История упадка и разрушения Римской империи (Гиббон; Неведомский)/Глава XXVII

История упадка и разрушения Римской империи — Часть III. Глава XXVII
автор Эдвард Гиббон, пер. Василий Николаевич Неведомский
Оригинал: англ. The History of the Decline and Fall of the Roman Empire. — Перевод опубл.: 1776—1788, перевод: 1883—1886. Источник: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи: издание Джоржа Белля 1877 года / [соч.] Эдуарда Гиббона; с примечаниями Гизо, Венка, Шрейтера, Гуго и др.; перевел с английскаго В. Н. Неведомский. - Москва: издание К. Т. Солдатенкова : Тип. В. Ф. Рихтер, 1883-1886. - 23 см. Ч. 3. - 1884. - [2], X, 592, [1] с; dlib.rsl.ru

Глава XXVII

править
Смерть Грациана. - Уничтожение арианства. - Св. Амвросий. - Первая междоусобная война с Максимом. - Характер, управление и покаяние Феодосия. - Смерть Валентиниана II. - Вторая междоусобная война с Евгением. - Смерть Феодосия.

Слава, приобретенная Грацианом, когда ему еще не было двадцати лет, не уступала славе самых знаменитых монархов. Его кротость и доброта доставили ему искренно преданных друзей; мягкая приветливость его обхождения доставила ему привязанность народа; литераторы, пользовавшиеся щедростью императора, прославляли его изящный вкус и красноречие; его храбрость и ловкость в военных упражнениях вызывали похвалы со стороны солдат, а духовенство считало смиренное благочестие Грациана за главную и самую полезную из его добродетелей.[1] Победа при Кольмаре избавила Запад от грозного нашествия, а признательные восточные провинции приписывали заслуги Феодосия тому, кто был виновником его возвышения и тем обеспечил общественное спокойствие. Грациан пережил эти достопамятные события только четырьмя или пятью годами; но он также пережил свою собственную славу, и прежде, нежели он пал жертвой восстания, он в значительной мере утратил уважение и доверие своих подданных. Замечательная перемена, происшедшая в его характере и в его поведении, не может быть приписана ни коварству льстецов, которыми сын Валентиниана был окружен с самого детства, ни сильным страстям, с которыми, по-видимому, была незнакома его юношеская кротость. Более внимательное изучение жизни Грациана, быть может, обнаружит нам настоящую причину того, что он не оправдал общих ожиданий. Его кажущиеся добродетели были не теми устойчивыми доблестями, которые создаются опытом и борьбой с невзгодами, а незрелыми искусственными плодами царственного воспитания. Заботливая нежность его отца была постоянно направлена к развитию в нем тех качеств, которые Валентиниан, может быть, тем более ценил, что сам был лишен их, и трудились над развитием умственных и физических способностей юного принца.[2] Знания, которые они передали ему с большим трудом, выставлялись наружу с хвастовством и прославлялись с неумеренными похвалами. Его мягкий и податливый нрав легко воспринимал впечатления их разумных советов, а отсутствие в его душе страстей легко могло быть принято за силу ума. Его наставники мало-помалу возвысились до звания и влияния министров[3], а так как они благоразумно скрывали свое тайное влияние, то он, по-видимому, действовал с твердостью и благоразумием в самых трудных обстоятельствах своей жизни и своего царствования. Но влияние этого старательного обучения не проникало далее поверхности, и искусные наставники, с таким тщанием руководившие каждым шагом своего царственного воспитанника, не могли влить в его слабую и нерадивую душу тот энергический и самостоятельный принцип деятельности, в силу которого напряженное стремление к славе существенно необходимо для счастья и даже для существования героя. Лишь только время и обстоятельства удалили от его трона этих преданных советников, западный император мало-помалу низошел до уровня своих врожденных способностей, отдал бразды правления в руки честолюбцев, старавшихся их захватить, и стал проводить свое время в самых пустых развлечениях. И при дворе и в провинциях была введена публичная продажа милостей и правосудия в пользу недостойных представителей его власти, и всякое сомнение в их заслугах считалось за святотатство.[4] Совестью легковерного монарха руководили святые и епископы[5] заставившие его подписать эдикт, который наказывал за нарушение, неуважение и даже незнание божеских законов как за уголовное преступление[6]. Между различными искусствами, в которых Грациан упражнялся в своей молодости, он выказывал особенную склонность и способность к верховой езде, к стрельбе из лука и к метанию дротика; эти способности могли бы быть полезными для воина, но они были употреблены на низкие занятия звериной травлей. Обширные парки были обнесены стенами для императорских развлечений и были наполнены различными породами животных, а Грациан, пренебрегая своими обязанностями и даже достоинством своего звания, проводил целые дни в том, что выказывал на охоте свою ловкость и отвагу. Тщеславное желание римского императора отличиться в таком искусстве, в котором его мог бы превзойти самый последний из его рабов, напоминало многочисленным зрителям его забав о Нероне и Коммоде, но у целомудренного и воздержнного Грациана не было их чудовищных пороков, и его руки обагрялись только кровью животных.[7] Поведение Грациана, унижавшее его в глазах всего человечества, не помешало бы ему спокойно царствовать, если бы он не возбудил неудовольствия в армии. Пока юный император руководствовался внушениями своих наставников, он выдавал себя за друга и питомца солдат, проводил целые часы в фамильярных с ними беседах и, по-видимому, относился с внимательной заботливостью к здоровью, благосостоянию, наградам и отличиям своих верных войск. Но с тех пор, как Грациан предался своей страсти к охоте и стрельбе из лука, он, натурально, стал проводить свое время в обществе тех, кто был всех искуснее в его любимых развлечениях. Отряд аланов был принят в военную и внутреннюю дворцовую службу, а удивительная ловкость, которую эти варвары привыкли выказывать на беспредельных равнинах Скифии, нашла для себя более узкое поприще в парках Галлии и в отведенных для охоты огороженных местах. Грациан, восхищавшийся дарованиями и обычаями этих любимых телохранителей, вверил им одним охрану своей особы и, как будто нарочно стараясь оскорбить общественное мнение, часто появлялся перед солдатами и народом в одеянии и вооружении скифского воина — с длинным луком, гремучим колчаном и меховыми обшивками. Унизительный вид римского монарха, отказавшегося от одеяния и нравов своих соотечественников, возбуждал в душе солдат скорбь и негодование.[8] Даже германцы, входившие в столь значительном числе в состав римских армий, обнаруживали презрение при виде странных и отвратительных северных дикарей, которые в течение нескольких лет перекочевали с берегов Волги к берегам Сены. Громкий и вольнодумный ропот стал раздаваться в лагерях и в западных гарнизонах, а так как Грациан, вследствие своей кротости и беспечности, не постарался подавить первые проявления неудовольствия, то недостаток привязанности и уважения не был восполнен влиянием страха. Но ниспровержение установленного правительства всегда бывает результатом каких-нибудь более существенных и более наглядных причин, а трон Грациана охранялся и привычками, и законами, и религией, и тем аккуратным равновесием между властями гражданской и военной, которое было введено политикой Константина. Нам нет надобности доискиваться, какие причины вызвали восстание Британии. Беспорядки обыкновенно возникают от какой-нибудь случайности, а случилось так, что семя мятежа упало на такую почву, которая чаще, чем всякая другая, производила тиранов и узурпаторов[9], что легионы этого отдаленного острова давно были известны своей самонадеянностью и высокомерием[10] и что имя Максима было провозглашено шумными, но единодушными возгласами и солдат и жителей провинции. Этот император или, верней, мятежник (так как его титул еще не был утвержден фортуной), был родом испанец; он был соотечественником, боевым товарищем и соперником Феодосия, к возвышению которого он отнесся не без некоторой зависти и недоброжелательства; уже задолго перед тем обстоятельства заставили его поселиться в Британии, и я был бы очень рад найти какое-нибудь подтверждение слухов, что он был женат на дочери богатого правителя Корнарвонширского[11]. Но на положение, которое он занимал в провинции, нельзя смотреть иначе как на положение ссыльного и совершенно ничтожное, и если он занимал какую-либо гражданскую или военную должность, он во всяком случае не был облечен ни гражданской властью, ни властью военной.[12] Его дарования и даже его честность были признаны пристрастными писателями того времени, а только самые неоспоримые достоинства могли вынудить от них такое сознание в пользу побежденного Феодосиева врага. Быть может, неудовольствие Максима побуждало его порицать поведение его государя и поощрять, без всяких честолюбивых замыслов, ропот войск. Но, среди общего смятения, он из хитрости или из скромности отказывался от престола, и, как кажется, многие верили его положительному заявлению, что он против воли принял опасный подарок императорской порфиры.[13] Но и отказаться от верховной власти было бы не менее опасно, а с той минуты, как Максим нарушил клятву верности своему законному государю, он не мог бы ни удержаться на престоле, ни даже сохранить свою жизнь, если бы ограничил свое скромное честолюбие узкими пределами Британии. Он принял отважное и благоразумное решение предупредить Грациана; британское юношество стало толпами стекаться под его знамена, и он предпринял, со своим флотом и армией, нападение на Галлию, о котором впоследствии долго вспоминали как о переселении значительной части британской нации.[14] Император, спокойно живший в Париже, был встревожен приближением бунтовщиков и мог бы с большей славой употребить против них те стрелы, которые бесполезно тратил на львов и медведей. Но его слабые усилия обнаружили его упадок духа и безнадежность его положения и лишили его тех ресурсов, которые он мог бы найти в содействии своих подданных и своих союзников. Галльские армии, вместо того чтобы воспротивиться наступлению Максима, встретили его радостными возгласами и изъявлениями преданности, а упрек в позорной измене своему долгу упал не на народ, а на самого монарха. Войска, на которых непосредственно лежала служба во дворце, покинули знамя Грациана, лишь только оно было развернуто вблизи от Парижа. Западный император бежал в направлении к Лиону в сопровождении только трехсот всадников, а лежавшие на его пути города, в которых он надеялся найти убежище или, по меньшей мере, свободный пропуск, познакомили его на опыте с той горькой истиной, что перед несчастливцами запираются все ворота. Впрочем, он еще мог бы безопасно добраться до владений своего брата и вскоре вслед затем возвратиться с военными силами Италии и Востока, если бы не послушался коварных советов правителя Лионской провинции. Грациан положился на изъявления сомнительной преданности и на обещания помощи, которая не могла быть достаточной; наконец прибытие Андрагафия, командовавшего кавалерией Максима, положило конец его недоумениям. Этот решительный военачальник исполнил, без угрызений совести, приказания или желания узурпатора. Когда Грациан окончил свой ужин, его предали в руки убийцы и даже не отдали его трупа, несмотря на настоятельные просьбы его брата Валентиниана.[15] За смертью императора последовала смерть одного из самых влиятельных его военачальников Меробавда, короля франков, сохранившего до конца своей жизни двусмысленную репутацию, которую он вполне заслужил своей хитрой и вкрадчивой политикой.[16] Быть может, эти казни были необходимы для общественного спокойствия; но счастливый узурпатор, власть которого была признана всеми западными провинциями, мог с гордостью ставить себе в заслугу тот лестный для него факт, что, за исключением тех, кто погиб от случайностей войны, его торжество не было запятнано кровью римлян.[17] Этот переворот совершился с такой быстротой, что Феодосий узнал о поражении и смерти своего благодетеля прежде, нежели успел выступить к нему на помощь. В то время как восточный император предавался или искренней скорби, или только официальному исполнению траурных обрядов, он был извещен о прибытии главного камергера Максима; а выбор почтенного старца для такого поручения, которое обыкновенно исполнялось евнухами, служил для константинопольского правительства доказательством степенного и воздержного характера британского узурпатора. Посол старался оправдать или извинить поведение своего повелителя и настоятельно утверждал, что Грациан был убит без его ведома или одобрения, вследствие опрометчивого усердия солдат. Но затем он, с твердостью и хладнокровием, предложил Феодосию выбор между миром и войной. В заключение посол заявил, что, хотя Максим, как римлянин и отец своего народа, предпочел бы употребить свои военные силы на защиту республики, он готов состязаться из-за всемирного владычества на поле брани, если его дружба будет отвергнута. Он требовал немедленного и решительного ответа; но в этом критическом положении Феодосию было чрезвычайно трудно удовлетворить и чувства, наполнявшие его собственное сердце, и ожидания публики. Повелительный голос чести и признательности громко требовал мщения. От Грациана он получил императорскую диадему; его снисходительность заставила бы полагать, что он помнит старые обиды, позабывая об оказанных ему впоследствии одолжениях, а если бы он принял дружбу убийцы, он считался бы участником в его преступлении. Даже принципам справедливости и интересам общества был бы нанесен гибельный удар безнаказанностью Максима, так как пример успешной узурпации расшатал бы искусственное здание правительственной власти и еще раз навлек бы на империю преступления и бедствия предшествовавшего столетия. Но чувства признательности и чести должны неизменно руководить действиями граждан, а в душе монарха они иногда должны уступать место сознанию более важных обязанностей: и принципы справедливости и принципы человеколюбия допускают безнаказанность самого ужасного преступника, если его наказание неизбежно влечет за собою гибель невинных. Убийца Грациана незаконно захватил власть над самыми воинственными провинциями империи, но эти провинции действительно находились в его власти; Восток был истощен неудачами и даже успехами войны с готами, и можно было серьезно опасаться, что, когда жизненные силы республики окончательно истощатся в продолжительной и губительной междуусобной войне, тот, кто выйдет из нее победителем, будет так слаб, что сделается легкой жертвой северных варваров. Эти веские соображения заставили Феодосия скрыть свой гнев и принять предложенный тираном союз. Но он потребовал, чтобы Максим довольствовался властью над странами, лежащими по ту сторону Альп. Брату Грациана было обеспечено обладание Италией, Африкой и западной Иллирией, и в мирный договор были включены некоторые особые условия с целью поддержать уважение к памяти и к законам покойного императора.[18] Согласно обычаям того времени, изображения трех императоров — соправителей были публично выставлены для внушения должного к ним уважения, но нет никакого серьезного основания предполагать, что в момент этого торжественного примирения Феодосий втайне помышлял о вероломстве и мщении.[19] Пренебрежение Грациана к римским солдатам было причиной того, что он сделался жертвой их раздражения. Но за свое глубокое уважение к христианскому духовенству он был вознагражден одобрениями и признательностью могущественного сословия, которое во все века присваивало себе исключительное право раздавать отличия и на земле и на небесах.[20] Православные епископы оплакивали и его смерть и понесенную ими самими невознаградимую потерю; но они скоро утешились, убедившись, что Грациан отдал восточный скипетр в руки такого монарха, в котором смиренная вера и пылкое религиозное рвение опирались на более обширный ум и более энергичный характер. Между благодетелями церкви Феодосий может считаться столь же знаменитым, как и Константин. Если этот последний имеет то преимущество, что он впервые водрузил знамение креста, зато его преемнику принадлежит та заслуга, что он уничтожил арианскую ересь и во всей Римской империи положил конец поклонению идолам. Феодосий был первый император, принявший крещение с надлежащей верой в Троицу. Хотя он родился в христианском семействе, принципы или, по меньшей мере, обычаи того времени побудили его откладывать церемонию своего посвящения до тех пор, пока ему не напомнила об опасности дальнейшего отлагательства серьезная болезнь, грозившая его жизни в конце первого года его царствования. Прежде чем снова выступить в поход против готов, он принял таинство крещения[21] от православного епископа Фесса-лоник Асхолия[22], и в то время, как император выходил из священной купели с пылким сознанием совершившегося в нем обновления, он диктовал торжественный эдикт, в котором объявлял, какие его собственные догматы веры, и предписывал, какую религию должны исповедовать его подданные. «Нам угодно (такова императорская манера выражаться), чтобы все народы, управляемые нашим милосердием и умеренностью, твердо держались той религии, которой поучал римлян св. Петр, которая верно сохранилась преданием и которую в настоящее время исповедуют первосвященник Дамасий и александрийский епископ Петр — человек апостольской святости. Согласно с учением апостолов и правилами евангелия, будем верить в единственную божественность Отца, Сына и Святого Духа, соединяющихся с равным величием в благочестивой Троице. Последователям этого учения мы дозволяем принять название кафолических христиан, а так как всех других мы считаем за сумасбродных безумцев, то мы клеймим их позорным названием еретиков и объявляем, что их сборища впредь не должны присваивать себе почтенное название церквей. Кроме приговора божественного правосудия, они должны будут понести строгие наказания, каким заблагорассудит подвергнуть их наша власть, руководимая небесной мудростью»[23]. Верования воина бывают чаще плодом полученных им внушений, нежели результатом его собственного исследования; но так как император никогда не переступал за ту грань православия, которую он так благоразумно установил, то на его религиозные мнения никогда не имели никакого влияния ни благовидные ссылки на подлинный текст св. Писания, ни вкрадчивые аргументы, ни двусмысленные догматы арианских законоучителей. Правда, он однажды выразил робкое желание побеседовать с красноречивым и ученым Евномием, жившим в уединении неподалеку от Константинополя. Но его удержали от этого опасного свидания просьбы императрицы Флакиллы, которая страшилась за спасение души своего супруга, а его убеждения окончательно окрепли благодаря такому богословскому аргументу, который не мог бы не подействовать даже на самую грубую интеллигенцию. Незадолго перед тем, он дал своему старшему сыну Аркадию титул и внешние отличия Августа, и оба монарха воссели на великолепном троне для того, чтобы принимать от своих подданных изъявления преданности. Епископ Икония Амфилохий приблизился к трону и, поклонившись с должным почтением своему государю, обошелся с царственным юношей с такой же фамильярной нежностью, с какой стал бы обходиться с сыном какого-нибудь плебея. Оскорбленный таким дерзким поступком, монарх приказал немедленно вывести вон неблаговоспитанного епископа. Но в то время, как телохранители выталкивали его, этот ловкий богослов успел выполнить свой план, громко воскликнув: «Таково, Государь, обхождение, предназначенное Царем Небесным для тех нечестивых людей, которые поклоняются Отцу, но не хотят признавать такого же величия в его Божественном Сыне». Феодосий тотчас обнял епископа города Икония и никогда не позабывал важного урока, преподанного ему в этой драматической притче[24]. Константинополь был главным центром и оплотом арианства, и в течение длинного сорокалетнего промежутка времени[25] вера монархов и епископов, господствовавших в столице Востока, отвергалась более чистыми христианскими школами — римской и александрийской. Архиепископский трон Македония, обрызганный столь огромным количеством христианской крови, был занят сначала Евдоксием, а потом Демофилом. В их епархию свободно стекались пороки и заблуждения из всех провинций империи; горячие религиозные споры доставляли новое развлечение для праздной лени столичных жителей, и мы можем поверить рассказу одного интеллигентного наблюдателя, который описывает шутливым тоном последствия их болтливого усердия. «Этот город, — говорит он, — наполнен мастеровыми и рабами, из которых каждый обладает глубокими богословскими познаниями и занимается проповедью и в лавке и на улицах. Если вы попросите одного из них разменять серебряную монету, он расскажет вам, чем отличается Сын от Отца; если вы спросите о цене хлеба, вам на это ответят, что Сын ниже Отца, а когда вы спросите, готова ли баня, вам ответят, что Сын создан из ничего»[26]. Еретики различных наименований жили спокойно под покровительством константинопольских ариан, которые старались привязать к себе этих ничтожных сектантов, между тем как с непреклонной строгостью употребляли во зло победу, одержанную над приверженцами Никейского собора. В царствование Констанция и Валента незначительные остатки приверженцев Homoousiona были лишены права исповедовать свою религию и публично и частным образом, и один писатель заметил в трогательных выражениях, что это рассыпавшееся стадо, оставшись без пастуха, бродило по горам, рискуя быть съеденным хищными волками.