«Иван Выжигин», Нравственно-сатирический роман (Надеждин)

"Иван Выжигин", Нравственно-сатирический роман
автор Николай Иванович Надеждин
Опубл.: 1829. Источник: az.lib.ru • (Сочинение Фаддея Булгарина IV части, СПб., в типографии вдовы Плюшар, 1829)

Н. И. Надеждин
«Иван Выжигин», Нравственно-сатирический роман

(Сочинение Фаддея Булгарина IV части, СПб., в типографии вдовы Плюшар, 1829)

Оригинал здесь — http://www.philolog.ru/filolog/writer/nadejdin.htm

Надеждин Н. И. Литературная критика. Эстетика. — М., 1972.

Наделала синица славы,

А моря не зажгла.

Крылов

Доселе воздух считался эмблемою непостоянства: и добрые люди, исповедующие хамелеонизм словом и делом, не умели живописнее изображать ветротленность природы человеческой, доказываемую ими столь торжественно, как утверждая, что она непостоянна как воздух. Будто нарочно наперекор им этот самый воздух, в настоящее время всеобщей переметности, представил нам удивительный образец постоянства. Вместо того чтобы изо дня в день повевать благодатною весеннею теплотою и таким образом приготовлять постепенно природу к торжественному воскресению — по сю пору он постоянно был так суров, сыр и холоден, что я должен был всю первую половину мая сидеть закупорившись в моей каморке и любоваться свинцовою скатертью Патриаршего пруда сквозь двойные стекла. Это уединенное затворничество было, конечно, для меня не совсем без прелестей. Оторвавшись на время от живых, тем досужнее мог я беседовать с покойниками веков протекших и наблюдать за вампирами времен настоящих. Но беспрерывное однообразие утомительно даже и — в Байроне: почему, несмотря на любовь мою к спокойному домоседничанью, подкрепляемую еще более моею недужностью, я нередко досадовал на сию столь безвременную и столь продолжительную брюзгливость природы, выживающей, как будто с летами, свою весеннюю игривость и ласковость. Всего ж более сокрушало меня то, что, по милости ее старушечьих прихотей, мне невозможно было исполнить мое сердечное желание — навестить почтеннейшего Пахома Силича, с коим судьба так нечаянно свела меня[1]. Этот добрый старик обворожил меня своим правомыслием и праводушием — двумя качествами, в коих у самых зажиточных капиталистов наших времен замечается ощутительное deficit. Мне нетерпеливо хотелось сблизиться с ним покороче, вслушаться попристальнее в его беседы, всмотреться поближе в его образ мыслей и запастись от него добрыми советами и наставлениями. Но при таком холоде, по такой грязи, с такими ногами — шутка ли было тащиться с Патриарших прудов за Яузу? Наконец безжизненная природа как будто устыдилась отставать так долго от природы человеческой — в любви к разнообразию. Из-за пасмурных облаков начало продираться и выглядывать солнышко; дождить стало вперемежку; тротуары начали обсушаться, и я, воскурив табачный фимиам Ларам и Пенатам, выбрел вчера на божий свет и отправился в давно желанный путь по несыпучим пескам разбухнущих булеваров.

Шел я таким образом — близко ли, далеко ли, долго ли, коротко ли — скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается! На дороге, около Тверских ворот, сдернуло с меня шляпу ветром и закатило в ближнюю канаву; у Петровского монастыря вспрыснуло дождем, перемешанным с градом; а перед почтамтом запалило солнышком, выкатившимся из-за бегучих облаков во всей своей знойной раскаленности. «Э! э! — подумал я, удвояя шаги свои, — и на небе так же, как на земле! —

То холодно, то очень жарко:

То солнце прячется, то светит слишком ярко!

Статочное ж ли дело требовать от людей, чтобы они были постояннее, чем видимые предметы жизни?.. Благодаря умничанью астрономов, вся земля есть не что иное, как вертячее колесо, ходящее беспрестанно кругом; а мы — существа, одаренные свободною волею, — должны ли стоять неподвижными истуканами, вросшими в одно незыблемое основание?.. Нам бы стыдно было тогда перед паутиною! Вертись, кружись — пока снесет или сносится голова: вот назначение природы человеческой!» Как бы для подтверждения сего мудрого правила, сделав несколько изворотов и кругов по излучистым переулкам, я очутился наконец об-он-пол Яузы и, руководствуясь указаниями добрых буточников, скоро нашел дом мещанина Иванова. Этот дом был не что иное, как маленькая избушка на курьих лапках, которая не повертывалась туда и сюда только потому, что заслонялась от бурного дыхания ветров углом огромного полубарского здания, при подошве коего находилась. Я перебрался кое-как чрез высокую подворотню калитки, вскарабкался по осклизшим ступеням на ветхое крыльцо и возвестил о моем прибытии скромным вопросом, обращенным к попавшейся мне навстречу босоногой кухарке: «у себя ли Пахом Силич?»

— Кто там! — раздался знакомый мне голос из внутренних апартаментов. — Милости просим прямо. Мы не держим докладчиков и не жалуем докладов!

«С вашего позволения, почтеннейший Пахом Силич! — отвечал я, занося ногу через порог отворившейся двери. — Вы, может быть, меня не узнаете?»

— Как не узнать! — возразил добродушный старик, пожимая мне ласково руку. — Свидание мое с вами — очень для меня памятно. Но — я признаюсь — что… ваше появление в здешних краях для меня — неожиданно!

Я. То есть — я пришел к вам теперь не вовремя. Прошу извинить мою смелость…

П. С. Без комплиментов, пожалуйста без коплиментов!.. Сказать правду — совсем напротив, и я очень рад видеть у себя нежданного гостя. Раздевайтесь, сделайте милость, поскорее: и — прошу покорно садиться! Фекла Кузминишна! Фекла Кузминишна! Где ты? Прикажи-ка согреть самовар да покажи себя новому гостю!

«Сейчас, батюшко!» — отвечал тихий из-за дощатой перегородки голос, коего выражение показывало ощутительный недостаток зубов за губами, сквозь которые проходил он; и вслед за тем наше общество приумножилось особою, в коей платье и чепец обличали пол женский.

— Рекомендую вам мою старуху, с которою доживаю я уже четвертый десяток! — продолжал Пахом Силич. — А ты, Феклуша! полюби нового нашего знакомца, который сам без зову сыскал нас… Извините — я не знаю еще вашего имени!

Я. Никодим Аристархович Надоумко!

