостике Максим в солдатской рубахе защитного цвета. На груди у Максима красный бант, любовно приколотый горничной Анютой. Рядом с Максимом артиллерист Коротков и лоцман. Красные бантики и у них. Сочный, играющий радостью бас бородатого лоцмана будит раннее, тихое утро.

— Отдавай носовую!

— Есть!

— Ти-ха-ай!.. Пол-на-ай!..

На Сизовской пристани несколько вооруженных повстанцев зорко всматриваются и вверх и вниз по реке, — не покажется ли вражеский пароход.

— Война, братцы, пошла всамделишная.

— Самая всамделишная.

— Покрошили мы их…

— Своих тоже шибко легло.

— Что поделаешь, не бывает без этого.

— Большак-то бритый, вот леший, так и прет, так и прет, ровно больше всех ему надо.

— Что говорить, генерал…

Снизу показался пароход. Присмотрелись мужики.

— Гляди, паря, пароход снизу.

— И то пароход.

Зорко всматриваются из-под широких ладоней.

— Гляди, гляди, красный флаг на пароходе!

— Красный, братцы.

— Скачи, Петьша, в штаб.

Мужики рассыпались по берегу цепью. Из-под обгорелой груды барки торчит пулемет.

Верхами прискакали штабники, пришли на пристань. Димитрий смотрит в бинокль.

— Что за черт! Не ловушка ли!

— Да вить красный флаг.

— Мало ли что…

Бодрых узнал пароход.

— Товарищи, да это «Коммерсант».

Вглядывается Димитрий.

— Да, да, «Коммерсант».

Пароход подходил все ближе и ближе, давая громкие и, казалось, радостные гудки. Отчетливо видны люди на палубе. Можно рассмотреть красные бантики на груди у людей.

— Что за черт, ничего не пойму! Откуда красным взяться?

Димитрий гонит прочь радостную мысль, что в городе переворот, а самого так и подмывает.

— Красные! Красные!

С парохода машут фуражками, кричат ура. На капитанском мостике, рядом с бородатым человеком, стоит высокий, бритый, с таким знакомым лицом. Киселев напрягает память. Где, когда видел это лицо? Что за черт, да ведь это официант с парохода. Да. Да. Да.

Димитрий обернулся к толпе.

— Товарищи, это наши, я узнал человека!

— Ура!

Со всех сторон сбегаются мужики к конторке. С капитанского мостика несется зычный голос бородатого человека:

— Ле-ва-ай… Ти-ха-ай!.. Сто-оп!..

Максим Иваныч спустился с парохода, мельком оглядел толпу, увидал Димитрия. Заиграла радостная улыбка на бритом лице.

Прямо к Димитрию.

— Как вы старший товарищ, то извольте принять рапорт…

Руку под козырек и чеканно, по-военному:

— Восставшим экипажем парохода «Коммерсант» пароход взят. Войска неприятеля разбиты. Взято в плен четыре пушки, семь пулеметов, семьдесят два ружья, тридцать семь шашек и прочая амуниция. Двадцать два неприятеля присоединились добровольно.

У Димитрия закружилась голова. Брызнула радость из глаз. Бросился к Максиму, стиснул крепко Максимову шею.

— Товарищ, дорогой мой!..

Радостным кличем несется по берегу, отдает от бортов парохода:

— Ура! Да здравствуют Советы!

Димитрий в сопровождении штаба пошел на пароход. Максим Иваныч нагнулся к уху Димитрия и шепнул:

— Чемоданчик ваш в полной сохранности.

Глава седьмая
В поход

править

По широким степям, по большим и проселочным дорогам, от села к селу, колокольным звоном разливаются вести о сизовских событиях.

— Сизовские бунтуют… Колчаковский отряд разбили… Пароход с пушками и пулеметами в плен взяли… Большевистский штаб в Сизовке объявился…

Катуном-травой бежит, перекатывается:

— Вязовские бунтуют… Ивановские бунтуют… Чусовские… Куртамышские…

И все дальше и дальше по широким степям, по дремучим лесам гудит, звенит набат:

Бунт… Бунт… Бунт…

…Чуть плещется вода о борта парохода. Пароход «Коммерсант», как плавучая крепость, — нос ощерился двумя жерлами пушек, корма — двумя жерлами, борта — пулеметами.

В рубке первого класса заседает штаб Сизовской революционной армии. В штабе несколько новых лиц: официант с парохода «Коммерсант» Максим Иваныч, бородатый лоцман и приземистый широкоскулый артиллерист Коротков.

На суровых, обветренных лицах штабников — твердая решимость, — люди хорошо знали, куда идут. Все взвешено, обо всем переговорено, и Димитрий должен был лишь точно и ясно высказать общие всем мысли.

Киселев оглядел собравшихся.

— Товарищи, мы взвалили на свои плечи огромное дело. Надо держаться до конца, отступления для нас не может быть, дорога теперь одна — победа или смерть. Наших сил, видите сами, мало. Вязовские, ивановские и другие восставшие села увеличат наш отряд лишь незначительно. Надо перекидываться дальше, надо немедленно поднять все население, объявить мобилизацию.

— Верно, мобилизацию в самый раз.

— Пойдут ли мужики, — нерешительно сказал Яков Лыскин. — Дело шибко сурьезное…

— Пойдут, — уверенно ответил Молодых, — теперь все пойдут. А которые не пойдут, тем приказ написать.

— Приказы мы всем напишем, — продолжал Димитрий. — Надо связаться с городом. Там непременно должны быть партийные товарищи, а если в городе работа почему-либо не ведется, — начать ее самим. Затем необходимо сейчас же послать людей к Петрухину, установить связь с ним. Нам всем уже не раз приходилось о Петрухине слышать…

— Мы уж посылали к нему, — вставил Бодрых, — троих мужиков послали, как только бунтовать начали.

— Я знаю, но до сих пор ваших гонцов нет, — очень возможно, что они не добрались до Петрухина, погибли где-нибудь. По имеющимся у нас сведениям, Петрухин держится главным образом в районе железной дороги. Сил у него, по всем признакам, должно быть значительно больше, чем у нас. Неизвестно, как у него с оружием дело, а у нас пушки, пулеметы. Вместе с Петрухиным мы будем представлять грозную силу.