[27] Но так как их усердие, вместо того чтобы ослабевать, извлекало из угнетений новые силы и энергию, то они воспользовались первыми минутами некоторой свободы, наступившими со смертью Валента, для того, чтобы образовать правильную конгрегацию под руководительством епископа. Два каппадокийских уроженца, Василий и Григорий Назианзин, [28] отличались от всех своих современников[29] редким сочетанием светского красноречия с православным благочестием. Эти ораторы, которые сравнивали сами себя, а иногда были сравниваемы публикой с самыми знаменитыми из древних греческих ораторов, были связаны друг с другом узами самой тесной дружбы. Они с одинаковым усердием изучали в афинских школах одни и те же науки; они с одинаковым благочестием вместе удалились в пустыни Понта, и, по-видимому, последняя искра соревнования или зависти угасла в святых и благородных сердцах Григория и Василия. Но возвышение Василия из положения частного человека в звание архиепископа Кесарийского обнаружило в глазах всех и, может быть, в его собственных высокомерие его характера, и первая милость, которою он удостоил своего друга, была принята за жестокое оскорбление и, быть может, была оказана именно с целью оскорбить.[30] Вместо того, чтобы воспользоваться высокими дарованиями Григория для замещения какой-нибудь важной должности, высокомерный Василий выбрал для него между пятьюдесятью епископствами своей обширной провинции ничтожную деревушку Сасиму, [31] в которой не было ни воды, ни зелени, ни общества, в которой скрещивались три большие дороги и через которую не было других проезжих, кроме грубых и крикливых подводчиков. Григорий неохотно подчинился этой унизительной ссылке и был посвящен в звание сасимского епископа, но он публично заявил, что никогда не совершал этого духовного бракосочетания с такой отвратительной супругой. Впоследствии он согласился принять на себя управление церковью на своей родине, в городе Назианзе, [32] где его отец был епископом в течение более сорока пяти лет. Но так как он считал себя достойным иных слушателей и иной сферы деятельности, то он из честолюбия, которое нельзя назвать неосновательным, принял лестное приглашение, с которым обратилась к нему константинопольская православная партия. Прибыв в столицу, он поселился в доме одного благочестивого и благотворительного родственника; ему отведена была большая комната для совершения богослужебных обрядов, и название «Анастасия» было выбрано для того, чтобы обозначать восстановление Никейского символа веры. Из этих тайных сходок впоследствии образовалась великолепная церковь, а легкомыслие следующего столетия охотно верило чудесам и видениям, свидетельствовавшим о присутствии или, по меньшей мере, о покровительстве Матери Божией.[33] Кафедра «Анастасия» была сценой трудов и триумфов Григория Назианзи-на, и в течение двух лет он прошел через все испытания, которые составляют торжество или неудачу миссионеров.[34] Раздраженные смелостью его предприятия, ариане стали обвинять его в том, что будто он проповедует учение о трех различных и равных божествах, и подстрекнули благочестивую чернь силой воспротивиться противозаконным собраниям еретиков Афанасиева учения. Из храма св. Софии вышла пестрая толпа «простых нищих, которые утратили всякое право на сострадание, монахов, которые имели вид козлов или сатиров, и женщин, которые ужаснее иных Иезавелей». Взломав двери «Анастасии» и вооружившись палками, каменьями и головнями, они причинили немало вреда и пытались поступить еще хуже; а так как в этой свалке один человек лишился жизни, то Григорий был вызван на другой день к судье и утешал себя мыслью, что он публично засвидетельствовал о своей вере во Христа. После того, как его зарождавшаяся церковь избавилась от страха и опасности внешних врагов, ее стали позорить и тревожить внутренние раздоры. Один чужеземец, назвавшийся Максимом[35] и облекшийся в плащ философа-циника, вкрался в доверие к Григорию, употребил во зло его благосклонное расположение и, вступив в тайные сношения с некоторыми египетскими епископами, попытался — путем тайного посвящения в епископский сан — занять место своего покровителя. Эти огорчения, быть может, иногда заставляли каппадокийского миссионера сожалеть о его прежнем скромном уединении. Но его труды вознаграждались ежедневно увеличивавшейся славой и расширением его конгрегации; он с удовольствием замечал, что его многочисленные слушатели удалялись с его проповедей или довольными красноречием проповедника, [36] или убежденными в несовершенствах своих верований и обрядов.[37] Крещение Феодосия и его эдикт воодушевили константинопольских католиков радостными надеждами, и они с нетерпением ожидали результатов его милостивых обещаний. Их ожидания скоро исполнились. Лишь только император окончил кампанию, он совершил торжественный въезд в столицу во главе своей победоносной армии. На другой день после своего прибытия он вызвал к себе Демофила и предложил этому арианскому епископу выбрать одно из двух: или принять Никейский символ веры, или немедленно уступить православному духовенству свой епископский дворец, собор св. Софии и все константинопольские церкви. Религиозное усердие Демофила, — которое вызвало бы заслуженные похвалы, если бы проявилось в каком-нибудь из католических святых, — заставило его без колебаний предпочесть жизнь в бедности и в изгнании, [38] и немедленно вслед за его удалением был совершен обряд очищения императорской столицы. Ариане могли, по-видимому, не без основания жаловаться на то, что незначительная конгрегация сектантов завладела сотней церквей, которых она не могла наполнить молящимися, между тем как для большей части населения был безжалостно закрыт доступ во все места, назначенные для богослужения. Феодосий не тронулся этими жалобами, а так как ангелы, охранявшие интересы католиков, были видимы только для тех, кто верил, то он из предосторожности подкрепил эти небесные легионы более надежным оружием мирской власти, приказав значительному отряду императорской гвардии занять церковь св. Софии. Если бы душа Григория была доступна для тщеславия, он должен бы был считать себя вполне счастливым, когда император повез его с триумфом по городским улицам и сам почтительно возвел его на архиепископский трон Константинополя. Но этот святой (еще не очистившийся от всех несовершенств человеческой натуры) был глубоко огорчен, когда убедился, что он вступал в управление своей паствой скорее как волк, чем как пастырь, что окружавший его блеск оружия был необходим для его личной безопасности и что на него одного сыпались проклятия многочисленных сектантов, которые, как люди и граждане, не могли считаться достойными его презрения. Он видел бесчисленные массы людей обоих полов и всякого возраста, теснившихся на улицах, в окнах и на крышах домов; до его слуха долетали громкие выражения ярости, скорби, удивления и отчаяния, и он сам искренно сознался, что, в достопамятный день его вступления в управление епархией, столица Востока имела внешний вид города, взятого приступом и находящегося во власти варварского завоевателя.[39] Почти через шесть недель после того Феодосий объявил о своей решимости изгнать во всех своих владениях из церквей тех епископов и подчиненных им лиц духовного звания, которые будут упорно отказываться верить в догматы Никейского собора или, по меньшей мере, не захотят исповедовать их. С этой целью он дал своему заместителю Сапору самые широкие права, опиравшиеся и на общий закон, и на специально возложенное на него доверие, и на военные силы, [40] и этот церковный переворот был совершен с такой осмотрительностью и с такой энергией, что религия императора была введена, без всяких смут и кровопролитий, во всех восточных провинциях. Если бы произведения арианских писателей не были истреблены, [41] мы, вероятно, прочли бы в них печальную историю гонения, которому подверглась церковь в царствование нечестивого Феодосия, а страдания ее святых мучеников, вероятно, возбудили бы сострадание в беспристрастном читателе. Но есть основание полагать, что при отсутствии всякого сопротивления не было надобности прибегать к насилиям и что ариане выказали в несчастии гораздо меньше твердости, чем православная партия в царствование Констанция и Валента. На характер и образ действий двух враждовавших между собою сект, как кажется, влияли одни и те же принципы, внушаемые природой и религией, но нетрудно заметить, что в их богословских понятиях было одно различие, от которого происходило различие в стойкости их религиозных верований. И в школах и в храмах обе партии признавали божественность Христа и поклонялись ему; а так как в людях всегда существует склонность приписывать Божеству свои собственные чувства и страсти, то должно было казаться более благоразумным и почтительным преувеличивать, а не урезывать восхитительные совершенства Сына Божия. Последователи Афанасия с гордой самоуверенностью полагали, что они приобрели права на божеское милосердие, тогда как приверженцы Ария должны были втайне мучиться опасениями, что они провинились, быть может, в непростительном преступлении, не воздавая спасителю мира всех должных ему почестей. Мнения ариан могли удовлетворять холодный и философский ум, но Никейский догмат, носивший на себе печать более пылкой веры и благочестия, должен был одержать верх в таком веке, когда религиозное усердие было так сильно. В надежде, что на собраниях православного духовенства будет раздаваться голос истины и мудрости, император созвал в Константинополе собор из ста пятидесяти епископов, которые без большого труда и без колебаний дополнили богословскую систему, установленную на Никейском соборе. Горячие споры четвертого столетия имели предметом преимущественно свойства Сына Божия, а разнообразные мнения касательно второго лица Троицы распространялись путем аналогии и на третье лицо.[42] Однако победоносные противники арианства нашли нужным объяснить двусмысленные выражения некоторых уважаемых законоучителей, поддержать верования католиков и осудить непопулярную и безрассудную секту Македония, которая охотно допускала, что Сын единосущен с Отцом, а между тем опасалась, чтобы ее не обвинили в признании существования Трех Богов. Окончательным и единогласным решением была признана равная Божественность Святого Духа; это таинственное учение приняли все христианские народы и все христианские церкви, а их признательное уважение предоставило собравшимся по зову Феодосия епископам второе место между вселенскими соборами.[43] Знание религиозной истины могло дойти до этих епископов по преданию или могло быть сообщено им путем вдохновения, но трезвая историческая осмотрительность не дозволяет нам придавать большой вес личному авторитету собиравшихся в Константинополе отцов церкви. В такую эпоху, когда духовенство позорно отклонилось от примерной нравственной чистоты апостолов, самые недостойные из его членов и самые безнравственные всех усерднее посещали епископские собрания и вносили в них смуту. Столкновение и брожение стольких противоположных интересов и характеров воспламеняли страсти епископов, а их главными страстями были влечение к золоту и склонность к спорам. Многие из тех самых епископов, которые теперь одобряли православное благочестие Феодосия, не раз уже меняли свои верования и убеждения с предусмотрительной податливостью, и во время разнообразных переворотов, происходивших и в церкви и в государстве, религия их монарха служила руководством для их раболепной совести. Лишь только императоры переставали употреблять в дело свое преобладающее влияние, буйные члены соборов слепо увлекались нелепыми или эгоистичными мотивами гордости, ненависти и жажды мщения. Смерть, постигшая Мелетия во время заседаний Константинопольского собора, представляла чрезвычайно удобный случай для того, чтобы положить конец антиохийскому расколу, оставив его престарелого соперника Павлина спокойно окончить свою жизнь в епископском звании. И верования и добродетели Павлина были ничем не запятнаны. Но его поддерживали западные церкви; поэтому присутствовавшие на соборе епископы решились продлить раздор торопливым посвящением клятвопреступного кандидата[44] для того, чтобы не унижать мнимого достоинства Востока, который был возвеличен рождением и смертью Сына Божия. Такой несправедливый и неправильный образ действий вызвал протест со стороны самых почтенных членов собрания и заставил их удалиться, а шумное большинство, за которым осталось поле битвы, можно бы было сравнить с осами или с сороками, со стаей журавлей или со стадом гусей.[45] Иной мог бы подумать, что это неблагоприятное изображение церковного собора нарисовано пристрастной рукой какого-нибудь упорного еретика или какого-нибудь зложелательного неверующего. Но при имени чистосердечного историка, передавшего потомству эти поучительные факты, должен умолкнуть бессильный ропот суеверия и ханжества. Это был один из самых благочестивых и самых красноречивых епископов того времени; это был святой и ученый богослов; это был бич ариан и столп православия; это был один из достойнейших членов Константинопольского собора, на котором он исполнял, после смерти Мелетия, обязанности председателя; одним словом, это был сам Григорий Назианзин. Тот факт, что с ним обошлись грубо и неблагородно[46] нисколько не ослабляет доверия к его свидетельству, а, напротив того, еще с большей ясностью доказывает, каков был дух соборных совещаний. Всеми были единогласно признаны права Константинопольского епископа, основанные на народном избрании и на одобрении императора. Тем не менее Григорий скоро сделался жертвой злобы и зависти. Его ревностные приверженцы, восточные епископы, будучи недовольны его умеренным образом действий по отношению к антиохийским делам, оставили его без поддержки в борьбе с партией египтян, которые оспаривали законность его избрания и упорно ссылались на вышедший из употребления церковный закон, запрещавший епископам переходить из одной епархии в другую. Из гордости ли или из смирения Григорий уклонился от борьбы, которая могла бы быть приписана его честолюбию или корыстолюбию, и публично предложил, — не без чувства негодования, — отказаться от управления церковью, которая была восстановлена и почти создана его усилиями. Его отставка была принята собором и императором с такой готовностью, какой он, по-видимому, не ожидал. В такое время, когда он мог надеяться, что скоро будет наслаждаться плодами своей победы, его епископский трон был занят сенатором Нектарием, который был случайно выбран только благодаря своему податливому характеру и своей почтенной наружности; новый архиепископ должен был отложить церемонию своего посвящения до тех пор, пока не был торопливо совершен над ним обряд крещения.[47] После того как Григорий познакомился на опыте с неблагодарностью монархов и епископов, он снова удалился в свое каппадокийское уединение, где провел остальные восемь лет своей жизни в занятиях поэзией и в делах благочестия. Его имя было украшено титулом святого, но чувствительность его сердца[48] и изящество его гения озаряют более приятным блеском память Григория Назианзина. Феодосий не удовольствовался тем, что ниспроверг наглое владычество ариан и отомстил за обиды, причиненные католикам религиозным усердием Констанция и Валента. Православный император видел в каждом еретике бунтовщика против небесной и земной верховной власти и полагал, что каждая из этих властей имеет право суда над душой и телом виновных. Декреты Константинопольского собора установили правила веры, а духовенство, руководившее совестью Феодосия, научило его самым действительным способам религиозного гонения. В течение пятнадцати лет он обнародовал не менее пятнадцати эдиктов против еретиков, [49] в особенности против тех из них, которые отвергали учение о Троице; а для того, чтобы отнять у них всякую надежду избежать наказания, он строго предписал, что в случае ссылки на какой-либо благоприятный для них закон или рескрипт судьи должны считать такие законы за противозаконные продукты или обмана, или подлога. Уголовные наказания были направлены против духовенства еретиков, против их собраний и их личности, а раздражительность законодателя обнаруживалась в витиеватости и несдержанности его выражений. 1. Еретические законоучители, присвоившие себе священные титулы епископов или пресвитеров, не только лишались привилегий и жалованья, предоставленных православному духовенству, но подвергались сверх того ссылке и конфискации имуществ, если осмеливались проповедовать учение или исполнять обряды своих проклятых сект. Денежному штрафу в десять фунтов золота (около 400 фунт, стерл.) подвергали всякого, кто осмелился бы совершать, принимать или поощрять еретическое посвящение в духовное звание, и правительство Феодосия основательно надеялось, что, когда будет истреблена раса пастырей, их беззащитная паства, или по невежеству или от голода, возвратится в лоно католической церкви. II. Строгое запрещение сходок было тщательно распространено на все те случаи, когда еретики могли бы собираться для поклонения Богу и Христу согласно с внушениями своей совести. Их религиозные сборища, — все равно, происходили ли они публично или втайне, днем или ночью, в городах или в селениях, — были запрещены эдиктами Феодосия, а здание или почва, служившие для этой противозаконной цели, отбирались и присоединялись к императорским поместьям. III. Предполагалось, что заблуждения еретиков могут происходить только от их упорного характера и что это упорство достойно строгого наказания. К церковным проклятиям присовокуплялось нечто вроде гражданского отлучения от общества, которое отделяло еретиков от их сограждан, налагая на них пятно позора, а такое различие, будучи установлено верховной властью, оправдывало или, по меньшей мере, извиняло оскорбления, которые они терпели от фанатической черни. Сектанты были мало-помалу лишены права занимать почетные или выгодные должности, и Феодосий полагал, что он поступил согласно с правилами справедливости, когда декретировал, что последователи Евномия, признававшие различие между свойствами Отца и свойствами Сына, не могут делать никаких завещаний и сами не могут ничего получать по завещаниям. Принадлежность к ереси манихеев считалась за такое ужасное преступление, которое могло быть искуплено только смертью преступника, и на такое же наказание смертной казнью осуждали авдиан или квартодециман, [50] которые доходили до таких ужасов, что праздновали Пасху не в указанное время. Каждый римлянин имел право выступить публичным обвинителем, но должность инквизитора, — внушающая нам столь заслуженное отвращение, — была впервые установлена в царствование Феодосия. Впрочем, нас уверяют, что его уголовные законы редко применялись со всей строгостью и что благочестивый монарх, по-видимому, желал не столько наказывать своих провинившихся подданных, сколько исправлять их и действовать на них запугиванием.