Дешевая юмористическая библиотека «Сатирикона». Выпуск 74 (Аверченко)

Дешевая юмористическая библиотека "Сатирикона". Выпуск 74
автор Аркадий Тимофеевич Аверченко
Опубл.: 1912. Источник: az.lib.ru • Очередной рассказ
Дурацкое положение (Рассказ жестокого человека)
Страшное дело
Освобождение Сербии, или — своя рубашка от тела дальше
Мертвые души (Русская лирика по Гоголю)

Дешевая юмористическая библиотека «Сатирикона»
Выпуск 74
(1912)

Аверченко А. Т. Собрание сочинений: В 13 т.

Т. 4. Чёрным по белому

М., Изд-во «Дмитрий Сечин», 2012.

Очередной рассказ

Дурацкое положение (Рассказ жестокого человека)

Страшное дело

Освобождение Сербии, или — своя рубашка от тела дальше

Мертвые души (Русская лирика по Гоголю)

ОЧЕРЕДНОЙ РАССКАЗ
От редакции

Вчера редактором нашего издания получена рукопись следующего рассказа Аркадия Аверченко (приводим целиком с сохранением стиля оригинала).

Почему она разлюбила…

править

Если бы она сейчас не придерживала рукой сердце, оно, наверное бы, выскочило, — так колотилось в хрупкой груди это маленькое смущенное сердечко.

А он стоял около нее, спокойный, и рассматривал ее почти с любопытством.

Улыбнулся чуть-чуть и сказал:

— Я счастлив, что на мою долю выпал тот редкий случай, когда женщина сама смело заявляет о своей любви, не ожидая признания противной стороны…

— О, нет, — энергично воскликнула она, — вы вовсе не противная сторона!

— Ну, не противная. Скажем — противоположная. Должен сознаться: вы этой противоположной стороне чрезвычайно нравитесь; только противоположная сторона недоумевает, — за что вы ее полюбили.

Она взяла его руку и неожиданно поцеловала.

— Вот за что! Ты один из тех людей, которые… какой это дьявол сюда ломится (последние пять слов как будто зачеркнуты. Ред.) берут женщину просто, как висящий на дереве плод, и она счастлива, что, а чтоб у тебя руки отсохли! Чтоб у тебя в голове так звонило! Ей-Богу, убил бы я этого негодяя! (Эти несколько строк слабо зачеркнуты. (Ред.), она счастлива сделаться рабой, игрушкой и даже не проклинает, если эта игрушка будет сломана. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Это была женщина, которая часто испытывала свою силу на других, которые окружали ее, наполняли ее скромную квартирку, которая привлекала их не блеском своим и пышностью, тою пышностью, которая так заманчива для некоторых, а милым радушием хозяйки, которая…

А, чтоб ты ослеп, проклятый! Пять раз, — которая! Ведь вот умирают же некоторые люди, а ты живешь, шатаясь всюду на своих кривых ножонках… 20 июня 1912 г., двадцатого июньчика. Зарядили дожди, а кого — неизвестно. Не тебя ли, идиот? Испорч… Испорченный рассказ. Аркадий Аверч… (росчерк. Ред.), Аркадий Аве… (росчерк. Ред.). Очень жаль, что свиньи с тобой не распорядились так же, когда ты был маленький. Аркадий Ав… На похоронах Парамонова не был, а на твоих буду присутствовать с восторгом!

Эта женщина обладала недюжинной внутренней силой и любила испытывать ее на всех, кто… А ну его к черту!

Аркадий Аверченко.

Мы целиком привели рукопись, полученную вчера от вышеукзанного автора.

Читатели поймут нашу скорбь и отчаяние… Еще два месяца тому назад мы видели автора лично — видели бодрым, жизнерадостным. И вот…

Правда один из наших сотрудников утверждает, что еще в то время он заметил странный огонек в глазах г. Аверченко, в то время, когда последний шел в контору редакции с чеком в руках. Но все-таки этот ужас никак не может уложиться в нашей голове. Почему? За что? Единственное, чем мы себя утешаем, это что острое помешательство иногда быстро излечивается.

Увы! Слабое утешение.


В момент начала верстки этого номера мы получили следующее письмо, подписанное: Аркадий Аверченко.

"Дорогой редактор! Надеюсь, вы не напечатали ту галиматью, которую я послал вам вчера. Ради Бога, не сердитесь, — бывают обстоятельства сильнее нас.

Вот, что произошло.

Вчера утром я обдумал тему одного очень недурного психологического рассказа, и после завтрака засел за письменный стол.

По первым строкам вчерашнего моего присыла вы можете видеть, как свежо, бодро и интересно начал я. Но как раз на том месте, где героиня начинает обрисовывать меткими, сильными штрихами характер любимого человека, — в передней раздался звонок.

Я не люблю, чтобы меня отрывали во время работы, а потому, садясь за письменный стол, отпускаю даже горничную из дому.

Я поднял голову, прислушался к звонку и, пожав плечами, снова обратился к бумаге…

Но звонок, не переставая, заливался, как маленькая, тонкоголосая собачонка, бегущая целую версту за экипажем.

— Какой это дьявол сюда ломится, — подумал я и, откинувшись на спинку кресла, замер в ожидании.

Прошло три, пять минут… Звонок не прекращался. Противный, резкий, впивающийся в голову звонок.

— Чтоб у тебя так в голове звонило, негодяй, — проворчал я и, сердито вскочив, выбежал в переднюю. Надел на голову шляпу, взял трость и заревел:

— Кто там?!!!

— А-а, плутишка. Я так и знал, что вы дома. Хе-хе. А притворяется, будто нет дома. Хе-хе. Может быть, у вас была дама, а? Вы что же это в шляпе и с палкой? Собираетесь уходить?

— Да… Простите. Нужно кое-куда съездить.

Маленький, кривоногий Плинтусов, приветливо улыбаясь, пролез боком в кабинет и сказал:

— Ну, в таком случае, не буду вас задерживать. Вам в какую сторону?