У Димитрия засверкали глаза. Да, да, он верит, что волны повстанческого движения разольются по всей необъятной Сибири и без остатка смоют уже пошатнувшиеся твердыни верховного правителя…

— Ну, товарищи, кто желает высказаться по поводу доклада?

— Да чего уж, известно…

— Конешное дело, деваться теперь некуда, объявляй буржуям войну.

Иван Бодрых с улыбкой хлопнул лапищей по плечу Молодых:

— Пиши, Петьша, письмо Колчаку, войной, мол, на тебя сизовские мужики идут… Не хотел кардинское именье добром отдать, — теперь всю землю отберем.

— Объявляй мобилизацию, товарищ Киселев. Время будто рабочее, не совсем подходящее, да уж все едино: дом горит — щепки жалеть не будешь.

Все предложения Димитрия штаб принял единогласно.

…Через два дня во все стороны поскакали из Сизовки гонцы с приказами штаба.

— Мобилизация!.. Куйте пики!.. Все на борьбу с вековыми насильниками и угнетателями трудового народа!.. За власть Советов!.. Долой колчаковских министров, наемников капиталистов и помещиков!

По деревням, по селам, по заимкам призывным кличем несется:

— Мобилизация!.. За власть Советов!.. Все в Сизовку!

Загудели, всполошились людские муравейники. Собираются в кружки молодые и старые, бородатые и безбородые. Зашумели шумом таежным сельские улицы:

— Бунтуют?

— Бунтуют.

— Колчака не хотят?

— Еще хотеть. Земли помещикам, а подати мужикам.

— При Советах не платили…

— При Советах, конешно… Наша власть.

— Мобилизация?

— Мобилизация, однако.

— Ну так как же, пойдем?

— Надо идти.

— А как же! Приказ. Видал и подпись — штаба революционной армии.

— Да, дело сизовские затеяли нешуточное.

А гонцы все дальше, дальше. День и ночь, день и ночь.

— Мобилизация!.. За власть Советов!.. Все в Сизовку!..

Стоит Димитрий на борту парохода, смотрит на берег. Радуется. Чувствует, как радость по жилам переливается. Вот, кажется, рукой можно взять и посмотреть ее, радость долгожданную.

— Эх, целая армия!

На берегу волнуется людское море. Три тысячи человек в Сизовской армии. Три полка пехоты, полк конницы. В каждом полку по два пулемета" При отряде — батарея, четыре пушки.

Сила несокрушимая!

Буйно плещется радость в груди Киселева. Так и подмывает прыгнуть через борт, громким голосом крикнуть:

— Товарищи, вперед!.. За власть Советов!.. За угнетенных!

Димитрий поднимается на носках, тянется через борт к шумящей на берегу толпе. Хочется слиться с ней в единую душу, в единую мысль.

Ах, радость пьянящая. Все, все сметут со своего пути! Жалкой буржуазной плотнике не удержать разбушевавшегося потока!

…Вернулся гонец от Петрухина, выкладывает штабу привезенные вести:

— Сто пятьдесят верст до Петрухина, а то и все двести будут. Целая дивизия у него. Идет Петрухин вдоль железной дороги, забирает станцию за станцией, разбил два больших колчаковских отряда, а мелких — и не счесть сколько. Теперь идут на Петрухина со всех сторон: от Семипалатинска, от Барнаула, от Славгорода, от Камня…

— А самого Петрухина видал? — спросил Димитрий.

У гонца по всему лицу улыбка.

— Видал, парень, видал.

— Ну что, как?

— Молодец. Плечища — во-о, не меньше Ивановых будут, — кивнул гонец на Бодрых, — бородища черная — во-о, взгляд сурьезный, прямо Ермак Тимофеич!

— Говорил ты с ним?

— Говорил. Бунтуем, говорю, а за главного у нас товарищ Киселев…

— Ну, ну? — не терпит Димитрий.

— Слыхал, говорит, да все сомневался, тот ли, которого я знал.

— Тот самый, говорю. Очень обрадовался, подошел ко мне, сдавил ручищами, поцеловал. Вот, говорит, поцелуй ты того самого товарища Киселева, скажи, что от меня.

Киселев взволнованно подошел к гонцу и крепко поцеловал его в запутавшиеся в волосах губы. Волнение Димитрия передалось мужикам. Наиболее нетерпеливый Петр Молодых стукнул по столу.

— Товарищи, выручать надо Петрухина!

— Конешно, вместе и нам будет легче.

— Да, да, товарищи, — сказал Димитрий, — мы немедленно выступим на соединение с Петрухиным. Мы поднимем по дороге к нему всех, кто еще не поднялся. Готовьтесь в поход!

На рассвете из Сизовки выступил конный полк Максима. За Максимом — полк Ивана Бодрых, за Бодрых — Лыскин Яков с полком, Петр Молодых с полком. Сзади отряда по жесткой дороге погромыхивала батарея товарища Короткова.

Пришел в село Украинку отряд польских гусар.

Вызвал начальник отряда председателя волостной земской управы Федора Чернышева, осмотрел его с ног до головы.

— Ты председатель?

— Точно так, ваше благородие.

— Доставить провизии на четыреста человек.

У Федора Чернышева сразу живот схватило. Ну-ка, на четыреста человек.

— Ваше благородие…

Начальник показал Федору Чернышеву нагайку, молча помахал ею в воздухе.

— Видал? Ступай!

Потоптался Федор на месте, помял шапку в руках, глубоко вздохнул и вышел.

Что делать? Где на четыреста человек провианту достать. Не достанешь, сожгут поляки деревню, хуже будет. Да, помирай, а делай.

И Федор отправился делать…

Утром поляки ушли…

В этот же день, в полдень, в Украинку вступили чехи.

— Вызвал чешский начальник, капитан Палечек, Федора Чернышева к себе.

— Ты председатель?

— Я.

— Через два часа на пятьсот человек провизии.

У Федора со страху опять резь по всему животу.

— Ваше благородие…

Капитан Палечек подошел к Федору, с холодным любопытством посмотрел ему в лицо ясными голубыми глазами. Неторопливо отстегнул кобуру револьвера, чуть дотронулся до рукоятки и тихо, выразительно сказал:

— Через два часа. Понял?

Федор Чернышев вздохнул.

— Понял.

Повернулся и вышел.