[51] Теория гонений была установлена Феодосием, правосудие и благочестие которого восхвалялись святыми отцами христианской церкви; но применение этой теории к практике, в самом полном ее объеме, было делом его соперника и соправителя Максима, который был первым христианским монархом, проливавшим кровь своих христианских подданных за их религиозные мнения. Дело о присциллианистах, [52] — новой еретической секте, вносившей смуту в испанские провинции, — было перенесено по апелляции из бордоского собора в императорскую консисторию, находившуюся в Трире, и, по приговору преторианского префекта, семь человек были преданы пытке и казнены смертью. Первым между ними был сам Присциллиан, [53] епископ города Авилы[54] в Испании, украшавший преимущества рождения и богатства ораторскими дарованиями и ученостью. Два пресвитера и два диакона были казнены вместе со своим возлюбленным учителем, в котором они видели славного мученика; число жертв было еще увеличено казнью поэта Латрониана, слава которого могла равняться со славой древних писателей, и казнью благородной бордоской матроны, вдовы оратора Делфидия, Евхрокии.[55] Два епископа, принявшие мнения Присциллиана, были осуждены на далекую и печальную ссылку, [56] а некоторая снисходительность была оказана менее важным преступникам за то, что они поспешили раскаяться в своем заблуждении. Если можно верить признаниям, которые были исторгнуты при помощи страха и физических мучений, и неопределенным слухам, которые распространялись злобой и легковерием, то ересь присциллианистов была сочетанием всякого рода гнусностей — и магии, и нечестия, и разврата.[57] Присциллиана, странствовавшего по свету в обществе своих духовных сестер, обвиняли в том, что он молится совершенно голым посреди своей конгрегации, и с уверенностью утверждали, что плод его преступной связи с дочерью Евхрокии был уничтожен еще более отвратительным и преступным образом. Но тщательное или, верней, беспристрастное исследование откроет нам, что если присциллианисты и нарушали законы природы, то вовсе не распущенностью своего образа жизни, а его суровостью. Они безусловно отвергали наслаждения брачного ложа, вследствие чего спокойствие семейств нередко нарушалось разводами. Они предписывали или рекомендовали полное воздержание от всякой мясной пищи, а их беспрестанные молитвы, посты и всенощные бдения приучили их к строгому исполнению всех требований благочестия. Отвлеченные догматы секты касательно личности Христа и свойств человеческой души были заимствованы от гностиков и манихеев; но эта бесплодная философия, перенесенная из Египта в Испанию, не годилась для более грубых умов западного населения. Незнатные последователи Присциллиана страдали, влачили жалкое существование и мало-помалу исчезли; его учение было отвергнуто и духовенством и народом, но его смерть была предметом продолжительных и горячих споров, так как одни одобряли его смертный приговор, а другие находили его несправедливым. Мы с удовольствием можем остановить наше внимание на человеколюбивой непоследовательности двух самых знаменитых святых и епископов Амвросия Миланского[58] и Мартина Турского, [59] вступившихся в этом случае за религиозную терпимость. Они сожалели о казненных в Трире несчастных; они отказывались от всяких сношений с осудившими их епископами, и если Мартин впоследствии уклонился от такого благородного решения, зато его мотивы были похвальны, а его раскаяние было примерное. Епископы Турский и Миланский без колебаний осуждали еретиков на вечные мучения, но были поражены и возмущены кровавым зрелищем их земной казни, и искусственные богословские предрассудки не могли заглушить в них честных чувств, внушаемых самой природой. Скандальная неправильность, с которой велось дело о Присциллиане и его приверженцах, еще более расшевелила в душе Амвросия и Мартина чувства человеколюбия. Представители властей гражданской и церковной вышли из пределов своего ведомства. Светский судья позволил себе принять апелляцию и постановить окончательный приговор по такому делу, которое касалось религии и потому подлежало ведомству суда церковного. Епископы унизили самих себя, приняв на себя обязанности обвинителей в уголовном деле. Жестокосердие Ифация, [60] который присутствовал при пытке еретиков и требовал их смертной казни, возбуждало всеобщее и основательное негодование, а пороки этого развратного епископа считались за доказательство того, что в своем усердии он руководствовался низкими мотивами, основанными на его личных интересах. После казни Присциллиана грубые попытки религиозных гонений были заменены усовершенствованными приемами инквизиционного суда, который распределил между властями церковной и светской предметы их ведомства. Обреченную на смерть жертву священники стали правильным порядком выдавать судье, который передавал ее палачу, а безжалостный приговор церкви, объяснявший духовное преступление виновного, священники стали излагать мягким языком сострадания и заступничества. Между лицами духовного звания, прославившими царствование Феодосия, Григорий Назианзин отличался дарованиями красноречивого проповедника; репутация человека, одаренного способностью творить чудеса, придавала вес и достоинство монашеским добродетелям Мартина Турского;[61] но энергия и ловкость неустрашимого Амвросия[62] давали ему пальму первенства над остальными епископами. Он происходил от знатной римской семьи; его отец занимал в Галлии важную должность преторианского префекта, а сын, после окончания курса наук, постепенно прошел через все степени гражданских отличий и наконец был назначен консуляром лигурийской провинции, которая заключала в своих пределах и императорскую миланскую резиденцию. Когда ему было тридцать четыре года и когда еще не было совершено над ним таинство крещения, Амвросий, и к своему собственному удивлению и к удивлению всех, был внезапно превращен из губернатора в архиепископа. Без помощи, — как уверяют, — каких-либо хитростей или интриг все народонаселение единогласно приветствовало его титулом епископа; единодушие и настойчивость народных рукоплесканий приписывались сверхъестественному импульсу, и гражданский чиновник был вынужден принять на себя духовную должность, к которой он не был подготовлен ни привычками, ни занятиями своей прежней жизни. Но благодаря энергии своего ума он скоро сделался способным исполнять с усердием и благоразумием обязанности своей церковной юрисдикции, и между тем как он охотно отказывался от пустых и блестящих декораций земного величия, он для блага церкви снизошел до того, что согласился руководить совестью императоров и направлять администрацию империи. Грациан любил его и уважал как родного отца, а тщательно обработанный трактат о вере в Троицу был написан для назидания юного монарха. После его трагической смерти, в то время как императрица Юстина трепетала и за свою собственную безопасность и за безопасность своего сына Валентиниана, миланский архиепископ два раза ездил к трирскому двору с особыми поручениями. Он обнаружил одинаковую твердость и ловкость и в церковных и в политических делах и, благодаря своему влиянию и своему красноречию, как кажется, успел обуздать честолюбие Максима и обеспечить спокойствие Италии.[63] Амвросий посвятил свою жизнь и свои дарования на служение церкви. Богатства внушали ему презрение; он отказался от своей личной собственности и без колебаний продал освященную церковную посуду для выкупа пленных. И духовенство и жители Милана были привязаны к своему архиепископу, и он умел снискать уважение слабых императоров, не гоняясь за их милостями и не страшась их нерасположения. Управление Италией и опекунская власть над юным императором натурально перешли в руки его матери Юстины, отличавшейся и своей красотою и своим умом; но она имела несчастие исповедовать арианскую ересь, живя среди православного населения, и старалась внушить своему сыну те же заблуждения. Юстина была убеждена, что римский император имеет право требовать, чтобы в его владениях публично исповедовали его религию, и полагала, что поступила очень умеренно и благоразумно, предложив архиепископу уступить ей пользование только одною церковью или в самом Милане, или в одном из его предместий. Но Амвросий принял за руководство совершенно иные принципы.[64] Он признавал, что земные дворцы принадлежат Цезарю, но на церкви смотрел как на дворцы Божьи и в пределах своей епархии считал себя законным преемником апостолов и единственным орудием воли Божией. Привилегии христианства, как мирские так и духовные, составляли исключительное достояние истинных верующих, а Амвросий считал свои богословские мнения за мерило истины и православия. Он отказался от всяких переговоров или сделок с приверженцами сатаны и с скромной твердостью заявил о своей решимости скорее умереть мученическою смертью, чем согласиться на святотатство, а оскорбленная его отказом Юстина, считая такой образ действий за дерзость и бунт, опрометчиво решилась опереться на императорские прерогативы своего сына. Желая публично совершить обряды говенья перед наступавшим праздником Пасхи, она вызвала Амвросия в заседание императорского совета. Он явился на это требование с покорностью верноподданного, но его сопровождала, без его согласия, бесчисленная толпа народа, которая стала шумно выражать свое религиозное рвение у входа во дворец; тогда испуганные министры Валентиниана, вместо того, чтобы произнести приговор о ссылке миланского архиепископа, стали униженно просить его воспользоваться своим влиянием для того, чтобы оградить личную безопасность императора и восстановить спокойствие в столице. Но обещания, которые были даны Амвросию и о которых он сообщил во всеобщее сведение, были скоро нарушены вероломным двором, и в течение тех шести самых торжественных дней, которые обыкновенно посвящаются христианами исключительно на дела благочестия, город судорожно волновался от взрывов мятежа и фанатизма. Дворцовым чиновникам было приказано приготовить для приема императора и его матери сначала Порциеву базилику, а потом ту, которая была только что выстроена. Они поставили там, по обыкновению, императорский трон с великолепным балдахином и занавесами, но чтобы оградить себя от оскорбления черни, они нашли нужным окружить себя сильной стражей. Арианские священнослужители, осмеливавшиеся показываться на улицах, подвергались неминуемой опасности лишиться жизни, а Амвросию принадлежала та заслуга и честь, что он спасал своих личных врагов из рук разъяренной толпы. Но в то самое время, как он старался сдерживать взрывы религиозного рвения, горячность его проповедей постоянно воспламеняла мятежный нрав миланского населения. Он непристойно применял к матери императора сравнения с характерами Евы, жены Иова, Иезавели и Иродиады, а ее желание получить церковь для ариан он сравнивал с самыми ужасными гонениями, каким подвергалось христианство во времена господства язычников. Меры, которые были приняты императорским двором, привели только к тому, что обнаружили зло во всем его объеме. На общества купцов и владельцев мастерских был наложен денежный штраф в двести фунтов золота; всем должностным лицам и низшим чиновникам судебного ведомства было приказано, от имени императора, не выходить из своих домов, пока не прекратятся беспорядки, и министры Валентиниана имели неосторожность публично признаться, что самые почтенные из миланских граждан привязаны к религии своего архиепископа. К нему еще раз обратились с просьбой восстановить спокойствие в стране благовременным исполнением воли своего государя. Ответ Амвросия был изложен в самых скромных и почтительных выражениях, но эти выражения можно было принять за объявление междуусобной войны: «Его жизнь и его судьба находятся в руках императора, но он никогда не изменит Христовой церкви и не унизит епископского достоинства. За такое дело он готов претерпеть все, чему бы ни подвергла его злоба демона, и он только желает, чтобы ему пришлось умереть в присутствии его верной паствы и у подножия алтаря; он не старался возбуждать народную ярость, но только один Бог мог бы смирить ее; он опасался сцен кровопролития и смут, которые казались неизбежными, и молил Бога, чтобы ему не пришлось быть свидетелем гибели цветущего города, которая, может быть, распространилась бы на всю Италию».[65] Упорное ханжество Юстины могло бы пошатнуть трон ее сына, если бы в этой борьбе с миланской церковью и миланским населением она могла положиться на слепое повиновение дворцовых войск. Значительный отряд готов получил приказание занять базилику, которая была предметом спора, а от арианских принципов и варварских нравов этих наемных чужеземцев можно было ожидать, что они будут готовы не колеблясь исполнять самые безжалостные приказания. Архиепископ встретил их у дверей храма и, грозно объявив приговор об их отлучении от церкви, спросил у них тоном отца и повелителя: для того ли, чтобы вторгаться в храмы Божий, молили они республику о гостеприимном покровительстве? Варвары остановились в нерешимости; несколько часов перерыва были употреблены на переговоры, и императрица, склоняясь на убеждения самых благоразумных между своими советниками, согласилась оставить в руках католиков распоряжение всеми миланскими церквами и скрыть до более благоприятного времени свои планы мщения. Мать Валентиниана никогда не могла простить Амвросию этого триумфа, а юный император гневно воскликнул, что его собственные служители готовы предать его в руки дерзкого попа. Законы империи, из числа которых некоторые были подписаны именем Валентиниана, осуждали арианскую ересь и, по-видимому, оправдывали сопротивление католиков. По внушению Юстины был издан эдикт о религиозной терпимости, который был обнародован во всех провинциях, подчиненных миланскому правительству: тем, кто держался догматов, установленных на соборе в Римини, было дозволено свободно исповедовать свою религию, и император объявлял, что всякий, кто не захочет подчиняться этому священному и благотворному постановлению, будет наказан смертью как нарушитель общественного спокойствия.[66] Характер миланского архиепископа и его манера выражаться заставляют думать, что он скоро доставил арианским министрам достаточное основание или, по меньшей мере, благовидный предлог, чтобы обвинить его в нарушении закона, о котором он отзывался как о законе кровожадном и тираническом. Над ним был постановлен мягкий приговор о ссылке; ему было приказано немедленно выехать из Милана, но вместе с тем было дозволено избрать для себя место изгнания и взять с собой известное число приверженцев. Но авторитет тех святых, которые проповедовали и применяли на деле принципы пассивного повиновения, не имел в глазах Амвросия обязательной силы, когда церкви угрожала крайняя и неминуемая опасность. Он смело отказался повиноваться, а его отказ был единогласно одобрен верующими.[67] Они поочередно охраняли особу своего архиепископа; они обнесли укреплениями собор и епископский дворец, а императорские войска, блокировавшие эти здания, не решились напасть на такие неприступные крепости. Масса бедных, живших щедрыми подаяниями Амвросия, воспользовалась этим удобным случаем, чтобы выказать свое усердие и свою признательность, а для того, чтобы терпение его приверженцев не истощилось от продолжительности и однообразия ночных бдений, он ввел в миланских церквах громкое и правильное пение псалмов. В то время как он вел эту ожесточенную борьбу, ему дан был в сновидении совет взрыть землю на том месте, где более чем за триста лет перед тем были погребены смертные останки двух мучеников, Гервасия и Протасия.[68] Под мостовой подле церкви тотчас были отрыты два цельных скелета[69] с отделенными от туловища головами и с большим количеством вытекшей из них крови. Эти святые мощи были с большой торжественностью выставлены на поклонение народа, и все подробности этого счастливого открытия были удивительно хорошо приспособлены к задуманному Амвросием плану. Уверяли, что и кости мучеников, и их кровь, и их одежда были одарены способностью исцелять страждущих и что их сверхъестественная сила передавалась самым отдаленным предметам, ничего не утрачивая из своих первоначальных свойств. Необыкновенное исцеление одного слепого[70] и вынужденные признания некоторых людей, одержимых бесом, по-видимому, служили доказательствами истинной веры и святости Амвросия, а достоверность этих чудес была засвидетельствована самим Амвросием, его секретарем Павлином и его последователем, знаменитым Августином, занимавшимся в ту пору в Милане изучением риторики. Здравый смысл нашего времени, быть может, одобрит неверие Юстины и арианского двора, подсмеивавшихся над театральными представлениями, которые устраивались по указаниям архиепископа и на его счет.[71] Однако влияние этих чудес на умы народа было так быстро и так непреодолимо, что слабый итальянский монарх сознался в своей неспособности бороться с любимцем небес. Земные власти также вступились за Амвросия; бескорыстный совет Феодосия был внушен благочестием и дружбой, а галльский тиран скрыл под маской религиозного усердия свои враждебные и честолюбивые замыслы.[72] Максим мог бы спокойно царствовать до конца своей жизни, если бы он удовольствовался владычеством над тремя обширными странами, составляющими в наше время три самых цветущих королевства в Европе. Но жадный узурпатор, честолюбие которого не облагораживалось жаждою славы и военных подвигов, смотрел на свое могущество только как на орудие своего будущего величия, а его первые успехи сделались непосредственной причиной его гибели. Сокровища, исторгнутые[73] им из угнетенных провинций галльских, испанских и британских, были употреблены на организацию и содержание многочисленной армии, набранной большей частью между самыми свирепыми германскими племенами. Завоевание Италии было целью его надежд и военных приготовлений, и он втайне замышлял гибель невинного юноши, управление которого внушало его католическим подданным и отвращение и презрение. Но так как Максим желал занять, без сопротивления, альпийские проходы, то он принял с коварной благосклонностью Валентинианова посла Домнина Сирийского и убедил его взять из Галлии в помощь значительный отряд войск для участия в войне, которая велась в Паннонии. Прозорливый Амвросий понял, что этими изъявлениями дружбы прикрывались враждебные замыслы;[74] но Домнин был или подкуплен, или введен в заблуждение щедрыми милостями трирского двора, а миланское правительство упорно отклоняло всякие подозрения со слепой уверенностью, происходившей не от бодрости духа, а от страха. Походом союзных войск руководил посол, и он ввел их, без малейшего недоверия, внутрь альпийских крепостей. Но коварный тиран втихомолку следовал за ними со своей армией, и так как он старательно скрывал все свои движения, то блестевшее от солнечных лучей оружие его воинов и пыль, которую подымала его кавалерия, были первыми вестниками о приближении неприятеля к воротам Милана. В этом критическом положении Юстине и ее сыну не оставалось ничего другого, как скорбеть о своей собственной непредусмотрительности и обвинять в коварстве Максима, — так как у них не было ни времени, ни средств, ни мужества, чтобы вступить в борьбу с галлами и германцами в открытом поле или внутри стен большого города, наполненного недовольными подданными. Бегство было единственным для них спасением, Аквилея была их единственным убежищем, а так как Максим уже вполне обнаружил свое врожденное коварство, то брат Грациана мог ожидать одинаковой с ним участи от руки того же убийцы. Максим с торжеством вступил в Милан, и хотя благоразумный архиепископ отказался от опасной и преступной дружбы с узурпатором, он косвенным образом содействовал успехам его оружия, внушая с церковной кафедры обязанность повиновения, а не сопротивления.