— В эту… Гм… На десятую линию Васильевского.

— Так, знаете что? Я вас подвезу. Погода дождливая, и мне деваться некуда. Натягивайте пальто.

Я чувствовал, что рассказ мой, мой прекрасный психологический рассказ висел на волоске. Положение было не безвыходное только потому, что я должен был обязательно выйти с Плинтусовым и поехать на какую-то десятую линию.

В это время зазвенел телефон. Обрадованный, я схватил трубку.

— Алло!

— Это квартира священника Троекратова? — послышался женский голос.

— А, Илья Ильич! — приветливо сказал я. — Здравствуйте. А я только что хотел к вам ехать на 10-ю линию.

— Какой там Илья Ильич! Это телефон священника Троекратова?

— Неужели, — сказал я печально. — А я как раз сегодня хотел отдохнуть. Сколько строк?

— Вы идиот! Я вас спрашиваю одно, а вы…

— 400 строк? Но я не успею к вечеру. Что? Ну раз необходимо, — ничего не поделаешь. Сейчас же и засяду!

— В сумасшедший дом нужно вам засесть!!

— Да, да. Спасибо. Привет супруге. До свиданья.

Я повесил трубку и сказал:

— Экая жалость! Оказывается, нужно сейчас засаживаться за работу. Вы уж извините меня…

— Пожалуйста! — замахал руками Плинтусов. — Дело прежде всего. Садитесь и пишите. Скажите, я вам не помешаю?

— Как вам сказать, — промямлил я. — Дело в том, что я не могу при постороннем написать ни единой строчки. Такая уж особенность моего творчества.

— Вы меня обижаете! — грустно сказал Плинтусов. — Какой же я вам посторонний?..

— Нет, говорю вообще. Присутствие другого всегда развлекает меня.

— Так это и хорошо, что развлекает. Я, наоборот, был бы очень рад…

— Но я тогда не могу писать, если кто-нибудь сидит около!

— Но ведь я не буду вам мешать. Я буду только сидеть и смотреть. Откровенно говоря, мне ужасно хочется видеть своими глазами, как это вы пишете.

— Но мне так очень трудно писать…

— Да ведь я буду молчать. Возьму газету и буду читать. Изредка взгляну только как это так сочиняют?

— Едва ли я сочиню что-либо хорошее, если так, — слабо усмехнулся я.

— Не понимаю вас! Вот стоит шкаф. Он же вам не мешает? Вот корзинка для бумаг… Вы когда пишете, ведь, не обращаете на нее внимания; вот диван, — вы о нем даже и не подумаете. А вот я. Тоже буду сидеть и молчать. Забудьте обо мне. Не думайте обо мне!

— Ну ладно, — со вздохом согласился я. — Вот вам газета.

Я уселся за письменный стол, взял перо и постарался сосредоточиться.

Плинтусов с любопытством смотрел на меня. Я посмотрел на него с тоской.

— Ну, как? — сочувственно спросил он. — Идет дело на лад?

— Пока нет, — бледно улыбнулся я.

— Да вы не смущайтесь. Думайте, сколько хотите!

Я опустил голову, чувствуя на себе его внимательный взгляд. Взял перо и написал:

«Это была женщина, которая часто испытывала свою силу на других, которые окружали ее, наполняли ее скромную квартирку, которая привлекала их»…

— Пишите, пишите! Не обращайте на меня внимания. У вас сейчас было прекурьезное лицо…

«…Которая привлекала не блеском своим и пышностью, тою пышностью, которая»…

— Простите, что перебью вас, — Вы, все равно, не пишете сейчас, а думаете, — какое сегодня число?

— 20 июня.

— Газета у вас, значит вчерашняя.

«…Пышностью, которая так заманчива для некоторых, а милым радушием хозяйки, которая»…

— Тема-то у вас есть? — заботливо спросил Плинтусов.

— Есть!

— Я думаю, плохо сочиняется в такую погоду. Дожди зарядили со вторника.

— Что?!

— Дожди зарядили.

«Которая»…

— А то вот темка есть. В газете. Ужасный случай! «В одной крестьянской избе в отсутствие родителей лежал младенец. Туда же забрели свиньи, опрокинули колыбельку и сожрали младенца. Остались только руки и ноги». Вот это тема! Этого не выдумаешь. Это сама жизнь!

— Да, — рассеянно сказал я. — Спасибо.

— Ого! Вчера, оказывается, хоронили Парамонова. Были?

— Что? Не был.

Молчание продолжалось с минуту.

— Можно вам что-то сказать?

— Ну?!

— Меня удивляет, что вы больше думаете, чем пишете. Я думал, это делается скорее. Извините, что перебил… Думайте, думайте. Больше не помешаю.

— Творчество очень интимная вещь, — горестно возразил я.

— Да, да. Я сейчас смотрел на вас и думал: неужели у всякого человека такое страдальческое лицо, когда он занимается творчеством? Вот и сейчас… Глаза темные, темные…

— Ффу! — прошипел я. — Готово.

— Неужели, уже готово?

— Да. Уже написал. Видите — даже подпись.

— Здорово! А теперь вы что с этим делаете?

— Положу в конверт, напишу адрес и отправлю по этому адресу.

— Знаете что, давайте, я опущу в ящик. Я все равно сейчас ухожу.

— Да нет, зачем же вам затрудняться.

— Нет уж — это мне будет вдвойне приятно. Я присутствовал при самом начале, хочу довести это и до конца. Неужели вы мне не доверяете? Я сейчас же опущу. Пишите адрес!..

Он с любезной настойчивостью подсунул мне конверт, наклеил марку и, забравши письмо, ушел.


Надеюсь, теперь, дорогой редактор, вы перестанете удивляться вчерашнему моему произведению…

И, надеюсь также, что у вас в достаточной мере хватило вкуса, чтобы не пускать его в печать. Потому что рассказ «Почему она разлюбила…» хотя и отличается краткостью и сжатостью, но по-моему недостаточно выношен.

ДУРАЦКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ
(Рассказ жестокого человека)

Восемь лет тому назад, сидя за конторкой перед огромными бухгалтерскими книгами, я получил такую записку:

— «Милый Сергей Иванович! Ради всего святого умоляю вас — приезжайте немедленно ко мне. Может быть, вы не будете так на меня негодовать, если узнаете, что я отрываю вас от дела в последний раз. Ваш друг Полина Черкесова».

Было 12 часов дня.

— Господи, — недовольно подумал я. — Чего еще этой сумасбродке от меня нужно? Придется ехать.

Услышав мою просьбу от отпуске «на часочек», бухгалтер раскусил зубами невидимый лимон и, изобразив на лице соответствующую мину, сухо сказал:

— Который это раз вы уезжаете среди занятий? Идите, но к часу будьте здесь обязательно. Сами, кажется, знаете, что работы гибель.


Полина Черкесова снимала крошечный флигелек в глубине большого двора и жила в двух комнатках совершенно одна.

— Здравствуйте, — сказал я, здороваясь. — Какое землетрясение случилось с вами?

Она бледно улыбнулась и усадила меня на оттоманку. Села напротив и, разглядывая собственные руки, сказала:

— Я вас позвала на минутку. Я знаю, вы всегда относились ко мне хорошо, и, я думаю, не сочтете навязчивостью то, что я втайне называю вас своим другом. Как вы знаете, у меня друзей, вообще, нет… Ну, вот. В последний раз мне захотелось увидеть дружеское лицо.

— Как — в последний раз? — удивился я.

— Так. Через несколько минут, когда вы уйдете, меня уже не будет на свете.

Я вскочил и схватил ее за руку.

— В своем ли вы уме?!.

Она с тихой улыбкой покачала головой и указала на ящик письменного стола.

— Пузырек уже заготовлен. Надеюсь, вы не будете отговаривать и препятствовать мне. Это решение не случайное, а продуманное в течение долгого времени.

— Да почему? — сердито закричал я. — Что за глупости? Что случилось?

— Особенного ничего. Тоска, одиночество, ничего впереди. О смерти я мечтаю, как об избавлении. И потом — знаете что? Не будем отравлять последних минут пустыми и пошлыми уговорами и спорами. Мне сейчас так хорошо, так легко.

Человек стоит на берегу тихой речки и, вдыхая запах травы, безмятежно любуется видом залитой солнцем полянки и темносинего дальнего леса на горизонте. Кто-то подкрадывается сзади и вдруг с размаху ударяет созерцателя палкой по затылку.

Сейчас я, приблизительно, был в положении этого выбитого из колеи созерцателя жизни…

— Ну, бросьте! — сказал я неопределенно. — Сейчас просто у вас плохое настроение, а пройдет — и все опять будет хорошо. Здоровая, интересная, молодая женщина — и вдруг такие мрачности. Как не стыдно?! Хотите — пойдем нынче вечером в театр?

Она усмехнулась.

— Театр… Ах, как вы меня не понимаете! Теперь театры и люди, и все человечество так далеко от меня. Знаете, меня даже уже немного интересует, что там?

Я совершенно не знал — какого тона мне нужно держаться. Уговаривать — она на уговоры отвечала только снисходительным покачиванием головы. Принять это все в шутку и, поболтав пять минут о пустяках, уйти, — а вдруг она в самом деле, после моего ухода выкинет какую-нибудь непоправимую глупость.

У меня даже мелькнула неопределенная, бесформенная мысль побежать в участок и заявить обо всем околоточному.

— Довольно! — сурово крикнул я. — Все это глупости. Мы сейчас это прекратим.

Я подскочил к письменному столу, выдвинул ящик, схватил какую-то бутылочку с аптекарским ярлыком и через открытое окно вышвырнул ее на каменные плиты двора.

— Что вы делаете? — испуганно вскрикнула она, но сейчас же успокоилась:

— Ребенок! Неужели вы думаете, что дело в этой бутылочке. Через десять минут у меня будет другая, — аптека, ведь, в двух шагах.

— Я пойду в аптеку и сделаю заявление, чтобы вам ничего не отпускали.

— Всех аптек не обойдете… Да и, кроме того, у меня в надежном месте припрятан револьвер на самый крайний случай… А веревка? Неужели вы будете сейчас сдирать все шнурки от портьер…

— Зачем вы меня мучаете, — закричал я. — Зачем вы меня позвали?!

— В последний же раз! Неужели вам так трудно пожертвовать одним единственным часочком. Подумайте: ведь всю вашу остальную жизнь никогда, никогда не отниму больше у вас времени.

Мы замолчали. Она сидела в кресле, подперев ладонью щеку, я метался по комнате…

— Я не допущу этого! Я не уйду отсюда. Я не могу допустить, чтобы человек погибал у меня на глазах…

— Ах, — возразила она, — не сегодня, так завтра. Днем раньше, днем позже — это не имеет никакого значения.

— Уйти, что ли? — подумал я. — Кстати, старик-бухгалтер, вероятно, уже рвет и мечет, ожидая меня. Ему нет ведь дела до таких вещей. Вместо часа прошло уже полтора… Гм! Может быть, попросить ее обождать до вечера… Глупо как-то.

— Послушайте, — нерешительно сказал я. — Подождите меня до вечера — я хочу поговорить с вами. Ради Бога. Ладно?

Она печально улыбнулась.

— Вам скучно со мной?

Я хотел сказать, что дело не в скуке, а просто истек срок моего отпуска и бухгалтер меня заест за то, что я запоздаю со списком дебиторов.

Но тут же я устыдился — около меня умирающий, расстающийся с прекрасной жизнью человек, а я лезу, с каким-то списком дебиторов. Как это все мелко и неважно.

— Вам все неважно, — зазвучал у меня в ушах скрипучий голос бухгалтера. — По списку дебиторов нужно сделать к 15-му распределение платежей, а вы, проклятый лентяй, и ухом не ведете.

— Ну, слушайте, — ласково и задушевно сказал я, беря Полину за руку. — Ведь вы этого не сделаете, да? Ну, успокойте меня… В жизни еще может быть столько хороших минут… Обещайте, что мы вечером увидимся!