Пять минут Федор шел до своего дома, пять минут просидел на заднем дворе, пока не успокоился живот, полтора часа бегал по мужикам. Грозил, упрашивал.

— Черт с вами, мне не больше всех надо. Плюну на вас, лешаков, да уйду к сизовским.

Через два часа к волости везли солонину, гнали баранов.

Наутро чехи оставили Украинку…

К вечеру в село входил русский отряд. Собрался Федор Чернышев в волость, тяжело вздохнул:

— Ну, паря, и нам бунтовать. В разор разорят мужиков.

…Вернулся Федор домой, — полна изба солдат.

— Примай гостей, хозяин.

— Что ж, хорошим людям завсегда рады.

Хитрый человек Федор. Успел узнать — куда солдат гонят, а еще хочется допытаться. Сел на лавку, поясок на рубахе поправляет, лениво скребет под мышками. Спрашивает, будто нехотя.

— Куда гонят?

— На большевиков.

— Где они здесь, большевики, не слыхать ровно-ка.

— А кто их знает — где. Будто на железной дороге, а где эта дорога, мы и сами не знаем.

— Не здешние, однако, сами-то?

— Не здешние, иркутские, которы енисейские.

— Дальние, значит?

— Дальние.

— Из крестьян?

— Крестьяне.

— Та-ак. На железную дорогу, значит. Кто же это там бунтует?

— Петрухин, говорят, какой-то появился. Вот его и идем усмирять.

— Петрухин? Вон оно какое дело! Что ж, видно, много у него народу, целая армия вас на него.

— Не знаем. Должно, много.

Федор путается пальцами в черной седеющей бороде, тяжело вздыхает.

— Крестьяне, значит. Та-ак. Разор нашему брату выходит. Кто ни дерется, все мужики в ответе. Вот теперь поляки прошли нашим селом, чехи прошли, сколько скотины одной порешили. Теперь вот вы пришли, вам вдвое больше понадобится. Вас, ровно-ка, больше народу.

— Да, целый полк нас.

— Ну вот. А кто нам заплатит, с кого убытки искать.

Широкое лицо Федора спокойно, голос глухой и негромкий, а глаза упорно сверлят солдат.

Солдатам неловко под пронизывающими глазами Федора и его двух сыновей. Сочувственно вздыхают.

— Где уж сыскать…

…Вышел Федор на двор, за ним оба его сына.

— Вот че, ребятки, сизовский отряд, говорят, недалеко.

— Слыхали.

— Сказать бы, что войско на Петрухина идет видимо-невидимо.

— Сказать надо бы.

— Не съездить ли вам, ребятки.

Парни молча переглянулись и в один голос ответили:

— Съездим.

Максим с десятком всадников далеко опередил свой полк. Выехали на пригорок, остановились. Максим поднес бинокль к глазам, обшаривает степь. А степь широкая-широкая, глазом не окинешь.

— Эх, братцы, раздолье-то!

Легко и радостно дышит Максимова грудь. Хочется спрыгнуть Максиму с коня, прижаться грудью к горячей земле, вобрать в себя силу земляную, великую. Да потом бы одним ударом по всем буржуям — хлоп! — чтоб только мокренько осталось.

У горизонта поймал биноклем две черные точки. Долго всматривался.

— Верховые скачут. Двое. Пусть ближе подъедут, неизвестно, что за люди.

Съехали с пригорка назад, спешились. Максим лег на землю, высунул из-за пригорка голову, нащупал биноклем две черные точки, держит. Точки быстро приближались.

— Мужики скачут сломя голову. Не к нам ли гонцы откуда.

Когда мужики были саженях в двухстах, Максим с товарищами разом выехали на пригорок и легкой рысью тронулись навстречу. Мужики в нерешительности остановились.

Максим махнул рукой и что было силы крикнул:

— Подъезжай, не бойся!

Мужики подъехали. Оба молодые, безбородые.

— Кто такие?

— Да мы, вишь, из Украинки.

— Куда едете?

Мужики замялись, смущенно переглянулись друг с другом. Постарше из мужиков спросил:

— А вы сами кто же будете?

Максим гордо выпрямился в седле.

— Мы — революционная армия восставшего народа!

Парни обрадовались.

— О? Сизовские, однако?

— Да, сизовские.

— Вас-то нам и надо. Нашим селом колчаковское войско идет. Видимо-невидимо.

— Стой, говори толком. Далеко ваше село?

— Верст двадцать отсюда.

— Куда войско идет?

— К железной дороге, Петрухина ловить. Слыхать, Петрухин там бунтует.

— Сколько войска?

— Конных поляков полтыщи прошло, чехов полтыщи прошло. Теперь наши русские идут, этих побольше будет. Ну, да только у них вроде как раздор промеж себя, не дружно идут, вразброд.

Максим задумался.

— Ну, вот что, ребята, вам надо в штаб с нами. Там еще расскажете.

Отрядил Максим трех всадников к Украинке, трех направил наперерез вышедшим из Украинки отрядам, чтобы следить за их продвижением, сам с оставшимися и двумя парнями — сыновьями Федора Чернышева — быстро повернул к штабу…

Путь карательного отряда намечен большой дорогой — Украинка, Смоленка, Мариинское.

Революционный штаб спешно выработал план.

Два полка и батарея ускоренным маршем перерезают большую дорогу у Мариинского, занимают село тотчас по уходе из него поляков, укрепляются и ждут чехов.

Конница Максима держится вблизи Смоленки, ждет выхода из нее чехов и тотчас после ухода занимает Смоленку.

Бодрых с полком вклинивается между Смоленкой и Украинкой и сдерживает русских.

Связь между частями держать Максиму.

…Разведка донесла, что польский отряд вышел из Мариинского. Полки Якова Лыскина и Петра Молодых и батарея Короткова быстро подтянулись и через два часа заняли село. Впереди села установили пушки жерлами к чехам. По бокам дороги, по ложбинкам, по овражкам, по кустам и бугорочкам рассыпались полки. Весь штаб выехал далеко за поскотину, в поле. Впились биноклями вдаль, где чуть заметной светлой точкой поблескивал крест на смоленской колокольне. Молодых нервно стискивал бинокль, опускал его, опять поднимал к глазам. Вдруг прорвался в тяжком вздохе.

— Да-а!

