Бонче-молчальник (Перец)

Бонче-молчальник
автор Ицхок Лейбуш Перец, пер. Перевод Ел. Иоэльсон
Оригинал: иврит, опубл.: 1894. — Источник: az.lib.ru

Ицхок-Лейбуш Перец

править

Бонче-молчальник
1894

править
Перевод с еврейского Е. Иоэльсон

Здесь, на этом свете, смерть Бонче-молчальника прошла совершенно незамеченной. Попробуйте спросить, знал ли здесь кто-нибудь, кто такой Бойче, как он жил, отчего он умер: от разрыва ли сердца, от истощения, или, может быть, у него позвоночник переломился от непомерной ноши… Кто его знает? А может быть, он и вовсе с голоду умер.

Если бы пала одна из лошадей, везущих конку, это скорее привлекло бы внимание. Об этом было бы написано в газетах, сотни людей сбежались бы с разных улиц, чтобы посмотреть на несчастное животное и даже на то место, где произошла катастрофа.

Но и лошадь в конке не удостоилась бы, конечно, такого внимания, если бы на земле было столько лошадей, сколько людей, — тысячи миллионов!..

Тихо прожил Бонче свой век, тихо и умер. Как тень, прошел он по миру, по нашему миру.

При обряде обрезания Бонче не звенели рюмки, не пили вина; при бар-мицво он не произнес блестящей речи… Он был, как незаметная песчинка на морском берегу, среди миллионов себе подобных. Когда же ветер поднял эту песчинку в воздух и перенес на другой берег, никто этого и не заметил.

След от его ноги не оставался при жизни даже на размокшей земле, после смерти же ветер сбросил и маленькую дощечку, поставленную на его могиле. Жена могильщика нашла эту дощечку и сожгла ее, — сварила горшок картошки… Прошло всего три дня, а могильщику уже ни за что не вспомнить, где похоронен Бонче.

Будь у Бонче надгробный памятник, какой-нибудь археолог, возможно через сотню лет, нашел бы его, и имя «Бонче-молчальник» еще раз прозвучало бы в этом мире.

Но Бонче прошел здесь, как тень. Образ его не запечатлелся ни в уме, ни в сердце ни у одного человека. Никакой памяти о нем не сохранилось.

«Ни кола, ни двора», — одиноким жил, одиноким и помер.

Если бы не людская суета, кто-нибудь, пожалуй, и услыхал бы иной раз, как трещит позвоночник Бонче под тяжелой ношей. Если бы у людей было больше времени, кто-нибудь, может быть, и заметил бы, что у Бонче (тоже человек!) уже при жизни были потухшие глаза и страшно впалые щеки; заметил бы, что, и не навьюченный ношей, он ходит, наклонив голову, как будто еще при жизни высматривает себе могилу. Если бы людей было так же мало, как лошадей, везущих конку, кто-нибудь, может быть, и спросил бы: «А куда это делся Бонче?»

Когда Бонче увезли в больницу, угол, занимаемый им раньше в подвале, не остался незанятым: его уже ждали человек десять таких же, как Бонче, и разыграли угол между собою по жребию. Перенесли Бойче с больничной койки в мертвецкую, — и оказалось, что койки уже дожидаются десятка два больных бедняков. Когда его вынесли из мертвецкой, туда внесли двадцать убитых, отрытых из-под обвалившегося дома. А кто знает, сколько времени он будет спокойно лежать в могиле, сколько человек уже ждет этого клочка земли?

Тихо родился, тихо жил, тихо умер и еще более тихо похоронен.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не то было на том свете. Там смерть Бонче произвела огромное впечатление!

Большой рог «времен Мессии» затрубил на все семь небес: «Умер Бонче!»

Величайшие архангелы с самыми широкими крыльями перелетали с места на место и сообщали друг другу: «Бонче призван на заседание небесного судилища!» А в раю — радость, ликование, тревога: «Бонче-молчальник! Шутка сказать — Бонче-молчальник!..»