П. С. Да! да! да! — у меня и из головы вон!

«Никодин Истархыч! — прошамшила Фекла Кузминишна, — экое, батюшко! мудреное у вас имя! я и не слыхивала отроду!»

— Мало ли, чего ты не слыхивала? — отвечал Пахом Силич. — Поди-ко поскорей и заставь нас услышать шипение самовара!

Я. Лишние хлопоты, Пахом Силич!

П. С. Это уже не ваше дело! И в Польше нет хозяина больше! Предоставьте мне в полную волю угощение небывалого гостя, дорогого г. Надоумка! (Улыбаясь.) Хе! хе! хе! Так это вас-то жалует так радушно и настойчиво литературный наш мир в недоумки?

Я. Не весь мир, а только несколько — десятских!.. Что ж делать, почтеннейший Пахом Силич… В наши времена достается и не — именам одним!..

П. С. Ваша правда!.. Да каковы в вашем здоровье?..

Я. Плохо! все стражду от ревматизма…

П. С. А не от романтизма!

Я. Упаси господи!.. Душевные ревматизмы опаснее телесных: от них не излечишься и водами!

П. С. Так может быть — старинным горацианским еллебором! Вам еще не случилось прибегать к спасительным действиям чемерицы?.. A propos! вы, помнится, очень жалуете табак: позвольте мне разделить с вами мои крохи. Чем богат, тем и рад!

Пахом Силич скрылся за таинственную перегородку, а я на досуге занимался осмотром каморки, которая, кажется, служила для дорогого моего хозяина вместе — и приемной, и столовой, и гостиной, и диванной, и кабинетом. Несколько деревянных стульев, ничем не обтянутых, из которых многие давно уже были инвалиды, примыкались к стенам, обклеенным зеленою, по местам ободравшеюся, бумагою и увешанным пожелтевшими таблицами, картами и портретами знаменитых литераторов, выдранными, кажется, из покойных «Образцовых сочинений». Дубовый неокрашенный шкаф, обвешанный паутинными фестонами, кряхтел при малейшем движении под тяжестью книг, представлявших удивительным разнообразием своих форматов и переплетов — род библиографической Швейцарии. Между древними величественными Альпами Платоновых, Аристотелевых, Цицероновых opera omnia[2] — расстилались цветущие Грюнентали альманахов, журналов и других миловидных деточек настоящей нашей литературы. То же самое зрелище повторялось в миниатюре на треногом столе, занимавшем собою большую и лучшую часть комнаты — с тою только разностию, что из ущелий, образуемых кипами книг и тетрадей, виднелися там и сям комельки перьев, отслуживших, вероятно, чреду свою. «Люди везде люди! — подумал я с горькой улыбкой. — Добрый старик так же поступает с своими обветшалыми слугами, как свет — с ним самим: бросил, завалил и — забыл об них!»

Душа моя готова была разрешиться жалобною иеремиадою, как возвращение хозяина развеяло сию неуместную и безвременную чувствительность, которая иному заунывному поэту в досужее время, могла б стоить богатой романтической элегии.

— Прошу покорно! — сказал мне Пахом Силич, подавая глиняную трубку на калиновом чубуке. — Усердие мое велико; но табаком, признаюсь, хвастаться не могу, да и не должен: ибо — так гласит надпись обертки, в которой он продается — dieser Tabak lobt sich selbst![3]

Я. Неужели в самом деле?.. Это довольно странная надпись!

П. С. И между тем в наши времена — самая обыкновенная и чуть-чуть не повсеместная! На каком из продающихся у нас товаров не выливается она самыми крупными буквами?

Я. Мне случается очень редко бывать в рядах и на рынках. У меня нет расположения к торговле!

П. С. Но вы часто толчетесь на литературных площадях наших: а там — разве не то же?.. Какой из наших словесных фабрикантов, преимущественно же из тех, кои сами записались в гильдию и перекидывают литературой, не надувается из всех сил, чтобы расхвалить свой товар и приманить покупателей?.. На каком из модных произведений нашей словесности не читаете вы той же самой легенды: Diese Krèmerei lobt sich selbst?..[4]

Я. He согласен! Весьма немного у нас найдется таких, которые бесстыдно хвалили бы самих себя; но… получать сии похвалы из вторых рук… стороною… от друзей и приятелей — это, кажется, беда не великая!8 И — кто без слабостей?..

П. С. Это правда! Но, я думаю: не слишком ли дорого приходится иногда платить за эту невинную слабость?.. Безотчетные похвалы друзей вызывают часто на бой строгое беспристрастие и расшевеливают бич критики, которая без того пропустила бы, может быть, с безмолвным равнодушием суетливое фанфаронство. Это особенно почувствовал я ныне, прочитав атенейскую критику на «Ивана Выжигина»…[5] Наш Лесаж должен был проглотить слишком горькую пилюлю — за несколько бонбошек, коими полакомило его снисходительное дружество!

Я. Да будет ему это — во здравие! Вы знаете, как опасна индижестия[6], производимая лакомствами!..

П. С. Все так!.. Но — атенейский критик, верно, еще не слишком силен в литературной фармации! Он не умеет соразмерять лекарства с природой болезни; а это — не безделица!

Я. Как? что вы говорите?.. На мои глаза, атенейская критика очень основательна!

П. С. То-то и беда, что она — очень основательна! Что бы вы подумали о враче, который для сведения прыщика вздумал бы разложить все хирургические инструменты и производить торжественную операцию по академическим правилам?..

Я. Недоумеваю, что хотите сказать вы!

П. С. Дельно же называют вас — недоумком.

Я. Не недоумком, а недоумкою!

П. С. Все равно!.. Как вам не бросилось в глаза это странное намерение — разбирать «Ивана Выжигина» — по правилам?.. На что это похоже! Верно, вздумалось «Атенею» доказать предполагаемое в нем пристрастие к "обветшалым теориям «Вестника Европы»[7], но и сей последний едва ли бы сделал подобный промах!

Я. Ваши слова меня изумляют. Как же иначе можно делать эстетический разбор словесного произведения, как не по правилам!.. Да и сам автор «Выжигина», назвав свое произведение романом…

П. С. Не повторяйте мне этих крючкотворных привязок, извиняемых только чистотою намерений атенейского критика!.. Мало ли как можно называть себя; и — какая до того нужда?.. Мне бы вздумалось теперь назвать себя Сидором Карпычем: стали б ли вы тогда иначе судить меня, чем теперь, когда я ношу собственное мое имя?