Яков Лыскин, не отнимая от глаз бинокля, чуть тряхнул головой.

— Сурьезное дело.

Киселев повернулся к товарищам с лицом спокойным и светлым:

— Верю, товарищи!

Протянул обоим руки, улыбнулся.

— У чехов винтовки хорошие, нашим ребятам пригодятся. А то у нас все больше с пиками.

Иван Бодрых перехватил по дороге пятерых солдат. Молодые, безусые, пугливо озираются. Сурово осмотрел Иван солдатиков.

— Дезертиры?

— Да, дезертиры.

— Откуда?

— Из Украинки.

— Скоро выступают?

— Не хотят выступать, солдаты бунтуют.

Бодрых еще раз внимательно оглядел всех пятерых, немного подумал и строго сказал:

— Вы, вот што, пареньки, вы мне все по чистой совести, как попу на духу. Мы сами — революционная армия, вы убежали из колчаковской армии, теперь, значит, наши вы.

Парни закрестились.

— Ей-богу, товарищ, правда, солдаты не хотят идти, собрание устроили!

— Зачем же вы убежали? Раз не хотят идти, хорошее дело, вы-то зачем убежали?

— Испугались. Командир посылать за чехами хотел, всех расстрелять грозился.

Иван что-то молча обдумывал.

— Ну, вот што, пойду-ка я сам посмотрю, правду ли говорите.

Парни обступили Ивана, встревожились все разом:

— Дяденька, не ходи, убьют!

— Ей-богу, убьют!

— Не ходи, дяденька!

Обступили Ивана Бодрых и свои.

— Или и впрямь Иван, идти думаешь?

Усмехнулся Бодрых.

— Пойду, однако. Занятно шибко.

Подошел Бодрых к Украинке, смотрит — двое часовых стоят.

— Што тут, братцы, война, што ль?

Один недружелюбно поглядел на Ивана, другой махнул рукой:

— Ступай, не до тебя.

Бодрых прошел мимо.

На улице, как в праздник — народу, народу. Остановил Иван мужика.

— Што у вас за праздник?

Мужик оглядел Ивана с ног до головы.

— Не здешний, видать?

— Не здешний, дальний.

— Да видишь, милый человек, оказия какая, солдаты бунтуют, воевать больше не хочут. Видишь, собранья какая.

Мужик показал вдоль улицы.

У церкви, на площади, весь полк сжался в тесное кольцо, окружил оратора, жадно ловит каждое слово. Оратор — невысокого роста солдат, с широким энергичным лицом. В левой руке винтовка, правой короткими, сильными ударами рассекает воздух, точно слова отрубает.

— Товарищи, помещикам и капиталистам все это нужно. Им нужно кровью нашей залить пожар, чтобы сохранить себе земли, фабрики, заводы, чтобы жить нашим трудом. Это они отнимают последний кусок у наших голодных детей, жен и матерей…

Все ближе и ближе продвигается Бодрых сквозь тесные ряды солдат к оратору. Все сильнее и сильнее клокочет в груди у Ивана. Эх, вот бы словечко солдатам сказать, гляди, лица-то у всех какие, так и глотают каждое слово оратора.

Протянул к оратору могучую руку:

— Товарищ, дозволь слово сказать!

Оратор с недоумением взглянул на большого чернобородого мужика. Рассекавшая воздух рука на мгновение застыла.

Кругом Ивана загалдели солдаты.

— Говори, борода, говори!

Вытолкнули Ивана Бодрых вперед, задрожали смехом любопытные глаза.

— Просим!

— Пускай дядек говорит!

— Говори, дядек, говори!

Взобрался Иван Бодрых на стол, встал рядом с оратором, протянул вперед растопыренные руки.

— Видали, братцы, во-о какие корявые. Крестьяне мы, вокруг земли маемся. Как, значит, покорпеешь над ней кормилицей, закорявеешь небось… А покажьте-ка вы руки…

С шутками и смехом взмыл над полком частокол корявых рук.

— Гляди, дядек, гляди!

Иван весело заулыбался.

— То-то я гляжу, будто и у вас руки корявые. Крестьяне, значит, вы?

— Крестьяне, дядек, крестьяне.

— Выходит, братья мы промеж себя, вы крестьяне, мы крестьяне, дети одной матери, сырой земли.

— Правильно! Верно!

— Жарь, дядек, жарь!

Широким жестом взмахнул Иван по полку. Сочью налился голос. Задрожали в голосе гневные нотки.

— Кого убивать идете? Братьев своих!.. Знать хотите, за что бунтуют? Земли помещикам не хотят отдавать, господ со своей шеи спихнуть хотят… Чья власть-то теперь, — господская! Свою власть хотим, мужицкую…

В сторонке, в пяти шагах от стола, растерянной кучкой жались офицеры. Вылетел из офицерской кучки злобный крик, прервал Иванову речь.

— Не верьте ему! Он бунтовщик!

Бодрых обернулся на голос, с усмешкой посмотрел на офицеров.

— Пусть-ка эти молодчики поднимут руки.

Сотни горящих злобой глаз еще тесней сдавили крошечную офицерскую кучку. Смотрят, ждут.

Бодрых засмеялся.

— Видали? Никто не поднимает. Ручки-то у их благородий беленькие, не натруженные, музулей-то у их благородий нет.

Стукнул Иван кулаком об кулак, сдвинул густые черные брови.

— Братцы, никак вам невозможно идти против своих!.. Сейчас я проходил Смоленкой, видал мужиков тамошних, как на покос собрались, — у кого коса, у кого вилы… Смотри-ка, чьи-нибудь отцы там или братья, ведь есть же и из вас которые из здешних мест. Какие ж это враги?

Высокий смуглый красавец офицер в два прыжка очутился у стола. Выхватил револьвер. Мимо головы Ивана Бодрых прожужжала пуля.

— А-а, сволочь!

Сверкнуло десяток штыков. Грузным мешком повисло на штыках тело красавца офицера. Широколицый солдат-оратор, до сих пор покойно и молча стоявший возле Ивана Бодрых, вдруг побледнел, выпрямился, взмахнул рукой.

— Всех на штыки!

Властно хлестнул по толпе жесткий голос оратора. Ударил в груди ближе стоявших. Бледная кучка офицеров сжалась в одно знобкое тело. Из кучки раздались два-три револьверных выстрела… И выстрелы, и предсмертные вопли затерялись в стоголосом реве солдат.