Юные ангелочки с брильянтовыми глазками, золотыми тонкими крылышками и в серебряных башмачках с восторгом полетели навстречу Бонче. Шум крыльев, стук башмачков и веселый смех, срывавшийся с молодых, свежих, розовых губок, наполнили небеса, донеслись до престола Предвечного, и сам Предвечный уже знал, что это идет Бонче-молчальник.

Праотец Авраам стал у врат небесных, протянул руку, чтобы встретить гостя радушным «Мир вам», и мягкая, светлая улыбка разлилась по его старческому лицу.

Что за грохот идет по небу?

То два ангела катят в рай золотое кресло на колесиках для Бонче.

Что это засверкало?

То пронесли золотой венец, украшенный драгоценными камнями, — все для Бонче.

— Как, еще до приговора небесного судилища? — изумленно и не без некоторой зависти спрашивали праведники.

— Вот еще! — отвечали ангелы. — Это ведь будут простые формальности! Против Бонче даже у небесного фискала язык не повернется. «Дело» продолжится не более пяти минут.

Шутка сказать — Бонче-молчальник!..

Когда ангелочки подхватили Бонче в воздухе и спели в честь его гимн, а праотец Авраам потряс ему руку как старому приятелю; когда он услышал, что для него в раю уготовано кресло, что его там ждет венец и что на суде о нем дурного слова не скажут, — Бонче, как и на этом свете, промолчал. Сердце у него сжалось от страха. Он был уверен, что это сон или просто недоразумение.

Он привык и к тому и к другому. Не раз снилось ему при жизни, что он собирает деньги с пола, на котором рассыпаны сокровища, а просыпался еще большим бедняком, чем лег… Не раз люди по ошибке приветливо улыбались ему, говорили ему ласковое слово, а потом, плюнув, уходили.

«Такова уж моя судьба!» — думает он.

И он боится глаза поднять, чтобы сон не исчез, чтобы не проснуться где-нибудь в пещере среди змей и скорпионов. Он боится рот открыть, пошевелиться, чтобы его не узнали и не бросили в преисподнюю.

Он дрожит и не слышит похвал, расточаемых ему ангелами, не видит, как они весело кружатся вокруг него; праотцу Аврааму, ведущему его на суд, не отвечает на его сердечное «Мир вам», а представ перед судилищем, стоит без поклона и приветствия.

Он вне себя от испуга.

И страх его еще больше усилился, когда он нечаянно взглянул на пол в небесном судилище. Настоящий алебастр, выложенный бриллиантами! «И я стою на таком полу?!» Он совсем теряет голову. «Кто знает, за какого раввина, за какого богача или цадика меня принимают?.. Придет тот — и тогда мне худой конец!»

От страха он даже не расслышал, как первоприсутствующий отчетливо произнес: «Дело Бонче-молчальника!» — и, подавая акты ангелу-заступнику, сказал:

— Читай, но вкратце!

Всеобщее внимание сосредоточено на Бонче. У него звенит в ушах, и среди этого звона все яснее слышится ему сладкий голос ангела-заступника, льющийся, как звуки скрипки.

Он слышит:

— Имя это шло к нему, как платье, сшитое на стройную фигуру рукой искусного мастера…

«Что он такое говорит?» — спрашивает себя Бонче и вдруг слышит нетерпеливый голос:

— Только без сравнений!

И ангел-заступник продолжает:

— Ни разу ни на кого не возроптал он, ни на бога, ни на людей. Ни разу в его глазах не вспыхивал огонек ненависти, никогда взор его не обращался с жалобой к небу…

Бонче опять не понял ни слова, а жесткий голос снова прерывает речь:

— Без риторики!

— Иов не выдержал и возроптал, а ведь Бонче был несчастнее…

— Фактов, одних сухих фактов! — еще нетерпеливее кричит председатель.

— На восьмой день над ним совершили обряд обрезания…

— Только без реализма!