Я. Это другое дело!.. Имя роман есть имя техническое: оно имеет известное значение в круге изящной словесности…

П. С. Ничего не бывало!.. Спросите вы молодого сидельца, посвящающего чтению небольшие антракты между меряньем лент и приглашением проходящих: «Любишь ли ты романы?» Он улыбнется и скажет: «чрезвычайной охотник-с!» Что ж бы, вы думали, разумеет он под романами? «Любовный вертоград», «Кариту и Полидора», «Приключения англинской Банизы» и им подобную ветошь! Отнеситесь с подобным вопросом к провинциальной старушке — и она вам повторит множество любопытных пассажей из «Лолотты и Фанфана», «Удольфских таинств», «Лангеругского разбойника» и других подобных страхований и обморочиваний, примолвливая беспрестанно: «Уж как хорошо, батюшка! есть чему подивоваться!» Произнесите имя романа пред девушкой, переносящей во второй юбилей своей жизни полуизмятое сердце: и вы услышите сопровождаемые тихими вздохами имена «Герцогини де ла Валиер», «Амелии Мансфильд», «Новых семейственных картин» и всех прочих бемольных сладкопений, посредством коих покойные Жанлисы, Коттени и А. Лафонтени растопляли, бывало, до слезной росы чувствительные сердца наших нежных тетушек! И эти столь разнородные вещи слывут у нас все — романами!.. Где же это известное значение, которое, по словам вашим, якобы принадлежит имени романа?.. Общее поверье называет у нас романом — всякий рассказ, которого содержание вымышлено — от Фенелонова «Телемака» до «Несчастного Никанора»: почему ж бы теперь «Ивану Выжигину» не назваться романом?..

Я. Но — единство… единство, составляющее необходимое условие изящества всех словесных…

П. С. Вы сбиваетесь на язык атенейского критика: уж полно, не кум ли он вам? О каком единстве изволите вы хлопотать так?.. Это — устарелое клеймо старинных школярных таможен! Единство героя!.. хе! хе! хе! великое дело! Что ж бы вы сказали о тех прозаических и стихотворных повестях, в коих нет — не только одного — ни одного героя? А это у нас не в диковинку! Убеждать вас в справедливости запрещения, уже давно тяготеющего над единствами места и времени — мне даже совестно! А о единстве взгляда, за которое так горячо вступился добродушный атенейский критик — и говорить нечего. То и хорошо, когда глаза — разбегаются! А это что за взгляд, который уставится так, что ничем сманить невозможно? Ведь романист — не астроном! За что ж все эти нападки на бедного «Выжигина»!.. Бог с ним, что он не один! ему же веселее!..

Я. Но — правила… правила, на которых основывается атенейская критика?..

П. С. То-то и худо, что основание-то хило! Кстати ли ныне выезжать с правилами?.. На посмешище — что ли? Ведь вы знаете, каково было дикарю, завезенному из канадских лесов в Европу, встречать повсюду препоны, полагаемые законами: не то же ли самое — правила для удалых наших романтиков?.. Всякий из них, при малейшем притязании литературного кодекса, кобенится и кричит:

Мне душно здесь — я в лес хочу!

Я. Но разве творец «Выжигина» — романтик?..

П. С. По крайней мере, на словах самый отчаянный!.. Да и что прикажете делать теперь, когда все великие мужи древнего классического мира: Гомер, Вергилий, Гораций, Анакреон — отъявлены всенародно мясниками, пьяницами, буянами…[8] Кому захочется попасть под эту категорию?..

Я. Но мне кажется, что и романтизм, в своем чистом знаменовании, должен иметь свои правила…

П. С. Да перестанете ли вы об этих проклятых правилах?.. Автор «Выжигина», о котором идет теперь у нас дело — не застраховал ли себя официально от всякого истязания по правилам?.. Чего ж вы еще добиваетесь?..

Я. Так поэтому на него — и суда нет?.. Что вы, Пахом Силич!

П. С. Я совсем не говорю этого! Судить всякое словесное произведение можно и должно; но истинный суд должно основывать на законах, под которыми состоит подсудимое. Странно б было судить теперь наших преступников — по Римскому праву!

Я. Но для автора «Выжигина» всякое суждение будет — по Римскому праву!.. Вы говорите, что он застраховал себя официально от истязания по правилам: на него глядеть нечего!.. Он застраховал себя недавно от — всякого критического суждения, провозгласив заранее, что отваживаться судить об «Выжигине», «разгуливающем» так весело «в свете» — значит «прославляться храбростью Геростратовою, чухонским остроумием и беспристрастием суда Шемякина»!..[9]

П. С. Это — маленькая стратагемка! запустить пыли — не более!.. Между тем сам же автор сознается, однако, что он «чувствует все несовершенство своего создания»:[10] стало быть, и другие могут также чувствовать оное!

Я. Но на чем же вы будете основывать ваше суждение?

П. С. На собственных показаниях подсудимого!

Я. Где ж эти показания?

П. С. Я вам сейчас укажу их! Позвольте мне сыскать самого «Выжигина»! Да что за пропасть! куда он девался!.. Фекла! Фекла! не у тебя ли «Иван Выжигин»?

«Что ты изволишь спрашивать, батюшка!» — отвечала Фекла Кузминишна, входя в распахнутые двери с клокочущим самоваром.

П. С. «Ивана Выжигина»! не ты ли взяла его?..

Ф. К. Ох, батюшка! виновата! я отдала его почитать хозяину; а у него перехватил соседний дворецкий, Меркул Перфильич. Распотешился же голубчик! За это одно одолжение велел своему дворнику целый месяц выметать тротуары и чистить канаву перед нашими окнами!.. Да и вся дворня, говорят, не нарадуется им: так и рвут — из рук в руки.

«Как бы совсем не разорвали его там! — сказал Пахом Силич. — Пошли-ка скорее за ним кухарку! А мы между тем — позабавимся чаем! Разливай-ка!»

Благодаря расторопности Феклы Кузминишны, чай шел скорее и успешнее, чем «Иван Выжигин», и мы выпили уже по две чашки первого, как последний явился.

«Мое предчувствие сбылось! — вскричал Пахом Силич. — Бедный „Выжигин“! смотрите, как истерся! и лица не знать!»