Она вяло покачала головой:

— К чему? Лучше теперь же покончить — и ладно!

— Проклятая баба, — подумал я. — Вот-то послал мне Господь удовольствие.

Жалость легко и без боя уступила в сердце моем место злости и ненависти к этой женщине. Сердце сделалось жесткое, как камень.

— Не понимаю я этих людей, — думал я. — Хочешь отравиться — сделай это без грома и шума, без оповещений и освещений бенгальским огнем. Нет, ей обязательно нужно поломаться перед этим, оповестить друзей и знакомых… Она бы еще золотообрезные карточки разослала: «Полина Владимировна Черкесова просит друзей и знакомых на soirée по случаю предстоящего самоубийства через отравление»…

Она сидела в прежней позе, задумчиво опершись на руку и глядя в стену.

— Уйти, — гудело у меня в мозгу. — Но как уйти? Обыкновенно это не представляет никаких затруднений.

Сидишь, сидишь, потом зашевелишься, озабоченно взглянешь на часы и скажешь, вставая: «ну, я пошел»… или «ну, поползем, что ли»…

— Куда ж вы, — говорит хозяин. — Посидите еще.

— Нет, надо. Я и так уж засиделся. Завтра, надеюсь, увидимся в клубе или в театре… Да…

И расстаешься довольный, смягчивший неловкость разлуки перспективой завтрашнего свидания. Я вздохнул и подошел к Полине.

— Ну? Обещаете меня ждать вечером? Даете честное слово?

— Честное слово надо сдержать, — пожала плечами хозяйка. — А я боюсь дать его. К чему эти отсрочки? Отговорить меня не может никто в мире. Позвольте… вы, может быть, спешите по делам? Так идите. Простимся — и я освобожу вас.

«Простимся» — екнуло сердце. — Нет, я никогда не был убийцей! Я не могу ее оставить одну.

— «Еще бы, — прошипел отравленный злостью голос бухгалтера. — Список дебиторов, значит, может подождать? Директор его будет делать? Или, может быть, швейцар? Если вам так трудно и тяжело служить — зачем себя насиловать. Гораздо честнее уйти и не вредить делу».

Две, три, четыре минуты протекли в нудном, тянущем за душу молчании…

Ах, надо же что-нибудь сказать, чтобы отвлечь эту сумасшедшую!

— Прягина давно видели? — спросил я.

— Что? Прягина? Давно. Он, кажется, уехал.

— Говорят, что у него с женой что-то неладно. Опять он у этой немки стал бывать каждый день…

— Что же, с ней и уехал? Или один?

Я ответил с излишней готовностью:

— Не знаю, но могу узнать. Хотите завтра узнаю и сообщу вам. Ладно?

— Нет, зачем же. Мне это не нужно. И потом, завтра! (она иронически улыбнулась). Вы, кажется, все думаете, что я шутила все это время?

— Ах, не говорите мне об этом!!

Я обвел комнату тоскливым взором и обратил внимание на пятно сырости, проступившее в углу стены, на обоях. Сказать ей об этом, посоветовать переменить квартиру? Она, конечно, улыбнется своей проклятой улыбкой и скажет: «к чему»?

Стенные часы пробили половину третьего.

Это была жестокая мысль, но она пришла мне в голову:

«Тебе-то хорошо: решила отравиться и спокойна! Сидишь… Никуда тебе не надо спешить и никто тебе ничего не скажет, не поднимет скандала… А я, все-таки, с головой сижу в этой проклятой жизни, и завтра мне будет за сегодняшнюю неявку такая головомойка, что подумать страшно»!

— Ну, не будьте таким скучным, — ласково сказала будущая самоубийца. — Хотите чаю? Самовар стоит горячий.

— Ах, до чаю ли мне! — нервно закричал я.

— Почему? Чай, все-таки, хорошая вещь.

Она пошла в другую комнату и вернулась с двумя стаканами чаю.

В голову мне лезли только жестокие, чисто механические мысли.

— Сама травиться хочет, умирать собралась, а сама чай пьет. А на службу я уже так опоздал, что и являться не стоит! Я-то, вот, опоздаю, попаду в историю, а ты, может быть, и не отравишься совсем. Да и странно это как-то. Самоубийство такая интимная вещь, что приглашать в это время гостя и заниматься чаепитием, по меньшей мере, глупо и бестактно! И, кроме того, нужно было бы иметь элементарную догадливость и такт… Раз я прошу отложить до вечера, могла бы пообещать мне это, — чтобы я ушел успокоенный, с чистой совестью. А там можешь и не держать своего слова — твое дело. Но нельзя же меня, черт возьми, меня ставить в такое положение, что — уйти невозможно, а сидеть бесполезно.

— Полина Владимировна! — тихо и проникновенно сказал я. — Вы жестоки. Подумали ли вы, кроме себя, и обо мне. В какое ставите вы меня положение… Чего вы от меня ожидали? Неужели, думали, что я, услышав о вашем решении, хладнокровно кивну головой и скажу: «Ах, так. Ну, что ж делать… Раз решено — так тому и быть. Травитесь, а мне спешить на службу нужно, меня бухгалтер ждет». Поцелую вашу ручку, расшаркаюсь и уеду, оставив вас, наливающей себе в стакан какого-нибудь смертельного зелья. Не могу же я этого сделать!

— Ради Бога, простите! Я знаю, что это вас нервирует, но, неужели, мое последнее, предсмертное желание — увидеть дружеское лицо — так тяжело для вас? На вашей совести ведь ничего не будет, раз я уже решила сделать это. Вот взглянула на вас, поговорила — и теперь вы можете спокойно уехать, удовлетворенный тем, что скрасили своему ближнему последние минуты.

— Вот дерево-то, — с бешеной злобой подумал я.

Она опустила голову и сняла с юбки приставшую к ней пылинку; потом разостлала на колене носовой платок и стала заботливо и тщательно его разглаживать.