[75] Несчастная Юстина благополучно достигла Аквилеи; но она не полагалась на неприступность укреплений; она боялась осады и решилась искать покровительства великого Феодосия, славившегося во всех западных странах своим могуществом и своими доблестями. Императорское семейство село на втайне приготовленный для него корабль в одной из небольших гаваней Венецианской или Истрийской провинции, переплыло всю длину Адриатического и Ионического морей, обогнуло южную оконечность Пелопоннеса и после продолжительного, но благополучного плавания нашло отдых в Фессалоникийской гавани. Все подданные Валентиниана отказались от такого монарха, который своим отречением от престола снял с них клятву в верности, и если бы маленький городок Эмона, лежащий на окраине Италии, не дерзнул прервать ряд бесславных побед Максима, узурпатор достиг бы без всякой борьбы единоличного обладания всей Западной империей. Вместо того чтобы пригласить своих царственных гостей переехать в константинопольский дворец, Феодосий, по каким-то неизвестным для нас соображениям, назначил им резиденцией Фессалоники, впрочем, эти соображения не истекали ни из презрения, ни из равнодушия, так как он поспешил посетить их в этом городе в сопровождении большей части двора и сената. После первых нежных уверений в дружбе и сочувствии благочестивый восточный император вежливо заметил Юстине, что преступная привязанность к ереси иногда наказывается не только в будущей, но и в здешней жизни и что публичное исповедование Никейского догмата было бы самым верным шагом к восстановлению ее сына на престоле, так как оно было бы одобрено и на земле и на небесах. Важный вопрос о мире и войне был передан Феодосием на рассмотрение состоявшего при нем совета, и те аргументы, в которых говорил голос чести и справедливости, приобрели, со времени смерти Грациана, новый вес и силу. Новые и многочисленные обиды присоединялись к изгнанию императорского семейства, которому сам Феодосий был обязан своим возвышением. Безграничного честолюбия Максима нельзя было обуздать ни клятвами, ни трактатами, и всякая отсрочка энергичных и решительных мер, вместо того чтобы упрочить благодеяния мира, лишь подвергла бы восточную империю опасности неприятельского нашествия. Перешедшие через Дунай варвары хотя и приняли на себя в последнее время обязанности солдат и подданных, но все еще отличались своей врожденной свирепостью, а военные действия, доставляя им случай выказать свою храбрость, вместе с тем уменьшили бы их число и избавили бы провинции от их невыносимого гнета. Несмотря на то, что эти благовидные и солидные резоны были одобрены большинством императорского совета, Феодосий все еще не решался обнажить меч для такой борьбы, которая не допускала никакого мирного соглашения; его благородная душа могла, без унижения для себя, тревожиться за безопасность его малолетних сыновей и за благосостояние его разоренного народа. Во время этих тревожных колебаний, в то время как судьба Римской империи зависела от решимости одного человека, прелести принцессы Галлы оказались чрезвычайно влиятельными ходатаями за ее брата Валентиниана.[76] Сердце Феодосия тронулось слезами красавицы; его очаровали прелести юности и невинности; Юстина искусно воспользовалась зародившейся в нем страстью, и празднование императорской свадьбы сделалось залогом и сигналом междуусобной войны. Бессердечные критики, полагающие, что всякое любовное увлечение налагает неизгладимое пятно на память великого и православного императора, готовы в этом случае оспаривать сомнительное свидетельство историка Зосима. С моей стороны, я должен откровенно сознаться, что я с удовольствием нахожу или даже ищу в великих переворотах каких-нибудь следов кротких и нежных семейных привязанностей, а в толпе свирепых и честолюбивых завоевателей я с особенным удовольствием отличаю того чувствительного героя, который принял свои воинские доспехи из рук любви. Союз с персидским царем был обеспечен мирным договором; воинственные варвары согласились служить под знаменем предприимчивого и щедрого монарха или, по меньшей мере, не переходить через границы его империи, и владения Феодосия огласились от берегов Евфрата до берегов Адриатического моря шумом военных приготовлений, и сухопутных и морских. Благодаря искусному распределению военных сил восточной империи они казались еще более многочисленными и отвлекали в разные стороны внимание Максима. Он имел основание опасаться, что отряд войск под предводительством неустрашимого Арбогаста направится вдоль берегов Дуная и смело проникнет сквозь Рецийские провинции в самый центр Галлии. В гаванях Греции и Эпира был снаряжен сильный флот, по-видимому, с той целью, что, лишь только победа на море откроет свободный доступ к берегам Италии, Валентиниан и его мать высадятся на этих берегах, немедленно вслед затем направятся в Рим и вступят в обладание этим главным центром и религии и империи. Между тем сам Феодосий выступил во главе храброй и дисциплинированной армии навстречу своему недостойному сопернику, который, после осады Эмоны, раскинул свой лагерь в Паннонии неподалеку от города Сискии, сильно защищенного широким и быстрым течением Савы. Ветераны, еще не позабывшие того, как долго сопротивлялся тиран Максенций и какими большими он располагал средствами, могли ожидать, что им предстоят три кровопролитные кампании. Но борьба с узурпатором, захватившим, подобно Магненцию, верховную власть над Западом, окончилась без больших усилий в два месяца и на расстоянии только двухсот миль. Гений восточного императора, естественно, должен был одержать верх над слабодушным Максимом, который в этом важном кризисе обнаружил полное отсутствие воинских дарований и личного мужества; впрочем, Феодосий имел и то преимущество, что он располагал многочисленной и хорошо обученной кавалерией. Из гуннов, аланов, а по их примеру и из готов, были организованы эскадроны стрелков из лука, которые сражались сидя на конях и приводили в замешательство стойких галлов и германцев той быстротою движений, которою отличаются татары. После утомительного длинного перехода в знойный летний день они устремились на покрытых пеною конях вплавь через Саву, переплыли реку в глазах неприятеля, тотчас вслед затем напали на войска, защищавшие противоположный берег, и обратили их в бегство. Брат тирана Марцеллин пришел на помощь к побежденным с отборными когортами, считавшимися за самую надежную силу западной армии. Прерванное наступлением ночи сражение возобновилось на следующий день, и, после упорного сопротивления, остатки самых храбрых войск Максима сложили свое оружие к ногам победителя. Феодосий не приостановил своего наступательного движения, чтобы выслушивать изъявления преданности от граждан Эмоны, а быстро подвигался вперед, чтобы окончить войну смертью или взятием в плен своего соперника, который бежал от него с быстротою страха. С вершины Юлийских Альп Максим спустился в итальянскую равнину с такой невероятной быстротой, что достиг Аквилеи в тот же день вечером; окруженный со всех сторон врагами, он едва успел запереть за собою городские ворота. Но эти ворота не могли долго противиться усилиям победоносного врага, а равнодушие, нерасположение и отчаяние солдат и населения ускорили гибель злосчастного Максима. Его стащили с трона, сорвали с него императорские украшения, мантию, диадему и пурпуровые сандалии и препроводили его как преступника в лагерь Феодосия, находившийся почти в трех милях от Аквилеи. Император вовсе не желал подвергать западного тирана оскорблениям и даже обнаружил некоторое сострадание к нему и склонность к помилованию, так как Максим никогда не был его личным врагом, а теперь внушал ему лишь презрение. Несчастия, которые могут постигнуть и нас самих, всего сильнее возбуждают наше сочувствие, и при виде распростертого у его ног гордого соперника победоносный император, естественно, должен был серьезно и глубоко призадуматься. Но слабую эмоцию невольной жалости заглушили в нем требования справедливости и воспоминания о Грациане, и он предоставил эту жертву усердию солдат, которые увели Максима силою с глаз императора и немедленно отрубили ему голову. Известие о его поражении и смерти было повсюду принято с искренней или притворной радостью; его сын Виктор, получивший от него титул Августа, был лишен жизни по приказанию или, быть может, рукою отважного Арбогаста, и все военные планы Феодосия были приведены в исполнение с полным успехом. Окончив междуусобную войны с меньшими затруднениями и меньшим кровопролитием, чем можно было ожидать, он провел зимние месяцы в своей миланской резиденции, занимаясь восстановлением порядка в опустошенных провинциях, а затем, в начале весны, совершил по примеру Константина и Констанция свой торжественный въезд в древнюю столицу Римской империи.[77] Оратор, который может, не подвергая себя опасности, хранить молчание, может также хвалить без затруднений и без отвращения.[78] Потомство, конечно, отдаст Феодосию справедливость в том, что его характер[79] может служить предметом для искреннего и обширного панегирика. Благоразумие изданных им законов и его военные успехи внушали уважение к его управлению и его подданным и его врагам. Он отличался семейными добродетелями, которые так редко поселяются в царских дворцах. Феодосий был целомудрен и воздержан; он наслаждался, не впадая в излишества роскошного стола и приятного общества, а пыл его любовных страстей никогда не искал для себя удовлетворения вне его законных привязанностей. Его пышные императорские титулы украшались нежными названиями верного супруга и снисходительного отца; из почтительной привязанности к своему дяде Феодосий дал ему такое положение при дворе, которое могло бы принадлежать его отцу; он любил детей своего брата и своей сестры как своих собственных, и его заботливое внимание распространялось на самых отдаленных и незнатных родственников. Своих близких друзей он выбирал между теми людьми, которых он хорошо знал в то время, как жил частным человеком; сознание своих личных достоинств делало его способным пренебрегать случайными отличиями императорского величия, и он доказал на деле, что позабыл все обиды, нанесенные ему до его вступления на престол, но с признательностью вспоминал все оказанные ему услуги и одолжения. Он придавал своему разговору то игривый, то серьезный тон сообразно с возрастом, рангом или характером тех, кого он допускал в свое общество, а его приветливость в обхождении была отблеском его души. Феодосий уважал простоту хороших и добродетельных людей, щедро награждал за искусства и таланты, если они были полезны или даже только невинны, и, — за исключением еретиков, которых он преследовал с неумолимой ненавистью, — обширная сфера его благодеяний ограничивалась лишь пределами человеческой расы. Управления огромной империей, конечно, достаточно для того, чтобы занимать время и упражнять дарования смертного; тем не менее деятельный монарх, вовсе не искавший репутации ученого, постоянно уделял несколько минут досуга на поучительное чтение. История, расширявшая приобретенные им на собственном опыте познания, была любимым предметом его занятий. Летописи Рима представляли ему, в длинный период тысячи ста лет, разнообразную и поразительную картину человеческой жизни, и было в особенности замечено, что, когда ему приходилось читать описание жестокостей Цинны, Мария или Суллы, он горячо высказывал свое благородное отвращение к этим врагам человечества и свободы. Его беспристрастное суждение о прошлых событиях служило руководством для его собственного образа действий, и он отличался тем редким достоинством, что его добродетели как будто умножались вместе с дарами, которыми его осыпала фортуна; эпоха его блестящих успехов была вместе с тем эпохой его умеренности, и его милосердие обнаружилось в самом ярком свете после опасностей и успешного исхода междуусобной войны. В первом пылу победы были перерезаны мавританские телохранители тирана, а некоторые из самых преступных его сообщников погибли от меча правосудия. Но император заботился не столько о наказании виновных, сколько о спасении невинных. Пострадавшие от восстания западные жители, которые сочли бы себя совершенно счастливыми, если бы получили обратно отнятые у них земли, были удивлены выдачей им таких сумм, которые покрывали понесенные ими убытки, и великодушный победитель позаботился даже о средствах существования престарелой матери Максима и о воспитании его дочерей.[80] Такие нравственные совершенства почти оправдывают нелепое предположение оратора Паката, что, если бы старший Брут мог снова взглянуть на этот мир, этот суровый республиканец отрекся бы у ног Феодосия от своей ненависти к царям и искренно сознался бы, что такой монарх был самым надежным блюстителем благосостояния и достоинства римского народа.[81] Однако проницательный взор основателя республики заметил бы два существенных недостатка, которые, вероятно, заглушили бы в нем эту минутную склонность к деспотизму. Прекрасные душевные качества Феодосия нередко расплывались от лености, [82] а иногда воспламенялись до гневного раздражения.[83] Когда он стремился к какой-нибудь важной цели, его деятельность и мужество были способны к самым усиленным напряжениям, но лишь только цель была достигнута или опасность была устранена, герой впадал в бесславное бездействие и, забывая, что время монарха принадлежит его подданным, предавался невинным, но пустяшным удовольствиям роскошной дворцовой жизни. Феодосий был от природы нетерпелив и вспыльчив, а на таком посту, на котором он не мог встречать сопротивления пагубным последствиям своей раздражительности и даже едва ли мог услышать от кого-либо отсоветования, человеколюбивый монарх основательно тревожился сознанием и своих слабостей и своего могущества. Он постоянно старался сдерживать или направлять взрывы своих страстей, и успех его усилий увеличивал достоинства его милосердия. Но с трудом достигаемая добродетель, которая заявляет притязание на победу, может потерпеть и поражение, — и царствование мудрого и милосердного монарха опозорилось таким актом жестокости, который запятнал бы летописи Нерона или Домициана. Историку приходится отметить два случившихся в течение трех лет и, по-видимому, противоречащих одно другому деяния Феодосия — великодушное помилование антиохийских граждан и бесчеловечное избиение фессалоникского населения. Жители Антиохии были такого беспокойного характера, что никогда не были довольны ни своим собственным положением, ни характером и управлением своих государей. Арианские подданные Феодосия сожалели о том, что у них отняли их церкви, а так как звание антиохийского епископа оспаривали друг у друга три соперника, то приговор, положивший конец их притязаниям, возбудил ропот в среде тех двух конгрегации, которые не имели успеха. Требование войны с готами и неизбежные расходы, сопровождавшие заключение мира, заставили императора увеличить бремя налогов, а так как азиатские провинции не подвергались тем бедствиям, которые выпали на долю Европы, то они неохотно принимали участие в расходах. С наступлением десятого года царствования Феодосия готовилось обычное празднество, которое было более приятно для солдат, получавших щедрые подарки, чем для подданных, добровольные приношения которых уже давно были превращены в чрезвычайный и обременительный налог. Эдикты о распределении этого налога прервали спокойствие и развлечения жителей Антиохии, и толпа просителей стала осаждать судейский трибунал, требуя в трогательных, но вначале почтительных, выражениях удовлетворения ее жалоб. Она мало-помалу дошла до раздражения вследствие высокомерия правителей, называвших ее жалобы преступным сопротивлением; ее сатирическое остроумие перешло в резкую и оскорбительную брань, а эта брань мало-помалу перешла с низших правительственных агентов на священную особу самого императора. Ее ярость, усилившаяся вследствие слабого сопротивления властей, обрушилась на изображения императорского семейства, выставленные на самых видных местах для народного поклонения. Толпа стащила с пьедесталов статуи Феодосия, его отца, его жены Флакиллы и двух его сыновей, Аркадия и Гонория, разбила их вдребезги или с презрением тащила по улицам; эти оскорбления императорского достоинства достаточно ясно обнаруживали преступные намерения черни. Смятение было тотчас прекращено прибытием отряда стрелков, и жители Антиохии имели достаточно времени размыслить о важности своего преступления и о его последствиях.[84] Местный правитель, по обязанности своего звания, послал в Константинополь подробное описание случившегося, а дрожавшие от страха граждане, желая заявить константинопольскому правительству о сознании своей вины и о своем раскаянии, положились в этом на усердие своего епископа Флавиана и на красноречие сенатора Илария, — друга и, по всему вероятию, ученика Либания, гений которого оказался в этом печальном случае небесполезным для его страны.[85] Но две столицы, Антиохия и Константинополь, были отделены одна от другой расстоянием в восемьсот миль, и, несмотря на быстроту почтовых сообщений, виновный город был наказан уже тем, что долго оставался в страшной неизвестности насчет ожидавшего его наказания. Доходившие до антиохийцев слухи возбуждали в них то надежды, то опасения; их приводили в ужас рассказы, что будто император, раздраженный оскорблением, которое было нанесено его собственным статуям и в особенности статуям горячо любимой им императрицы, решился стереть с лица земли дерзкий город и истребить без различия возраста и пола его преступных жителей, [86] из которых многие уже попытались из страха укрыться в горах Сирии и в соседних степях. Наконец, через двадцать четыре дня после восстания, военачальник Геллебик и министр двора Цезарий обнародовали волю императора и приговор над Антиохией. Эта гордая столица была лишена звания города; у нее отняли ее земли, ее привилегии и ее доходы и подчинили ее, под унизительным названием деревни, юрисдикции Лаодикеи.[87] Бани, цирк и театры были закрыты, и, чтобы лишить жителей Антиохии не только развлечений, но и достатка, Феодосий строго приказал прекратить раздачу хлеба. Затем его уполномоченные приступили к расследованию виновности отдельных лиц — как тех, кто разрушал священные статуи, так и тех, кто этому не препятствовал. Окруженные солдатами трибуналы Геллебика и Цезария были поставлены посреди площади. Самые знатные и самые богатые антиохийские граждане приводились к ним закованными в цепи; производство следствия сопровождалось пытками, и приговоры постановлялись по личному усмотрению этих экстраординарных судей. Дома преступников были назначены в публичную продажу; их жены и дети внезапно перешли от избытка и роскоши к самой крайней нищете, и все ожидали, что кровавые казни завершат те ужасы, [88] в которых антиохийский проповедник, красноречивый Златоуст, видел верное изображение последнего и всеобщего суда. Но уполномоченные Феодосия неохотно исполняли возложенное на них жестокое поручение; бедствия народа вызывали из их глаз слезы сострадания, и они с уважением выслушивали настоятельные мольбы монахов и пустынников, толпами спустившихся со своих гор.[89] Геллебика и Цезария убедили приостановить исполнение их приговора, и было решено, что первый из них останется в Антиохии, а второй отправится со всевозможной поспешностью в Константинополь и осмелится еще раз испросить инструкций у своего государя. Гнев Феодосия уже стих; и епископ и оратор, которые были отправлены народом в качестве депутатов, были благосклонно приняты императором, который высказал упреки, более похожие на жалобы оскорбленной дружбы, нежели на суровые угрозы гордости и могущества. И городу и гражданам Антиохии было даровано полное прощение; двери тюрем растворились; сенаторы, трепетавшие за свою жизнь, снова вступили в обладание своими домами и поместьями, и столица Востока снова стала наслаждаться прежним величием и блеском. Феодосий удостоил своих похвал константинопольский сенат, великодушно ходатайствовавший за своих антиохийских собратьев; он наградил Илария за его красноречие званием губернатора Палестины и отпустил антиохийского епископа с самыми горячими выражениями своего уважения и признательности. Тысяча новых статуй была воздвигнута милосердию Феодосия; одобрения его подданных были согласны с голосом его собственного сердца, и император признавался, что если отправление правосудия есть самая важная из обязанностей монарха, право миловать есть самое изысканное из его наслаждений.