Принесенные книжки представляли действительно печальный образец тленности всех дел человеческих. На обнаженных раменах их едва уцелело несколько лоскутков обертки, на которых чуть-чуть виднелись следы великолепных готических вычур, коими она украшалась. Растрепавшиеся листки своевольно выбивались там и сям из тесных оков, в кои заклепала их рука переплетчика. Одним словом: это были — развалины «Выжигина», и я, глядя на них, не мог не отозваться унывным вздохом на восклицание Пахома Силича.

— Sic transit gloria mundi![11] — сказал я потом с горькой улыбкой. — Истинно — бедный «Выжигин»!.. Вот и последнее единство, коим мог он хвастаться без зазрения совести и которого даже сам атенейский критик не осмелился у него оспоривать — единство переплета[12], — начинает распадаться!.. Что же затем у него останется?..

П. С. Это — беда б еще не великая!.. «Выжигина» кипит уже, как слышно, второе издание, при котором единство переплета, верно, будет еще крепче и свежее: да и эти лоскутки разве нельзя переплести снова? Есть много других вещей, которыми «Выжигин» хвастается без зазрения совести и которых недостатки не восполнят ему тройным переплетом и десятикратной перепечаткой; а об них ваш возлюбленный атенейский критик и — не заикнулся!..

Я. Что ж бы это было такое?

П. С. «Естественность, оригинальность, народность и прочие подобные безделки!»[13]

Я. Но вы сами рассудите, кстати ли ныне гоняться за естественностию

П. С. И очень кстати!.. Естественность есть необходимое условие искусственного изящества — требование веков, а не… века! Во все времена она составляла существенную потребность вкуса; но в настоящие — сия потребность превратилась в прихоть!.. О чем хлопочут теперь подвижники романтизма — разумеется, те — кои занимаются литературой от чистого сердца, а не из торговых расчетов? Что отворачивает их от классицизма?.. Без сомнения — потребность естественности! Эти добрые люди видят, — да и кто не видит того? — что мир, в коем мы ныне живем, мыслим и чувствуем, не есть мир древний классический. Не то чтобы природа человеческая изменилась: она, не в осуд новых наших умников, всегда — одна и та же! Изменились ее отношения к природе внешней, а следовательно, и к самой себе. Мы ныне иначе смотрим… иначе и — видим! Отсюда-то, что для древнего классического мира было родным, присным, своим, — для нас ныне есть… чужое, заимственное, не наше. Тщетно старались бы мы воспроизвести теперь древнюю классическую жизнь во всей первообразной чистоте ее: это экзотическое растение, которое не примется никак на нашей литературной почве. То, что в древних искусственных произведениях составляло естественный румянец цветущей жизни, у нас теперь будет — поддельными румянами! Это-то и расположило умы к возмущению против теорий, проповедывавших рабскую привязанность не только к духу, но даже к самым внешним формам классической древности. Естественность есть лозунг революционной партии литературного нашего мира; и во имя ее умышляются и содеваются все нападки на правила — от благородных енфисиастических порывов Шлегелей и Нодье до мятежных воплей лжеромантических санкюлотов, от которых и у нас, как везде, нет отбою! То же самое служило предлогом и автору «Выжигина» — отказаться торжественно от повиновения правилам. «Школяры, скованные в уме своем цепью предрассудков, — говорит он, — непременно требуют, чтобы во все времена, у всех народов — нравственные романы (писаны были) в виде задач. По правилам надобно: чтоб герой романа действовал как Баярд, говорил сентенциями как оратор и представлял собою образец человеческого совершенства — и скуки. Мой Выжигин есть существо доброе от природы, но слабое в минуты заблуждения, подвластное обстоятельствам — одним словом: человек, каких мы видим в свете много и часто. Таким я хотел изобразить его. Происшествия его жизни такого рода, что могли бы случиться со всяким, без прибавлений вымысла!»[14] Явно, что автор «Выжигина» претендует здесь на естественность. "В старину-де лепили романы из вымыслов; а мы теперь пишем то, что может случиться со всякими. Это собственноустное показание автора не дает ли нам полного права требовать от «Выжигина» — естественности?..

Я. Но — какое же понятие должно иметь об естественности, если разуметь под ней не более как то, что рассказываемые события — могут случаться со всяким?.. Для истинно поэтической естественности не довольно одной возможности — нужна… нравственная необходимость событий; нужно, чтобы происшествия составляющие историческую целость романа, были такого рода, что не могли б не случиться с действующими липами в силу данного им характера и обстоятельств, в коих они поставлены; нужно, чтобы сии самые обстоятельства не снизывались в одно пестрое ожерелье по капризному своеволию автора, а развивались сами из себя по законам всеобщего порядка нравственной вселенной. Роман есть не что иное, как опоэтизированная история!.. А это что за естественность?.. Это — пошлая обыкновенность… не более!.. Жизнь покойницы моей тетушки, Акулины Самойловны, состояла из самых немудрых приключений, которые все могли случиться со всяким: стало быть, она может составить богатый сюжет для преестественного романа!.. Если б неутомимому автору «Выжигина» удосужилось почтить ее своим вниманием, то я с удовольствием услужил бы ему всеми нужными материалами и пособиями: право — деликатная его чувствительность, «скучающая образцами человеческого совершенства», не испытала бы от ней ни малейшего потрясения! Старушка пробрела поле жизни своей так тихо, так мирно; сверчок, живавший за печкой древнего замка Баярдова, в свое время производил более шума, чем она; и во всем околодке не слыхано, чтобы когда-нибудь из давно обеззубевших уст ее выронилась хоть одна ораторская сентенция!.. Чего ж более для героини романа?.. То-то б было под пару — Ивану Выжигину!..

П. С. Вы простираете взыскательность свою опять за пределы!.. На что требовать от произведения того, чего оно не обещает? Довольно, если оно удовлетворяет требованиям, которые само себе предположило!.. Автор «Выжигина» не залетает так высоко, как вы — в своих понятиях о романической естественности: он бродит гораздо мельче. Происшествия жизни «Выжигина» таковы, что могли бы случиться со всяким: это для него — nес plus ultra[15] естественности!.. Такая скромная незаносчивость заслужила бы, конечно, благосклонное снисхождение, если бы он сдержал верно свое слово и не изменил самому себе. Я бы первый отвечал тогда всякому брюзгливому Аристарху и Аристарховичу: «О чем вы хлопочете? Наша синица и не хвалилась,

Что хочет море сжечь!