«Зачем разглаживать платок, зачем чистить платье, если думаешь умирать?! Что за суетность»…

«Надо уходить»! — внутренне решил я.

Но никакая «формула перехода к очередным делам» не приходила мне в голову. «Ну-с, я пошел»? — Пусто и не соответствует моменту. «Ну-с, прощайте, царство вам небесное»?.. Это логически самое здравое, но кто ж так говорит?

Я выбрал среднее.

— Ну-с, — сказал я поднимаясь. — Я ухожу, и ухожу в твердой уверенности, что вы одумаетесь и бросите эту мысль. До свиданья.

— Прощайте! — сказала она не менее значительно. — Постойте, я вам дам что-нибудь на память обо мне. Вот, разве кольцо. Оно вам на мизинец будет впору. Все-таки изредка вспомните…

Я швырнул кольцо на пол и выскочил из передней с тяжелым стоном:

— Не могу! Пропадайте вы, провалитесь с вашими глупостями, с вашими кольцами — я больше не могу. Я измучился!

Выбежав на улицу, я зашагал медленнее.

Шел и думал:

«Мог ли я сделать что-нибудь другое? И если бы я сидел до самого вечера — никакого толку из этого бы не вышло. Раз она относится к этому так спокойно — почему я должен страдать и подвергаться неприятностям»?

А неприятность будет:

«Конечно, я так и знал, отпросились на час, а исчезли на четыре… Я думаю, что до конца месяца вы дотянете, а там»…

И я незаметно окунулся с головой в омут мелких житейских мыслей и гаданий об ожидающих меня передрягах.

Это было восемь лет тому назад.


Это было восемь лет тому назад, а вчера один из приятелей сообщил мне, между прочим, в длинном письме:

— «Помнишь нашу общую знакомую Полину Черкесову? Две недели тому назад она отравилась. Нашли ее уже мертвой»…

СТРАШНОЕ ДЕЛО

Илиодор предал анафеме председателя совета министров В. Н. Коковцова, обер-прокурора Синода В. К. Саблера, товарища его В. П. Даманского, а до этого — царицынского полицеймейстера и директора цирка Никитина.

(Из газет)

…Проснувшись, Илиодор долго лежал в постели. Вставать не хотелось: во рту было скверно и за окном моросил дождь. Он крикнул:

— Игнатий!

— Что прикажете, отец?

— Почему сапоги не вычищены?

— Да они вычищены.

— Врешь, врешь, лукавый! Я знаю, что я тебе сделаю: я предам тебя анафеме.

— Да за что же, помилуйте…

— Вот тебе: нерадивому отроку Игнатию за небрежное исполнение обязанностей — анафема!

— Мерси вас! Дослужился…

— Вот тебе. Выкуси!

— Уж, кажется, так чистил, все руки обломал. Должно быть вакса плохая.

— Вакса плохая?! Что ж ты молчишь. Тащи сюда коробку! Эта коробка? Ага! Я им покажу.

Илиодор вскочил с кровати, осмотрел коробку и, простирая руки, торжественно воскликнул:

— Акционерному обществу производства лаков и вакс «Молния» — анафема! Анафема! Анафема!

— А с меня как же… Снимите?

— С тебя? Ну, можно и снять, если тебе уж так приспичило. Какова погодка?

— Да, неважная. Такую грязищу замесили, что выйти нельзя.

— Ага, вот что. Грязище, на земной поверхности замесившейся — анафема!!

— Хватили, тоже, — пожал плечами Игнатий. — Будто грязи от вашей анафемы тепло или холодно. Ей все равно, что в аду, что тут. Да и не сама она замесилась, а люди замесили.

— Люди замесили?.. Человекам, замесившим с предыдущего на сегодняшнее число грязь — анафема!!

— Довольно уж вам. Кто и месил-то… Сами вчера и месили. А лучше бы вы на булочника нашего обратили внимание — который раз уже булки к чаю керосином продушены.

— Хорошо, — покорно сказал Илиодор. — Булочнику, булки керосином продушающему, — анафема! Мастерам его, подмастерьям и мальчикам, иже помогают разноске булок — анафема!

Он устало вздохнул и уселся за чай. Отпил глоток, подумал и встал:

— Мелочным керосиноторговцам, оптовикам и их наливным баржам — анафема! Нефтяным источникам, иже из земли бьют зря, а не бьют жидов, яко полагалось бы — анафема! Нефтеносным землям и новым на них заявкам — анафема! Департаменту, ведающему укрепление новых заявок — анафема! Министру оного ведомства — такоже! И председателю совета министров — сугубо!

— Эх, куда заехали, — удивился Игнатий. — Одевались бы лучше. С левой ноги, видно, встали.

— Левой ноге, поперек правой, забегшей — за прыткость, обстоятельствами не вызванную, — анафема! — заметил вскользь Илиодор, надевая сапоги.

— Сегодня одну ногу, завтра другую, — покачал головой Игнатий, — этак, вы, отец, по кускам сами себя предадите.

— И предам! — сердито крикнул Илиодор. — Не твое дело вмешиваться в деяния отцов церкви. Отчего платье не вычищено?!

— Щетки платяной нету.

— Отсутствию платяной щетки — анафема! — раздраженно сказал Илиодор, выходя из дому.

*  *  *

Идя по улицам, ворчал:

— Грязь-то какая анафемская. И все это дождик анафемский. Оно, и отцы города хороши. Не могут вымостить, анафемы. Их дело за этим смотреть. А не доглядели — полиция должна доглядывать. А полиция не доглядела — анафеме ее за это, анафему, предать.

— Здравствуй, отец Илиодор, сказал какой-то господин, приближаясь.

— А-а, борзописатель! Все лжу строчишь? Постой! Постой! Я тебя анафеме-то предавал?

— А, ей-Богу, не помню, — призадумался журналист.

— А ты вспомни. Может, уже предавал, так тогда что ж зря трудиться.

— Да это как же можно выяснить?

— На том свете выяснится.

— Гм… Не помню. Кажется, предавали.