— Обрезала-неуч не остановил кровотечения…

— Дальше!

— А он все молчал, — продолжает защитник. — Молчал и тогда, когда в тринадцать лет потерял мать и приобрел мачеху… мачеху — змею злейшую…

«Так это же действительно говорят обо мне?» — думает Бонче.

— Прошу без инсинуаций по адресу третьих лиц, — сердито говорит председатель.

— Она дрожала над каждым куском… давала ему черствый, заплесневелый хлеб… мочалу вместо мяса… а сама пила кофе со сливками.

— К делу! — кричит председатель.

— Зато пинков она ему не жалела, а его покрытое синяками тело сквозило в прорехах старой, сгнившей одежды… Зимою она, в самые сильные морозы, заставляла его, босого, дрова рубить на дворе. Руки его были еще малы и слабы, поленья слишком толсты, топор слишком туп… Не раз случалось ему вывихнуть себе руку или отморозить ноги… но он все молчал, скрывая все даже от отца…

— От отца-пьяницы! — вставляет со смехом фискал.

Бонче весь холодеет.

— И не жаловался, — заканчивает защитник.

— Всегда он был одинок, — продолжает он, — не знал ни друга, ни товарища, ни хедера… ни целого платья… ни свободной минуты…

— Фактов! — еще раз восклицает председатель.

— Он молчал даже тогда, когда однажды пьяный отец схватил его за волосы и в трескучий мороз вышвырнул из дому. Он молча поднялся со снега и убежал, куда глаза глядят…

Всю дорогу он непрерывно молчал. Во время самого лютого голода просил одними глазами…

Туманной, влажной весенней ночью попал он в большой город. Он был там лишь каплей в море. И первую же ночь он провел в полицейском участке… Он молчал, не спрашивал — за что? По выходе оттуда стал искать самой трудной работы, — и все молчал…

Он молчал, хотя найти работу было еще труднее, чем выполнить ее…

Обливаясь холодным потом, согнувшись под самой тяжелой ношей, с судорогами в пустом желудке, — он молчал…

Он молчал, обрызганный чужой грязью, оплеванный чужаками, с ношей на спине, гонимый с тротуаров на мостовую — к лошадям, экипажам и трамваям, глядя поминутно смерти в глаза…

Он никогда не считал, сколько пудов носит он на себе за один грош, сколько раз он падал, напрягая все силы за копейку, сколько раз он чуть ли не выплевывал душу в ожидании своего заработка.

Он не проводил сравнения между своей и чужой долей — он все молчал…

Даже своего собственного заработка он никогда не требовал громко. Как нищий, становился он у дверей, и в глазах его светилась мольба голодной собаки. «Приходи потом», и он исчезал тихо, как тень, чтобы потом еще тише выклянчивать свой заработок…

Молчал он и тогда, когда урывали, сколько хотели, от его заработка или при уплате сбывали ему фальшивую монету. Он все молчал…

«Так это же действительно говорят обо мне!» — утешает себя Бонче.

Глотнув воды, защитник продолжает:

— Однажды в его жизни произошла перемена. Разгоряченные лошади несли по улице карету на резиновых шинах. Кучер уже давно лежал на мостовой с раздробленным черепом. С губ испуганных лошадей била пена, из-под копыт искры сыпались, глаза у них сверкали, как пылающие факелы в темную ночь, — а в коляске сидел человек ни жив, ни мертв.

И Бонче удержал лошадей.

Спасенный оказался щедрым благотворителем и не забыл благодеяния Бонче.

Он передал ему кнут убитого кучера, и Бонче стал кучером. Больше того — он женил его. Еще больше — он же его и ребенком наградил.

А Бонче все молчал…

«Обо мне говорят, обо мне», — окончательно убеждается Бонче, но вое же не осмеливается взглянуть на судей.

И он продолжает слушать речь защитника:

— Он молчал и тогда, когда благодетель обанкротился и не уплатил ему жалованья.