Но, по несчастию, автор „Выжигина“ только притворяется — незамашистым: его произведение выбивается всюду из рамок возможности, в кои он так торжественно вставился. Происшествия жизни Выжигина не только не таковы, что могли бы случиться со всяким; они представляют, напротив, чудное сцепление странных случаев, отзывающееся весьма ощутительною совершенною небывальщиною.

Этот Выжигин — сын князя Милославского и Дуни Крутоголовой, мыкавшийся до десятилетнего возраста в челядне „Гологордовского, подобно доморощенному волчонку“[16], и в „семнадцать“ лет умевший „говорить по-французски, как француз, по-немецки весьма изрядно, танцовавший ловко, в истории, географии и других науках знавший столько, сколько сами учители“ знаменитого Московского пансиона, и сверх того еще „хороший музыкант“[17] — что за небылица в лицах?.. Статочное ли дело, чтобы семь лет, из которых половина почти проведена была в жидовской корчме и в лакейской отставного провинциала, могли превратить „поросенка“[18] в удалого адепта новой „философии“, толкующего о „правах натуры“ и о „правах человека“?[19] Более медленно, но менее удивительно — превращение и почтеннейшей родительницы Ивана Ивановича из Дуни в Аделаиду Петровну! Деревенская простая девочка — дочь „старовера“, торговавшего „щетиною, полотнами и льном“, не осмеливавшаяся до шестнадцатилетнего возраста „взглянуть“, не только прикоснуться к человеку „не староверческой секты“[20], в пять лет выучивается „русской грамоте, французскому и итальянскому языкам, танцовать, петь, играть на фортепиано“…[21] Что-то будто очень скоровато! Как ни „щедра природа к русскому народу“[22] — все, однако ж, должно сознаться, что подобные скачки и прыжки не со всяким могут случиться. Дуня была верно — выродок: ибо иначе как могла б она в столь короткое время стряхнуть с себя до последней порошинки всю грубую пыль деревенского воспитания, въедающуюся столь глубоко, что остатки ее не изглаждаются во всю жизнь даже с деревенских барышень, выращаемых под эгидою французских и швейцарских мамзелей?.. Скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается! Но пусть герои и героини нашего романа растут не по дням, а по часам!.. За хронологией и история не всегда угоняется: итак — время можно и… побоку! Будем просто рассматривать происшествия, из которых составлена ткань романа, не сжимая их в рамках определенной леточислительной системы — как будто бы это были предания, дошедшие до нас из времен допотопных!.. Где эта „простота в происшествиях и рассказе“[23], которою автор „Выжигина“ называется с таким скромным усердием на благосклонное внимание читателей?.. Разве, может быть, не разумеет ли он под именем простоты — безотчетность, с каковою сии происшествия наметаны друг на друга?.. И действительно — очень не мудро собрать в одну кучку несколько небывалых былей и связать их между собою так, что все узлы заплетаются и расплетаются одним магическим талисманом: „так случилось! так могло случиться!“ Не великая, конечно, хитрость — свести Аделаиду Петровну с давно потерянным детищем в модном магазине и, заставив Ваничку проговориться спроста о „большом рубце на плече“[24], завязать главный узел романа: это могло очень случиться! Мало также мудрости — затащить в тюрьму к бедному Выжигину Петра Петровича Виртутина и, снабдив его желанием и силою выхлопотать несчастному узнику богатое наследство, развязать роман счастливою перипетиею;[25] это также дело не невозможное!.. Но возможность таковых приключений, против коей не осмелится спорить ни один скептик, осуществляется чаще в грезах, чем в действительных событиях. Летописи человеческие так скудны подобными происшествиями, что история часто отказывается давать им место на своих скрижалях: они слывут обыкновенно — романическими!.. Как же автор „Выжигина“ утверждает, что рассказываемые им приключения „могли случиться со всяким“?.. Всякому ли жокею, вывезенному Христа ради из Белоруссии в Москву, доводится находить вдруг таких добрых тетушек, какова госпожа Баритоно?[26] Всякая ли тетушка, любя так нежно и имея столько причин так любить дорогого племянничка, согласится отпустить его, за несколько тысяч верст, одного — без всяких верных надежд и определенных целей, с одним материнским благословением и „сто пятьюдесятью рублей серебром“?[27] Всякому ли удастся так неожиданно, как нашему Ваничке, избавиться от напрасной смерти и попасться в благодетельные руки киргизского хана?[28] Всякой ли киргизский хан такой велемудрый философ, как Арсалан-Султан?[29] Всякой ли бухарский караван так богат и так оплошен, как тот, из которого четыре пая присуждены были благодарными киргизцами удалому Выжигину?[30] Во всяком ли из них находятся русские невольники, забредшие в Астрабад из Венеции, чрез Турцию и Персию?[31] Всякому ли победителю случается встречать между ними своих старых друзей и знакомых?[32] Всякой ли киргизский выходец столько счастлив, что, возвратившись в столицу, может разыгрывать блестящую роль в гостиных и будуарах?[33] Всякому ли пайщику фальшивых игроков так благополучно сбудет с рук уличенная связь с преступниками, обнаженными пред судилищем законов?[34] Всякой ли промотавшийся фанфарон, укрываясь от нищеты под солдатским мундиром, ссилит завоевать одним наездническим подвигом „Владимирский крест с бантом“, чин „поручика“ и, что всего важнее, „полторы тысячи полновесных турецких червонцев и перо алмазное“?[35] Всякому ли судьба доставляет честь быть целию тайного заговора, достойного самой блистательной Метастазиевой оперы, и удовольствие быть спасителем прелестной несчастной девушки, возбудившей бы в старинные времена зависть Амадисов и Галаоров?[36] Всякой ли, наконец, завершив карьеру деятельной своей жизни тюрьмою, воззывается оттуда — для спокойного обладания миллионом?..[37] Явно, что на все сии вопросы нельзя отвечать утвердительно!.. Стало быть — автор „Выжигина“ понапрасну похвастался скромностью: границы возможности слишком для него тесны и душны: он прорвался чрез них и — гуляет на свободе!