[90] Мятеж в Фессалониках приписывают более позорной причине, а его последствия были гораздо более ужасны. Этот главный город всех иллирийских провинций охраняли от опасностей войны с готами сильные укрепления и многочисленный гарнизон. У главного начальника этих войск Ботери-ха, который, судя по его имени, был из варваров, находился в числе его рабов красивый мальчик, возбудивший грязные желания в одном из наездников цирка. Дерзкий и грязный любовник был заключен в тюрьму по приказанию Ботериха, который сурово отверг неотступные просьбы толпы, сожалевшей в день общественных игр об отсутствии своего любимца и полагавшей, что в наезднике искусство нужнее добродетели. Старые причины неудовольствия усилили раздражение народа, а так как гарнизон был ослаблен отправкой некоторых отрядов на театр италийской войны и частыми дезертирствами, то он не был в состоянии защитить несчастного военачальника от ярости народа. Ботерих был умерщвлен вместе с несколькими из своих высших офицеров; народ тащил их обезображенные трупы по улицам, и живший в то время в Милане император был поражен известием о дерзости и жестокостях фессалоникского населения. Самый хладнокровный судья приговорил бы виновников такого преступления к строгому наказанию, а заслуги Ботериха, быть может, еще усилили в его государе чувства скорби и негодования. При горячности и вспыльчивости Феодосия ему казался слишком мешкотным обычный ход судебного производства, и он торопливо решил, что кровь его представителя должна быть искуплена кровью виновного населения. Однако он еще колебался в выборе между милосердием и мщением, а епископ почти успел вымолить у него обещание общего помилования; но льстивые подстреканья его министра Руфина снова разожгли его гнев, и когда он, после отправки гонца с кровавыми приказаниями, попытался приостановить исполнение своего приговора, уже было поздно. Наказание римского города было безрассудно предоставлено неразборчивой ярости варваров, а приготовления к нему были сделаны с коварной хитростью тайного заговора. Жители Фессалоник были вероломным образом приглашены от имени императора на игры цирка, и такова была неутолимая жажда к развлечениям этого рода, что многочисленные зрители не обратили никакого внимания на те факты, которые должны бы были внушать им опасения и подозрения. Лишь только публика оказалась в полном сборе, солдатам, поставленным в засаде вокруг цирка, был подан сигнал не к началу игр, а к общей резне. Они в течение трех часов убивали всех без разбора, не делая никакого различия между иностранцами и местными жителями, между лицами различного возраста и пола, между невинными и виновными; число убитых, по самому умеренному расчету, определяют в семь тысяч, а некоторые писатели утверждают, что для успокоения души Ботериха было принесено в жертву более пятнадцати тысяч человек. Один заезжий торговец, вероятно не принимавший никакого участия в убийстве этого военачальника, предлагал свою собственную жизнь и все свое состояние за пощаду одного из двух своих сыновей; но в то время, как нежный отец колебался в выборе, не решаясь обречь другого сына на гибель, солдаты вывели его из этого затруднения, пронзив своими мечами разом обоих беззащитных юношей. Оправдание убийц, что они были обязаны представить предписанное число голов, только усиливает ужас совершенной по приказанию Феодосия резни, придавая ей внешний вид чего-то заранее хладнокровно обдуманного. Вина императора была тем более велика, что он подолгу и часто живал в Фессалониках. И положение несчастного города, и внешний вид его улиц и зданий, и даже одежда и черты лица многих из его жителей были ему хорошо знакомы, так что он мог живо представить себе то население, которое он приказал истребить.[91] Из почтительной привязанности к православному духовенству император питал любовь и уважение к Амвросию, который соединял в своем лице все епископские добродетели в их высшей степени. И друзья и министры Феодосия подражали примеру своего государя, и он заметил, скорей с удивлением, чем с неудовольствием, что о всех его тайных решениях немедленно извещают архиепископа, который руководствовался похвальным убеждением, что всякое распоряжение гражданской власти имеет какое-либо соотношение со славой Божией и с интересами истинной религии. В Каллинике — незначительном городке, лежащем на границе Персии, — монахи и чернь, разгоряченные и своим собственным фанатизмом, и фанатизмом своего епископа, сожгли дом, в котором собирались валентиниане, и еврейскую синагогу. Местный судья приговорил мятежного епископа к постройке новой синагоги или к уплате всех убытков, и этот умеренный приговор был утвержден императором. Но он не был утвержден миланским архиепископом.[92] Амвросий продиктовал послание к императору, наполненное такими порицаниями и упреками, которые были бы более уместны, если бы над Феодосием был совершен обряд обрезания и если бы он отказался от религии, принятой вместе со святым крещением. Он находил, что терпимость по отношению к иудейской вере есть то же, что гонение на христианскую религию, смело заявлял, что и сам он, и всякий истинно верующий охотно присвоили бы себе заслугу подвига, совершенного епископом города Каллиника, и его мученический венец, и высказывал в самых трогательных выражениях сожаления, что исполнение приговора будет пагубно и для репутации и для спасения души Феодосия. Так как это интимное увещание не произвело того впечатления, какого ожидал архиепископ, то он обратился к императору[93] публично с церковной кафедры[94] и объявил, что не будет совершать служение перед алтарем до тех пор, пока не получит от Феодосия торжественного и положительного обещания оставить безнаказанными епископа и монахов Каллиника. Отречение Феодосия от его первого решения было искреннее, Ошибка цитирования Отсутствует закрывающий тег </ref> а во время его пребывания в Милане его привязанность к Амвросию постоянно усиливалась вследствие привычки проводить свое время вместе с ним в благочестивых и фамильярных беседах. Когда Амвросий узнал о фессалоникской резне, его душа наполнилась ужасом и скорбью. Он удалился в деревню, чтобы на свободе предаваться своей грусти и чтобы избежать встречи с Феодосием. Но так как архиепископ понимал, что робкое молчание сделает его сообщником преступления, он объяснил в частном письме к императору всю гнусность преступления, которое могло бы быть заглажено только слезами раскаяния. Епископская энергия Амвросия сдерживалась благоразумием, и он удовольствовался чем-то вроде косвенного отлучения от церкви, [95] заявив императору, что вследствие полученного им в сновидении предостережения он впредь не будет совершать жертвоприношений ни от имени Феодосия, ни в его присутствии; вместе с тем он посоветовал императору ограничиваться одними молитвами и не приближаться к алтарю Христа или к св. Причастию с руками, еще запятнанными кровью невинного населения. Император был глубоко потрясен и угрызениями своей совести, и упреками своего духовного отца и, оплакав пагубные и неизгладимые последствия своей опрометчивой запальчивости, отправился, по своему обыкновению, в большой миланский собор, чтобы исполнить обряд говенья. Архиепископ, остановив его на паперти, объявил своему государю тоном и языком небесного посланца, что тайное раскаяние недостаточно для того, чтобы загладить публичное преступление и удовлетворить правосудие оскорбленного Божества. Феодосий со смирением возразил, что хотя он и провинился в человекоубийстве, но Давид, человек по сердцу Божию, провинился не только в смертоубийстве, но и в прелюбодеянии. «Вы подражали Давиду в его преступлении, подражайте же ему и в его покаянии», — отвечал непреклонный Амвросий. Суровые условия примирения и помилования были приняты, и публичное покаяние императора Феодосия внесено в летописи церкви как одно из самых славных для нее событий. В силу самых мягких правил церковного благочиния, какие были установлены в четвертом столетии, преступление человекоубийства заглаживалось двадцатилетним покаянием, [96] а так как человеческая жизнь недостаточно продолжительна для того, чтобы можно было таким образом очиститься от всех убийств, совершенных в Фессалониках, пришлось бы не допускать убийцу до св. Причастия до самой его смерти. Но архиепископ, руководствуясь соображениями религиозной политики, обнаружил некоторую снисходительность к высокому сану кающегося, который готов был смиренно сложить к его стопам свою диадему, а назидание публики также могло считаться веским мотивом в пользу того, чтобы сократить срок наказания. Поэтому было признано достаточным, чтобы римский император, сняв с себя все внешние отличия верховной власти, появился посреди миланской церкви в плачевной позе просителя и униженно молил со вздохами и слезами о прощении его грехов.[97] В этом духовном врачевании Амвросий попеременно употреблял то мягкие приемы, то строгие. По прошествии почти восьми месяцев Феодосий был снова принят в общество верующих, а эдикт, установлявший тридцатидневный промежуток между постановлением смертного приговора и его исполнением, может считаться за ценный результат его покаяния.[98] Потомство одобрило доблестную твердость архиепископа, и пример Феодосия может служить доказательством того, как благотворно влияние тех принципов, в силу которых монарха, не признающего над собою власти земных судей, можно заставить уважать законы и представителей невидимого Судьи. "Монарха, « — говорит Монтескье, — который подчиняется влиянию надежд и опасений, внушаемых религией, можно сравнить со львом, который знает только голос своего сторожа и послушен только ему одному».[99] Поэтому действия царственных животных зависят от наклонностей и интересов тех людей, которые приобрели такую опасную над ними власть, и то духовное лицо, которое держит в своих руках совесть монарха, может или воспламенять, или сдерживать его кровожадные страсти. Таким образом Амвросий, с одинаковой энергией и с одинаковым успехом, отстоял и принцип человеколюбия и принцип религиозных гонений.[100] После поражения и смерти галльского тирана вся Римская империя оказалась во власти Феодосия. Над Востоком он властвовал по выбору Грациана, а над Западом — по праву завоевания, и проведенные им в Италии три года были с пользой употреблены на восстановление авторитета законов и на уничтожение тех злоупотреблений, которые безнаказанно совершались при узурпаторе Максиме и во время малолетства Валентиниана. Имя Валентиниана постоянно выставлялось на официальных актах, но нежный возраст и сомнительные религиозные верования сына Юстины, по-видимому, требовали от православного опекуна особой предусмотрительности и заботливости. Феодосий мог бы устранить этого несчастного юношу от управления империей и даже лишить его наследственных прав на престол, не подвергая себя опасностям борьбы и даже, быть может, не вызывая ропота неудовольствия. Если бы Феодосий принял в руководство свои личные интересы и политические расчеты, его друзья нашли бы оправдания для такого образа действий, но выказанное им в этом достопамятном случае великодушие вызвало горячее одобрение даже со стороны самых непримиримых его врагов. Он снова возвел Валентиниана на миланский престол и, ничего не требуя для самого себя ни в настоящем, ни в будущем, возвратил ему абсолютное владычество над всеми провинциями, которые были отобраны у него Максимом, прибавив к этим обширным наследственным владениям страны по ту сторону Альп, которые он отнял, вследствие успешной войны, у убийцы Грациана.[101] Довольный тою славой, которую он приобрел, отмстив за смерть своего благодетеля и освободив Запад от ига тирана, император возвратился из Милана в Константинополь и в спокойном обладании Востоком мало-помалу предался своей прежней склонности к роскоши и бездействию. Феодосий исполнил свои обязанности по отношению к брату Валентиниана и все, что внушала ему супружеская привязанность к его сестре, и потомство, восхищаясь чистым и необыкновенным блеском его царствования, должно также восхищаться беспримерным великодушием, с которым он воспользовался своей победой. Императрица Юстина недолго пережила свое возвращение в Италию, и, хотя она была свидетельницей торжеств Феодосия, она была лишена всякого влияния на управление своего сына.[102] Пагубная привязанность к арианской секте, впитанная Валентинианом из ее примера и ее наставлений, была скоро изглажена наставлениями более православного воспитателя. Его усиливавшееся усердие к Никейскому догмату и его сыновняя почтительность к достоинствам и авторитету Амвросия внушили католикам самое благоприятное мнение о добродетелях юного повелителя Запада.[103] Они восхищались его целомудрием и воздержностью, его презрением к мирским развлечениям, его склонностью к деловым занятиям и его нежной привязанностью к двум его сестрам, которая, однако, оставляла неприкосновенной его беспристрастную справедливость и не вовлекала его в постановление несправедливых приговоров даже над самыми последними из его подданных. Но этот прекрасный юноша, еще не достигши двадцатилетнего возраста, сделался жертвою измены, которая снова вовлекла империю в ужасы междуусобной войны. Храбрый воин из племени франков, Арбогаст, [104] занимал второстепенный пост на службе у Грациана. После смерти своего государя он поступил на службу к Феодосию, способствовал своей храбростью и воинскими дарованиями низвержению тирана и, после окончательной победы, был назначен главным начальником галльских армий. Его замечательные дарования и кажущаяся преданность доставили ему доверие и монарха и народа; его безграничная щедрость подкупила в его пользу войска, и в то время, как все считали его за опору государства, этот смелый и вероломный варвар втайне решился или сделаться главою Западной империи, или разрушить ее. Главные должности в армии были розданы франкам; приверженцы Арбогаста пользовались всеми отличиями и должностями гражданского управления; развитие заговора удалило от Валентиниана всех преданных ему служителей, и слабый император, будучи лишен возможности получать извне какие-либо сведения, мало-помалу низошел до зависимого и опасного положения пленника.[105] Хотя его негодование могло бы быть приписано опрометчивости и нетерпению юности, оно происходило, скорей, от благородного мужества монарха, сознававшего, что он не недостоин престола. Он втайне пригласил миланского архиепископа принять на себя роль посредника, который был бы порукой за его искренность и за его личную безопасность. Он известил восточного императора о своем беспомощном положении и объявил, что, если Феодосий не поспешит к нему на помощь, он будет принужден спасаться бегством из своего дворца или, скорей, из своего тюремного заключения в Виенне, в Галлии, где он имел неосторожность поселиться посреди приверженцев враждебной партии. Но помощь была сомнительна, и ждать ее пришлось бы очень долго; а так как император терпел каждый день новые обиды и ни от кого не получал ни помощи, ни доброго совета, то он опрометчиво решился немедленно вступить в борьбу со своим всесильным военачальником. Он принял Арбогаста сидя на своем троне, и когда комит приблизился к нему с некоторой почтительностью, вручил ему бумагу, которая увольняла его от всех его должностей. «Моя власть, — возразил Арбогаст с дерзким хладнокровием, — не зависит от улыбки или от нахмуренных бровей монарха», и презрительно бросил бумагу на пол. Разгневанный монарх, ухватившись за меч одного из своих телохранителей, старался вытащить его из ножен, и пришлось прибегнуть к некоторому насилию, чтобы помешать ему употребить это оружие против своего врага или против самого себя. Через несколько дней после этой необыкновенной ссоры, ясно обнаружившей и раздражительность и бессилие несчастного Валентиниана, он был найден задушенным в своей комнате, а Арбогаст постарался прикрыть свою явную виновность и распространить слух, что юный император сам с отчаяния лишил себя жизни.[106] Тело Валентиниана было перевезено с приличной пышностью в миланский склеп, а архиепископ произнес надгробную речь, в которой восхвалял его добродетели и оплакивал его несчастия.[107] В этом случае Амвросий из человеколюбия дозволил себе странное нарушение своей богословской системы: желая утешить плачущих сестер Валентиниана, он положительно уверял их, что их благочестивый брат без всяких затруднений допущен в жилище вечного блаженства, несмотря на то, что над ним не было совершено таинство крещения.[108] Арбогаст предусмотрительно подготовил успех своих честолюбивых замыслов, и провинциальные жители, в груди которых угасло всякое чувство патриотизма и преданности, ожидали со смиренной покорностью нового повелителя, который будет возведен, по выбору франка, на императорский престол. Возвышению самого Арбогаста препятствовали сохранившиеся в его душе предрассудки, и этот здравомыслящий варвар нашел более удобным властвовать от имени какого-нибудь покорного римлянина. Он возложил императорскую мантию на ритора Евгения, [109] которого он уже прежде того возвысил из звания своего домашнего секретаря в звание министра двора. И состоя на частной службе при комите и занимая государственную должность, Евгений умел заслужить его одобрение своей преданностью и своими дарованиями; его ученость и красноречие в соединении с чистотою его нравов внушали к нему уважение в народе, а то, что он, по-видимому, неохотно вступил на престол, могло считаться за доказательство его душевных качеств и умеренности. Послы от нового императора были немедленно отправлены к Феодосию, чтобы сообщить ему с притворной скорбью о неожиданно приключившейся смерти Валентиниана; не называя имени Арбогаста, они просили восточного императора признать своим законным соправителем почтенного гражданина, единогласно призванного на престол и западными армиями и западными провинциями.[110] Феодосий был основательно возмущен вероломством варвара, в один момент уничтожившего плоды его усилий и одержанной перед тем победы, а слезы страстно любимой супруги[111] побуждали его отмстить за смерть ее несчастного брата и еще раз восстановить силою оружия попранное величие императорского престола. Но так как вторичное завоевание Запада было делом трудным и опасным, то он отпустил Евгеньевых послов с великолепными подарками и с двусмысленным ответом и затем употребил почти два года на приготовления к междуусобной войне. Прежде чем принять какое-либо окончательное решение, благочестивый император пожелал узнать волю небес, а так как распространение христианства наложило печать молчания на прорицалища Дельфийское и Додонское, то он обратился за советом к одному египетскому монаху, который славился тем, что творил чудеса и предсказывал будущее. Один из любимых евнухов Константинопольского дворца, Евтропий, отправился морем в Александрию, а оттуда поднялся вверх по Нилу до города Ликополя, или города волков, внутрь Фиваиды.[112] Неподалеку от этого города, на вершине высокой горы, святой Иоанн[113] построил собственными руками скромную келью, в которой прожил более пяти лет, ни разу не отворив своей двери, ни разу не видев ни одной женщины и ни разу не поев такой пищи, которая готовится на огне или каким-либо другим искусственным способом. Пять дней в неделе он проводил в молитвах и размышлениях, но по субботам и воскресеньям он отворял небольшое окно и давал аудиенцию толпе просителей, стекавшихся туда со всех концов христианского мира. Феодосиев евнух почтительно подошел к этому окну, предложив вопросы касательно исхода междоусобной войны, и скоро возвратился в Константинополь с благоприятным предсказанием, воодушевившим императора уверенностью в кровопролитной, но неминуемой победе.[114] Исполнению этого предсказания способствовали все средства, какие только может подготовить человеческая предусмотрительность. Деятельность двух высших военачальников, Стилихона и Тимазия, была направлена на пополнение римских легионов рекрутами и на восстановление в них дисциплины. Сильные отряды варваров приготовились к выступлению под знаменами своих национальных вождей. Иберы, арабы и готы, с удивлением поглядывавшие друг на друга, стали под знамена одного и того же монарха, и знаменитый Аларих приобрел в школе Феодосия те военные познания, которые он впоследствии употребил на разрушение Рима.[115] Западный император или, правильнее говоря, его полководец Арбогаст знал по ошибкам и по неудачам Максима, как опасно растягивать линию обороны перед искусным противником, который может по своему произволу усиливать или приостанавливать свои нападения, направлять их на один пункт или разом на несколько пунктов.[116] Арбогаст занял позицию на границе Италии; войскам Феодосия он дозволил без сопротивления занять Паннонские провинции до подножия Юлийских Альп и даже оставил незащищенными горные проходы или по небрежности, или, быть может, с коварным расчетом. Спустившись с гор, Феодосий не без удивления увидел сильную армию из галлов и германцев, покрывавшую своими палатками равнину, которая простирается до стен Аквилеи и до берегов Фригида, [117] или Холодной реки.