Бодрых молча ждал, когда все кончится. Выпрямился Иван во весь свой богатырский рост, трубой загремел над полком зычный Иванов голос:

— Товарищи! Я — Иван Бодрых, член штаба революционной советской армии, прислан к вам штабом. Я призываю вас от имени восставшего народа идти вместе с нами на господ, на помещиков, на капиталистов, на всех тех, кто целыми веками угнетал народ!.. Товарищи!..

Бодрых остановился. Со стороны Смоленки ветер донес орудийный гул.

— Товарищи, слышите? Это наши революционные полки бьют чехов!

Полк дрогнул.

— Ура!

От ближних рядов к дальним, по всему полку, по площади, по улицам, по всей деревне лилось-переливалось:

— Ура!

Широколицый оратор снова вскочил на стол рядом с Бодрых. В привычном ораторском жесте простер руки:

— Товарищи! Да здравствует советская власть! Да здравствует революционная армия! Спешим на помощь нашим братьям!

Когда Бодрых с двумя полками — со своим да с только что перешедшим колчаковским — входил в Смоленку, все было кончено.

По смоленским полям носились всадники Максима, ловили бежавших в одиночку и группами чехов, подбирали оружие убитых.

Иван послал вперед себя донесение в штаб о том, что к повстанцам присоединился полк регулярных войск.

На полных рысях полк Максима стороной обошел поляков и в тридцати верстах от Мариинского, в селе Знаменке, загородил им дорогу.

Кинулись поляки назад, — на Киселева с перешедшим к повстанцам полком наткнулись. Кинулись налево, — Иван Бодрых из пулеметов встретил, направо — Петр Молодых с Яковом Лыскиным дожидают…

Пометался польский отряд в железном кольце, потерял половину всадников и к вечеру положил оружие.

Глава восьмая
Счастье

править

Бронзовые дали безмолвны и загадочны.

В вечерней мгле поезд кажется огромным сказочным змеем.

Тихо позванивают рельсы, чуть лязгают буфера, осторожно пофыркивает паровоз.

В офицерском вагоне играют в карты. Казначей полка, невысокий, полный, с туго перетянутым животом, мечет банк. Не везет казначею. Несколько раз уходил в свое купе, открывал небольшой походный сундучок с казенными деньгами, вынимал пачки бумажек. Когда, захлопнув сундучок, выпрямлялся, в висках стучало от прилившей к голове крови, а кто-то невидимый успокаивал:

«Отыграюсь».

С равнодушным видом возвращался к игрокам, удваивал банк и проигрывал.

Загадывал на ту или иную масть, менял место и — опять проигрывал.

Молодой круглолицый поручик подливает себе и казначею вина.

— Ну и не везет вам, капитан!

Казначей вздрагивает полными женскими плечами, досадливо морщится.

— Не люблю, когда под руку говорят, вы же знаете об этом, поручик.

Поручик смеется:

— Сглазу боитесь?

— Бросьте, поручик, ерунду молоть!

— Нет, серьезно, капитан, я тоже боюсь, меня сколько раз девчонки сглазили.

Офицеры весело смеются.

— Ха-ха-ха! Сглазишь тебя, черта! Ты, Костя, скольких сам пересглазил.

Капитан хмурится, веселье других его только раздражает, — ну чему, глупцы, радуются.

Кто-то из молодых офицеров успокаивает:

— Ничего, капитан, от сглаза спрыснуть можно, — живой рукой снимет.

— Нечего снимать, уж все, разбойники, сняли, — пробует отшутиться капитан, — вот он вас самих спрыснет, Петрухин-то.

— Ой! — в шутливом страхе взвизгнул кто-то из офицеров.

На мгновение всем стало как-то не по себе, — знали, на какого опасного противника шли.

Мы с капитаном Тарасовым много этой сволочи на тот свет отправили, — мрачно буркнул казначей.

Начальник эшелона, высокий худощавый полковник, поспешил изменить разговор.

— Ничего, ничего, капитан, счастье изменчиво…

Веселый круглолицый поручик почтительно перебил:

— Как женщина, господин полковник.

— Вам, Костенька, лучше знать, — улыбнулся полковник. — Да, капитан, счастье изменчиво: сегодня с нами, завтра с вами. Постоянное счастье только у тех, кто веревку повешенного имеет.

Поручик Костя делает большие испуганные глаза.

— Что вы говорите, господин полковник? Не всунул ли мне кто в карман веревку повешенного, — мне так везет сегодня.

— Прикупите карту! — хмуро перебивает казначей.

— Пожалуйста, капитан. У вас четыре? Очень хорошо. У меня шесть.

Поручик загребает банк, весело заливается.

— Вы, Костенька, не смейтесь, — серьезно продолжал полковник, — у нас в триста девятом полку офицер был, чертовски везло. Так что вы думаете… — Полковник значительно оглядел всю компанию и слегка понизил голос: — Он на груди кусочек веревки от повешенного носил.

Капитана передернуло.

— Черт знает, что вы говорите!

— Ей-богу, я сам видал.

Поручик Костя весело подмигнул казначею.

— Вот бы нам, капитан, кусочек веревки, ма-лю-сень-кий кусочек.

— Тьфу ты, черт! Вам говорят, не люблю, когда под руку!..

…Со станции Балейской поползли черепахой. Шли с притушенными огнями, — в тридцати верстах, на станции Максюткиной, укрепились значительные силы повстанцев.

Чуть погромыхивает вагон, чуть позвякивают пустые бутылки на полу.

Капитану не везло по-прежнему. Еще не раз бегал в свое купе, открывал заветный сундучок с казенными деньгами. И каждый раз, как закрывал сундучок, сам себя успокаивал:

«Отыграюсь».

Капитана раздражает все больше и больше и веселье офицеров, и медленно ползущий поезд.

— Черт, тащится, как будто за смертью ползет.

— Доползем куда надо. Вам еще карточку, капитан?

Поезд пошел еще медленней. Тише, тише. Осторожно лязгнули буфера, чуть заметно вздрогнул вагон.

— Что за черт, остановился поезд.

— Остановился, да. Интересно.

Поручик Костя поднялся.

— Пойти взглянуть, что там такое, мой банк не скоро еще.

