Из поэмы «Агент уголовного розыска» (Корнилов)

Из поэмы "Агент уголовного розыска"
автор Борис Петрович Корнилов
Опубл.: 1933. Источник: az.lib.ru

Библиотека Поэта. Большая серия. Второе издание

М. —Л., «Советский писатель», 1966

145. ИЗ ПОЭМЫ «АГЕНТ УГОЛОВНОГО РОЗЫСКА»

править

ГЛАВА ПЕРВАЯ

править

Полуночь — мелькнувшая бросово —

и на постовые свистки

является песня Утесова —

дыхание горькой тоски.

И выровнена мандолиною

и россыпью звездной пыля,

уходит дорогою длинною

тебе параллельно, земля.

Себя возомнив уркаганами,

скупой проклиная уют,

ребята играют наганами

и водку из горлышка пьют.

Чего им?

Любовь?

Далеко ты…

Им девочки больше сродни.

В сияющие коверкоты

одетые, бродят они.

С гитарой, за плечи заброшенной,

притоптывая: гоп-ля, —

и галстука с красной горошиной

тугая на горле петля.

К любови не надобно навыка —

подруги весомы, как пни:

беретик, надвинутый на ухо,

и платье до самой ступни.

И каждый подругу за талию

на попеченье свое…

Несет от него вежеталью,

духами «Кармен» от нее.

Поет он:

— Погибну повесой,

не выдержу гордой души,

и полночью этой белесой

уходят меня лягаши…

Поет она румбу матросскую,

шумит кружевное белье,

и пламенною папироскою

указаны губы ее.

Покачиваются слегка они,

ногой попирая гранит,

от линии Первой

до Гавани

одесская песня гремит.

И скоро все песенки спеты —

из ножен выходят клинки,

на левые руки кастеты,

а в правых горят черенки.

И водка вонючею гущей

дойдет

и ударит в мозги,

и драка для удали пущей,

и гроб…

И не видно ни зги.

Видать по удару артиста —

рука его грянет жестка,

тоска милицейского свиста,

как матери старей тоска.

А парень лежит и не дышит,

уже не потеет стекло,

висок его розовым вышит,

и розовое потекло.

Луна удаляется белым,

большим биллиардным шаром —

и скоро за скрюченным телом

телегу везет першерон.

Дрожит он атласною кожей,

сырою ноздрею трубя,

пока покрывают рогожей

на грязной телеге тебя.

Конь ухом распоротым водит,

но всё ж ты не страшен ему —

ты слесарем был на заводе,

навеки ушедший во тьму.

И я задыхаюсь,

доколе

мне сумрак могильный зловещ.

Опишут тебя в протоколе,

как больше не нужную вещь.

Покуда тебя до мертвецкой

трясут по рябой мостовой —

уходит походкою веской

убийца растрепанный твой.

Он быстро уходит,

подруга

качается возле, темна,

и руку тяжелую туго

ему вытирает она.

Тускнеет багровая кожа,

и, дальше шагая в тоску,

она осторожно:

— Сережа,

зачем ты его по виску?

— Подумаешь…

Тонкий и дикий,

раскуривает, потом

глядит, улыбаясь:

— Не хныкай…

Поспорили…

К черту…

Идем…

— Так что же теперь?

— Посоветуй…

Перчаткой в кармане звеня,

поэмы случившейся этой

уходит герой от меня.

Но нет,

он опознан и пойман,

в его я участен судьбе,

и полная словом обойма

тоскует, Сергей, по тебе.

По следу,

по пеплу окурка,

по лестнице грозной, крутой,

туда,

где скрывается урка —

убийца,

Сергей Золотой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

править

На лестнице

и кухонною гарью,

кислятиной отборнейшею сплошь,

не то чтоб кошкой,

а какой-то тварью,

которой и названья не найдешь.

И эта тварь запуталась в перилах,

издохла, гадина,

и тухнет вся —

и потолок в прыщах, нарывах, рылах

над нею тоже тронулся, вися.

И стены все в зеленоватой пене,

они текут, качаясь и дрожа —

беги… беги…

Осиливай ступени,

взбираясь до шестого этажа,

беги по черной лестнице и сальной,

покуда, хитрый и громадный враг,

тебя не схватит сразу полумрак

из логова квартиры коммунальной.

Она хрипит.

Я в эту яму ринусь,

я выйду победителем, и я…

вхожу.

Раздутый до отказа примус

меня встречает запахом гнилья.

Его дыханье синее, сгорая,

шипящее и злое без конца,

твою рубашку освещает, Рая,

не освещая твоего лица.

И вот к тебе я подхожу вплотную,

но только ты не чувствуешь меня —

я слышу песенку твою блатную,

согретую дыханием огня…

— Я была такая резвая:

гром, огонь во всей семье.

На ходу подметки срезывая,

я гуляла по земле.