[118] На узком театре войны, окаймленном Альпами и Адриатическим морем, не было достаточно места для искусных военных эволюции; Арбогаст был слишком горд, чтобы просить помилования; его преступление не допускало надежды на примирение, а Феодосий горел нетерпением поддержать свою военную славу и наказать убийц Валентиниана. Не взвесив естественных и искусственных препятствий, которые ему приходилось преодолеть, восточный император немедленно напал на укрепления своего противника и, предоставив готам самый опасный пост, считавшийся вместе с тем и самым почетным, втайне желал, чтобы кровопролитная битва уменьшила и заносчивость и число этих завоевателей. Десять тысяч варварских союзников, вместе с предводителем иберов Бакурием, храбро пали на поле битвы. Но их кровь не дала победы; галлы удержались на своих позициях, и наступившая ночь прикрыла беспорядочное бегство или отступление Феодосиевых войск. Император удалился на соседние горы, где провел тревожную ночь без сна, без провизии и без всякой надежды на успех, [119] кроме той, которую дает решительным людям в самые критические минуты презрение к фортуне и к жизни. Победа Евгения праздновалась в его лагере с дерзким и разнузданным весельем, между тем как деятельный и бдительный Арбогаст втайне отрядил значительный отряд войск с приказанием занять горные проходы в тылу у восточной армии с целью окружить ее со всех сторон. На рассвете Феодосий понял, как опасно и безвыходно его положение; но его опасения рассеялись с получением от начальника этих войск уведомления, что они не желают дальше служить под знаменем тирана. Император без всяких колебаний согласился на все те почетные и выгодные отличия, которые они выговорили себе в награду за свое вероломство, а так как трудно было достать чернил и бумаги, то он утвердил этот договор подписью в своей собственной записной книжке. Это благовременное подкрепление ободрило его солдат, и они с уверенностью снова напали на лагерь тирана, на права и военные успехи которого, по-видимому, не полагались высшие из его военачальников. В то время как битва была в самом разгаре, внезапно поднялась с востока одна из тех свирепых бурь, [120] которые так часты в Альпах. Феодоси-ева армия занимала такую позицию, что была защищена от ярости ветра, который нес облака пыли в лицо неприятеля, расстраивал его ряды, вырывал из его рук оружие и отбрасывал в сторону или назад его дротики. Этим случайным преимуществом искусно воспользовался Феодосий; суеверный страх галлов увеличил в их глазах свирепость бури, и они не краснея преклонились перед невидимой небесной силой, по-видимому, ратовавшей за благочестивого императора. Его победа была решительна, а смерть двух его соперников соответствовала различию их характеров. Ритор Евгений, едва не достигший всемирного владычества, был вынужден молить императора о пощаде, и в то время, как он лежал распростертым у ног Феодосия, безжалостные солдаты отрубили ему голову. Арбогаст, проиграв сражение, в котором он исполнял обязанности и солдата и предводителя, бродил несколько дней по горам. Но когда он убедился, что его дело окончательно проиграно и что нет возможности спастись бегством, этот неустрашимый варвар последовал примеру древних римлян и вонзил свой меч в свою собственную грудь. Судьба империи была решена в небольшом уголке Италии; законный представитель Валентинианова рода обнял миланского архиепископа и милостиво принял от западных провинций изъявления покорности. Эти провинции участвовали в преступном восстании, между тем как один только неустрашимый Амвросий не признавал власти счастливого узурпатора. Он отверг подарки Евгения с такой смелостью, которая была бы гибельна для всякого другого, не захотел вступать с ним ни в какие сношения и удалился из Милана, чтобы избежать отвратительного лицезрения тирана, падение которого он предсказывал в сдержанных и двусмысленных выражениях. Заслуги Амвросия были оценены по достоинству победителем, которому союз с церковью обеспечивал преданность народа, и милосердие Феодосия приписывают человеколюбивому посредничеству миланского архиепископа.[121] После поражения Евгения и заслуги и власть Феодосия были охотно признаны всеми жителями Римской империи. Все, что он до тех пор сделал, внушало самые приятные надежды на будущее, а возраст императора, еще не перешедший за пятьдесят лет, по-видимому, расширял перспективу общего благополучия. Поэтому его смерть, приключившаяся лишь через четыре месяца после его победы, считалась за неожиданное и пагубное событие, одним разом разрушившее надежды подраставшего поколения. Зародыш болезни втайне развивался от его склонности к удобствам жизни и к роскоши, [122] Он не был в состоянии вынести внезапного и резкого перехода от дворцовой жизни к лагерной, и усиливавшиеся симптомы водянки предвещали скорый конец императора. Мнения, а может быть, и интересы публики одобряли разделение империи на Восточную и Западную, и два царственных юноши, Аркадий и Гонорий, уже получившие от своего отца титул Августа, должны были занять престолы константинопольский и римский. Эти принцы не принимали никакого участия ни в опасностях междоусобной войны, ни в доставленной ею славе, [123] но лишь только Феодосий восторжествовал над своим недостойным соперником, он призвал своего младшего сына к пользованию плодами победы, и Гонорий получил из рук своего умирающего отца скипетр Запада. Прибытие Гонория в Милан праздновалось великолепными играми в цирке, и хотя сам император сильно страдал от постигшей его болезни, он захотел содействовать своим присутствием общему веселью. Но его силы окончательно истощились от сделанного им усилия, чтобы присутствовать на утреннем представлении. В течение остальной части дня Гонорий занимал место своего отца, а в следовавшую затем ночь великий Феодосий испустил дух. Несмотря на вражду, возбужденную недавней между усобицей, его смерть оплакивали все. Варвары, которых он победил, и духовенство, которое подчинило его своему влиянию, превозносили в громких и искренних похвалах те достоинства покойного императора, которые были самыми ценными в их глазах. Римлян пугала перспектива слабого и обуреваемого раздорами управления, и все печальные события, случившиеся в царствование Аркадия и Гонория, напоминали им о понесенной ими невозвратимой утрате. Отдавая полную справедливость добродетелям Феодосия, мы вместе с тем не скрывали и его недостатков — его склонности к лени и того жестокосердого деяния, которое омрачило славу одного из величайших римских монархов. Но тот историк, который постоянно старался запятнать репутацию Феодосия, преувеличил и его недостатки и их вредные последствия; он смело утверждает, что все классы подданных подражали изнеженности своего государя; что всякого рода разврат пятнал и общественную и частную жизнь и что слабых преград, установляемых законами и приличиями, было недостаточно для того, чтобы сдерживать развитие нравственной распущенности, приносившей, не краснея, в жертву все требования долга и личной пользы для удовлетворения низкой склонности к праздности и к чувственным наслаждениям.[124] Жалобы писателей на происшедшее в их время усиление роскоши и безнравственности обыкновенно служат выражением их собственного характера и положения. Немного таких наблюдателей, которые смотрят на общественные перевороты ясным и широким взглядом и которые способны раскрыть тонкие и тайные пружины, дающие однообразное направление слепым и причудливым страстям множества отдельных личностей. Если действительно есть основание утверждать, что сластолюбие римлян было более постыдно и безнравственно в царствование Феодосия, нежели во времена Константина или Августа, то эту перемену нельзя приписывать каким-либо полезным улучшениям, мало-помалу увеличившим сумму национального богатства. Длинный период общественных бедствий и упадка должен был приостановить развитие промышленности и уменьшить народное богатство, и безнравственная роскошь могла быть лишь последствием той отчаянной беспечности, которая наслаждается настоящим, устраняя от себя заботу о будущем. Необеспеченность собственности отнимала у подданных Феодосия охоту браться за те трудные предприятия, которые требуют немедленных расходов, но доставляют выгоды лишь в более или менее отдаленном будущем. Частые случаи гибели и разорения побуждали их не заботиться о сбережении наследственного достояния, которое ежеминутно могло сделаться добычей хищных готов. Безрассудная расточительность, которой люди предаются среди общего смятения, возбуждаемого кораблекрушением или осадой, может служить объяснением развития роскоши среди бедствий и тревог приходившей в упадок нации. Изнеженность и сластолюбие, развратившие нравы при дворе и в городах, влили тайный и пагубный яд в лагеря легионов, на распущенность которых указывает военный писатель, тщательно изучивший основные принципы старинной римской дисциплины. Вегеций делает основательное и важное замечание, что со времен основания Рима до царствования императора Грациана пехота всегда носила латы. Вследствие ослабления дисциплины и отвычки от военных упражнений солдаты утратили и способность и охоту выносить лишения военной службы; они стали жаловаться на тяжесть лат, которые редко надевали, и мало-помалу добились разрешения отложить в сторону и свои кирасы и свои шлемы. Тяжелое оружие их предков — коротенький меч и страшный pilum, подчинивший им весь мир, — выпало из их слабых рук. Так как с употреблением лука несовместимо пользование щитом, то они неохотно выходили на поле битвы; им приходилось или выносить страдания от множества ран, или избегать их постыдным бегством, и они всегда были расположены отдавать предпочтение тому, что было всего более позорно. Кавалерия готов, гуннов и аланов поняла выгоды панцирей и ввела их у себя в употребление, а так как она отличалась необыкновенной ловкостью в употреблении метательного оружия, то она легко одерживала верх над обнаженными и дрожащими от страха легионными солдатами, у которых голова и грудь ничем не были защищены от стрел варваров. Потеря армий, разрушение городов и унижение римского имени тщетно напоминали преемникам Грациана о необходимости возвратить пехоте шлемы и панцири. Изнеженные солдаты пренебрегали и своей собственной обороной и защитой своего отечества; их малодушную небрежность можно считать за непосредственную причину разрушения империи.[125]


  1. Посвященный богине победы алтарь, на котором сенаторы обыкновенно жгли ладан, был снова поставлен Юлианом на прежнее место в здании сената. Иовиан и Валентиниан оставили его там нетронутым, но Грациан приказал вынести его оттуда. Грациан был также первый из императоров, отказавшийся от одеяния верховного жреца, которое до тех пор считалось одной из принадлежностей императорского звания (Зосим, кн. 4, гл. 36). Впрочем, самый титул, как кажется, был удержан и им и его преемниками; так думает Экгель, написавший об этом предмете особую диссертацию. (Num. Vet., ч. 8, стр. 380—390). Изложив возникавшие по этому поводу нарекания, Экгель приходит к заключению, что христианские императоры принимали этот титул как верховные начальники собственной церкви, «quod iste titulus includeret summum in Christianorum ecclesias regimen atque imperium». — Издат)
  2. Валентиниан обращал менее внимания на религию своего сына, так как поручил образование Грациана Авзонию, открыто исповедовавшему языческую религию. (Mem. de Г Academie des Insciptions, том XV, стр. 125—138). Слава, которую приобрел Авзоний как поэт, доказывает дурной вкус того времени. (Над религиозным образованием Грациана по меньшей мере наблюдал миланский архиепископ Амвросий, в особенности заботившийся о том, чтобы вырвать его из сетей арианства, в которые попали и его отец и его младший брат. С этой целью он написал для Грациана трактат о Троице и сделался его духовным наставником. По мнению Нибура (Лекции, ч. Ill, стр. 316), Валентиниан ошибся в выборе наставника для своего сына, потому что сам был без всякого образования. «Он воображал, что нашел в Авзоний превосходного наставника для Грациана, и ошибся точно так же, как ошибся Антонин в выборе Фронтона». Этого последнего Нибур осуждал (стр. 233) за его систему воспитания, так как «он заставлял своего ученика читать различных авторов только ради их фраз и гоняться только за одними словами, как он сам в этом сознавался». Этим подтверждается то поверхностное влияние разумных советов, которое было так скоро заглушено в Грациане светскими развлечениями. Но у самого Авзония, как кажется, не было никаких твердо установленных принципов. В то время как он читал в Бордо и Тулузе лекции о риторике, быстрое и легкое течение его речи доставило ему известность, благодаря которой его имя дошло до Валентиниана. Его поэтические произведения вялы, а его изложение своих убеждений так неопределенно, что некоторые, заодно с Гиббоном, считают его за явного язычника, а некоторые другие находят в его произведениях не менее убедительные доказательства того, что он был христианин. Тритемий возвел его в звание бордоского епископа, а Винет причислил его к лику святых. Бесспорно, были и такие произведения святых, которые были ниже самых дурных произведений Авзония. Бэйль нашел этот предмет достойным довольно длинного рассуждения, в котором доказывает, что этот поэт не был язычником, ясно излагает противоположные мнения и аргументы и кончает свое последнее примечание следующими словами: «отзывы об Авзоний очень разнообразны; одни говорят, что он вовсе не был христианином, а другие утверждают, что его имя стоит в списке причисленных к лику святых». Поэтому Гиббон не должен бы был выражаться так положительно. — Издат.)
  3. Авзоний был возведен в звание преторианского префекта Италии (377 г.) и Галлии (378 г.), а в конце концов был облечен званием консула (379 г.). Он выразил свою признательность за эти отличия в раболепном и пошлом произведении (Actio Gratiarum, стр. 699—736), которое наполнено лестью, но тем не менее пережило много других лучших произведений.
  4. Desputare de principal! judicio non oportet. Sacrilegii enim instar est dubitare, an is dignus sit, quern elegerit imperator. Кодекс Юстиниана, кн. 9, тит. 29, зак. 2. Этот удобный закон ожил и был обнародован слабым миланским правительством после смерти Грациана.
  5. Амвросий написал, для его поучения, богословский трактат о вере в Троицу, а Тильемон (Hist, des Empereurs, том V, стр. 158, 159), приписывает влиянию этого архиепископа изданные Грацианом законы против веротерпимости.
  6. Qui divinae legis sanctitatem nesciendo omittunt, aut negiigendo violant et offendunt, sacrilegium committunt. Кодекс Юстиниана, кн. 9, тит. 29, зак. 1. Впрочем, в издании этого ясного закона должен иметь свою долю заслуги и Феодосий.
  7. Аммиан (XXXI, 10) и младший Виктор признают добродетели Грациана и винят его в извращении вкуса или, скорей, скорбят об этом. Унизительное сравнение с Коммодом смягчено словами «licet Incruentus»; а Филосторгий (кн. 10, гл. 10) и Годефруа (стр. 412) смягчили подобной оговоркой сравнение с Нероном.
  8. Зосим (кн. 4, стр. 247) и младший Виктор приписывают происшедший переворот милостивому расположению Грациана к аланам и неудовольствию римских войск. Dum exercitum negligeret, et paucos ex Alanis, quos ingenti auro ad se transtulerat, anteferret veteri ac Romano miiiti.
  9. «Britanna, fertilis promincia tyrannorum» — это замечательное выражение было употреблено Иеронимом во время его полемики с Пелагием; его различным образом объясняли наши антикварии во время своих споров. Перевороты прошедшего столетия, по-видимому, оправдывают слова Боссюэ: «cette ile, plus orageuse que les mers qui Tenvironnent». (Гиббон придал слову tyrannorum такое значение, которое не подтверждается греческими и латинскими писателями (см. часть 1, гл. 10, стр. 360, примеч.) и которого, как кажется, не имел в виду Иероним, когда употреблял это слово в применении к тому разряду людей, к которому принадлежит Константин Великий. — Издат)
  10. Зосим говорит о британских солдатах: ton ailon apanton pleon authadejai kai phymo nicomenous.
  11. Дочь Евдды (Eudda) Елена. Ее гробницу и теперь можно видеть в Керсегонте (Caersegont) подле Кернарвона. («Ист. Англии» Карта (Carte), ч.1, стр. 168, из Mona Antiqua Роуланда). Осторожный читатель, быть может, не удовольствуется таким Валлийским свидетельством.
  12. Кемден (ч.1, введ., стр. 101) производит его в губернаторы Британии, а за этим отцом наших древностей, по обыкновению, идет его слепое потомство. Пакат и Зосим постарались уничтожить это заблуждение или этот вымысел, и я становлюсь под охрану их положительных утверждений. Rigali habitu exulem suum, ilii exules orbis jnduerunt (In Panegyr. Vet.7 XII, 23); а греческий писатель выражается еще менее двусмысленно: antos (Максим) de oude eis archen hentimon hetycheproelphon. (Кн. 4, стр. 248).
  13. Сульпиций Север, Dialog. 2, 7. Орозий, кн. 7, гл. 34, стр. 556. Оба они признают (Сульпиций был его подданным) его невинность и достоинства. Довольно странно то, что о Максиме менее лестно отзывается Зосим, который был пристрастным недругом его соперника.
  14. Архиепископ Usher (Antiquitat. Britan. Eccles., стр. 107, 108) старательно собрал легенды, бывшие в ходу на острове и на континенте. Все переселение состояло из тридцати тысяч солдат и ста тысяч плебеев, поселившихся в Бретани. Их будущие невесты, — св. Урсула с одиннадцатью тысячами благородных девиц и шестьюдесятью тысячами плебеек, — сбились пути, высадились в Кельне и были безжалостно умерщвлены гуннами. Но плебейки не участвовали в почестях мученичества, и — что еще более удивительно, — Иоанн Тритемий позволяет себе упомянуть о детях этих британских девственниц. (Ученые того времени принимали такие басни с большим легковерием. Кемден приводит их в большом числе (Введение к изданию Gough, стр. 87), но, отложив в сторону их сомнительное свидетельство, он не в состоянии решить, были ли армориканские британцы колонией ветеранов, поселенной Константином, или покинувшими свои знамена солдатами Максима, или беглецами, укрывавшимися от саксов. Он приходит только к тому заключению, что, судя по сходству языка и названия, они были переселенцами из древней Британии; более вероятно, что точно так же, как британские кельты отступили перед саксами в свои западные убежища, и галльские кельты удалились перед франками на ту территорию, где они были ограждены с трех сторон морем и которая, вероятно, давно уже получила, благодаря сродству рас, название, соответствующее названию соседнего острова. Названия Корнуэльса и Уэльса (Cornugaliia и Gallia) имеют точно такую же аналогию с названием древней Галлии. — Издат.)
  15. Зосим (кн. 4, стр. 248, 249) перенес смерть Грациана из Лугдунума в Галлии (Лиона) в Сингидунум, в Мезию. Некоторые указания могут быть заимствованы из «Хроник», а у Созомена (кн. 7, гл. 13) и Сократа (кн. 5, гл. 11) немало выдумок. Свидетельство Амвросия самое достоверное (том 1, Enarrat. In Psalm. LXI, стр. 961, том li, Epist. 24, стр. 888 и сл. и de obitu Valentinian Consolat., N 28, стр. 1182).
  16. Пакат (XII, 28) хвалит его за неизменную преданность, тогда как в «Хронике» Проспера говорится о его вероломстве как о причине гибели Грациана. Амвросий, пользующийся удобным случаем, чтобы оправдать самого себя, порицает лишь казнь Валлиана, верно служившего Грациану (том II, Epist. 24, стр. 891, изд. Бенедикт).
  17. Он заявлял, что "nullum ex adversariis nisi in acie occubuisse. (Сульп. Север, in vit. B. Martin., гл. 23). Оратор Феодосия неохотно хвалит его милосердие и этим заставляет думать, что эти похвалы основательны. Si cut ille, pro ceteris sceiehbus suis, minus crudeiis fuisse videtur. Panegyr. Vet. XII 28.
  18. Амвросий упоминает о Грациановых законах, «quns non abrogavit hostis.» (Том ii, Epist. 17, стр. 827).
  19. Зосим, кн. 4, стр. 251, 252. Мы можем не доверять его отвратительным подозрениям, но мы не можем отвергать мирного договора, о котором друзья Феодосия или совершенно позабыли, или упоминали только слегка.
  20. Служивший для них оракулом, епископ миланский отводит для своего воспитанника Грациана высокое и почетное место на небесах (том II, de Obit. Val. Consol., стр. 1193).
  21. Касательно крещения Феодосия см. Созомена (кн. 7, гл. 4), Сократа (кн. 5, гл. 6) и Тильемона (Hist, des Empereurs, том 5, стр. 728).
  22. Асколий, или Асхолий, был почтен дружбой и похвалами Амвросия, который называет его «murus fidei atque sanctitatis» (том И, Epist. 15, стр. 820), а затем хвалит его за быстроту, с которой он побывал в Константинополе, в Италии и пр. (Epist. 16, стр. 822), — хотя такое качество не свойственно ни стене, ни епископу.
  23. Кодекс Феод. кн. 16, тит. 1, зак. 2 и комментарий Годефруа, том VI. стр. 5-9. Этот эдикт удостоился самых горячих похвал от Ба-рония, — "auream sanctionem, edictum plum et salutare. — Sic itur ad astra.