Поручик вышел на площадку, открыл дверь вагона, жадно вдохнул свежий воздух. Мимо вагона бежали люди.

— В чем дело? Что такое?

— Рельсы разобрали!

Солдаты, не останавливаясь, пробежали мимо. Поручика обдало холодком. Прыгнул в темноту, упал на острые мелкие гальки, быстро вскочил. Бежал вместе с другими к паровозу и на бегу тревожно спрашивал:

— Как же это? Кто разобрал?

— Неизвестно. Должно быть, бунтовщики.

У паровоза суетились люди. Начальник эшелона осматривал путь. Линия делала здесь крутой поворот, и рельсы были разобраны на самом повороте на протяжении десятка сажен.

— Понимаете, поручик, чуть от смерти ушли. Тут закругление…

Голос начальника эшелона вздрагивает. Мутным пятном белеет в темноте побледневшее лицо полковника. Зябко кутается в шинель.

— Холода начались по вечерам, осень подходит.

Полковник слышит, как стучат зубы у поручика, нагибается к нему и участливо спрашивает:

— Вам не холодно, поручик, вы без шинели?

Поручику вдруг стало жарко. Пересохло во рту. Губы сухие-сухие.

— Нет, господин полковник, мне не холодно… Но… как же так, господин полковник?

Начальник эшелона наклоняется к самому лицу поручика и чуть слышно шепчет:

— На волосок от смерти, поручик… Машинист хорошо путь знает, к закруглению тихим подошел… А мог бы… понимаете, поручик, полным ходом… В щепки бы весь поезд.

— Теперь назад? — также шепотом спрашивает поручик.

— Нет, сейчас зашьем путь и дальше.

Из темноты вынырнула кучка солдат.

— Вот, господин полковник, путевой сторож.

Полковник взял из рук солдата фонарь, поднес к лицу сторожа. Бледный, рыжебородый человек испуганно бегал глазами. Дергалась в дрожи острая борода у человека.

Полковник впился глазами в лицо сторожа, наклоняясь к нему все ближе и ближе. Тихо, с расстановкой, спросил:

— Ты… что же это… сволочь?..

Рыжебородый торопливо закрестился.

— Ваше благородие, вот как перед богом…

— Ну?

— Не виноват.

Полковник придвинулся вплотную к человеку, нагнулся к самому лицу его и тихо, почти, шепотом:

— Помогал?

— Нет, как перед истинным…

— Значит, сами делали?

Сторож сдернул с головы фуражку, вытер рукавом рубахи вспотевшее лицо.

— Никого не видал, ваше благородие, как перед истинным…

Полковник опустил фонарь и сказал негромко:

— Повесить!

Повернулся и пошел.

Сторож рванулся за полковником:

— Ваше благородие!

Сзади крепкие руки схватили сторожа.

— Братцы, четверо ребят…

Рыжебородый бился в дюжих руках, всхлипывал, как маленький, обиженный ребенок. Вдруг стих, опустился на землю и сказал виновато:

— Я посижу, устал я, братцы.

Поручик, молча стоявший возле кучки солдат, вдруг как бы очнулся. Зябко дрогнул плечами, повернулся и побежал. Вошел в офицерский вагон, сел на свое место.

— Ну, что там?

— Что с вами, поручик, на вас лица нет?!

Все сразу уставились на поручика. Тот с трудом разжал спекшиеся губы, насильно улыбнулся.

— Пус… тяки… Там человека вешают… П… путь разобрали.

— Ну и черт с ним, пусть вешают. Ваш банк, капитан, пожалуйста.

Казначей вдруг поднялся из-за стола и, ни на кого не глядя, глухо сказал:

— Я пропущу свой банк. Я сейчас вернусь.

Медленно передвигая ногами, пошел из вагона. Вышел на площадку, вдруг засуетился, торопливо спустился на насыпь и кинулся к паровозу. Под тяжелым телом капитана хрустели гальки. Кто-то шел навстречу.

— Где вешают? — не останавливаясь, крикнул капитан.

— Вон на телеграфном столбе.

Шагах в двадцати впереди паровоза мелькали огоньки, слышались сдержанные голоса. Капитан побежал по шпалам. В кучке солдат метался рыжебородый человек.

— Братцы, не виноват я!

Солдаты старались не замечать сторожа, сдержанно и деловито разговаривали.

— Братцы, не виноват я!

— Да замолчи ты, черт! Всю душу вымотал. Стукну вот прикладом!

Солдат замахнулся ружьем.

Сторож сел на землю и тихо, по-собачьи, заскулил.

— Иззяб я, братцы, одеться бы…

Солдат, только что замахнувшийся ружьем, снял с себя шинель и накинул ее на рыжебородого.

Двое возились у телеграфного столба и прилаживали веревку.

— Ну-ка, Иванов, попробуй, будет, што ль?

Солдат вскочил на стоявшую у столба скамейку, ухватился рукой за веревочную петлю, потянул к себе, примерил.

— Вот так, ладно. Закрепляй.

— Готово!

Солдат спустился со столба.

Двое подошли к сидящему на земле сторожу.

— Ну, будет скулить, вставай!

Взяли под руки, подвели к столбу.

— Полезай на скамейку… Ну, что тычешься, как щенок слепой, вот скамейка.

— Сейчас, братцы, оденусь только, иззяб я.

Сторож всунул левую руку в рукав шинели и беспомощно тыкался правой, нащупывая другой рукав. Солдат поймал сторожеву руку.

— Вот рукав, суй сюда.

Сторож натянул на плечи немного узковатую шинель, ухватился за телеграфный столб, поднял правую ногу на скамейку, попробовал поднять левую.

Беспомощно оглянулся на солдат.

— Братцы, подсобите, ослаб я.

Двое помогли сторожу влезть. Один прыгнул на скамью рядом со сторожем, накинул ему на шею петлю, затянул. Сторож почувствовал на своей шее веревку, заметался, закрутил головой. Судорожно ухватился за стоящего рядом солдата, хрипнул:

— Братцы!

Солдат сильно дернулся, спрыгнул наземь, вышиб скамейку из-под ног сторожа…

В кучке солдат, окружавшей столб, кто-то ляскнул зубами, кто-то вздохнул…

…Десять минут казались капитану бесконечными.

— О черт, скоро, что ли?