И не думала я уж никак,

что за так, не за рубли,

полюблю я домушника,

полюблю по любви.

Виноватые мы сами,

что любовь — острый нож.

Жду тебя со слезами —

ты домой не идешь.

Посветало на востоке.

Всё не сплю я, любя,

может быть, на гоп-стоке

уже угробили тебя…

Так поет она, как говорили раньше,

грустный, продолжительный напев,

а кругом — я сообщу вам — рвань же,

грязь идет на нас, рассвирепев.

Кислых тряпок мокнущие глыбы

в ряд расположились на воде,

лопается крошево из рыбы

и клокочет на сковороде.

Вот оно готово.

В клочьях пены

на воду, на тряпок острова

со сковороды глядит степенно

острая рыбешки голова.

Гаснет примус, нудно изрыгая

дымные свои остатки зла,

и Раиса — черная, другая —

сковороду с кухни унесла.

Комната Раисы.

Не уверен,

стоит ли описывать ее.

В жакте весь метраж ее измерен —

комната — не комната… жилье.

Два окна.

Две занавески грязных

из дешевенького полотна,

веером киноактеров разных

потная украшена стена.

Чайник на столе слезится жирно,

зеркало, тахта, кровать и ширма.

Инвентарь тоски, унылой скуки —

на тахте, мучительно сопя,

спит Сергей, в карманы сунув рукй$

ноги подбирая под себя.

И во сне ему темно и тесно;

отливая заревом одним,

облаков рассыпчатое тесто

проплывает, шлепая, над ним.

Просыпается.

Глядит, не веря:

— Где я? Что я?

— Выспался?

— Угу!

Он шагает, весь похож на зверя.

Комната — как раз в его шагу.

Зеркало косило.

Вместо носа

что-то непонятное росло.

Физия раздута, как назло,

не похожа ни на что, раскоса.

— Фу ты, дьявол!..

— Что с тобой, Сережа?

— Погляди, Раиса,

серая какая рожа,

с похмелюги, что ли, такова?

Дай опохмелиться…

— И не думай…

— Ну!..

И с перекошенной губой,

вялый, полусонный и угрюмый,

заполняя комнату собой,

он тяжел.

Показывает норов,

шаркает подошвою босой…

— Слушайся, давай без разговоров,

— Ты и так, Сергей, еще бусой.

— Не твое собачье дело, шмара. —

Злом набухла жилка у виска,

а в затылке от полуугара

ходит безысходная тоска.

А часы подмигивают хитро, —

дескать, разморило молодца…

Он сидит — и перед ним пол-литра,

мертвенное тело огурца,

и находится в пол-литре в этом

забытье и песня, и огонь…

Я когда-то тоже пел фальцетом,

вышибая пробку о ладонь.

И, на всё в досаде и обиде,

в чашку зелено вино лия,

бушевала в полупьяном виде

молодость несмелая моя.

— Мол, не буду в этой жизни бабой…

Поощряли старшие:

— Хвалю,

только ты еще чего-то слабый

и порядком буен во хмелю…

— Всё равно умрешь,

так пей, миляга,

даже выпивают и клопы…

— Всяко возлияние есть влага, —

возвещали, выпивши, попы.

Но проходят годы —

мы стареем,

пьем, как подобает, в месяц раз,

и, пожалуй, пьяным иереям

стыдно до волнения за нас.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

править

Не мерцанье сабель,

не цокот и гром эскадронов,

детству милая песня,

веселое уничтоженье врага…

Нет, война — это, оперы сей не затронув,

полустанок, заброшенный к дьяволу на рога.

Не ура, поднимаемое

атакующей конною лавой,

а солдатская песня про журу,

про журавля.

Станционный козел,

украшаемый костью трухлявой,

молча слушает песню,

покрытую вечною славой,

удивляется ей, золотой бородой шевеля.

Так война повернулась к Сергею.

Он видел,

от печального однообразья устав,

как худой машинист —

обгорелый, измазанный идол —

без гудков уводил

в осторожную полночь состав.

Полночь бьет пулеметами,

тараторит смертельною сплетней, —

безразличны Сергею идущие боком бои,

он отбился в дороге от матери —

десятилетний,

он таращит на шпалы

глаза молодые свои.

Ходят мимо солдаты,

тоскующие о женах,

стынет здание станции,

обреченное, штабом на: слом,

с юга ветер доносит

дыхание трав, зараженных

трупным ядом,

предсмертной испариной,

злом.

Вот на юге трава…

В ней бы скрылся такой человечек,

как Сергей,

до макушки,

до золота пыльных волос…

Он бы лег,

он бы слушал

колыбельную песенку речек,

чтобы легче дышалось ему,

чтобы крепче спалось.

Ночью жгут у перрона костры:

варят кашу и сушат онучи…

И Сергей подползает на огонек ночевать.