— Ну, ступай с Богом, крапивное семя. Вот газетка твоя, кажется, без анафемы выходит. Надо бы ее…

— Спохватились! Вчера губернатор закрыл.

— Эх-ма! Ну и люди. Из-под носа у человека вытянуть готовы.

Журналист пожал плечами и ушел. Илиодор нерешительно почесал затылок и сказал крайне неуверенно:

— Губернатору, газету закрывши, — анафема!


А в мелочной лавке возгорелся спор:

— Без денег товара не выдам. Нет таких правил.

— Нет, ты мне выдашь, филистимлянин!

— Это, как хотите назовите, а товару не дам.

— А я тебя за это анафеме предам.

— Слыхали! С анафемы шубу не сошьешь.

— Так вот же тебе: лавочкину Перфильеву со чады — анафема!

— Дело ваше. А только товару не дам.

— Трижды анафема лавочнику Перфильеву!

— Мерси. И вам того же желаю. Терентий, проводи их.


— Хлопочешь, хлопочешь, — жаловался, ложась спать, Илиодор, — а толку ни на грош. И того прокляни и этого. День-деньской передохнуть некогда.

Игнатий сочувственно покачал головой и сказал:

— Это потому, что вы в розницу работаете, а не оптом. Оптом сподручнее.

— Да, как же — оптом-то?

— А так: предайте всю землю анафеме — уж тогда никто не вывернется. Всяк под нее влопается. И вам спокойнее.

— Ишь ты, а ведь верно.

Илиодор вскочил с кровати и привычным движением простер руки:

— Поверхность и недра всея земли, со всеми находящимися на них постройками и живым инвентарем, отныне и до века предаю…

— Кроме нас, отец, — подмигнул Игнатий. — Нам-то с вами чего в эту историю впутываться.

— Ладно!.. и живым инвентарем, кроме мниха Илиодора и служки Игнатия, — отныне и до века предаю анафеме навеки нерушимой!

— Ну, а теперь спать, — сказал он, меняя торжественный тон на обиходный.

И мирно заснули эти два человека — единственные в своем роде на всем земном шаре с его поверхностью, недрами и живым инвентарем.

ОСВОБОЖДЕНИЕ СЕРБИИ, ИЛИ — СВОЯ РУБАШКА ОТ ТЕЛА ДАЛЬШЕ

Гражданин Иван Братушкин пришел к своему приятелю Петру Наздарову и, бледный, решительный, вдохновенно сказал:

— Наздаров! Мы, русские граждане, не можем остаться равнодушными к тому, что наши братья-славяне могут погибнуть в неравной борьбе… Мы должны спасти их… Это безобразие!..

Из-под стула вылез шпик и схватил Братушкина за руку:

— А-а… Ты так-то?! Осуждаешь наш режим? Безобразие? Пойдем-ка со мной?! Там тебе покажут безобразие!!!

— Да я не насчет нашего режима, — захныкал Братушкин. — Я относительно турок…

— Э, нет, брат! Если сказал — безобразие, значит, относительно нас. Это мы тоже хорошо понимаем.

Братушкина заковали в кандалы и под надежным конвоем повели.

*  *  *

Счастливо отделавшись штрафом за осуждение и критику действий правительства, Братушкин повеселел и опять пришел к Наздарову.

— Друг, Наздаров! Мы, русские граждане, все-таки должны возвысить свой свободный голос против турецкого насилия и восстановить попранные права родных нам по духу сербов. Давай напишем могучее воззвание, и наш мощный голос потрясет всех, кого он достигнет.

— Ладно, — согласился озаренный суровой и непоколебимой решимостью Наздаров. — Напишем. Потрясем. Достигнем.

Он сел за стол и начал на листе бумаги:

«Воззвание. Все, в ком не умолкла совесть, и кто чувствует себя другом справедливости, должны выразить громкий протест»…

Из-под комода вылез запыленный, полураздавленный шпик и торжествующе вскричал:

— Те-те-те! Протест? В ком не умолкла совесть?! Обращение к кадетам-максимилистам? Пожалуйте-с!

— Виноват… Но это по поводу турецких насилий…

Шпик держался за тощий живот и хохотал.

— Уморили! Австрийские насилия?! Хо-хо! Ковальчук! Заходи справа… Хватай этого рыжего! А я и Топоренко справимся с этим… Вяжи их!

*  *  *

Выйдя из тюрьмы, Наздаров и Братушкин нерешительно остановились на углу и переступили с ноги на ногу.

— Наздаров! — сказал Братушкин.

— Что, Братушкин? — сказал Наздаров.

— В качестве граждан великой славянской страны, мы можем и должны спасти Сербию, которая бьется в тисках турецкого насилия… Объединимся! Устроим собрание для выяснения дальнейших тактических шагов.

— Живио!! — радостно закричал восторженный Наздаров.

Стоявший недалеко городовой наградил друзей несколькими тумаками за нарушение тишины, и разогнал их в разные стороны.

К сожалению, администрация не разрешила собрания, посвященного балканским делам, — и лицам, сочувствующим идее облегчения участи Сербии, пришлось собраться на конспиративной квартире.

Это было совершенно безопасное место — мастерская модной портнихи, сочувствующей идее облегчения участи балканских славян.

Наученные опытом, Наздаров и Братушкин осмотрели все углы, стулья, заглянули даже в швейные машины, и только тогда со спокойным сердцем открыли заседание, посвященное великой задаче освобождения людьми великой страны людей маленькой страны.

— Граждане! — вскричал Наздаров, — доколе же мы будем переносить насилие наглой зазнавшейся толпы османов. Мы тоже славяне, и нашим стремлением должно быть: защита всех славян от ига рабства, мощное слово негодования против насильников и активная помощь страдальцам…

Манекен, на котором было надето роскошное дамское гипюровое платье, зашевелился, сбросил с себя облекавшие его кружева и гипюр, и закричал на чистом русском языке:

— Неразрешенное собрание? Ага… Побледнели, голубчики?! Эй, кто там!!! Дорофеев, Сиволдайченко, Просандеин… Бери, хватай, вяжи…

На этот раз зачинщикам смуты и беспорядка, отчаянным Братушкину и Наздарову удалось бежать из окруженной со всех сторон модной мастерской…

Пойманы они были на границе, в то время, когда перебирались в несчастную угнетенную Сербию с оружием и боевыми снарядами.