„Уж подлинно, что гуляет, соколик! — подхватила вдруг, недуманно-негаданно, Фекла Кузминишна, коея внимание, по-видимому, было поглощено дотоле перетиркою и уборкою чашек. — Твоя речь впереди, Пахом Силич! — продолжала она, вытирая руки о передник. — Теперь дай мне к слову словечко вымолвить: а гость наш — дай бог здоровья! — авось не осудит! Ты толковал, кажись, об Иване Выжигине: правда, что разгульной детинка! помыкался по белу свету! Уж где-то он не был! чего-то не нагляделся!.. И видено и не видено!.. Мне послышалось, что ты ладил все беспрестанно: всякой ли?“, да — „у всякого ли?“, да — „со всяким ли?“. Вестимо, что не со всяким такая несодеянная прилучится! А то-то и любо!.. Ведь уж то, что со всяким- то случается, так скучно — что и слушать не хочется!.. Дай бог здоровья тому, кто сложил эти книжечки!.. вот так уж сказочник!»

П. С. Подлинно — сказочник!.. Ай! Фекла Кузминишна! Ты выстрелила наобум, а попала метко!.. «Иван Выжигин» действительно есть не что иное, как — большая сказка; а наши добрые люди приняли кукушку за ястреба и — ну потрошить ее охотничьими ножами!.. А! Никодим Аристархович! атенейский кум ваш промахнулся немножко!.. Ему б лучше приняться за то: почему автор «Выжигина», обещавшись рассказывать «происшествия, кои могли случиться со всяким, без прибавлений вымыслов», не сдержал своего слова?..

Я. Что это еще за вещь?..

Не сдержал одного, да сдержал он другое!

Прочитайте немножко пониже приводимого вами теперь обещания: и вы увидите, что автор наш не совсем отказывается от вымыслов!

П. С. Где ж это?

Я. Пожалуйте-ка мне книжку! Извольте слушать! «Смело утверждаю, что я писал то, что рождалось в собственной моей голове»[38]. Что ж это значит?..

П. С. (взявши назад книжку и посмотрев внимательно). Е! е! е! это литературная ябеда с вашей стороны!.. Здесь речь идет совсем не о вымыслах! Автор изъявляет, напротив, новые притязания на новое эстетическое достоинство — на оригинальность!..

Я. Не думаю!.. Разве оригинальность состоит в том, чтобы писать то, что рождается в собственной голове?.. Мало ли есть голов, в коих выводятся одни чужие яйца, заносимые кукушками?..

П. С. Ваша правда: но — не о том дело! Автор «Выжигина» не забивается слишком далеко в понятиях своих и об оригинальности. Утверждая, что «Иван Выжигин» есть «первый оригинальный русский роман», он хочет только сказать, что, при составлении его, сам он «никому не подражал, ни с кого не списывал»![39]

Я. А это разве достоинство?.. Лучше, кажется, списать удачную копию с Рафаэлевой картины, чем из собственной головы намалевать табачную вывеску!

П. С. И это все правда!.. Тем не менее, однако ж… грешно б было отказывать в должном внимании — покушениям идти новою непроторенною дорогой. Каждый новый шаг духа человеческого, хотя бы он был самый ошибочный — обогащает лишним фактом историю человечества и — следовательно — имеет цену в глазах наблюдателя. Почему оригинальность, или самообразцовость, сколь бы ни была уродлива и безобразна сама в себе, может спасти запечатленное ею произведение от забвения и дать ему уголок в Археологическом музеуме — если не как образцу, то, по крайней мере, — как диковинке!..

Я. Так поэтому «Иван Выжиги» есть — литературная диковинка?

П. С. По несчастию… и того-то нет!..

«Как — нет! — возгласила опять Фекла Кузминишна, ободренная, вероятно, похвалою, полученною от любезного супруга при первом дебюте. — Как — нет?.. с умом ли ты, Пахом Силич!.. „Иван Выжигин“ не диковинка?.. Да чего ж тебе еще?.. Больно суров уж некстати! Не диковинка!.. Да какая еще диковинка-то?.. невиданная и неслыханная!..»

П. С. Не за свое ты дело берешься, Кузминишна! Разве все то, чего ты не видывала и не слыхивала — диковинка?.. Будто забыла ты, как лет десять назад, за обедами у покойной нашей благодетельницы княгини Любской, всякое блюдо казалось тебе диковинкой?.. а ведь для прочих были они — толокно толокном!..

«Это — другая речь, батюшка! — возразила Фекла Кузминишна. —

Того — где нам было видать бедным людям! А ведь книг- то у тебя такая пропасть, что хоть бы лавку завесть на толкучем рынке!.. Есть ли ж из них хоть одна такая, где бы так чудесно было расписано все — от большого до малого? — где бы доставалось всем сестрам по серьгам — и жидам и христианам, и купцам и боярам, и квартальным и капитанам-исправникам, и судьям и прокурорам, и князьям и графам?.. А! Укажи-ка!..»

П. С. А разве ты позабыла те четыре книжки в ветхом кожаном переплете, которые брал я для тебя у приятеля нашего, кропотливого старика Тумского, и за продержку коих дальше уреченного срока привелось мне купить на каждый лишний час целый день шумных упреков?.. «Похождения Жилблаза де Сантилланы»!.. а?..

Ф. К. Помню! помню!

П. С. Ну! не так же ли там расписаны все — от большого до малого?.. не досталось ли всем сестрам по серьгам — да еще и с подвесками?..

Ф. К. Правда! вестимо — правда!.. там то же — и жиды и христиане, и купцы и бара, и князья и графы… есть что почитать! есть на что полюбоваться!.. Но зато там не русские, а, кажись, все — ишпанцы! Это дело другое, Силич!

П. С. А разве мудреное дело — нарядить ишпанца в русской смурый кафтан, подвязать русскою бородой и окрестить русским именем?..

Я. Этим, кажется, едва ли можно урекать «Выжигина»!

П. С. Едва ли?.. Не только можно, но — должно! «Иван Выжигин» только что наведен русским лаком снаружи: духу же русского в нем — и не слышно!.. Наш Лесаж обрусил лишь «Жилблаза» — не более!..

Я. Как!.. Помилуйте!..