— Ты откуда, парнишка? —

Корявые руки вонючи,

но зато уж и ласковы…

— Дяденька…

— Ну ничего…

А под утро,

когда, утомленные боем,

спят, завернутые в шинели,

и видят приятные сны,

и особенно пахнет весной

и травой зверобоем,

и смолистою, чуть подогретою, шишкой сосны…

Вдруг ударили с левого фланга…

Вибрируя: п-иу… у…

сухо щелкая в камень,

пролетая, впиваясь в зарю…

Это пуля. Спасайся!

Сергей уползает в крапиву,

слышит:

— Сволочи, к пулеметам.

Андрюшка, тебе говорю…

Над Сергеем склоняется парень —

большой, одноглазый,

в ухе часики вместо серьги,

и на шее мерцанье монет…

— А ну, поскорей вылезай!..

Обратите внимание ваше,

какой небольшой коммунист…

Так Сергей попадает к махновцам.

Тут уж начинается буча —

гром, дым, пыль, война,

и мохнатое знамя предводительствует, как туча,

и распластана грива западенного скакуна.

Одноглазый бандит покровительствует Сергею,

то напоит его самогоном до белых чертей

и тоскует спьяна:

— Я тебя и люблю и радею,

потому обожаю еще не созревших детей.

Я и сам молодой был, красивый…

но глаз, понимаешь ли, вытек —

потому меня шашкой

коммунисты ударили раз…

И целует Сергея разбойник и сифилитик,

уважаемый бандой

за сифилис и за глаз.

У него был запой —

он трепался, бунтуя, по селам,

и, похожий на бред, на страшилище-нетопыря,

он расстреливал пленных,

в ажиотаже веселом

пулю в пулю сажая,

во всё матеря.

Липкой грязью зашлепанный,

словно коростой,

разводя на затылок квадратные плечи свои,

он размахивал жесткою плетью

четыреххвостой,

И свистели четыре хвоста,

как четыре змеи.

С неба падали звезды,

гармоника тяжко вопила —

то в обнимку, в дыму разбредаясь по степи рябой,

сотоварищи пьют самогон

и багровое пиво,

одноглазого чествуя песней, тоской и пальбой.

А когда окружили ту банду

Буденновские отряды —

одноглазый попался, как мальчик,

как Кура во щи,

говорил по слогам:

— До чего ж вам, товарищи, рады.

То-ва-ри-щи…

Он божился и клялся:

— Будь я гадом и будь я заразой…

Он вертелся в предсмертии колесом на оси,

но во имя победы

налево идет одноглазый —

и вороной душа его

улетает на небеси.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

править

«Черная рубашка, дыра на пупе.

Ящик под вагоном — прекрасное купе.

Что же мине надо?

Что же тибе надо?

Что же нам обоим с тобой — шантрапе?

Паровозы ходят с Москвы на Одессу,

а с Одессы ходу опять на Москву…

И тоска на сердце — ну ее к бесу

Такую тоску!

Машинисты пару поддают, шуруя,

паровозы ходют прямо как стрела,

мне тоска такая —

скоро вот умру я,

так зачем же мама мине родила?»

Ребята поют не в голос,

хрипя выходит из горла

шатающаяся песня

в зеленую, сочную тьму…

Война их несла в ладонях,

война их мяла и терла,

война их учила злобе, как разуму и уму.

Тачанок припадочных грохот,

и жар полуденный адов,

и дышащий смрадно ладан

в руках жестяных попов,

но войны уходят в землю

осколками снарядов,

обрывками сухожилий,

остатками черепов.

Сергей поет, вспоминая,

как задом падали кони

перед клубами жирной и плодоносной земли.

Сергей поет.

Его слушает публика на перроне

и паровоз, идущий с Москвы на конец земли.

Когда подают копейку…

— Чего так распелся, на, мол…

Сергей копейку за щеку — она ему дорога.

Порою интересуются:

— А ты сегодня шамал?

— Я? Не… не шамал…

Выслушивают:

Ага!

Уходят степенно и важно,

пышны, велики, спокойны,

их ожидает ужин,

дети, жена, постель;

они уходят в землю,

как всё уходит,

как войны —

осколками снарядов,

осколками костей.

А я пойду погуляю — меня окружает усталость

хандрой и табачным дымом,

а трубка моя пуста,

мне в этой жизни мало чего написать осталось,

написано строк четыреста —

еще не хватает ста.

Пойду через Марсово поле

до темного Летнего сада

с распахнутою душой…

Подумаю, как Сергею доехать до Ленинграда —

он очень хороший город:

вечерний, весенний, большой.

1933

ПРИМЕЧАНИЯ

править

145. «Звезда», 1933, № 7, с. 15, 3-я глава, под заглавием «Детство Сергея»; «Стихи и поэмы», с. 99, четыре главы (поэма осталась незаконченной). Марсово поле — в Ленинграде, на нем похоронены герои революции и гражданской войны.