Молчал тогда, когда жена ушла от него, оставив ему грудного ребенка.

Молчал и пятнадцать лет спустя, когда ребенок вырос и достаточно окреп, чтобы выгнать его, Бонче, из дому…

«Обо мне говорят, обо мне!» — радуется Бонче.

— Он и тогда молчал, — продолжает кротким, печальным голосом защитник, — когда его благодетель уплатил всем, а ему не дал ни гроша; и даже тогда, когда этот самый благодетель, снова разъезжая в карете на резиновых шинах, запряженной кровными рысаками, переехал, раздавил его.

Он молчал. Он даже не назвал полицейскому имени того, кто его искалечил.

Он молчал и в больнице, где кричать разрешается.

Молчал, когда доктор не соглашался без пятиалтынного подойти к нему, а сторож — без пятака переменить на нем белье.

Он молчал во время агонии — умирал молча…

Ни слова протеста против бога, ни слова — против людей!.. Я кончил.

Бонче снова дрожит, как в лихорадке. Он знает, что после защитника говорит обвинитель. Как знать, что тот скажет?! Бойче сам не помнил всех событий в своей жизни, — еще на том свете он сейчас же забывал все, что с ним случалось. Вспомнил ведь защитник все, а кто знает, что может вспомнить обвинитель!

— Господа! — начинает обвинитель сухим, язвительным голосом — и обрывает.

— Господа! — начинает он опять, но уже более мягким голосом — и снова останавливается.

Наконец он говорит совсем мягким, идущим от сердца голосом:

— Господа! Он молчал, буду и я молчать!..

И вдруг среди наступившей тишины раздается новый голос, мягкий и дрожащий:

— Бонче, сын мой, Бонче! — звенит голос, как арфа. — Дорогое дитя мое!

К сердцу Бонче подступают рыдания. Теперь он уж хотел бы раскрыть глаза, но слезы мешают ему.

Никогда еще не испытывал он такого нежного и грустного чувства… «Сын мой», «Бонче мой»… Не слыхивал он этих слов с тех пор, как умерла его мать,

— Сын мой! — продолжает верховный судия, — ты все время терпел и молчал. На твоем теле нет живого места, везде раны, везде кровь, — в душе нет уголка, где не сочилась бы кровь… а ты молчал.

Там этого не понимали. Ты и сам, быть может, не знал, что можешь кричать и что от твоего крика стены Иерихона могут поколебаться и обрушиться! Ты сам не знал дремавшей в тебе силы.

На том свете тебя не вознаградили за молчание, на то и земной мир, лживый и неправедный. Здесь же, в царстве справедливости, тебе воздадут должное.

Судьи не будут судить тебя, не изрекут определенного решения. Скажи сам, чего ты хочешь. Тебе принадлежит все!

Бонче впервые поднимает глаза. Он поражен ослепительным блеском, разлитым кругом. Тут все искрится, сверкает, отовсюду бьют потоки света, — от стен, от предметов, от ангелов, от судей… Сплошь ангелы-архангелы!

И он опускает усталые глаза долу.

— Это… серьезно?.. — спрашивает он растерянно.

— Разумеется! — убеждает его верховный судия. — Повторяю: все — твое, все в небе принадлежит тебе! Выбирай и бери все, что пожелаешь. Ты берешь у самого себя!

— Действительно?.. — спрашивает Бонче уж несколько более твердым голосом.

— Разумеется! Разумеется! — отвечают ему со всех сторон.

— Ну, если так, — заявляет, улыбаясь, Бонче, — то я хочу иметь ежедневно утром горячую булку со свежим маслом!..

Судьи и ангелы в смущении опускают глаза. Фискал хохочет.


Версия 1.0 от 16 июня 2013 г., http://public-library.ru. Воспроизводится по «Ицхок-Лейбуш Перец. Рассказы и сказки. Перевод с еврейского», под ред. Шахно Эпштейна, ОГИЗ, ГИХЛ, Москва, 1941.