П. С. Нечего миловать!.. Неужели вы думаете, что одни только имена, наряды и поговорки составляют то, что называется народностью?.. А у «Выжигина» только это и русское. Произведения изящных искусств бывают народными тогда, когда сквозь них просвечивается внутренний дух великого человеческого семейства, составляющего нацию. Этот дух отливается на каждом народе особенною характеристическою физиономией, коея черты, раздробленные в многочисленных и многоразличных звеньях, из которых он составляется, быв возведены под один всеобъемлющий взор, представляют одно полное целое. Автор «Выжигина» всмотрелся ли в физиономию народа русского? Уловил ли тот невидимый дух, коим движется и живет сия великая масса, обладающая десятою частью вселенныя?.. Сказать, что «отечество наше по справедливости почитается образцом веротерпимости, гостеприимства и спокойствия»; что «нет в мире народа смышленее, добрее, благодарнее нашего»; что «ни в одном иностранном государстве нельзя так безопасно путешествовать, как в малонаселенной, лесной или степной нашей России»[40], — значит: набросать общих мест, годных только для риторической амплификации[41]. А это есть — полный итог результатов, извлеченный самим автором из созданного им романа!.. Да и видно ли из «Выжигина» то, чтобы отечество наше было образцом веротепимости, гостеприимства и спокойствия? Есть ли в нем даже намеки на то, что в отечестве нашем существует не одна религия? Представляют ли изображенные в нем попойки белорусской шляхты, степных помещиков и уездных подьячих — то радушное хлебосольство, коим издревле славилась мать святая Русь! И неужели мертвенное бездействие, не всколыхнутое ни одним легким дуновением во все продолжение пустозвонной жизни Ивана Выжигина, может быть принято за доказательство спокойствия народа русского?.. Укажите мне сцены, в коих бы открывались смышленость, доброта и благодарность наших соотечественников?.. И я не знаю, можно ль полагаться на безопасность путешествовать в лесной или степной нашей России, после ужасных рассказов о трагических приключениях Аделаиды Петровны в жидовской корчме[42] и самого Выжигина в Оренбурге[43] и в деревне Емельяновке[44] — от которых встанут дыбом волосы у самой бойкой крестьянской девушки на любых посиделках? Не поопасается ли теперь каждый робкий путешественник встретить в первом попавшемся спутнике — Ножова, душегуба, убежавшего из-под кнута и разгуливающего препокойно на почтовых — «по подорожной»?..[45] Одно только остается утешение — то, что прозаическая вещественность, благодаря бога! слишком скудна у нас подобными поэтическими катастрофами. У нас режут и душат больше — в романических поэмках, чем на самом деле. Так-то знает русскую землю и русский дух — автор «Выжигина»? Да и все прочие лоскутки, из которых скропано это ненаглядное дитятко, явно свидетельствуют — что Россия знакома ему только — понаслышке!.. Он не видывал и в глаза домашнего быту нашего народа, не прислушивался к родным русским звукам — и действительно, по собственным словам своим, «не списывал ни с кого, а писал то, что рождалось в собственной» его «голове»[46]. Эти курьезные выходки против мытарей, крючкодеев и взяточников — запорошились уже давно священною пылью старины в творениях Сумароковых и Нахимовых. Их крапивное семя, при благодетельных усилиях мудрого правительства, ощутительно выводится: и наш строгий нравобич ратоборствует чуть ли — не с тенями. Савы Савичи и Силы Миничи суть уже зады нашей отечественной истории!.. Я не хочу еще пускаться в подробности: не хочу говорить об уродливости и бездушности силуэтов, из которых составлен мир романа; о совершенной невнимательности к их драпировке и отделке; о недостатке синхронистической связи между ними, и прочая, и прочая, и прочая!.. Замечу одно только неуважение к местностям, которое удивительно как в глаза бросается.

Мне не случалось никогда бывать в Оренбурге; и потому я не знаю, сообразна ли с действительностью мудреная фантазия автора — аранжировать на столь отдаленной сцене действия, совершающиеся в недрах матушки России. Но Москва — белокаменная Москва — мне довольно знакома; и — господи боже мой! — как она изуродована в этом волшебном зеркале зеркале русских нравов!.. И лица не знать!.. Право, подумаешь, что наш добрый Лесаж едва ли бывал в древней русской столице, после того как она окурилась французским порохом!.. Коротко сказать: «Иван Выжигин» есть настоящая выжига22 из обветшалых слухов, ходячих россказней и заморских побасенок, переплавленных досужею затейливостью в кубе спекулятивных расчетов!

«Все, однако ж, ты не скажешь, — подхватила Фекла Кузминишна, дожидавшаяся с нетерпением окончания речи возлюбленного сожителя, — все, однако ж, ты не скажешь, что у нас на Руси бывали прежде такие истории! Ведь „Жилблаза“ -то писал не русской!»

П. С. А ты разве не читала романов покойника Нарежного?.. Вот так подлинно народные русские романы! Правду сказать — они изображают нашу добрую Малороссию в слишком голой наготе, не отмытой нисколько от тех грязных пятен, кои наведены на нее грубостью и невежеством; но зато — какая верность в картинах! какая точность в портретах! какая кипящая жизнь в действиях!.. Да зачем, правда, ходить и так далеко!.. Давно ли я давал тебе первую книжку «Московского вестника» на нынешний год?.. Какова «Черная немочь», там помещенная! Вот так настоящее зеркало русских нравов! Не налюбуешься досыта!.. Честь и слава г-ну Погодину, умевшему так всмотреться в наш купеческий быт и так вслушаться в речи наших умных и добрых духовных! Лучше б было поучиться у него искусству живописать отечественные обычаи и нравы, чем ругать его так непристойно и грубо — ни за что ни про что!.. Оттого-то, вероятно, наш Архип — и охрип, что кричал по пустякам так много, не жалея гортани!

Я. Не далеко ли слишком и вы простираете теперь свою взыскательность? Атенейский критик даже, кажется, был вас сговорчивее!.. Он требовал от «Выжигина» только того, без чего нельзя обойтись никакому изящному словесному произведению: а ведь естественность, оригинальность и народность — суть вещи обходимые. Есть они — хорошо! а нет — так беды нет!.. Сам же автор просил извинить и «простить» таковые «недостатки ради благой цели»![47]

П. С. Но какая это цель?

Я. Как — какая?.. «Иван Выжигин» есть «роман нравственно-сатирический»[48], его цель есть «поспешествование усовершению нравственности».

П. С. Да споспешествует ли он ей действительно? и — каким образом? Повторением общих мест и декламированном длинных предик?..[49] Автор «Выжигина» сам вооружается против сентенций[50] — и сам же сыплет их как из грохота! Возьмем для примера жизнь Петра Петровича Виртутина[51], назначенного быть идеалом нравственного совершенства в сем хаосе распутств и бесчинии!.. Она пресыщена до того нравственными апофегмами и текстами, что сии спасительные и животворные истины, наметанные одна на другую без всякой связи и бережливости, утомляют внимание и погибают для сердца![52] Так ли надобно поступать романисту?.. Он должен научать не словом, а делом!.. Возьмите Вальтера Скотта, Купера, Горация Смита?.. Разве их романы не назидательные?.. Но они назидают — не распложая нравственных истин по хрии Аффонианской[53], представляя их в живых действиях! Это было б и убедительнее, и — занимательнее!..