  24. Созомен, кн. 7, гл. 6. Феодорит кн. 5, гл. 16. Тильемон (Mem. Eccles., том VI, стр. 627, 628) недоволен выражениями «неблаговоспитанный епископ», «незначительный город». Тем не менее я позволю себе думать, что и епископ Амфилохий и город Иконий не имели большой важности для Римской империи. (Амфилохий был более высокого о себе мнения, так как считал себя столпом церкви. Между деятельными епископами того времени он отличался своей враждой к еретикам, усердно посещал собиравшиеся для борьбы с ними соборы и председательствовал в 383 г. на соборе в Сиде для того, чтобы осудить безрассудных странствующих монахов, которые носили почти совершенно позабытое в настоящее время название мессалиан. — Издат.)
  25. Созомен, кн. 7, гл. 5. Сократ, кн. 5, гл. 7. Марцеллин., in Chron. Эти сорок лет должны считаться с того времени, как был избран или, скорее, силой втерся Евсевий, искусно променявший никомедийское епископство на константинопольское.
  26. См. Примечания Жортена к Церковной Истории, ч. IV, стр. 71. В тридцать третьей речи Григория Назианзина действительно встречаются подобные и даже еще более странные идеи; но я до сих пор не мог отыскать подлинных выражений этого замечательного места, которое я привожу, полагаясь на аккуратного и добросовестного ученого.
  27. См. тридцать вторую речь Григория Назианзина и описание его собственной жизни, которое он изложил в тысяча восьмистах ямбических стихах; но всякий доктор охотно преувеличивает опасность болезни, которую ему удалось вылечить.
  28. Я сознаю, что я многим обязан двум биографиям Григория Назианзина, которые были написаны с совершенно различными целями, — одна Тильемоном (Mem. Eccles., том IX, стр. 305—560, 692—731), а другая Ле-Клерком (Bibliotheque Universelle, том XVIII, стр. 1-128).
  29. Если Григорий Назианзин сам не просчитал тридцати лет в своей собственной жизни, то он, должно быть, родился в одно время со своим другом Василием, около 329 г. Нелепая хронология Свидаса была охотно принята, потому что прикрывала скандальное поведение Григориева отца, который был также святой, а сделавшись епископом, производил на свет детей (Тильемон, Mem. Eccles., том IX, стр. 693—697).
  30. Поэма Григория, в которой он рассказывает свою жизнь, заключает в себе несколько прекрасных строк (том II, стр. 8), которые вырвались из глубины души и выражают мучительную скорбь об утраченной дружбе: …ponoi kionoi logon, Omostegos te kai synestios bios, Nous eisien ampsoin… Pieskedastai panta karriptai kanai, Lyrai pserousi tas palaias elpidos. Елена обращается с такими же трогательными жалобами к своей подруге Гермии («Сон в летнюю ночь»): is all the counsel that we two have shared, The sisters vows, etc. Шекспир не читал поэмы Григория Назианзина, так как он не знал греческого языка, но его родной язык, — язык природы, — один и тот же и в Каппадокии и в Британии.
  31. Это неблагоприятное описание Сасимы сделано Григорием Назианзином (том II, de Vita Sua, стр. 7, 8). Ее точное положение в сорока девяти милях от Археланды и в тридцати двух от Тианы, определено в «Дорожнике» Антонина (стр. 144, изд. Весселинга.).
  32. Григорий обессмертил имя Назианзина; но Плиний (VI, 3), Птолемей и Иерокл (Itinerar., изд. Весселинга, стр. 709) называют родной город Григория греческим или латинским именем Диокесарии (Тильемон, Mem. Eccles., том IX, стр. 692). Он, как кажется, находился на границе Исаврии.
  33. См. Дюканжа, Constant. Christiana, кн. 4, стр. 141, 142. Выражение Созомена Theia dynamis (кн. 7, гл. 5) истолковывают в смысле Девы Марии.
  34. Тильемон (Mem. Eccles., том IX, стр. 432 и сл.) старательно собрал и объяснил ораторские и поэтические выражения самого Григория, имеющие связь с этим предметом.
  35. Григорий произнес речь (том 1, Orat. 23, стр. 409) в похвалу Максима, но после их ссоры имя Максима было изменено в Герона (см. Иеронима, том 1, in Catalog. Script. Eccles., стр. 301). Я лишь слегка касаюсь этих ничтожных личных ссор.
  36. Под скромной эмблемой сновидения Григорий (том И, песнь 9, стр. 78) описывает свой собственный успех с удовольствием, более приличным мирянину. Впрочем, из его фамильярной беседы с одним из его слушателей, св. Иеронимом (том I, Epist. ad Nepotian, стр. 14), можно заключить, что проповедник хорошо понимал настоящую цену рукоплесканий толпы.
  37. Lachrymae auditorum laudes tuae sint — таков остроумный и благоразумный совет св. Иеронима.
  38. Сократ (кн. 5, гл. 7) и Созомен (кн. 7, гл. 5) рассказывают об основанных на Евангелии ответах Демофила и о его поведении, не прибавляя ни одного слова похвалы. Он, по словам Сократа, находил, что весьма трудно сопротивляться всемогущим людям; но подчиниться \uc1лы было легко и было бы выгодно.
  39. См. Григория Назианзина, том II, de Vitasua, стр. 21, 22. В назидание потомству епископ константинопольский рассказывает о необычайном чуде. В ноябре месяце утро было туманно, но солнце вышло из-за туч, когда процессия вступила в церковь.
  40. Из трех церковных историков один Феодорит (кн. 5, гл. 2) упомянул об этом важном поручении, возложенном на Сапора, а Тильемон (Hist, des Empereurs, том V, стр. 728) основательно относит его не к царствованию Грациана, а к царствованию Феодосия.
  41. Я не причисляю сюда Филосторгия, хотя он и упоминает (кн. 9, гл. 19) об изгнании Демофила. Сочинения этого подражавшего Евномию историка были тщательно просеяны сквозь православное решето.
  42. Ле-Клерк сообщил нам интересное извлечение (Bibliotheque Universelle, том XVIII, стр. 91-105) из богословских речей, произнесенных Григорием Назианзином в Константинополе против последователей Ария, Евномия, Македония и др. Обращаясь к последователям Македония, признававшим божественность Отца и Сына, но отвергавшим божественность Святого Духа, он говорит, что их можно бы было называть безразлично и триипостасниками и двуипостасниками. Григорий сам был отчасти триипостасником, а его небесная монархия была похожа на хорошо организованную аристократию.
  43. Первый вселенский собор, заседавший в Константинополе, владычествует теперь в Ватикане; но папы долго колебались, а их колебания смущают и почти совершенно сбивают с толку смиренного Тильемона (Mem. Eccies., том IX, стр. 499, 500).
  44. Перед смертью Мелетия шесть или восемь из самых популярных лиц духовного звания в его епархии, и в том числе Флавиан, клятвенно отказались от звания антиохийского епископа только для того, чтобы не нарушать спокойствия (Созомен, кн. 7, гл. 3, 11. Сократ, кн. 5, гл. 5). Тильемон считает своим долгом не верить этим фактам, но он признается, что есть некоторые обстоятельства в жизни Флавиана, по-видимому несогласные с похвалами Златоуста и с характером святого (Mem. Eccles., том X, стр. 541).
  45. См. Григория Назианзина de Vita sua, том II, стр. 25-28. Из его прозы и из его стихов видно, что он думал вообще и в частности о духовенстве и о его собраниях (том I, Orat. I, стр. 33; Epist. 55, стр. 814; том II, песнь 10, стр. 81). На эти места Тильемон делает только легкие намеки, а Ле-Клерк подробно цитирует их. (На следующее место в Поел. 55 ad Ргосор. Тильемон, без сомнения, смотрел искоса; но его мог бы очень кстати цитировать Гиббон. «Я такого характера, — пишет Григорий, — что не решаюсь говорить правду на епископских собраниях, потому что до сих пор еще не видел пользы ни от одного из них, — до сих пор еще ни разу не присутствовал на таком соборе, который сделал бы более для уничтожения зла, чем для его усиления. В них господствует неописанная жажда споров и господства». — Издат)
  46. См. de Vita sua, том 11, стр. 28-31. Речи четырнадцатая, двадцать седьмая и тридцать вторая были произнесены в различные периоды этих раздоров. Заключение последней из них (том 1, стр. 528), в котором Григорий торжественно прощается с людьми и с ангелами, со столицей и с императором, с Востоком и с Западом, трогательно и даже возвышенно. (Нередко случается, что нам указывают на редкие примеры умеренности и добродетельной жизни как на доказательства нравственных достоинств целого класса людей и требуют от нас, чтобы мы уважали всех членов этого класса, набрасывая покрывало на тысячу примеров противоположных крайностей, в которых именно и выражается настоящий его характер. То, что Демофил без сопротивления отказался от звания Константинопольского архиепископа, а Григорий с достоинством сам сложил с себя это звание — это не более как случайно блеснувшие сквозь ноябрьский туман солнечные лучи, которые приятны для глаз, но не могут считаться за предвестников наступающего лета. Если мы хотим изучить настоящий характер древней церковной иерархии, мы найдем его в жадности, с которой добивались в ту пору епископских должностей, в бесчинствах и насилиях, совершавшихся с целью устранить соперников, в упорстве, с которым держались за эти должности, в лукавстве или в наглом высокомерии, с которым епископы пользовались своей властью. Этим духом епископы заразили подвластное им духовенство и внесли его во все составные части правительственной системы. Точно таким же образом нам указывают на разные специальные случаи в доказательство того, что та же власть иногда охраняла угнетенных, сдерживала увлечения тиранов или поощряла ученые занятия, и от нас требуют, чтобы мы мерили ее влияние на эту мерку. Но настоящие и полезные знания приобретаются не таким путем. Мы должны окидывать взором целую эпоху, изучать ее общий характер, наблюдать, что способствовало или препятствовало его развитию, и затем определять причины обнаружившихся последствий. Чтобы понять излагаемые здесь события, необходимо вывести наружу господствовавшие в ту пору влияния, как бы они ни были прикрыты своими собственными складками; тогда только мы откроем настоящих виновников добра или зла. Частные уклонения и личные исключения не должны отвлекать наше внимание от преобладавших тенденций. — Издат.)
  47. Причудливое посвящение Нектария засвидетельствовано Созоменом (кн. 7, гл. 8); но Тильемон замечает (Mem. Eccles., том 9, стр. 719): «Apres tout, се narre de Sozomene est si honteux pour tous ceux quil у mile, et surtout pour Theodose, quil vaut mieux travailler a le detruire, qu a le soutenir» — какое удивительное правило для критика!
  48. Я этим хочу сказать, что таков был его природный характер, когда его не раздражало или не воспламеняло религиозное рвение. Из своего уединения он убеждал Нектария преследовать Константинопольских еретиков.
  49. См. Код. Феодосия, кн. 16, тит. 5, зак. 6-23 с комментариями Годефруа на каждый закон и его общий перечень или Paratitlon, том VI, стр. 104—110.
  50. Они, подобно евреям, праздновали Пасху в четырнадцатый день первого месяца после весеннего равноденствия и, таким образом, не подчинялись ни римской церкви, ни Никейскому собору, назначившим празднование Пасхи на воскресенье. «Древности» Бингама, кн. 20, гл. 5, ч. II, стр. 309. Изд. In folio.
  51. Созомен, кн. 7, гл. 12.
  52. См. «Священную Историю» Сульпиция Севера (кн. 2, стр. 437—452, изд. Lugd. Bat. 1647), писателя точного и самостоятельного. Докт. Ларднер (Credibility etc., ч. 2, том IX, стр. 256—350) обсуждал этот предмет с большим знанием, здравым смыслом и умеренностью. Тильемон (Mem. Eccles., том VIII, стр. 491—527) сгреб в одну кучу все нечистоты, оставшиеся от отцов церкви; какой полезный подметальщик!
  53. Сульпиций Север говорит об этом архиеретике с уважением и состраданием: «Felix profecto, si non pravo studio corrupisset optimum ingenium, prorsus multa in eo animi et corporis bona cerneres» (Hist. Sacra, кн. 2, стр. 439). Даже Иероним (том 1, in Script. Eccles., стр. 302) отзывается с умеренностью о Присциллиане и Латрониане.
  54. Это епископство (находящееся в Старой Кастилии) приносит в настоящее время двадцать тысяч дукатов ежегодного дохода (География Бюшинга, ч. 2, стр.308), и, стало быть, тот, кто стоит в его главе, едва ли может сделаться основателем какой-нибудь новой ереси.
  55. Exprobrabatur muiieri viduae nimia reiigio, et diligentius cuita divlnitas (Пакат in Panegyr. Vet., 12, 29). Таковы были понятия хотя и необразованного, но гуманного политеиста.
  56. Один из них был сослан «in Syllinam insulam quae ultra Britanniam est». Каково, должно быть, было в старину положение утесов Сциллы! (Британия Кемдена, ч. 2, стр. 1519).
  57. Скандальные клеветы Августина, папы Льва и др., которым Тильемон верит как ребенок, но которые Ларднер отвергает как взрослый человек, могут возбуждать некоторые подозрения, благоприятные для более древних Гностиков.
  58. Амвросий, том 2, Послан. 24. стр. 891.
  59. В «Священной Истории» и в «Жизнеописании св. Мартина» Сульпиций Север выражается с некоторой осмотрительностью, но в «Диалогах» он высказывается с большей свободой (111, 15). Впрочем, и собственная совесть укоряла Мартина, и ангел делал ему упреки, так что впоследствии он уже не мог творить чудеса с прежней легкостью.
  60. И католический пресвитер (Сульп. Сев., кн. 2, стр. 448) и языческий оратор (Пакат, in Panegyr. Vet., XII, 29) отзываются с одинаковым негодованием о характере и поведении Идация. (Два главных зачинщика этого гонения Идаций, или Адаций, и Урзаций были, через пять лет после того, разжалованы из епископского звания и лишены общения с церковью. Клин. F.R.I, стр. 519; II, стр. 447. — Издат.)
  61. «Жизнеописание св. Мартина» и «Диалоги» касательно его чудес содержат такие факты, в которых видно самое грубое невежество, а написаны они таким слогом, который достоин века Августина. Сочетание изящного вкуса со здравым смыслом так естественно, что меня всегда удивляют подобные контрасты.
  62. Краткая и поверхностная биография св. Амвросия, написанная его диаконом Павлином (Appendix ad edit. Benedict., стр. 1-15), имеет достоинство личного свидетельства. Тильемон (Mem. Eccles., том X, стр. 78-306) и бенедиктинские издатели (стр. 31-63) внесли свое обычное усердие в исследования об этом предмете.
  63. Сам Амвросий (том 2, Поел. 24, стр. 888—891) передал императору очень оживленное описание своего посольства.
  64. Его собственное описание своих принципов и образа действий (том 2, Поел. 20-22, стр. 852—880) представляет один из самых интересных памятников церковной древности. Там есть два письма к его сестре Марцеллине, прошение к Валентиниану и проповедь de Basili cis non tradendis.
  65. Кардинал Ретц получил от королевы такое же послание с просьбою усмирить возникшие в Париже смуты, но он отвечал, что уже не в силах этого исполнить: "A quoi jajoutai tout се que vous pouvez vous imaginer de respect, de douleur, de regret, et de soumission, etc. (Memoires, том 1, стр. 140). Конечно, я не могу делать сравнения между условиями и людьми двух различных эпох, но сам помощник епископа как будто хотел подражать (стр. 84) св. Амвросию.
  66. Один Созомен (кн. 7, гл. 13) облек этот ясный факт в неясный и сбивчивый рассказ.
  67. Excubabat pia plebs in ecclesia mori parata cum episcopo suo… Nos adhuc frigid! excitabamur tamen civitate attonita atque turbata. Август. Испов., кн. 9, гл. 7.
  68. Тильемон, Mem. Eccles., том II, стр. 78-498. Много церквей в Италии, Галлии и пр. были посвящены этим никому не известным мученикам, из которых св. Гервасий, как кажется, был менее счастлив, чем его товарищ.
  69. Invenimus mirao magnitudinis viros duos, ut prisca aetas ferebat; том II, epist. 22, стр. 875. Величина этих скелетов была удачным образом или искусственно приспособлена к народному предрассудку о постепенном уменьшении человеческого роста, — предрассудку, который сохранялся во все века со времен Гомера. Grandiaque effossis mirabitur ossa sepulchris.
  70. Амврос, том II, epist. 22, стр. 875. Августин, Испов., кн. 9, гл. 7. De Civitat. Dei, кн. 22, гл. 8. Павлин, in Vita St. Ambros., гл. 14, in Append. Benedict., стр. 4. Слепец назывался Севером; он прикоснулся к одежде святых, сделался зрячим и посвятил остаток своей жизни (по меньшей мере двадцать пять лет) служению церкви. Я рекомендовал бы это чудо нашим протестантским богословам, если бы оно не служило доказательством не только правильности Никейского символа веры, но и святости мощей.
  71. Павлин, in Vit. St. Ambros., гл. 5, in Append. Benedict., стр. 5.
  72. Тильемон, Mem. Eccles., том X, стр. 190—750. Он из пристрастия допускает посредничество Феодосия, но без всякого основания отвергает посредничество Максима, хотя оно и удостоверено Проспером, Созоменом и Феодоритом.
  73. Скромное порицание Сульпиция (Dialog., Ill, 15) наносит более глубокую рану, чем слабая декламация Паката (XII, 25, 26).
  74. Esto tutior adversus hominem, paci involucra tegentem — таково было благоразумное предостережение, высказанное Амвросием (том. II, стр. 891) после его возвращения из второй поездки.
  75. Бароний (387 г. после Р. Х. N 63) относит к этой эпохе общественных бедствий некоторые из проповедей, в которых архиепископ выражал свое смирение.
  76. Бегство Валентиниана и любовь Феодосия к его сестре рассказаны Зосимом (кн. 4, стр. 263, 264). Тильемон, ссылаясь на некоторые слабые и двусмысленные свидетельства, относит второй брак Феодосия к более ранней эпохе его жизни (Hist, des Empereurs, том V, стр. 740) и этим способом опровергает «ces contes de Zosime, qui seralent trop contraires a ia piete de Theodose». (По словам Марцеллина, Галла посетила Константинополь в то время, как консулами были Гонорий и Эводий, а именно в 386 году, то есть за год до вторжения Максима. Выражение Марцеллина «altera uxor», очевидно, относится не к этому времени, а к тому, что произошло впоследствии. Во время этого посещения Феодосий, незадолго перед тем похоронивший свою первую жену Элию Флакиллу, был очарован прелестями юной сестры Валентиниана. Она возвратилась к своей матери, но когда Феодосий узнал об их бегстве из Италии, он поспешил к ним навстречу в Фессалоники и вступил в брак, которого давно желал. Этим объясняется его образ действий, который приписывается Гиббоном «каким-то неизвестным для нас соображениям». — Издат.)