— Рано, господин капитан.

— Кто-то из темноты посоветовал:

— Можно за ноги дернуть.

Капитан быстро обернулся на голос и нетерпеливо приказал:

— Иди дерни!

К столбу подошел невысокий кривоногий солдат, взял повешенного за ноги, нагнулся всем туловищем вперед, сильно дернул.

— Теперь можно снимать, господин капитан.

Солдат исчез в темноте.

— Снимайте скорее.

Капитану казалось, что все делается слишком медленно. Схватил валявшуюся на земле скамейку, поставил у столба. Кто-то из солдат вскочил на скамью, нащупал руками веревку, на веревке узел.

— Ничего не сделаешь, надо обрезать, господин капитан, крепко затянуто.

— Нож, дайте нож! — крикнул капитан. — О черт, у кого из вас нож?

— Есть, господин капитан!

Офицер вырвал у солдата нож, легко вскочил на скамейку, ухватился левой рукой за веревку, правой стал резать. Тело повешенного с глухим стуком упало на землю. Капитан соскочил наземь, нагнулся над трупом, нашел конец веревки, отрезал от нее кусок в четверть длиной. Торопливо сунул отрезанный кусок в карман, бросил нож и побежал.

Когда добежал до своего вагона и влез на площадку, вынул платок, отер потный лоб, постоял немного. Пройдя в купе, вынул все деньги из сундучка, вышел к играющим.

Взволнованно дождался своей карты.

— Ва-банк!

Крепко стиснул в кармане кусок веревки. Правой рукой накрыл карты.

— Смотрите ваши карты, капитан.

Задрожавшими пальцами капитан приоткрыл конец верхней карты. Побледневшим лицом глянул на капитана рыжебородый король червей. Вот-вот раскроются перекошенные страхом губы рыжебородого.

— Братцы!..

Руки у капитана стали деревянными, нет сил оторвать от стола вторую карту.

— Глядите, капитан, — нервно сказал банкомет.

Капитан снял короля червей, подсунул его под нижнюю, карту и медленно-медленно потянул за конец верхнюю…

— Семерка пик…

Откинулся на спинку стула, облегченно передохнул.

— Мне больше не надо.

Банкомет положил карты, достал папиросу, закурил. Улыбается.

— Уж нет ли у вас, капитан, веревки от повешенного?

Дико запрыгали глаза у капитана, налились кровью. Судорожным хрипом перехватило горло.

— Прошу без шуток!

Банкомет удивленно посмотрел на капитана. Молча поднял свои карты.

— Мне тоже, капитан, не надо.

И выбросил на стол восьмерку пик.

У капитана хрустнули пальцы, сжимавшие веревку. Запрыгал в руке рыжебородый король…

Молча поднялся и, грузно передвигая отяжелевшими ногами, прошел в свое купе, щелкнул замком. В глубоком раздумье постоял возле пустого раскрытого сундука, взял револьвер со стола, всунул дуло в рот, нажал курок…

Когда прибежавшие на выстрел офицеры открыли дверь, увидали: на диване, прислонясь спиной к стене, сидел капитан. В левой руке крепко зажал кусок веревки. На полу валялся рыжебородый король червей…

…Путь исправили еще до рассвета.

На рассвете начали орудийный обстрел станции Максюткиной. Смотрели, как взлетали кверху огромные столбы земли и дыма, как черными муравьями расползались в разные стороны люди.

Радовались.

— Ага, не нравится закуска!

— Так их, рассукиных детей, жарь!

— По капитану поминки справляем.

Не переставая стрелять, медленно продвигались к станции.

Полковник, на которого смерть казначея произвела тяжелое впечатление, хмуро покусывал жиденькие бесцветные усы.

— От одного выстрела орудийного бегут, мерзавцы. Банда, сволочь, снарядов на них жаль! Перепороть всех, чтоб месяц садиться нельзя было!

Станция горела…

Со свистом летели снаряды, в грохоте взрывались черными столбами земли. Тренькали пули по рельсам, по станционным зданиям. Люди падали на рельсы, шпалами ложились поперек пути.

Ползли другие… Тоже падали…

Ползли… Падали… Ползли… Падали…

Петрухин с холодной решимостью отдавал приказания:

— Взорвать путь во что бы то ни стало!.. Задержать поезд!.. Броситься сейчас на поезд — безумие, а ночью можно попытаться… Задержать поезд до ночи, задержать!..

— Товарищ Петрухин, напрасно люди гибнут, не подойти близко.

— Надо держаться.

— Не продержимся…

— Надо держаться!

— Людей зря положим, товарищ Петрухин.

Петрухин молча смотрит в бинокль, примеривает расстояние до поезда.

— Эх, парочку бы пушек нам!..

Конный полк Максима продвигался к линии железной дороги. В десятке верст от линии услыхали орудийную стрельбу.

— Слышите, Максим Иваныч, из пушек палят?

— Да, из пушек.

— Не иначе с Петрухиным бой, Максим Иваныч.

— Должно быть, с Петрухиным.

— Эх, маленько не успели!

Вернулись из шедшей впереди полка разведки.

Доносят:

— Белые обстреливают станцию Максюткину. На Максюткиной повстанцы из отряда Петрухина. Поезд белых верстах в пяти от станции. В тылу у белых станция Балейская, кроме железнодорожных служащих, никем не занята…

Максим послал донесение в штаб, сам с полком двинулся на станцию Балейскую.

Ночь.

Чуть дышит степь.

Большой сторожевой собакой вытянулся поезд, чутко дремлет. Пробежит ветер по степи, зашуршит ковылем-травой, — встрепенется страж, рявкнет в темноту орудийным жерлом:

— Гав!

Мелкой дворняжкой рассыпятся пулеметы:

— Тяв, тяв, тяв! Тяв, тяв, тяв!

Тихо ползут по рельсам большими черными муравьями мужики. Бесшумным и легким кажется в сильных мужицких руках тяжелый железный лом. Чуть звякнет по рельсам и сейчас же испуганно замрет…

Лениво поднимет голову старая цепная собака:

— Гав!

Опять затакают спросонья дворняжки-пулеметы:

— Тяв, тяв, тяв! Тяв, тяв, тяв!

Снова тихо.

Чуть дышит степь…

К ночи Максим занял станцию Балейскую.