Я. Но «Выжигин» имеет другого рода занимательность!.. Этот таинственный туман, коим облечено его рождение…

П. С. Давно уже выел глаза в дымных изделиях Радклифской и Дюкредюменилевской фабрики!..

Я. Так поэтому в нем нет ничего занимательного, интересного!..

П. С. Не совсем ничего!.. Сказать правду — мне весьма занимательны кажутся оглавления, приложенные к каждой части романа!.. На что другое — а на это наш автор… мастер!.. Заманить — умеет чем! Прочтите, например, содержание VII главы III части! «Картина большого света. Встреча с милым врагом. О слабость человеческая!» Каково! Или следующее содержание II главы IV части: "Избави нас от лукавого! Урок дневного разбора. Советы отставного солдата. Я опять с деньгами! Не правда ли, что очень занимательно! Интереснее же всего, разумеется для автора — приложенный к концу IV части алфавитный список подписчиков на «Выжигина». Здесь интерес, основанный не на поддельном обольщении, а на непреложной вещественности!

«Ну! Силич! — вскричала Фекла Кузминишна, с горьким вздохом. — Тебе не дожить до добра с твоим язычком! Попадешься же ты в этот „Ящик Отечества“!27 и — дадут тебе там знать!»

— А что ж за беда! — отвечал Пахом Силич. — Мне там не будет скучно! К Никодиму Аристарховичу под бок!..

«Милости просим! — сказал я, улыбаясь. — Такое соседство мне будет очень приятно!.. Но вы напомнили мне, Фекла Кузминишна! своим „Ящиком Отечества“, что мне надобно зайти ныне в книжный магазин и посмотреть, не раскрылся ли он опять в новоприсланной книжке. А на дворе уже становится поздновато! Итак, я должен распроститься теперь с вами, мои почтеннейшие и любезнейшие! Позвольте же мне считать настоящее мое посещение началом связи искренней, душевной и прочной между нами!»

— Я полюбил вас сердечно! — сказал Пахом Силич, сжимая мою руку.

— А обо мне и говорить нечего! — подхватила Фекла Кузминишна.

— Что касается до меня, — перервал я, — то я готов от всего сердца…

«Довольно! довольно! — сказал Пахом Силич. — Зажгите прежде море, а не делайте славы! Прощайте!»

— И то правда! — вскричал я. — Прощайте! Добрый старик проводил меня до самых ворот.

Распростившись с ним, я во всю дорогу продумал и теперь еще думаю: худо браться не по силам за дело! Худо взманивать простодушное любопытство несбыточными посулами! Худо, когда дождешься, что скажут:

Наделала синица славы,

А моря не зажгла!

Тише едешь, дальше будешь!

С Патриарших прудов.

Июня 15,

1829



  1. См.: «В. Е.» [«Вестник Европы». — Ред.], № VIII и IX.
  2. полное собрание сочинений (лат.). — Ред.
  3. этот табак хвалит сам себя (нем., букв.). — Ред.
  4. Эта мелочная лавка хвалит сама себя (нем.). — Ред.
  5. «Атеней», № IX, стр. 298—324.
  6. несварение желудка (от франц. indigestion). — Ред.
  7. «С. о.» и «С. а.» [«Сын отечества» и «Северный архив». — Ред.], № 17, стр. 172.
  8. Так изволил повеличать их один из наших журналов, для того чтобы А. С. Пушкина вписать в число классиков!!! — Соч.
  9. «С. п.» [«Северная пчела» — Ред.], № 60.
  10. Там же.
  11. Так проходит слава мира! (лат.) — Ред.
  12. «Атеней», № IХ, стр. 323.
  13. Там же.
  14. «Ив. Выжиг.», т. I, стр. XVIII, XIX, XX.
  15. крайний предел (лат.). — Ред.
  16. „Ив. Выжиг.“, ч. I, гл. I.
  17. Там же, гл. X.
  18. Там же, гл. І, стр. 12.
  19. Там же, гл. X, стр. 196.
  20. Там же, ч. IIІ, гл. V, стр. 174.
  21. Там же, гл. VI, стр. 188.
  22. Там же, стр. 185.
  23. Там же, ч. I, стр. XX.
  24. „Ив. Выжиг.“, ч. I, гл. IX.
  25. Там же, ч. IV, гл. VIII и IX.
  26. Там же, ч. I, гл. IX.
  27. Там же, гл. X.
  28. Там же, ч. II, гл. III.
  29. Там же, гл. III—V.
  30. Там же, гл. V.
  31. Там же, гл. V—VII.
  32. Там же.
  33. Там же, ч. III, гл. VI и VII.
  34. „Ив. Выжиг.“, ч. IV, гл. IV.
  35. Там же, гл. VI.
  36. Там же, гл. VII.
  37. Там же, гл. VIII.
  38. «Ив. Выжиг.», ч. I, стр. XXI.
  39. Там же.
  40. «Ив. Выжиг.», ч. IV. гл. IX, стр. 375.
  41. накопление нескольких сходных определений (лат.). — Ред.
  42. «Ив. Выжиг.», ч. III, гл. V.
  43. Там же, ч. II, гл. III.
  44. Там же, ч. IV, гл. VII.
  45. Там же, ч. II. гл. I.
  46. Там же, ч. I, стр. XXI.
  47. «Ив. Выжиг.», ч. I, стр. XXI.
  48. «Ив. Выжиг.», ч. I, стр. VIII.
  49. проповедь, поучение (от лaт. praedico). — Ред.
  50. «Ив. Выжиг.», ч. I, стр. XIX.
  51. Там же, ч. III, гл. II.
  52. Даже можно соблазниться, видя, как мало автор знаком с священными источниками, к коим так некстати вздумал прибегнуть. В развернутом Евангели он заставляет читать стихи из «Послания Павла к Тимофею» (ч. III, стр. 68) и принуждает доброго священника, о. Евгения, называть евангелиста Луку просто Апостолом (ч. III, стр. 73). — Прим. неизв. посет. типогр.
  53. Пахом Силич — заматорелый классик, хотя и не сознается: ибо толкует о хриях, да еще — и Аффонианских. Романтики могут справиться об них у Бургия. — Соч.