  77. Кроме некоторых отрывочных указаний на эту междоусобную войну, попадающихся в хронике и в церковной истории, мы находим некоторые неполные о ней сведения у Зосима (кн. 4, стр. 259—267), Орозия (кн. 7, гл. 35) и Паката (Panegyr. Vet., XII, 30-47). Амвросий (том II, epist. 40, стр. 952, 953) делает не совсем ясные намеки на хорошо известный факт неожиданно захваченного магазина, на сражение при Петовио, на победу в Сицилии, быть может одержанную на море, и пр. Авзоний (стр. 256, изд. Толля) поздравляет Аквилею с выпавшим на ее долю счастием и хвалит поведение ее населения. (Максим носил свою пурпуровую мантию в течение пяти лет. Пакат, в своей хвалебной речи к Феодосию, обозначает эту продолжительность незаконно присвоенной власти натянутым, но довольно верным выражением «lustrale justitium». — Издат)
  78. Quam promptum iaudare principem tarn tutum sibcisse de principe. (Пакат in Panegyr. Vet., XII, 2). Латин-Пакат-Дренаний, родом из Галлии, произнес эту речь в Риме (338 г.). Он был впоследствии африканским проконсулом, а его друг Авзоний хвалит его как поэта, уступающего одному Виргилию. См. Тильемона Hist, des Empereurs, том V, стр. 303. (Клинтон (F. R. I, стр. 579) полагает, что эта речь была произнесена в промежутке времени между 13 июня и 1 сентября 389 г. Она была произнесена перед сенатом и в присутствии Феодосия, который посетил Рим, как говорит Гиббон, весной того года. — Издат)
  79. См. прекрасный портрет Феодосия, нарисованный младшим Виктором; здесь штрихи определенны, но краски не всегда верны. Похвалы Паката слишком не точны, а Клавдиан постоянно как будто боится превознести отца в ущерб сыну.
  80. Амвросий, том II, epist. 40, стр. 955. Пакат, или по недостатку интеллигентности или по недостатку мужества, умалчивает об этом похвальном поступке. (Это похвальное дело едва ли могло приобрести публичную известность в то время, как произносил свои речи Пакат. Амвросий писал в более поздний период времени. — Издат)
  81. Пакат in Panegyr. Vet., XII, 20.
  82. Зосим, кн. 4, стр. 271, 272. Его свидетельство носит на себе в этом случае отпечаток искренности и правдивости. Он отмечает эти переходы от лености к деятельности не как порок, а как странность в характере Феодосия.
  83. Эту вспыльчивость признает и оправдывает Виктор. «Sed habes, — говорит Амвросий в пристойных и благородных выражениях, обращаясь к своему государю, — naturae impetum, quern si quis ievire velit, cito vertes ad misericordiam: si quis stimulet, in magis exsuscitas, ut eum revocare vix possis» (том II, epist. 51, стр. 998). Феодосий (Клавд. in 4-to Cons. Hon. 266 etc.) увещал своего сына сдерживать свою раздражительность.
  84. И христиане и язычники сходились между собою в убеждении, что антиохийский мятеж был возбужден демонами. Громадного роста женщина, говорит Созомен (кн. 7, гл. 23), расхаживала по улицам с бичом в руке. Один старик, говорит Либаний (Orat, 12, стр. 396), превратился сначала в юношу, потом в маленького мальчика и пр.
  85. Зосим, в своем коротеньком и недобросовестном повествовании (кн. 4, стр. 258, 259), конечно, впадает в ошибку, посылая самого Либания в Константинополь. Из собственных речей Либания видно, что он в то время не выезжал из Антиохии.
  86. Либаний (Orat. 1, стр. 6, изд. Венет.) объявляет, что в такое царствование опасения резни были неосновательны и нелепы, в особенности в отсутствие императора, — так как его присутствие, по словам этого красноречивого раба, могло бы послужить санкцией для самой кровавой расправы.
  87. Лаодикея находилась на берегу моря в шестидесяти пяти милях от Антиохии (Норрис, Epoch. Syro-Maced., Диссерт. 3, стр. 230). Ан-тиохийцы были оскорблены тем, что зависевший от Антиохии город Селевкия осмелился ходатайствовать за них.
  88. Так как этот мятеж произошел в праздник Пасхи, который не имеет определенного дня, то, чтобы определить в точности его день, необходимо предварительно определить год. После тщательных исследований Тильемон (Hist, des Emper., том V, стр. 741—744) и Монфокон (Chrysostom., том XIII, стр. 105—110) отнесли мятеж к 387 году.
  89. Златоуст противопоставляет их мужество, не подвергавшее их большой опасности, трусливому бегству киников.
  90. Антиохийский мятеж описан живо и почти драматично двумя ораторами, и каждое из этих описаний представляет некоторый интерес и не лишено достоинств. См. Либания (Orat. 14, 15, стр. 389—420, изд. Мореля. Orat. 1, стр. 1-14. Венет. 1754) и двадцать проповедей св. Иоанна Златоуста de Statuis (том II, стр. 1-225, изд. Монфокона). Я не заявляю притязаний на близкое знакомство с произведениями Златоуста, но Тильемон (Hist, des Empereurs, том V, стр. 263—283) и Германт (Vie de St. Chrysostome, том 1, стр. 137—224) читали их с благочестивой любознательностью и усердием.
  91. Амвросий (том 2, Поел. 51, стр. 998), Августин (de Civitat. Dei, V, 26) и Павлин (in Vit. Ambros., гл. 24) говорят об этих фактах в неопределенных выражениях, отзывающихся ужасом и состраданием. Эти факты выясняются не всегда согласными между собою свидетельствами Созомена (кн. 7, гл. 25), Феодорита (кн. 5, гл. 17), Феофана (Chronograph, стр. 62), Кедрина (стр. 317) и Зонары (том 2, кн. 13, стр. 34). Один Зосим, этот пристрастный недруг Феодосия, умалчивает о самом отвратительном из всех его деяний по непонятной для нас причине.
  92. Все это дело изложено у Амвросия (том 2, Поел. 40, 41, стр. 946—956) и у его биодукса Павлина (гл. 23). Бэйль и Барбейрак (Morale des Peres, гл. 17, стр. 325 и сл.) основательно порицают архиепископа.
  93. Hodie, episcope, de me proposuisti. Амвросий скромно в этом сознался; но он сделал строгий выговор начальнику кавалерии и пехоты Тимазию, который осмелился сказать, что монахи Каллиника заслуживали наказания.
  94. Его проповедь была странной аллегорией на посох Иеремии, на миндальное дерево, на женщину, которая обмывала и мазала маслом ноги Христа. Но заключение проповеди состояло из прямых и личных намеков.
  95. Амвросий, том 2, Поел. 51, стр. 997—1001. Его послание не что иное, как жалкая рапсодия на возвышенный сюжет. Амвросий действовал лучше, чем писал. В его произведениях нет ни вкуса, ни таланта; в них нет ни пылкости Тертуллиана, ни многословного изящества Лактанция, ни живого остроумия Иеронима, ни серьезной энергии Августина.
  96. По правилам церковного благочиния, установленным св. Василием (Canon. 56), человекоубийца должен был в течение четырех пет носить траур, в течение пяти лет не говорить ни слова, в течение семи лет лежать распростертым и в течение четырех пет стоять на ногах. У меня в руках и подлинник (Беверидж, Пандект., том 2, стр. 47-151) и перевод (Chardon, Hist, des Sacremens, том IV, стр. 219—277) Канонических Посланий св. Василия.
  97. О покаянии Феодосия свидетельствуют: Амвросий (том VI, de Obit. Theodos., гл. 34, стр. 1207), Августин (de Civitat. Dei, V, 26) и Павлин (in Vit. Ambros., гл. 24). Сократ ничего об этом не знает; Созомен (кн. 7, гл. 25) очень краток, а подробным рассказом Феодорита (кн. 5, гл. 18) можно пользоваться лишь с осторожностью.
  98. Код. Феод., кн. 9, тит. 40, зак. 13. Трудно с точностью определить время и подробности издания этого закона, но я готов одобрить результаты добросовестных исследований Тильемона (Hist, des Empereurs, том V, стр. 721) и Пажи (Critica, том I, стр. 578.).
  99. Un prince qui aime la religion, et qui la craint, est un lion qui cede a la main qui ie flatte, ou a la voix qui iappaise. Esprit des Lois, кн. 24 гл. 2.
  100. (Католическая иерархия в своем наступательном движении всегда придерживалась постепенности, но, раз заняв позицию, смело удерживала ее за собою. Таким же образом действовал и Амвросий в своих сношениях с несколькими императорами. Грациан, вступив на престол, лишил языческое духовенство обычной выдачи казенного содержания и некоторых других привилегий. Некоторые из членов римского сената отправили Симмаха с поручением ходатайствовать за обиженных и просить об отмене сурового декрета. Тогда Амвросий представил императору возражения против этого ходатайства, изложенные римским епископом Дамасием, и уговорил его отвергнуть прошение нечестивцев. Такое же прошение было подано при восшествии на престол Валентиниана II. Тогда Амвросий сделал еще один шаг вперед. «Если вы уступите, — сказал он, обращаясь к юному монарху и к его советникам, — тогда мы, епископы, не допустим этого. Если после этого вы придете в церковь, вы не найдете там ни одного священника, а если бы и нашли, то он не позволит вам приблизиться к нему» (Симмах, кн. 2, Поел. 7, кн. 10. Поел. 61. Амврос, Поел. 57). Гиббон доказал, что дальнейшие шаги Амвросия были еще более смелы. От победы над слабым юношей и женщиной он дошел до борьбы с более мужественным характером Феодосия. Такие же ужасные преступления, как фессалоникская резня, нередко или оставлялись духовенством без внимания, или санкционировались его одобрением, или поощрялись его мстительностью, — смотря по обстоятельствам. Но в этом деле Амвросий видел удобный случай, чтобы выставить напоказ свою силу и этим увеличить могущество всего духовного сословия. Покаяние Феодосия подготовило унижение германского императора Генриха. Если такой человек, как Феодосий, который был способен держать в своей руке скипетр всего мира и на время поддержать разрушавшуюся империю, нисходил с высоты своего величия и смиренно преклонялся перед епископом, вооруженным лишь угрозами искаженной религии, то нетрудно себе представить, до какого униженного положения довела эта же суровая власть низшие классы общества. Голос, обрекающий на вечные мучения тех, кого он устраняет от религиозных обрядов, уничтожает в людях всякую энергию и делает их неспособными к житейским трудам. Пораженные ужасом и обессиленные, они уже не в состоянии ни предотвратить общественное бедствие, ни совершить какой-нибудь доблестный подвиг, а когда приходит время действовать по зову и в интересах их повелителей, все их усилия ограничиваются лишь бесплодными жалобами или временными пароксизмами безумной ярости. Именно таково было положение римского мира пятнадцать столетий тому назад. — Издат.)
  101. touto peri pous evregetas kathekon edoxen einai —такова жалкая похвала, высказанная самим Зосимом (кн. 4. стр. 267). Августин употребляет более удачное выражение: «Valentinianum…. misericordissima veneratione restituit».
  102. Созомен, кн. 7, гл. 14. Его хронология очень неточна.
  103. См. Амвросия (том 2. de Obit. Valentinian, гл. 15 и сл., стр. 1178; гл. 36 и сл., стр. 1184). Когда молодой император давал пиры, он сам почти ничего не ел; он не захотел смотреть на красивую актрису и пр. Так как он приказал убить диких зверей, назначенных для охоты, то со стороны Филосторгия (кн. 11, гл. 1) неблагородно винить его в склонности к забавам этого рода.
  104. Зосим (кн. 4, стр. 275) хвалит Феодосиева врага, но его ненавидят Сократ (кн. 5, гл. 25) и Орозий (кн. 7, гл. 35.).
  105. Григорий Турский (кн. 2, гл. 9, стр. 165, во второй части «Историков Франции» сохранил интересный отрывок Сульпиция Александра — историка гораздо более циничного, нежели он сам.
  106. Годефруа (Dissertat. ad Philostorg., стр. 429—434) старательно собрал все подробности о смерти Валентиниана II. Разнообразные мнения о ней и незнание современных писателей доказывают, что она была тайной.
  107. De Obitu Valentlnian., том II, стр. 1173—1196. Он был принужден выражаться сдержанно и неясно, тем не менее он выражается более смело, чем кто-либо из мирян, и так, как не осмелилось бы выражаться никакое другое лицо духовного звания.
  108. См. Гл. 51, стр. 1188; гл. 75, стр. 1193. Дом-Шардон (Hist, des Sacremens, том 1, стр. 86), признавая, что Амвросий самым энергическим образом отстаивал необходимость крещения, старается согласить эти противоречия.
  109. Quern sibi Germanus famulum delegerat exul — таково презрительное выражение Клавдиана (4 Cons. Hon. 74). Евгений исповедовал христианскую религию; но так как он был грамматик, то весьма правдоподобно, что он был втайне привязан к язычеству (Созомен, кн. 7, гл. 22. Филосторг., кн. 11, гл. 2), а этого было достаточно, чтобы расположить в его пользу Зосима (кн. 4, стр. 277). (Нибур (Лекц., ч. 3, стр. 321) говорит, что Евгений был «из высших царедворцев, а именно был tribunus notariorum, то есть чем-то вроде члена совета». Феодорит (Hist. Eccl., кн. 5, гл. 24) говорит, что во главе его армии носили статую Геркулеса, так как это было то божество, на покровительство которого он полагался. Но Экгель доказывает, что ни на одной из медалей, вычеканенных в течение его непродолжительного царствования, нет ни этого языческого изображения, ни какого-либо другого. (Num. Vet., ч. 8, стр. 167) — Издат.)
  110. Зосим (кн. 4, стр. 278) упоминает об этом посольстве, но, ничего не сказав о том, к чему оно привело, переходит к другому сюжету.
  111. (Зосим, кн. 4, стр. 277). Потом он говорит (стр. 80), что Галла умерла от родов, и намекает на то, что скорбь ее супруга была чрезвычайно сильна, но непродолжительна.
  112. Ликополь то же, что теперешний город Сеута, или Озиот, находящийся в провинции Сайд; он величиною с Сен-Дени, ведет выгодную торговлю с Сеннааром и имеет очень пригодный источник, «cujus potu signa virginitatis eripiuntur.» Анвилль, Description de PEgypte, стр. 181; Абульфеда, Descript. Aegypt., стр. 14 и интересные Примечания (стр. 25-92) его издателя Михаэлиса.
  113. Биография Иоанна Ликопольского, написанная двумя его друзьями, Руфином (кн. 2, гл. 1, стр. 449) и Палладием (Hist. Lausiac, гл. 43, стр. 738), находится у Росвейда в его полном собрании «Vitae Patrum». Тильемон (Mem. Eccles., том 10, стр. 718, 720) уяснил хронологию этих событий.
  114. Созомен, кн. 7, гл. 22. Клавдиан (in Eutrop., кн. 1, стр. 312) упоминает о поездке евнуха, но презрительно насмехается над египетскими сновидениями и над нильскими прорицателями.
  115. Зосим, кн. 4, стр. 280. Сократ, кн. 7, 10. Сам Аларих (de Bell. Getico, 524) охотнее входит в подробности своих первых подвигов против римлян. …. Tot Augustos Hebro qui teste fugavl. Однако и он не был так тщеславен, чтобы упоминать о нескольких обращенных в бегство императорах.
  116. Клавлман (in 4-to Cons. Honor. 77 и сл.) сопоставляет военные планы обоих узурпаторов: …..Novitas audere priori Suadebat; cautumque dabant exempla sequentem. Hie nova moliri praeceps; hie quaere re tuta Providus. Hie fusis; coilectis viribus iiie. Hie vagus excurrens; hie intra claustra reductus, Dissimiles; sed morte pares.
  117. Фригид — небольшая, но достопамятная речка в Горетцской области, называющаяся теперь Випао, — впадает в Сонций или Лизонцо, выше Аквилеи, в нескольких милях от Адриатического моря. См. Анвилля, «Cartes anciennes et modernes», и «Italia Antiqua» Клювье (том 1, стр. 188).
  118. Натянутое остроумие Клавдиана невыносимо: по его словам, снег окрасился в красный цвет; холодная река испускала пар, а канал был бы завален трупами, если бы вода в нем не поднялась от потоков крови.
  119. Феодорит утверждает, что св. Иоанн и св. Филипп появились на конях перед императором, неизвестно, во время ли его бдения или во время его сна, и пр. Это было первое появление святых под видом рыцарей, сделавшееся впоследствии столь частым в Испании и во времена Крестовых походов.
  120. Те propter gelidis Aquilo de monte procellis Obruit adversas acies; revolutaque teia Vertit in auctores, et turbine reppulit hastas. О nimium dilecte Deo, cui funditab antris Aeoius armatas hyemes; cui militat Aether, Et conjurati veniunt ad ciassica venti. Эти знаменитые стихи Клавдиана (in 3-to Cons. Honor. 93 etc., А. Д. 396) цитированы его современниками Августином и Орозием, которые уничтожают языческую божественность Эола и присовокупляют некоторые подробности со слов очевидцев. Через четыре месяца после этой победы Амвросий сравнивал ее с чудесными победами Моисея и Иисуса Навина.
  121. Подробности этой междуусобной войны извлечены из сочинений Амвросия (том II, epist. 62, стр. 1022), Павлина (in Vit. Ambros гл. 26-34), Августина (de Civitat. Dei, V, 26), Орозия (кн. 7, гл. 35), Созомена (кн. 7, гл. 24), Феодорита (кн. 5, гл. 24), Зосима (кн. 4, стр. 281, 282), Клавдиана (in 3-to Cons. Hon. 63-105; in 4-to Cons. Hon. 70-117) и из «Хроник», изданных Скалигером.
  122. Эту болезнь Сократ (кн. 5, гл. 26) приписывал усталости, причиненной войной, а Филосторгий (кн. II, гл. 2) считал ее результатом сластолюбия и невоздержности, за что Фоций назвал его бесстыдным лжецом (Годефруа, Диссерт., стр. 438).
  123. Зосим полагает, что Гонорий, будучи еще ребенком, сопровождал своего отца (кн. 4, стр. 280). Однако слова «quanto flagrabant pectora voto» были все, что лесть дозволила современному поэту, ясно упоминающему об отказе императора и о поездке Гонория после победы (Клавдиан, in 3 Cons. 78-125). (Зосим и Марцеллин говорят, что Гонорий сопровождал своего отца. Сократ (V, 25, 26), Созомен (VN, 24), Филосторгий (XI, 2), Амвросий (Concio de Obit. Theod., стр. 122) подтверждают вышеприведенные слова Клавдиана, а также то, что он говорит в 4 Cons. Hon. 353—387. — Издат)
  124. Зосим, кн. 4, стр. 244.
  125. Вегеций, de Re Militari, кн. 1, гл. 10. Ряд упоминаемых им общественных бедствий заставляет нас думать, что герой, которому он посвятил свое сочинение, был последний и самый бесславный из Валентинианов.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.