Прямо к аппарату:

— Сообщение с поездом, который вышел на Максюткину, есть?

— Есть.

— Еще поезда с солдатами не идут?

— Нет, не идут.

Максим сурово посмотрел на молоденького белобрысого телеграфиста.

— Говори правду, чуть что — башку с плеч!

Телеграфист волнуется:

— Товарищ начальник, с полным сочувствием, поверьте, как я сам пролетарской семьи.

— Хорошо. Сиди у аппарата. Чуть что — донеси. Вот двое товарищей будут при тебе, им скажешь, в случае чего…

Приказал собрать служащих и просто сказал:

— Вам всем, товарищи, оставаться при своих обязанностях… Чтоб никакого саботажа… Чуть что — к стенке.

В полуверсте от семафора, по направлению к станции Максюткиной, разобрали путь.

— Теперь белые не уйдут от нас, — потирал Максим от удовольствия руки.

За час до рассвета прискакали от Киселева. Димитрий сообщал:

— Подошли всем отрядом. В трех верстах от линии установили орудия. На рассвете начнем обстрел поезда. Разберите путь, отрежьте поезду отступление…

Максим улыбнулся:

— Готово уж, разобрали.

Прошел к аппарату, дружески похлопал молоденького телеграфиста по плечу:

— Смотри, брат, не спи. Сейчас стукать будешь.

Максим Иваныч вышел на платформу. В черной таявшей мгле чувствовался рассвет. Ходил взад-вперед по платформе, курил папиросу за папиросой и чутко прислушивался.

Из-за края степи алой кровью брызнуло солнце.

Вместе с первыми лучами света донесло отдаленный пушечный выстрел.

Максим снял фуражку, обернулся ухом на выстрел.

— Раз… Два… Три… Четыре.

И опять:

— Раз… Два… Три… Четыре.

Радостно улыбнулся Максим:

«Наши четыре палят. Не выдайте, голубушки».

Подбежал к телеграфисту:

— Ну, товарищ, стукай: красные подходят к станции с тыла. Спешите, перережут путь.

Телеграфист с изумлением поглядел на Максима. Максим ободряюще кивнул:

— Ничего, ничего, стукай!

Аппарат застучал дробно и четко.

Петрухин поднялся на водокачку:

«Сволочи, ни свет ни заря начали палить!»

Поднес бинокль к глазам, навел на поезд. Что за чертовщина! Около поезда, с боков, спереди, сзади поезда рвутся снаряды. Значит, стреляют по поезду. Алексей сам себе не поверил, отнял бинокль от глаз, осмотрелся.

Бум. Бум. Бум.

Да, стреляют. Опять навел бинокль на поезд. Возле поезда рвутся снаряды. Что стреляют по поезду, нет никакого сомнения. Но кто стреляет, откуда? Орудийная стрельба кажется совсем близкой.

Петрухин с волнением повел биноклем по степи.

Что? Что это?

Задрожала железная Алексеева рука, со стуком упал бинокль. Бросился Петрухин вниз:

— Товарищи, братья, наши пришли! Красные знамена видать! Поезд из пушек наши обстреливают. Наступать! Наступать!

У поездного аппарата телеграфист-солдат. Рядом полковник — начальник эшелона.

— Станция Балейская вызывает, господин полковник.

— Читай.

— Кра-сные под-хо-дят к станции с ты-ла. Спе-ши-те, пе-ре-ре-жут путь.

— Все?

— Все, господин полковник.

Сбоку громила батарея. Частой сеткой ложились вокруг поезда снаряды.

Сейчас нащупают, найдут прицел.

Что за черт, откуда взялись красные? Откуда у красных артиллерия?

Полковник сам пришел на паровоз:

— Задний ход!

Машинист надавил рычаг…

Противник переменил направление, — начал обстрел линии по пути следования поезда. Полковник выглянул с паровоза, посмотрел назад.

— Усилить ход!

Поезд несется птицей. Рвутся снаряды вокруг.

— Усилить ход!

Вот уж видна станция Балейская. Открыт семафор.

Верста…

Полверсты…

В страшном грохоте и лязге железа затерялись дикие вопли обезумевших от ужаса людей… Обломки вагонов. Куски железа, дерева… Из-под обломков — руки, ноги, головы… И стоны…

От станции неслись всадники Максима.

В этот же день вернувшийся из города кузнец Василий принес радостные вести — красные успешно наступали по всему фронту, у белых полный развал, бегут сломя голову…

Шумно строятся перед станцией десять полков объединенного отряда Киселева и Петрухина. Рдеют над полками красные знамена, по штыкам струится солнце. Чернеют жерлами пушки.

Киселев и Петрухин вместе со штабом объезжают полки.

— Товарищи, наша борьба близится к концу! К Иртышу подходят красные советские войска! Скоро надо всей Сибирью взовьется красное знамя нашего рабоче-крестьянского правительства! Да здравствует советская власть!..

Дрожат улыбки на суровых бородатых лицах повстанцев, покрываются влагой глаза.

— Ура!

— Да здравствует!..

…Полк за полком в полном боевом порядке проходит мимо штаба.

Первая революционная партизанская армия выступала навстречу идущим из-за Урала братьям.

За Иртышом всходила Красная Звезда.



  1. Якубовский Г. Писатели и критика: Статьи. — Московское товарищество писателей, б/г, с. 166. Отрывок из романа «Задетые крылом» печатается в данной книге под названием: «Из-за степных увалов». (Из чехо-эсеровского переворота).
  2. См. об этом: Шмаков А. Павел Дорохов и его роман «Колчаковщина». — Урал, 1977, № 11.
  3. См.: Александр Неверов. Из архива писателя: Статьи. Воспоминания. — Куйбышевское книжное издательство, 1972.
  4. Дорохов П. Новая жизнь. — 5-е издание. — Московское товарищество писателей, б/г, с. 12-13.
  5. Там же, с. 13-14.
  6. Колесникова Р. И. Идейно-художественная проблематика первых советских романов в Сибири (1921—1925 гг.).; Ученые записки Томского государственного университета им. В. В. Куйбышева, № 62. Вопросы метода и стиля. — Томск, 1966, с. 114—115.
  7. Якубовский Г. Писатели и критика: Статьи. — Московское товарищество писателей, б/г, с. 172—173.