Когда их везли в тюрьму — оба плакали и молились:

— Пропала несчастная Сербия! Боже, Ты видишь, что мы уже ничего не можем сделать… Спаси Сербию!

*  *  *

Недавно я проходил мимо окон тюрьмы и, сделав несколько шагов, заметил, что на землю из окна упала бумажка, залепленная черным хлебом:

На бумажке было написано:

— Братья русские! В качестве русских граждан, горячо протестуем против насилий и безобразий, под гнетом которых изнывает несчастная Сербия… Братья русские! Поднимем свой мощный грозный голос против турок и австрийцев и заступимся за угнетаемых славян!!


Записка эта показалась мне не совсем ясной и была препровождена графу В. Бобринскому для разъяснения.

МЕРТВЫЕ ДУШИ
(Русская лирика по Гоголю)
…Когда взглянул потом Чичиков на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, обманывали бар, а, может быть, и просто были хорошими мужиками, то какое-то странное, непонятное ему самому, чувство овладело им.

Сегодня утром, после чтения уймы телеграмм о выборах в 4-ю Думу, меня вдруг неожиданно потянуло к третьей Думе…

Взял я с книжной полки запыленную книжонку со списком депутатов, которые, точно, были когда-то депутатами, работали, сочиняли какие-то проекты, пьянствовали, обманывали избирателей, а может быть, и просто были хорошими депутатами — и какое-то странное, непонятное чувство овладело мной…

Смотря долго на имена их, умилился я духом и, вздохнувши, произнес:

«Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! Что вы, сердечные мои, поделываете на веку своем? Как перебиваетесь?»

И глаза мои невольно остановились на одной фамилии… Это был Валяй-Марков-Неуважай-Корыто, принадлежавший помещице Коробочке, той самой, которая так щедро благодетельствовала союзу русского народа.

И не утерпел я, чтобы не сказать:

«Эх, какой длинный, во всю строку разъехался! Где-то ты теперь? Подстрекаешь ли полупьяную толпу у крыльца покосившегося трактирчика в городе Дмитриеве — на погром и бесчинство, или сидишь мрачно в биллиардной комнате своей вотчины и, подперев руками тяжелую голову, начинаешь понемногу отрезвляться, приходить в себя от шуму, гаму и свистопляски… А, может быть, махнул ты рукой на все блага мира, да пошел бродить по губерниям с топором за поясом под псевдонимом Степана Пробки. И ходишь ты, Степан Пробка, богатырь, что в гвардию бы годился, ходишь с топором за поясом и сапогами за плечами, и проводишь ты в жизнь сгоряча оброненную с трибуны идею — оттяпать всем головы… И за это притаскиваешь ты в мошне домой целковиков по сту, а может, и по две государственных зашивал в штаны или запихивал в сапог»…

А вот и ты! Максим Тимошкин-сапожник. Хе, сапожник! Пьян, как сапожник, говорит пословица. Знаю, знаю тебя голубчик! Учился ты разным хорошим словам у немца, читал газеты и держал ухо востро, а как выбрали тебя в Думу, да вышел ты на трибуну, да ляпнул словцо-другое — так все и покатились со смеху. Где-то ты теперь, бедный русский энциклопедист-самоучка? Ходишь ли ты в становых приставах, как обещало тебе рачительное начальство за твое усердие, или надули тебя простака, и шатаешься ты бесцельно по базару, на потеху толстым торговкам, рассевшимся на всю улицу с крынками молока, горшками свежей сметаны и кучами желтого масла, завернутого в грязные тряпки?.. Эх, Тимоша, Тимоша… Милое ты наше русское прошлое… Ау! Где ты?

А это кто такие? Эге-ге! Вся октябристская фракция: Григорий-Доезжай-не-Доедешь, Еремей Карякин, Лизавет Воробей… Сколько вас тут, голубчики? Где-то вы теперь? Изворачиваетесь ли перед избирателями, увещевая простую обывательскую душу, или сидите в одиночестве на предвыборных собраниях, уныло переглядываясь с председателем? Сидите вы — и ни одна живая душа не заглянет к вам, хоть и широко распахнуты двери для желающих… Только изредка пробегающий мимо бедовый мальчишка заглянет в дверь, ухнет и загогочет, балуясь: «Ого-го-го! Октябристы-речисты — на слово не чисты! Гляди, стулья просидите!» Оживитесь вы, зашевелитесь, и опять впадете в унылое безмолвие. Эх, ма! Много вас было тут… Еремей Карякин, Никита Волокита, сын его Андрей Волокита… Эти и по прозвищу видно, что октябристы хорошие. Засунули вы куда-то знамя свое октябристское, да так ловко, что и самым дошлым журналистам не отыскать его…

Вот уж поймал тебя, Никита-Волокита, бойкий фельетонист, но бодро, уверенно стоишь ты на очной ставке.

«Чей ты?» — спрашивает фельетонист, ввернувши тебе при сей верной оказии кое-какое крепкое полемическое словцо.

«Дворовый человек покойного Петра Аркадьича», — отвечаешь ты бойко и без запинки.

«Где ж твой манифест семнадцатого октября?»

«У хозяина моего Еремея Карякина».

«Позвать Еремея Карякина! Ты Карякин?»

«Я Карякин».

«Давал он тебе манифест семнадцатого октября?»

«Нет, не давал он мне никакого манифеста!»

«Что ж ты врешь?» — говорит спрашивающий, с прибавкой кое-какого крепкого полемического словца.

"Так точно, — отвечаешь ты бойко: «я не давал ему, потому что он был занят подрядами, а отдал я его на поддержание Александру Гучкову, звонарю».

«Позвать звонаря! Давал он тебе манифест?»

«Нет, не получал я от него ничего».

«Что ж ты опять врешь?» — говорит удивленный фельетонист, скрепивши речь кое-каким крепким словцом. «Где же твое знамя, а?»

"Оно у меня было, — говоришь ты проворно; «да, статься может, как-нибудь дорогой пообронил его».

Так и плюнет на тебя огорченный фельетонист, никакого толку не добившись…

А это кто такие? Вишь-ты, националисты; почти страницу заняли. Да, плохо, поди, живется теперь каждому из вас. Учился ты, миляга, как и Тимошкин, у немца, а как кончилось твое ученье: «а вот теперь я заведусь своим домиком», — сказал ты: «да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею». И вот, взявши у казны субсидию, завел ты лавчонку, набрал заказов кучу и пошел работать. Достал где-то втридешева гнилушки кожи для солдатских сапог, и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да недели через две перелопались твои сапоги и выбранили тебя преподлейшим образом. И вот, лавчонка твоя опустела, и пошел ты на содержание к вальяжному молчаливому бюрократу, приговаривая: «Нет, плохо на свете! Нет житья русскому человеку: все немцы мешают!»

А это? Что это за маленькая, притаившаяся в левом углу горсточка? Ба! Узнаю вас?.. Где-то ты горячий, пылкий человек, как порох, вспыхивавший на трибуне… Где тебя прибрало? Подстерегли ли тебя, когда окончилась депутатская неприкосновенность, и, схвативши, набили на ноги колодки да свели в тюрьму?.. И вот уже пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, на предмет следствия о бомбах; а тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск; и ты переезжаешь из тюрьмы в тюрьму, и говоришь, осматривая новое обиталище: «Нет, вот Весьегонская тюрьма будет почище; смотритель хороший, и арестантов не засекают до смерти». А может быть… взмостился ты, в конце концов, бедный русский человек под перекладину, и минут через пять мешком шлепнулся оземь; и только какой-нибудь стоявший возле товарищ Матвей, почесав рукой в затылке, промолвил: «Эх, Ваня, угораздило тебя!», а сам, подвязавшись веревкой, полез на твое место. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тихо шелестят листки книжки, покрытой пылью на пожелтевшем обрезе.

И мелькают перед глазами живые души и мертвые души… и те, которые хотя и живы, но уже мертвы; и запах тления и плесени незаметно идет от имен их. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

КОММЕНТАРИИ

Большинство рассказов, вошедших в этот выпуск, как и в другие выпуски «Дешёвой библиотеки», публиковались впервые.

В настоящем издании печатаются по первой публикации.

Дурацкое положение

я запоздаю со списком дебиторов. — Дебитор — юридическое или физическое лицо, имеющее задолженность какой-либо организации или учреждению.

…просит друзей… на soirée…-- Soirée (фр.) — вечеринка.

Страшное дело.

Илиодор предал анафеме председателя совета министров В. Л. Коковцова, обер-прокурора Синода В. Л. Саблера…-- Илиодор (в миру С. М. Труфанов; р. 1880) — иеромонах, один из лидеров черносотенцев, автор книги «Святой черт» (1917), содержащей разоблачение Г. Е. Распутина. Владимир Николаевич Коковцов (1853—1943), граф, госуд. деятель, министр финансов (1904 — янв. 1914, с перерывами); после Октябрьской революции — в эмиграции. Синод, Святейший синод — один из высших государственных органов в России в 1721—1917 гг.; ведал делами православной церкви: толкование религиозных догматов, соблюдение обрядов, вопросы духовной цензуры и просвещения, борьба с еретиками и раскольниками. Во главе Синода стоял обер-прокурор, назначаемый императором. После 1917 г. Священный синод — совещательный орган при патриархе Московском и Всея Руси. В 1911—1915 гг. обер-прокурором Синода был Владимир Карлович Саблер (1847—1929), сенатор, член Гос. совета. Анафема, в христианстве, — церковное проклятие, отлучение от церкви; считается высшей карой

…ты мне выдашь, филистимлянин! — Филистимляне — народ смешанного семитского и египетского происхождения, населявший юго-западный берег Палестины и, по библейским рассказам, постоянно враждовавший с израильтянами. Здесь слово «филистимлянин» употребляется в значении «враг».

Освобождение Сербии, или — своя рубашка от тела дальше.

Фельетон написан в связи с событиями на Балканах, где в 1910—1913 гг. шли выступления против остатков турецкого владычества. На заседаниях Гос. думы эти вопросы постоянно поднимались. В события на Балканах стремились вмешиваться и Россия, и Австрия и др. государства Европы.

…зазнавшейся толпы османов. — Османами часто называли турок (от огромной Османской империи, распространявшейся от Ближнего Востока до Балканского полуострова, от Средних веков до 18 в.).

Записка… была препровождена графу В. Бобринскому. — Владимир Алексеевич Бобринский (р. 1868) — граф, помещик, фабрикант, депутат II—IV Гос. дум от Тульской губернии, правый националист; с 1919 — в эмиграции.

Мертвые души (Русская лирика по Гоголю).

…Когда взглянул потом Чичиков…-- Эпиграф представляет собой не вполне точную цитату из поэмы Н. В. Гоголя «Мертвые души» (гл. VII). В дальнейшем тексте фельетона употреблены имена из «Мертвых душ» (Еремей Карякин, Лизавет Воробей и т. п.).

Дворовый человек покойного Петра Аркадьича…-- Имеется в виду Петр Аркадьевич Столыпин (1862—1911), крупный помещик, председатель Совета министров России (1906—1911); убит Д. Г. Богровым.

…Где же твой манифест семнадцатого октября? — Имеется в виду Манифест 17 октября 1905 г. «Об усовершенствовании государственного порядка», подписанный Николаем II и провозглашавший гражданские свободы, создание Государственной думы и т. п. Многое из обещанного этим Манифестом осталось лишь на бумаге.

«Эх, Ваня, угораздило тебя!» — Точная цитата из гл. VII «Мертвых душ».